Глава II В кабаре джимми келли

Алина Хьюз-Макаревич
                Глава II
                В КАБАРЕ «ДЖИММИ КЕЛЛИ»


                У века джаза была бурная юность и пьяная молодость.
                Скотт Фицджеральд       

Америка двадцатых... Какая она? Это было время больших перемен, время, вошедшее в историю как период американского процветания, когда наступил век машин и технического прогресса и темпы экономического развития США стали самыми высокими в мире.

С января 1922 года во всех штатах страны начал действовать сухой закон,  полностью запрещающий производство, продажу и потребление спиртных напитков. Сообразительные главари преступных группировок быстро наладили контрабанду спиртного из-за рубежа. В Америке открывались подпольные винокурни и пивоварни. Почувствовав запах огромных денег, в нелегальный бизнес ринулась армия матерых уголовников.

Запретный плод сладок — спрос на спиртное стал расти как на дрожжах. Никогда еще американцы не пили так много и беспросветно. Спрос рождает предложение — открывались все новые и новые увеселительные заведения, контролируемые гангстерами.

В английском лексиконе прочно укрепилось новое слово «спикизи» (speak easy), когда при заказе алкоголя бармен просил: «Говорите тише», после чего  удалялся в заднюю комнату, чтобы из чайника в чашку налить «горячий чай». Спикизи высшего разряда очень хорошо замаскировались под легальные бары и рестораны, предлагающие публике еду и живую музыку. Они паутиной опутали всю страну. Их клиентами стали все слои американского общества, и, как ни странно, в большинстве своем это были не пившие ранее добропорядочные граждане.

 Двадцатые годы вошли в историю как «ревущие двадцатые». Америка была объята властью музыки и новых танцев. Буквально всех охватила эйфория увлечения джазом. В Нью-Йорке забурлила, закипела ночная жизнь. Многочисленные танцевальные клубы и ночные заведения были переполнены народом, отплясывающим фокстрот, чарльстон и танго.

В это же время общественное движение американских женщин добилось избирательного права. Представительницы слабого пола бросили вызов общественным устоям: начали делать карьеру, водить автомобиль, летать на аэроплане, курить.

Произошли шокирующие изменения и в моде: американки обнажили ноги, отказались от корсетов и стали носить свободные платья. Одна за другой они принялись делать короткие стрижки. В моду вошли яркая косметика и лак для ногтей.
Вот такой была Америка в начале двадцатых.

                *   *   *

Распрощавшись с хозяевами дома и гостями, Эллин  села в сверкающую лаком серебристо-серую «минерву» Ирвинга Берлина. Это был шикарный просторный автомобиль ручной сборки, подобный тем нескольким десяткам дорогих автомобилей, которые коллекционировал ее отец.

Берлин никогда не умел водить машину, поэтому пользовался услугами личного шофера — высокого рыжеволосого Жака Маккензи. Молодые люди устроились на заднем сидении роскошной «минервы» и весело болтали. Они мчались по вечернему городу в сторону Гринвич-Виллидж в спикизи.

Гринвич-Виллидж был излюбленным районом артистов, художников, поэтов и музыкантов. Здесь, как и на Бродвее, горели неоновыми вывесками театры. По соседству с низкими жилыми кирпичными домами пестрели в огнях бары, кабаре и мелкие ночные клубы. Это было место, где чувствовалась атмосфера европейской цивилизации.

Когда Эллин и Ирвинг вошли в ночной клуб, некоторые посетители и работники узнали известного композитора, но, не привлекая внимания остальных, скромно поприветствовали его кивком головы.

— Ирвинг! Здорово, дружище! — не скрывая искренней радости, поздоровался менеджер спикизи.

— Как поживаешь, Майкл? — поинтересовался Берлин.

— Спасибо, все по-старому, — ответил тот, переведя взгляд с Ирвинга на его красивую спутницу. — У нас, как всегда, полно народу, но для вас, разумеется, хорошие места найдутся. Следуйте за мной, — увлекая за собой молодых людей,   Майкл направился вглубь зала.

