Рассказ внуку

Андрей Павлов-Краеведов
         Вот оно мое родовое гнездо. Целый день добирался. И не то чтоб далеко, а просто дороги здесь плохие. Удивительно, что дом сохранился. Многие дома,  с нашей улици, сгорели в войну. После войны некоторые отстроили заново. Потом укрупнение, деревня не перспективная, далеко от трасс, от центра. Разъехались все. Я тоже уехал в Брянск. Многие дома просто растащили на дрова те старики, что остались вековать в деревне. Да и что тут поделать? Жизнь такова.   
    Только снится мне деревня, не эта с «тремя домами», а та, моего детства. Лечу  я с ледяной горки, стукаюсь о Сашку с Машкой, а сзади в меня врезаются  Солдатовы Сашка с Любкой, и еще кто-то. Все смеемся, что-то кричим, выбираемся из горы детских тел. Только встанешь на ноги, а там кто-то еще врезается, и опять падаешь.
    Подъезжаю на своем УАЗике к дому, что второй слева в улице. Сердце сжимается при виде его. Сто лет не крашенный, краска старая пооблупилась, как кора на старой березе, загнулась мелкими чешуйками. 
  Палисадник зарос сиренью, от чего туда практически не зайти, да и света в окошки попадает мало, напоминает кладбище…. Но, не смотря не на что, труба дымит, жизнь в нем  теплица. Баба Глаша доживает  теперь свой век в нашем доме.
    Баба Глаша пережила войну, нашествие фашистов. Она избежала участи многих  селян, погибших в военное время, но вот дом ее сожгли вместе с матерью и братом. Она чудом спаслась, жила после освобождения в доме  моей бабушки.
    Дверь открылась, навстречу мне вышла низенькая, скрюченная женщина, в старом, видавшем виды, платке, в телогрейке и валенках с галошами.
     -Витенька,  дождалась, слава богу, приехал! – запричитала она, на морщинистом, как курага,  смуглом лице ее появились слезы.
    -Здравствуй, баба Глаша, вот и увиделись! – в груди у меня защемило, к горлу подкатил ком, глаза стали чуть влажными, но я подавил в себе сентиментальность.
   Я обнял эту родную старуху. Какая же она легкая и маленькая. И почему деревенские стареют, у нас, раньше городских. Вот взять хотя бы мою мать, они с бабой Глашей почти одногодки, но одна всего лишь осенняя дама, а вторая, почти, древняя старуха.
   -Как ты жива, здорова? Зима то, я смотрю, снежная выдалась, вон какие сугробы намело. Как тебя только не замело тут совсем.
   -Да жива, слава богу, а снегу много….  Да пойдем в дом, чай пить.
   Я достаю из машины гостинцы, подарки, кроме бабы Глаши, есть еще двоюродный брат – опойка, да двоюродная сестра, Агрофена.
   -Сашку то видела? Жив еще?- спрашиваю я.
  -Да жив, что ему сделается, то бутылки сдает, то затаривается фунфыриками (настойка боярышника), то брагу пьет.  Чай то какой будешь? С мятой, со зверобоем, с душицей? Али черного заварить?
  -Нет, только травяной, надоел мне обычный в городе. – говорю я ей.
    На столе появляются банки с вареньем, с грибами. Все это перекладывается в тарелки, да в таком количестве, как будто я привез полную машину гостей.
   -Ну, хватит, хватит. – пытаюсь протестовать я, но гора угощений все растет.
    Вот она деревня, все есть в запасе, только не ленись запасать, когда сезон. Какое же здесь все родное, привычное. Вот горка бабушкина, в которой так же, как в детстве, стоят тарелки, кружки,  вазочки и только дерево потускнело сильно.  Виньетки на дверках  уже еле заметны.
   Все та же русская печь стоит посредине дома, как самая главная здесь. Если напрячь воображение, то она как огромная тетка, стоит посреди дома, руки в боки  и говорит: «А, ну-ка пошевеливайся, пошевеливайся». Так мне казалось в детстве.
    После хлебосольствований и дежурных расспросов о здоровье и житье-бытье родственников и знакомых, разговор наш зашел о том, как тяжело было жить в войну под немцами. Мы-то не застали этого времени, но помню, подростком я часто представлял себе, как по нашим родным улочкам, между наших домов, проезжали танки, шли фашисты. От таких фантазий становилось сразу не по себе. Может быть из-за того, что хотелось людям поскорей забыть ужасы войны, из-за желания насладиться спокойным временем, рассказы и разговоры про войну, конкретно в нашем месте, носили  редкий, эпизодический характер.
