Джон Де Витт. Джонатан Эдвардс и его изучение

Инквизитор Эйзенхорн 2
ДЖОНАТАН ЭДВАРДС И ЕГО ИЗУЧЕНИЕ
Джон де Витт
De Witt J. Jonathan Edwards: A Study. Princeton,1904
С сокрашениями

Я нахожусь в большом долгу перед Вашим комитетом, который пригласил меня принять участие в этом празднике. Мои сомнения перед тем, как принять это приглашение, были связаны только с тем чувством, что уроженец Новой Англии мог бы быть здесь уместнее, чтобы привлечь ваше внимание к постижению вашего великого земляка. Это колебание отчасти ушло благодаря радушию Вашего приглашения, а также осознанию того, что Принстон - место, где Эдвардс совершил свой последний труд и где лежит его тело, а также повода, по которому мы здесь собраны /Следует официальная часть к 200-летнему юбилею. - Пер./
В конце концов самое высокое обоснование того, что мы отмечаем юбилей человека, родившегося два столетия назад - не то, что его гений, характер и карьера отражают славу народа и сообщества, среди которых он появился на свет, а то, что они содержат нечто, имеющее всеобщий интерес и значение. Великий человек велик не потому, что он является чем-то исключительным для людей своего круга, но потому, что он значим для всего человеческого рода, и ценен для любого человека как человека; поэтому его панегиристы и поклонники не обязательно являются его соседями и родичами или даже людьми из его народа, но радость почитать его является общим достоянием всех просвещенных людей. И все-таки, поскольку Джонатан Эдвардс принадлежит к нашему избранному кругу, мы собрались почтить его память, вспомнить историю его жизни и поразмышлять о том, что составило его величие. 
Было бы неправильным в этом месте и в такой аудитории повторять известную историю его жизни для тех немногих, кто незнаком с ней. Было бы лучше для ваших ожиданий, если бы я вспомнил о впечатлениях людей, сподвигнувших меня на новое изучение его жизни и сочинений. Мы должны согласиться, что карьера Эдвардса была необычайно внутренне органичной, и от своего начала до конца она оказалась   исключительно свободной от несообразностей и противоречий, так что линия Вордстворта "ребенок - муж - отец" вполне сбылась на нем. Когда в нашем поле зрения оказывается столь цельная жизнь, развитие которое не терпело особых препятствий и почти не искажалось внешними возмущениями, даже такими, которые Эдвардс претерпел в Нортхэмптоне, мы, естественно, ищем в ней принцип единства, доминирующее качество, которое подчиняло бы себе все остальные, или, если угодно, проницало бы прочие черты как явление вполне отличительное. Мы уверены, что такое качество должно быть и есть, и, если нам посчастливится найти его, мы будем иметь в нашем распоряжении ключ, который, насколько это вообще возможно, позволит нам обозреть личность этого человека, раскроет нам его мысли, чувства и дела.
Столетие спустя после Эдвардса появился на свет другой великий  уроженец Новой Англии - Ральф Уолдо Эмерсон, между которым и Эдвардсом существует сильное сходство, а также резкий контраст. Поскольку ныне и его столетний юбилей, Эмерсон, как и Эдвардс, в особой мере предстоят теперь пред нашими умами, и возникает соблазн сравнить и противопоставить их. Я не поддамся этому искушению, однако,  чтобы мы могли правильно подойти к теме и охватить для себя в единой формуле доминирующие качества Эдвардса, позвольте мне напомнить, что Эмерсон известен нам в основном как литератор огромного обаяния и широкой эрудиции. Г-н Мэтью Арнольд в своей известной лекции говорит что Эмерсон "не великий поэт, не великий писатель и не великий философ". Я думаю, что он оказывает большую несправедливость по отношению к Эмерсону по крайней мере в двух из этих отрицаний. Не подумайте, что таким образом я отклоняю возможность вообще связывать его имя с таким великим человеком, как Эдвардс. На самом деле я не обеспокоен тем, чтобы защищать претензии Эмерсона на место в ряду великих философов. Его трактовка многих предметов отмечена сбивчивостью, и его склонность к афористичным, нравоучительным формам речи нередко приводит его к передергиваниям и преувеличениям.  