Когда они уселись за столик, Эллин достала из клатча турецкую сигарету и изящно вставила в длинный мундштук.

— Разрешите помочь вам разжечь факел свободы, — предложил Берлин, поднося зажигалку.

— О, это уже потворство суфражисткам3! — в тон шутке ответила она.

— У меня не остается другого выхода.

Эллин прикурила, выпуская кольца синего дыма. С эстрады раздавались задорные звуки чарльстона, играл небольшой оркестр. Девушка окинула взглядом помещение: стоял густой смог от чрезмерного количества курильщиков, и только тонкие полосы электрического света прорезали его серую завесу. Практически все столики были заняты. Публика, поглощая запретное горячительное, вела бесконечные разговоры, временами кто-то спорил, пытаясь что-то доказать, женщины  кокетливо флиртовали.

 Эллин перевела взгляд на танцующих. Выплескивая наружу всю неистовую энергию, они двигались так, точно это был их последний танец, и сейчас они желали получить от жизни все  и сполна. Казалось, ритмы бонджо и звуки трамбона успели с кровью проникнуть в каждую частичку их разгоряченных тел. Они с легкостью импровизировали на ходу, подгоняемые бешеным темпом игры музыкантов. Круг танцующих разрастался.  Вот к ним присоединилась эмансипированная девица, она сбросила туфли и под ритм синкоп начала проделывать быстрые полуповороты ступнями, одновременно выворачивая в стороны колени, чем-то напоминая страуса. В то время когда ее руки и ноги с кинетической свободой, словно помимо воли,  стали взлетать вверх, ее партнер, такой же виртуозный «страус», подхватил ее на руки и, пронеся несколько шагов,  опустил на середину стола недалеко от эстрады. Под одобрительные восклицания и хлопки в ладоши наблюдавших, она продолжала свой танец свободы, казалось, никого не замечая и забыв обо всем на свете.

От происходящего в зале внимание Эллин отвлек официант. Он принес виски с содовой и фрукты. Узнав, что молодые люди больше ничего заказывать не желают, удалился.
Эллин успела обратить внимание на то, как Берлин кивком головы  расточает налево и направо приветствия многочисленным знакомым.

— Мистер Берлин, похоже, в этом кабаре вас все знают. Вы здесь словно у себя дома.

— Так оно и есть. Видите столик справа?

— Кажется, за ним собрались политики. Среди них наш мэр Джимми Уолкер.

— Да, а рядом  итальянец Джон Досалвио – лидер демократической партии округа и владелец этого заведения. Он мой старый приятель. Юношей  я работал  поющим официантом в «Джимми Келли». Мне до сих пор нравится сюда приходить. Раньше это кабаре находилось на Юнион-сквер. Там я впервые написал музыку на свои же стихи «Лучшие друзья должны расстаться».

— А как возникла идея писать песни? — поинтересовалась Эллин.

— Как только я начинал петь, тут же начинал думать о сочинении песен. Мне было около восемнадцати, я работал в китайском районе в «Пейлин-кафе». Раньше считалось модным, когда официанты пели в ресторане. И у меня весьма неплохо получалось пародировать сентиментальные песенки, за что посетители бросали мне чаевые прямо на пол.

— Очень жаль, что прошла пора поющих официантов. Это, должно быть, выглядело забавно!

— О да! Однако от официанта требовалось почти театральное лицедейство! Я всячески изощрялся, чтобы рассмешить публику. Например, изображал футболиста, поддавая ногами брошенные чаевые и собирая их в одном месте в кучку. Всех веселило, когда я делал вид, будто очень нервничаю из-за того, что могут пропасть деньги. Я ходил вокруг них кругами, отгоняя других официантов... Все ужасно смеялись. Наше кафе всегда пользовалось популярностью и было переполнено.