     Но вот, наверно возраст такой пришел, может  потому, что старые люди стали уходить слишком часто, я стал собирать понемногу воспоминания о прошлом. Ну, а кто же может поведать о том времени, как не люди из той эпохи.
    Когда я был моложе, я успевал  жить для «сейчас», жена, дети, работа…. Я даже не имел такой возможности ездить по родственникам, вести неспешные разговоры о былом, темп жизни в городе совсем другой. Я все куда-то бежал, боясь остановиться, чтобы не быть выброшенным на обочину событий.
   Совсем другой темп жизни был в деревне. Жизнь здесь более размеренная, неспешная и более предсказуемая. Летом и дня мало, чтобы сделать заделы на зиму. Подъем с рассветом и работа до потемок, это норма для деревни. И неспешная работа зимой, как бы  в спячке тоже норма.
    -Баба Глаша, а расскажи ка ты мне про моего деда, Евсея, как он сумел от немцев то уйти, ведь бабушка моя, Евдокия , не любила вспоминать про это.
   -Да, тетя Дуня, она всегда была бой баба, с вами, с внуками, она вела себя не так. Вас она баловала. Тебя Вальку, Шурку, со всеми она вынянчилась. И ведь ни кого из вас ни разу не била, не как своих детей, тех то она лупила…. Так вот, когда пришли немцы,  твоего деда сразу взяли в гестапо.  Сразу нашлись наушники, к тому времени он председательничал второй год. При Советской то власти времена были смутные, председатели менялись за год по нескольку раз, многие из села исчезали бесследно. За всякие провинности перед советской властью. Мне мама рассказывала. Да, ты ведь сам, наверно, все знаешь, грамотный.
    Дед твой, Евсей, был видный мужик, ростом под два метра, да к тому же  грамотный, так, что отказаться от председательсва он ни как не мог.  Но не смотря на свой рост и силу, он был очень добрый и не грубый. Бабушка же твоя ростиком головы на две с половиной была ниже его, сухонькая, крикливая, крутила твоим дедом как хотела.  Был он от нее полностью зависим. По дому делал все, что Дуня его попросит, и голоса на нее никогда не повысит.
    Все как то неожиданно получилось, только война началась, люди растерянные, мужиков на фронт забирают, неразбериха. Как жить? Сводки с фронта все безрадостнее.  Работы с каждым днем все больше.  Мужиков всех на фронт позабирали. Что будет, не знали. Слез сколько пролито было, сколько похоронок получили наши бабы…. Твой дед все писал в Райисполком  заявления, чтоб на фронт забрали, да видно стар был.
   Вот, по осени, когда немцы то вошли, они твоего деда сразу и арестовали. Евдокия, бабка твоя , поголосила немного, да и пошла к главному немцу, просить за мужа. Я это тоже видела из-за забора. Взяла Ваську, твоего отца,  Галку, та только ходить начала, Степку, так и заявилась к главному. В бывший сельсовет, он тогда под горкой стоял.
     Вышел невысокий такой, с брюшком немец. Евдокия ему через переводчика и говорит, а сама все кланяется и Степку тоже заставляет:
  -Господин Генерал, отпустите, пожалуйста,  моего мужа, Евсея Прохорова. Как же я жить-то буду, если вы его убьете, у меня, ведь четверо детей, мал мала меньше.
  А сама Степку то рукой за шею, мол кланяйся давай. Степка заныл, испугался, За ним Галка и Васятка. Евдокия дала подзатыльник Степке, тот замолк, замолкли и остальные.
   Этот немец чем то на батюшку нашего похож, что в церкви, на горке служил, пьяненький,  светловолосый и лысоватый.  Отвечает ей: « Не могу я твоего мужа отпустить, он коммунист».- а сам все поглядывает в сторону конторы, ждут видно его там.
    А Евдокия в слезы.
  -Что вы, господин генерал, он беспартийный, а председателем его заставили быть.
  -А, ведь, он притеснял церковь,  священников разгонял?
  -Что Вы, что Вы –говорит ему в слезах Евдокия,-  Ни кому он зла не делал, у любого спросите!
  Немец выгнулся назад, словно индюк голову поднял.
-Так говоришь, что хороший он был, ни кому зла не делал?  Если под такой бумагой двести человек подпишется, отпущу я твоего мужа. 