Но едва ли можно представить себе более смертоносных врагов всякой системы или всеобъемлющей теории мира, которая, собственно, и есть цель всего философствования. Не может быть сомнения в том, что Эмерсон не собирался создавать какую-либо общую теорию мироздания. У меня сложилось впечатление, что у него никогда не было в этом потребности, и, более того, что он восставал против любой фиксации мировоззрения в системах. И, следовательно, когда г-н Арнольд говорит, что Эмерсона нельзя назвать великим философом, ибо он "не может и не собирается строить философию", то я не знаю, на каком основании мы могли бы не согласиться с таким заявлением. Но, когда г-н Арнольд  идет дальше и с тем же апломбом говорит, что Эмерсона нельзя назвать великим писателем или поэтом, то он переходит из области мнения, основанного на соображениях, силу которых могут оценить все, в область мнения, источник которого - это более мелкая сфера сфера простого индивидуального темперамента и вкуса. Кроме того, величие - это слово настолько расплывчатое, что ему лишь с трудом можно придать определенный смысл, и этот факт вполне может предвосхитить любую критику, ибо г-н Арнольд отрицает за Эмерсоном качества, которые даже ему самому трудно было бы определить. Конечно, это говорит о многом. Если Эмерсон и не великий писатель, то в своем раскрытии идей, в изображении и критике природы и жизни в своих сочинениях он благородно исполнил и до сих пор исполняет великую задачу дисциплинирования умов, истолкования природы и человека, обучения суждению и взращивания вкуса, вводя читателей в то лучшее, о чем мыслили и писали до них, и тем стимулируя и облагораживая всю интеллектуальную жизнь. И если он и не является, как говорит г-н Арнольд, "чувственным и страстным в поэзии", мы не должны забывать, что медитативная проза является лучшим и наиболее характерным поэтическим достижением Эмерсона, и если она не может быть "чувственной и страстной", то это говорит лишь о предубеждении г-на Арнольда против этого жанра, и он вряд ли сочтет его поэзией не только у Эмерсона, но и у Вордсворта.
Тем  не менее, хотя г-н Арнольд и несправедлив к Эмерсону в этих отрицательных заключениях, я думаю, что в своих положительных выводах он прочно охватил и замечательно сформулировал его основные качества. Он дает нам реальный ключ к значимости Эмерсона и его творчества в целом, когда говорит, что "Эмерсон - друг и спутник всех, кто желает жить духовно". Это не его характерная черта и, если он действительно спутник, то его помощь состоит лишь в том, что он - поэтический истолкователь природы и жизни, а вовсе не философ. То, что он может предложить, обусловлено как раз недостатками его философии и ограниченностью личных сил. Его возможности в постижении царств природы и духа, как он представляет их, действительно велики, но расплывчаты и неопределенны, а потому во многом остались не раскрыты; и потому, как указывает сам г-н Арнольд, его помощь в основном ограничивается сферой моральных чувств и действий. Г-н Арнольд, действительно, высказывает мнение, что "как поэзия Вордсворта представляет наиболее важную работу, проделанную в стихах в нашем языке в XIX веке, так эссе Эмерсона - наиболее важная работа, проделанная в прозе". Но это сугубо личное суждение. Гораздо важнее для нас в оценке Эмерсона как "спутника всех, кто желает жить духовно" точная формулировка смыслов, интересующих Эмерсона. "Счастье в труде, праведности и правдивости, жизнь духа и вечная надежда - вот что было евангелием Эмерсона". Это справедливое и удачное описание, и как ясно оно показывает пределы, открывшиеся писателю! Как ясно оно показывает, что его возможности как мыслителя ничем не помогут нам в сфере бесконечного и абсолютного бытия, но ограничены лишь моральным чувством и действием!
