под дождём

Александр Сафронов 5
     Этого мальчика звали Саша Шувалов. Не граф. Мы были знакомы с ним одно лишь лето. Познакомились на котловане, куда приходили купаться и загорать. Реки в округе не было, ближайшим водоёмом был котлован, вырытый специально для летнего отдыха.
     Саша приходил туда в компании своих друзей – мальчиков лет одиннадцати. Мне было столько же. Саша и его друзья были из местного интерната: дети-сироты, дети лишённых прав родителей, подкидыши… Понятие «детский дом» мне и моим одноклассникам, с которыми я приходил на глиняный пляж, казалось пережитком прошлого, но и начало огромного ряда сложных слов «интерн» не блазнило слух. Слово же заканчивалось непонятным «ат», к моему стыду, неразгаданным и по сей день.
     Я запомнил Сашу, да, впрочем, как и всех тех мальчиков в застиранных майках и в синих казённых трусах. Стрижки у них назывались «под расчёску», и вся их внешность имела какую-то изумительную завершённость особенно тогда, когда они выходили из воды, посиневшие от долгого пребывания в ней. Скрюченные, на цыпочках быстро, но осторожно бежали они к своим рубахам вытереть хотя бы лицо…Так выходят из воды все дети, за которыми не проследили взрослые.
     Саша был мальчиком спокойным и добрым, и как-то притащил мне на котлован щенка, которого ему не разрешили держать в интернате. Я его взял, но домой принести не решился и отдал по дороге какой-то милой старушке.
     Хотя мы и были ровесниками, интернатские дети казались старше нас, пусть и ниже ростом.
     Саша оставлял мне покурить:
     - Оставишь, - говорил я ему. И он, щуря правый глаз, правой же рукой отрывал изжёванную часть гильзы папироски, протягивал мне.
     - Только папиросы переводишь, - ворчал он (не из жадности, больше «рисуясь») от того, что я курил не в затяг.
     Он никогда не рассказывал о родителях, больше говорил о повседневной жизни в интернате, о событиях «из ряда вон», просил принести «чё-нибудь пожрать»…Эти просьбы мы, дети своих родителей, в глубине сердца расценивали как тайну, братание и , всё же, некоторое превосходство положения, восходящее до жалости и участия.
     И вот как-то, уже, наверное, в июле, когда до полудня лето являло зной, безоблачное небо, как вдруг набегали облака, наползали тучи, начиналась гроза, или просто лил дождь; на водоёме не оставалось ни одного взрослого, только мы – домашние дети и наши интернатские знакомые, Саша, войдя по щиколотку в пузырящуюся воду, «давал концерт». Он пел нечто совершенное неожиданное для меня, одиннадцатилетнего подростка. Неожиданное, в первую очередь, своим кощунством, понятным мне только сейчас. Да и понятным ли?
     Он пел о том, как:

                Двадцать второго июня ровно в четыре часа
                Киев бомбили, нам объявили, что началася война…

     В заставках между куплетами Саша подражал духовому оркестру, подавая партию баса:

                Пум-ба-па, пум-ба-па,
                Пум-ба-па, пум-ба-па… 

                Папка воюет на фронте,
                Мамка е… в тылу.
                Я всё это видел в тёмном сарае
                Через большую дыру.

     Всё, что испытал я тогда, уже не помню. Может быть, я выдумываю, «дорисовываю» состояние от услышанного, сочинённого, наверняка, такими же подростками, как Саша Шувалов, только много лет назад, детьми времён оккупации, детьми, ставшими взрослыми в одночасье не только из-за войны, но и из-за того, о чём пел мой знакомый в той сиротской песне, в одном из куплетов которой говорилось, как «дядька усатый» совершенно обворожил мамку предметом с эпитетом в рифму к слову «усатый». 
     Когда Сашка делал губами проигрыш между куплетами, казалось, что он пытается осмыслить спетое: что обворожил мамку не папка, а какой-то вселенский дядька с чёрным усом в профиль, некий мировой отчим, контур которого Саша раз и навсегда нарисовал для себя.
     И вот, стоя в воде под дождём, закатив глаза куда-то уж совсем высоко – куда-то к тучам, вживался он к концу исполнения в образ незамеченного даже мамкой сироты. Вкладывал в него всё своё детское обаяние, и, как мечту несколько затянувшегося не только своего, но и материнского высвобождения от дурных очарований черноусого дядьки, протяжно подвывая, заканчивал пение своё под светлыми нитями дождя:

                …Папка приедет,   
                К мамке заедет,
                Я ему всё расскажу.