  Пока переводчик переводил ей, немец уже развернулся и пошел.
И пошла она подписи собирать.
    Баба Глаша стала дальше рассказывать мне, а в моем мозгу картина возникает, как будто фильм смотрю. Вот пошла она, маленькая, убитая горем женщина, со своим прошением подписи собирать по людям. А  деревня небольшая, дворов семьдесят с трудом наберется. Многие люди испуганы, другие просто черствые, а третьи не грамотны, что с них толку. От двора к двору, каждому надо пожалиться, рассказать про свою беду, поплакать и дальше идти, спасать мужа.
    Обойдя свою деревню, Евдокия, собрала чуть меньше половины подписей. Конечно, немец лукавил, он то понимал, что деревня маленькая.  Что нельзя  с нее собрать столько подписей, но о чем он не подумал, что рядом есть еще деревни.  Рядом была такая же, по количеству  жителей, Ольховка.  Чуть дальше маленькая Поповка, которую большевики переименовали в Красный Маяк. Еще, чуть дальше, есть большая деревня Полдневая.
   И Вот пошла, моя бабушка  в Полдневую, что была в пятнадцати километрах от нашей деревни.  А леса наши, брянские, сами знаете какие, по ним и днем то, порой, жутковато ходить, а тем более ночью, да без ружья. Медведи да волки в наших местах не редкость. Идет она по тропинке на Полдневую,  песни поет громко, в руках палку крепко сжимает, о корни деревьев спотыкается. А из сумерек то там, то тут глаза волчьи сверкают…. 
     В те годы, рассказывали, было очень много волков. Они заходили в деревню, заглядывали в окна по ночам, видно чувствовали, что мужиков на войну забрали.
   В Полдневую она пришла уже по темноте и давай стучаться в каждый дом, рассказывать о своем горе, просить людей помочь ей. Люди, конечно,  разные бывают, кто то и не откроет, но чаще помогали. Полдневое это ее родное село. Подключила жену брата – Нюру, которая  пошла в другой конец села, подписи собирать. Подключился и ее отец, взял ружье и пошел провожать ее в Красный Маяк, куда немцы еще не дошли.
    В Красном Маяке они с отцом были уже далеко за полночь. Люди, сначала пугались, когда среди ночи стучали в окно, но потом  заводили в дом, и при свете свечи подписывали петицию.  Последние подписи ,уже под утро собирали в Ольховке.
   В семь часов утра, бабушка была уже у дверей комендатуры,  бывшего сельсовета. А за стеной каменного сарая, что  в двадцати метрах,  ее Евсеюшка сидит, и часовой круги наматывает. Прождала больше часа, когда к ней вышел главный.  Видно было, что настроение у него было неважное, он о чем-то распекал  своих  подчиненных. Даже когда он пошел в сторону  Евдокии, он продолжал кричать что то, оборачиваясь назад, все больше походя на важного индюка.
  -Вот, ваша светлость, принесла. -  Проговорила Евдокия, с замиранием сердца.
  -Что это ты мне принесла, я, кажется, ни о чем не просил. – Сказал немец через переводчика.
  -Ну как же, ваша светлость,  Вы вчера обещали, что если я соберу двести подписей, в том, что мой муж не притеснял церковь, то вы, ваша светлость, отпустите его.
    Главный вопросительно посмотрел на переводчика, тот утвердительно заискивающе  кивнул.
Немец взял бумагу и листы, которые к ней прилагались, и отдал на просмотр переводчику. Переводчик, просмотрев листы, что-то сказал и кивком подтвердил.
   -Хорошо, сегодня я отпущу твоего мужа. Знай же, что немцы держат данное слово.
   Деда действительно отпустили.  А трех коммунистов, так у них было написано на табличке,  на груди, расстреляли на площади перед сельсоветом.  Дед твой этой же ночью ушел на дальнюю заимку, а потом к партизанам как-то перебрался. Бабушка твоя с детьми ушла в Полдневую к своим родителям, оставила им детей и сама за дедом в партизаны.
    А меня мать, по родственному, приставила приглядывать за этим домом, так вот и живу я в нем, шестой десяток, да и умирать здесь буду. Ты уж, Витенька, похорони меня  рядом с моими на кладбище, Агрофена то в курсе, где у меня, что лежит, только вот на Сашку у меня надежды нет, запьет….Одни вы у меня остались….
   И она заплакала, по бабьи, в платок, то ли от воспоминаний, разворошенных мной, то ли от неизбежности….