Таким образом, хотя и несколько окольным путем, но не без оснований мы достигаем характеристики, которую г-н Арнольд прилагает к Эмерсону, но которую нам хотелось бы с большим основанием применить к Эдвардсу. Эдвардс - действительно друг и спутник всех, кто желает жить духовно, и кто откажем ему в большем, чем у Эмерсона, праве на этот высокий титул? Конечно, он значительно отличается от Эмерсона и в помощи, которую он предлагает, и в своих методах. Все, что может дать Эмерсон, ограничивается, как я уже сказал, тем, что ему недостает в твердом и внутренне связном понимании вселенной, общим недостатком у него философии. И так же мы должны быть готовы признать, что силы Эдвардса могут быть ограничены недостатком его общего знания гуманитарных наук и слабостью поэзии в его сочинениях. Но, с другой стороны, я думаю, что мы смело можем сказать, что было бы трудно назвать писателя, который в большей мере поставил бы все свои философские и религиозные убеждения, и все ресурсы своего письма и поэзии на служение тем, кто желает жить духовно. Даже среди великих учителей Церкви было бы трудно назвать столь отчетливый характер и направление духовности, как у Эдвардса, который одновременно взращивал духовную жизнь в себе и учил ей других, и в то же время последовательно и умело ставил все ресурсы своей философии и мировоззрения на служение всеобъемлющей христианской доктрине. 
Я совершенно уверен, что очевидные сходства и различия между Эдвардсом и Эмерсоном могут быть отправной точкой для изучения того и другого. Такие исследования предлагались, но пока так и не были предприняты. Причина этого на самом деле такова, что великий пуританин, который мог бы использовать пуританское представление о вселенной для ее интерпретации в поэзии и прозе, на самом деле отказал себе в высоком удовлетворении от литературы ради того, чтобы создать отчетливо христианское учение о Боге и человеке, которое действительно сопутствовало бы всем, кто желает жить духовно. Именно на его духовность вместе с его умственной одаренностью и неустанным трудом я прошу обратить внимание. Как много писателей изображали то, что называлось "духовностью ума" северных и германских народов! Одной из самых ярких тем в "Истории английской литературы" Тэна стал этот конкретный контраст между латинской и германской душой. И богословие, и литература Новой Англии подтверждают истину, что народы Северной Европы изначально были духовнее южан в своем образе мышления*. Обращает на себя внимание тот факт, что северные язычники имели меньше богов и могли поверить в их реальность без помощи видимых форм. Они редко имели идолов и почти не возводили храмов; они предпочитали поклоняться внутренне и под открытым небом. Можно ли возвести это настроение к климату, к красоте холодного северного неба, мы не можем сказать. Характер расы было бы легче воспринять в этой связи. Несомненно то, что из всех европейских народов раса, к которой принадлежал Эдвардс, была наиболее сильно отмечена этим духовным качеством. Более того, именно прочность и интенсивность этих родовых качеств постепенно выделила сообщество пуритан даже среди их собственного народа. Обычно духовность называют характерной особенностью пуританства. Непоколебимая вера в реальность духовной вселенной, способность реализовывать свои чувства без помощи материальных символов, сильный импульс к тому, чтобы находить мотивы к действию в невидимом и вечном, питать интеллект и сердце духовными предметами и переживаниями и находить в них самые высокие радости и самые глубокие печали в великих кризисах жизни - все это были черты пуритан. И эти черты были присущи ни немногим особенным душам, слушавшимся "советов совершенства" и отделенных от своих собратьев обетами бедности, безбрачия и монашеского послушания, но всем народом пуританской Новой Англии - земляками, согражданами, государственными деятелями. Духовность была организована правительствами и определяла политику энергичных содружеств. Теократические республики, духовность которых не уступала идеалам Савонаролы, потерпевшего во Флоренции поражение, процветали в течение нескольких поколений на американской земле. Именно таково было общество, в котором жили предки Джонатана Эдвардса. Они были типичными пуританами, справедливо почитавшимися и влиятельными в общинах, в которых они жили. Убеждения, традиции и дух этой общины были их достоянием. Это было особенно верно в отношении его родителей. Простота, искренность, духовность пуританства воплотились в них в своих лучших проявлениях; и пуританский идеал жизни, который сформировался задолго до рождения Эдвардса, воплотился в их ребенке. Принадлежность к этой подлинной духовной расе, возникшая из уникального класса и опосредованная таким происхождением, давала право ожидать, что доминирующим качеством этого человека должна была стать та духовность, о которой мы говорим.