— Трудно представить вас в такой роли, мистер Берлин, — улыбнулась девушка. — Наверное, то было трудное время для вас?

— Да, я всячески пытался вырваться из этого ада, но никогда не жалел себя. Однако не буду лукавить: я пришел в музыкальный бизнес, чтобы делать деньги. И тем не менее я всегда думаю о своей юности как о наилучшем времени жизни. Мое собственное существование зависело от борьбы за доллар. Но я нашел себя. А насчет «трудного времени», то, по моему убеждению, в жизни каждого человека должен быть свой Нижний Ист-Сайд.

Ирвинг замолчал и задумчиво улыбнулся, будто что-то вспомнив. Все это время Эллин смотрела на него внимательным, изучающим взглядом, словно составляя собственное суждение. В нем бушевала  невиданная энергия, она видела в нем незаурядность и остроту ума. Берлин не был похож на ее знакомых. За ней ухаживали многие молодые люди из блестящего «вежливого общества», мало отличающиеся друг от друга своими общепризнанными жизненными взглядами. Они вились вокруг нее словно пчелы над цветком, но Эллин было нестерпимо скучно и в компании вашингтонского дипломата, сделавшего ей предложение, и в компаниях других поклонников, имеющих положение в высшем свете. Во время недавнего путешествия по Европе в Париже ее повсюду сопровождал молодой герцог Ян Кэмпбелл, наследник герцога Аргайла: он был немногим моложе, с ним было весело, как бывает весело в компании однокашника, но не более. Она не воспринимала его ухаживания всерьез.

Вновь заиграл оркестр. Певица запела нежным льющимся голосом «Что же мне делать?». Несмотря на то что песня Берлина была опубликована в начале года, она успела стать популярной и около ста тысяч экземпляров быстро разошлось по стране. При звуках знакомых ритмов лицо Эллин осветилось восторгом: то ли оттого что она любила эту мелодию, то ли от приятного тщеславия, что она сейчас находится в обществе Берлина, автора трогательной мелодии.

Она случайно встретила его пристальный взгляд, словно зазывающий в новый, еще не ведомый ей занимательный мир, тут же смутилась и отвела глаза.

— Могу я вас пригласить на танец? — спросил он, встав из-за стола и галантно подав ей руку.

— О да, мне очень хочется сегодня танцевать! — воскликнула Эллин, отблагодарив его восхитительной улыбкой.

Они прошли к танцполу, где уже кружилось несколько пар. Эллин положила свою руку ему на плечо и почувствовала волнующий трепет, когда его ладонь прикоснулась к ее тонкой талии. Они свободно и непринужденно перемещались по залу в такт музыке. Эллин танцевала грациозно и легко, ее будто парящие движения гармонировали с его уверенными шагами. Пара невольно привлекла к себе всеобщее внимание, и наблюдавшим за ними десяткам глаз нетрудно было догадаться об их взаимной симпатии.

— Красиво танцуют, — произнес посетитель, сидевший за столом недалеко от эстрады.

— Особенно леди! Не отвести глаз! Как хороша! — поддержал разговор его спутник.

— Да, танцевать можно научиться, а красивой нужно родиться!

— Хм, самая обыкновенная, разве что из аристократок, — ревниво произнесла его подруга с ало-вишневым ртом в форме стрелы Купидона, медленно отведя в сторону руку, небрежно держащую длинный мундштук с дымящейся в нем сигаретой.

— Вот уж не зря говорят: красивая женщина радует мужской взгляд, некрасивая — женский, — подтрунил над подругой посетитель...

— Должен отметить, мисс Эллин, вы не только привлекательная леди, но и бесподобная партнерша в танце, — прервал молчание Ирвинг, — мне доставило огромное удовольствие танцевать с вами.

— Мне тоже доставило удовольствие слушать мелодию «Что же мне делать?» и танцевать с ее автором, — ответила Эллин с девичьим озорством.

— Неужели? А я боялся, что отдавил вам ноги!