У нас есть право искать то, что д-р Эгберт Смит называет "духовной личностью" Эдвардса, и в отношении чего он говорит, что духовный элемент Эдвардса - "это не просто фактор его карьеры, а  напряжение  благородного характера. И его спокойный настрой, и его наиболее страстные предупреждения или мольбы, и его глубочайшие рассуждения, самые яркие прозрения и широкие перспективы имеют одну твердую почву, на которой он стоит". Д-р Смит, таким образом, делает далеко идущее заявление об Эдвардсе. Это правда, что его доминирующее качество, его отличительная черта, его преобладающая привычка - это духовность ума. Время в моем распоряжении не позволяет проиллюстрировать это великое качество сколько-нибудь адекватным образом; ямогу
только затронуть несколько частностей, которые могут помочь нам лучше оценить его. Внимательный исследователь Эдвардса будет глубоко впечатлен, прежде всего,
его непосредственным видением реальности духовной вселенной.  Когда я говорю о духовной вселенной, я даю понять, что это вполне определенный предмет мысли. Я имею в виду Бога в Его сверхъестественных атрибутах праведности и любви, нравственные существа, созданные по Его образу, отношения между ними, и мысли, чувства и действия, которые возникают из этих отношений. Это был вселенная, в которой Эдвардс жил непрестанно. То, как он воспринимал ее, не было просто субъективным опытом, сплетением чувств, мыслей и решений. Это была единая фундаментальная субстанция и реальное существование. Его ясная уверенность касалась того, что явно превосходило темные и иллюзорные явления, с которыми мы порой имеем дело. И его видение этого было ярким и в некотором смысле полным. Он знал эту реальность не только в ее отдельных частях, но в целом; вселенная была для него миром, в котором отражался как микрокосм он сам. Все это, конечно, верно применительно ко многим святым, а на самом деле и ко грешникам, но отличие Эдвардса заключалось в том, что я назвал непосредственностью его духовного постижения. Существует, конечно, смысл, в котором духовный мир непосредственно различается всеми нами. Мы непосредственно знаем свой дух, а не материю. Сознание самого себя и вещей,  которые не могут быть истолкованы в терминах материи, или же идея нас самих,  что является необходимым постулатом всех наших мыслей, приводит нас сразу во вселенную духа. Но для того, чтобы обрести яркую реализацию этой духовной вселенной, есть необходимая особая деятельность или опыт. Именно через нее опосредуется наша реализация духовного мира.
Эдвардс, в этом отношении, является замечательным в своем роде исключением. Рассмотрим духовные типы некоторых великих и известных людей. Вот Августин: как очевидно, что великие начала духовного мира стали очевидны ему при посредстве его опыта греха! И эти духовные начала были истолкованы им с помощью этого опыта, который в изобилии давал соответствующие свидетельства. Или возьмем Данте: как Августин показывает в "Исповеди" свое постепенное духовное углубление после длительного периода греховной бури и натиска, Данте открывает нам, что началом его "новой жизни" была любовь Беатриче, которая так опосредовала для него духовный мир и открыла его влияние, что  истолкованию этого видения он смог посвятить все свои дары и ученость. Или возьмем Жана Кальвина. Нет концепции, более плодотворной в истории Церкви и государства, чем универсальное всевластие святого Бога и Его превосходство над властью человека, греховного от зачатия, включая суверенитет главы земной Церкви, исторически считавшийся посредником ко всякой духовной жизни. Но Эдвардс отличается от Августина, Данте и Кальвина тем, что его интуиция духовного универсума была значительно более непосредственной, а духовность - вполне органичной, хотя мы и не вправе называть ее естественной. Он прекрасно знал свою греховность и необходимость возрождения и святости, и с радостью принимал этот благословенный опыт. Но со времен апостола Иоанна, возвышенно названного Богословом, я не знаю во всей истории Церкви столь превосходного характера, о котором мы могли бы четко сказать, что когда он дышал глубинами духовного мира, постигал его поразительные особенности,  а также изучал взаимоотношения его существенных частей - все это было поистине родным для него с младенческих лет. Снова вспомним слова д-ра Смита о том, что Эдвардс "стоял на твердой земле". Духовная Вселенная была для него ярчайшей, самой реальной реальностью,  которую он, в свою очередь, истолковывал так, что многие люди могли это понять и почувствовать вслед за ним. Это был царствующий принцип его ассоциации идей, которым определялись все даже непроизвольные движения его ума. Насколько велико было его влияние, показывают уже ранние заметки Эдвардса, и насколько оно было настойчиво, можно видеть по наблюдениям его последнего труда - "Цели творения". 
Это сознание регулирует также его эстетику. Граница между эстетическим переживанием и духовным чувством у него является резкой и выпуклой. К стыду тех, чьи чувства были сильно взволнованы красотой в природе или в изобразительном искусстве, он всегда видел здесь отличие духа и материи. Эстетическое чувство всегда является конечным и никогда не может получить характер духовной привязанности. Никто не знал этого лучше, чем Эдвардс. Ибо через размышления и опыт он обрел и сформулировал вывод, что самые высокие и устойчивые эстетические чувства вызваны не материалом красоты, но святостью. Можно сказать, что он развернул великое средневековое понятие "блаженного  видения Бога" в учение о высшей красоте в своем эпохальном, тем более для Америки, трактате о природе добродетели. Это кажется мне наиболее поразительным примером пути, на котором духовность озаряла и пронизывала его мышление. Я думаю, что даже черты стиля Эдвардса лучше всего объясняются именно этим качеством. Нам часто говорят, особенно после Клариссы Харлоу, что стиль - это именно то, чего не хватало Эдвардсу, и что он выражал сожаление, что с ранних лет не стал уделять большее внимание стилю. Тем не менее мы должны быть благодарны за то, что по стилю он не уподобился Ричардсону. Было бы достойно лишь сожаления, если бы он стал, как его  всегда стараются изо всех сил сделать, лишь литератором с высококачественным стилем. Эдвардс был в первую очередь искренен, и его стиль прежде всего человечен, исполнен простоты и ясности, динамики и силы. В этом он является почти столь же выдающимся, как и Джон Локк, но в своих более поздних работах он стоит выше его. Это вполне соответствует его темам и его духу. По сути его тематика и содержание едины: это духовная вселенная в тех или иных ее аспектах. И его дух обладает теми привязанностями, которые, как он учит, являются живым действием воли. Вполне уместно то, что  его стиль должен быть спокойным и серьезным, и, что даже в своих проповедях он чужд пророческой аффектации. Эдвардс никогда не был чем-то вроде монтанистов. Он действительно был провидцем, но провидцем с четким видением, и духи пророческие были послушны этому пророку. Ни один человек его времени, по-видимому, не имел более сильных или глубоких духовных привязанностей. Он знал в особенности, как они отличаются от простой чувствительности, и он был всегда спокоен под их властью. Никакой другой стиль, кроме присущего ему, не мог так достойно выразить эту духовную силу, чуждую всякой истеричности. И я могу поверить, что его является прямым плодом его духовного качества. Конечно, его слова были духовно действенны. Видимо, никто вообще не делал рассуждений более мощных и в то же время более отчетливо и исключительно рассчитанных на духовное впечатление у слушателей или читателей. В одном из самых очаровательных современных стихов Теннисон описывает леди Годиву, избавившую свой народ, когда она проехала по улицам Ковентри "нагая, но облеченная целомудрием". Мне представляется, что простые, чуждые всякого украшательства проповеди и рассуждения Эдвардса подобны ей: так мастер движется к своей цели, лишенный риторического покрова, но облеченный в духовность. 