— О нет, мистер Берлин! У меня был хороший учитель танцев, который часто повторял, что мастерство исполнения танца заключается в том, чтобы леди успевала убирать свою ногу до того, как на нее наступит партнер, — Эллин заразительно рассмеялась.

— Вы, должно быть, были прилежной ученицей, отлично усвоив урок, — поддержал шутливый тон Берлин. И после некоторого молчания, глядя на нее, уже серьезно произнес: — Эллин, вы особенная, не похожая ни на одну из ранее знакомых мне женщин!

 На щеках девушки выступил легкий румянец, она смотрела на Ирвинга каким-то необыкновенно лучистым взглядом и в этот момент казалась ему еще более очаровательной. Они сами не заметили, в какое мгновение между ними  пролетела искра: еще недостаточная, чтоб разжечь в  сердцах пламя, но достаточная, чтоб почувствовать силу необъяснимого духовного притяжения.

Было далеко за полночь, когда Ирвинг и Эллин покинули спикизи и «минерва» помчалась в пригород Нью-Йорка, в поместье Харбор-Хилл — летнюю резиденцию семьи Макки.

Харбор-Хилл раскинулось в самом роскошном месте Лонг-Айленда на шестистах сорока восьми акрах земли. Знаменитый дом, построенный в стиле французского замка по проекту всемирно известного архитектора того времени Стэфорда Уайта, представлял захватывающее зрелище. Замок длиной в восемьдесят метров стоял на самом возвышенном месте Лонг-Айленда, на высоте ста пятнадцати метров над уровнем моря. С устроенной на крыше дома смотровой площадки взору на юг открывался обширный вид на Атлантический океан; на западе представала панорама на величественные нью-йоркские башни; на севере виднелся штат Коннектикут; глядя на восток, вы любовались великолепными пейзажами лесистых холмов Дикса.

Эллин родилась в поместье Харбор-Хилл через год после завершения его строительства. В то время это был один из самых знаменитых домов: с теннисными кортами — самыми дорогими за всю историю Америки, бассейном, конюшнями, оранжереями, французскими и английскими садами и с обслуживающим штатом в сто тридцать четыре человека. Сам дом насчитывал пятьдесят комнат, еще двадцать — в домике, одновременно являющемся воротами в поместье, где жила семья привратника и некоторая прислуга.

Эллин и Ирвинг простились у домика-ворот в Харбор-Хилл, не договариваясь о новой встрече. Но они оба знали, что каждый из них был приглашен на званый обед к Коулу Портеру.

Возвращаясь домой по извилистой холмистой дороге, Ирвинг задумчиво глядел в окно автомобиля на мелькавшие во мраке деревья и вспоминал нынешнее случайное знакомство с Эллин. Он не мог забыть ее озорное, улыбающееся лицо, лукавый блеск глаз, смех, грациозные движения головы и рук.
«Она особенная! — произнес он вслух. — Как давно я не пребывал в таком волнующем состоянии, когда ощущаешь, что с тобой произошло нечто чудесное и незабываемое!» — продолжал размышлять Ирвинг.

Его память вернулась на двенадцать лет назад.
Он был уже состоятельным человеком, весьма известным и популярным, имел фирму для публикации собственных произведений, и многие певцы считали  счастьем заполучить его песни.

Однажды в музыкальное издательство «Уотерсон, Берлин & Снайдер», что располагалось на тридцать восьмой улице, пришла начинающая и неизвестная певица Дороти Гоуц. Она вошла, и с ней словно солнечный весенний день ворвался в мрачное помещение офиса. Девятнадцатилетняя девушка была невысокого роста, с темными  волосами, локонами спадающими на плечи, большими  глазами цвета спелых оливок и чувственным ртом, еще не знающим, но жаждущим любви. Она подошла к столу, за которым работал Ирвинг и, немного оробев, словно школьница на вступительном экзамене, смущенно произнесла:

— Мистер Берлин, меня зовут Дороти Гоуц. Я сестра поэта Pэя Гоуц. Вы должны его помнить...