Или возьмем эмоциональную жизнь Эдвардса. Доктор Аллен из Кембриджа в своей работе о месте мыслителя в истории мягко намекнул на его духовное родство с Данте. Он делает замечание, что '' глубочайшее сродство Эдвардса было не с Августином или Кальвином, но с флорентийским поэтом". Я уверен, что свое сродство с Августином или Кальвином Эдвардс отчетливо понимал, но, насколько мне известно, нет ни малейшего намека на то, что у него был интерес к автору "Новой жизни" и "Божественной комедии". Он не был ни художником слова, ни взвинченным поэтом, ни аллегористом, и представляется, что он находил лишь малое, если вообще какое-либо, удовольствие в изящной словесности как роде литературы. Будь некое фундаментальное сродство между Данте и Эдвардсом, последний не преминул бы его выразить со своей характерной отчетливостью. Но у него нет и речи не только о Данте,  но, что еще более поразительно, даже намека на поэзию пуританина Джона Мильтона или на аллегории Джона Беньяна. Это кажется необъяснимым для теории д-ра Аллена, видящего сродство между новоанглийским богословом и флорентийским поэтому. Многие тем не менее могут обидеться, если вспомнить о предмете этого предполагаемого сродства, который, видимо, и вдохновил д-ра Аллена.  Это то, что он называет поразительным духовным сходством между упоминаем Данте первого взгляда Беатриче и описанием Эдвардсом Сары Пирпойнт. Не имея в виду критиковать д-ра Аллена, а лишь обращая внимание на поразительный контраст между ними, мы сможем лучше оценить глубину  духовного качества Эдвардса, даже когда он был в плену земной любви. Контраст поистине разителен. Данте в прекрасных выражениях описывает платье, которое носила Беатриче: "Ее платье в тот день было самого благородного цвета, приглушенного, блистательно-малинового, опоясанное украшениями такого рода, какой лучше всего подходил к ее нежному возрасту". Он возвышает ее таким образом, что Эдвардс строго упрекнул бы его за слова: "Вот божество, что сильнее меня, что приходит и правит во мне". Данте признается в мощных и поэтических выражениях в своей бурной реакции на ту, что произвела у него столь сильные эмоции. Вся картина очаровательна, поэтична, идеальна, и описана в книге многие годы спустя после того, как мальчик впервые увидел девочку. Величайший поэт своего времени, если не всех времен, в зрелые годы оглядывается на эту встречу и с  непревзойденным искусством, в котором непредставима любого рода неискренность, преображает ее. Как это отличается от известного описания Сары Пирпойнт у Эдвардса**! Оно было написано им в юности, за четыре годы до его брака, в дневнике, не предназначенном для публикации, но лишь для себя. Уже это отличало бы его от Данте, но главное то, что его задачи - не художественные и не творческие вообще; они являются отчетливо и исключительно духовными. Здесь нет идеализации, нет превращения предмета любви в символ, нет никакого телесного возбуждения или ажитации. Мы ничего не узнаем о платье Сары, о ее внешнем виде или темпераменте. Все, что он говорит нам о ней, касается ее духовных качеств и ее отношения к духовной вселенной. И уже в последние часы жизни, на смертном одре, он вспоминает свою ушедшую супругу и ее любовь, и снова говорит о "незаурядном союзе" между ними, который, как он убежден, духовен и потому бессмертен. Читая те краткие упоминания о семейной жизни Эдвардса, которые можно найти в его биографии, мы видим образ человека, чья удивительная, нежнейшая земная любовь вдохновила не художество гения, а то, что я назвал бы практической духовностью. И эти отрывки естественным образом иллюстрируют также ту духовную концепцию красоты, которая так мощно развернулась у него в великом эссе о добродетели.
Это же качество проявляется в беспристрастности и обезличенности его чувства в условиях, которые у другого человека произвели бы сильное личное волнение. Пройдите всю историю несчастных споров в Нортхэмптоне, прочтите переписку Эдвардса, его публичные выступления и прощальную проповедь, отметьте его   поведение в тяжелых условиях труда в Стокбридже, куда вражда изгнала его из Нортхэмптона - и вы увидите, что я имею в виду, когда я говорю, что его духовность проявляется в беспристрастности его чувства и безличности его объектов. Вы согласитесь со мной, что во всех этих ситуациях он был верен своему тезису; что частные чувства должны быть подчинены общей доброжелательности, которая является самой сутью духовной любви. В самом деле, я не помню никакого другого примера столь тяжелой и затяжной тяжбы, главную фигуру которой до такой степени  не заботило бы ничто, кроме духовных дел. Во всем деле, которому он отдался с головой, в вещах, над которыми он трудился, в выводах, к которым он пришел, его поразительная духовность выявилась наиболее ярко. Он не интересовался, видимо, ничем, кроме духовной вселенной и духовной жизни. Эдвардс известен нам далеко не весь. Мы редко, если вообще когда-либо, наблюдаем его за побочными занятиями - так сильно было его чувство призвания. Я не обнаруживаю в нем заметного интереса к политику, литературе, живописи или другим искусствам. Интеллектуальная деятельность, иная, нежели религиозная, интересовала его лишь изредка, и если он занимался этим в зрелые годы, то лишь ради большей концентрации своего духовного труда***. Таким образом, когда его ум был напряжен чрезмерными исследованиями и он был не в силах углубиться в серьезные духовные размышления, или же когда воображение бунтовало и искушало его, он подчинял его, принимаясь за решение математических задач, и таким образом восстанавливал силы, отпущенные ему исключительно для высоких духовных целей. И если о строго религиозных намерениях говорят сами названия его работ, от первых  опубликованных проповедей до больших трактатов о грехе, добродетели и воле, и, наконец, великий план корпуса богословия в исторической форме, описанный им в письме к попечителям Принстона как предстоящий труд - то в работе над всем этим его душа расширяется и его стиль, почти впервые, становится ритмичным.