— Да, разумеется, мы приятели и какое-то время плодотворно сотрудничали. Очень рад с вами познакомиться, мисс Гоуц. Чем обязан вашему визиту? — с интересом разглядывая хорошенькую девушку, спросил Берлин.

— Я — певица, приехала в Нью-Йорк, чтоб начать свою карьеру. Очень прошу вас, дайте мне песню, любую песню, — начала она.
Но в это время в комнату ворвалась другая симпатичная претендентка на любое из его музыкальных произведений и, услышав их разговор, закричала, отталкивая Дороти от стола:

— Нет, нет! Дайте мне!

Непрошеная соперница с ловкостью пантеры схватила экземпляр нот, лежащий на столе Ирвинга, и умоляюще спросила:

— Мистер Берлин, ведь вы дадите мне эту песню?

Ирвинг, не ожидая такого поворота событий, не задумываясь ответил:

— Хорошо, она ваша.

Теперь, когда Дороти была так близка к цели, она не собиралась уступать и с размаху влепила наглой сопернице пощечину. Певица оказалась не из робких и, как дикая кошка, набросилась на Дороти, ответив оплеухой. Дороти вцепилась ей в волосы. Берлин пытался их разнять, но безуспешно: раскрасневшиеся, словно амазонки на ринге, они продолжали таскать друг друга за волосы и царапаться. Тем не менее Ирвингу было забавно смотреть на двух хорошеньких девушек, дерущихся за возможность петь его песни. В этот момент он подумал: «Я когда-то мечтал, чтобы люди боролись за право петь мои сочинения, и сейчас впервые увидел, что эта мечта стала реальностью». Наконец, на крики прибежали служащие офиса и помогли растащить двух разъяренных певиц.

Дороти, потерянная, с застывшими, словно утренняя роса слезами, укоризненно смотрела на Ирвинга.

— Это несправедливо... — начала было она, всхлипывая от обиды.

— Мисс Гоуц, вы не возражаете, если мы встретимся сегодня вечером? — спросил Берлин улыбаясь.

Удивленное лицо Дороти мгновенно озарилось лучиками счастья. «Пусть та нахалка и заполучила песню, зато она, Дороти, получит самого Ирвинга Берлина!»
Так они начали встречаться, а через несколько недель поняли, что глубоко влюблены. Это был первый любовный роман Ирвинга. Ему было двадцать три, он был молод, знаменит, богат и счастлив.

Единственным препятствием на пути к браку стало различие их религий: Дороти — протестантка, Ирвинг — еврей, однако состоятельность будущего зятя явилась более весомым аргументом для родственников. Ирвинг посетил живущих в Буффало родителей Дороти, сделал ей предложение, и вскоре, в феврале тысяча девятьсот двенадцатого года, они поженились.

Медовый месяц счастливые молодожены провели на Кубе, где в это время вспыхнула эпидемия тифа. По возвращении в Нью-Йорк Дороти заболела брюшным тифом, а через пять месяцев пневмонией. Лучшие врачи боролись за ее жизнь, но и они оказались бессильны. В июле Дороти умерла. Ее похоронили на кладбище «Лесная лужайка» в Буффало. После похорон Берлин распорядился, чтобы торговец цветами через день приносил свежую белую розу на ее могилу, и эта практика продолжалась в течение двенадцати лет.

Ирвинг был безутешен в своем горе и несколько месяцев не подходил к инструменту. Первая песня была его данью Дороти — печальный вальс «Когда я потерял вас». «Я потерял солнечный свет и розы, я потерял голубые небеса, я потерял красивую радугу, я потерял утреннюю росу, когда я потерял вас». История горькой любви Берлина стала широко известна публике, а баллада, ставшая хитом, разошлась миллионным тиражом.

Теперь, спустя двенадцать лет, его сердце вновь взволнованно забилось от пока еще не ясного ему, ждущего своего развития чувства.