Поэтому мы вправе подчеркнуть еще раз, что доминирующим качеством духовности Эдвардса является целостность. Это духовность ума, чувства, целей и действий. Духовная вселенная была для него не только главной и самой существенной реальностью, но исключительным предметом созерцания. Чистое духовное чувство, казалось, заполняло в его жизни то великое пространство, которое в жизни большинства людей занято страстными чувствами и эстетическими удовольствиями. Мы могли бы также сказать, что его незаурядная личность была перегонным кубом, в котором эти ощущения и удовольствия были преобразованы в чистый дистиллят духовного чувства, когда все его активные привязанности покоились на духовных качествах и предметах, а реакции эмоций - на благословениях духа. Когда его воля приводила в действие огромные силы интеллекта, они сосредотачивались на духовных темах, сообщая уму прекрасную простоту и сердечность. Всякий раз, когда он, удалившись от всего лишнего, беседовал о Божественных и небесных вещах, его сердце переполнялось настолько, что его язык, по слову д-ра Сэмюэла Хопкинса, "был подобен трости скорописца". Духовный мир настолько овладел им, что созерцание и размышление, казалось, никогда не оставляли его.   Получив приглашение в Принстон,  он сказал своему старшему сыну, что в течение многих лет он проводил четырнадцать часов в день в своем кабинете. Духовное мышление и чувство были, таким образом, для него и трудом и отдыхом.
Эта исключительная особенность Эдвардса объясняет то, что многое не имело для него ни обаяния, ни интереса. Очевидно, это редкое исключение. Сравним интересы Эдвардса с мироприятием Лютера, бурной карьерой Нокса, непрерывной и разнообразной
деятельностью Кальвина или, ранее, с драматической жизнью Августина. Должны ли мы сказать, что он очаровывает нас меньше, потому что он был  более духовным человеком, или же что из-за своей особой духовности он был менее наделен гуманными симпатиями? Было ли это связано с его деликатной организацией или слабым жизнелюбием? Или же он, чувствуя величие духовной вселенной и хорошо зная свои силы и ограничения, он решил для себя постигать только ее? Или же мы имеем, в конце концов, просто дефект его биографий? Я не знаю этого. Конечно, он представляет разительный контраст с другими великими духовными людьми, которых мы хорошо знаем. И я думаю, что мы обязаны признать, что его примечательное разделение в духе с чувствами, вкусами и мироощущением людей могло серьезно ограничивать его резонанс до сих пор. Но в том, что он сказал и сделал, его духовная сила остается в своем праве. И в том мире, где социальные утопии существуют в изобилии, а настоящая и серьезная духовность редка как радий, мы должны радоваться тому, что один из величайших людей нашей страны был подлинным рабом Божиим. Именно поэтому доминирующим качеством Эдвардса, придавшим единство всей его карьере, явилось то, что создало его как духовную личность. 
Я задержался так долго на этой теме потому, что должен хотя бы кратко прояснить неадекватно понимаемые ум и дело Эдвардса. Все, что он сделал, было подчинено духовной вселенной. В то же время это не было просто трудом филантропа или миссионера, ибо это была прежде всего работа мыслителя. Его важнейшее орудие - это интеллект, и слово, которым он описывает предметы своих трудов - это слово интеллектуальное. Это касается как его проповедей, так и самых сложных его трактатов. И, в целом, его произведения составляют целую интеллектуальную систему духовной вселенной. Чрезвычайно ученый в своей деятельности, Эдвардс, насколько мы можем судить, был совершенно чужд интеллектуальной гордости. Свой разум он считал просто инструментом, который можно использовать в служении духовному миру.  И в качестве такого инструмента по-хорошему должны рассматривать его и мы. Но мы должны также воспользоваться данной нам возможностью оценить его выдающиеся черты, как они проявили себя в этой характерной деятельности его призвания. В чем же состояли отличительные черты интеллекта Эдвардса, и какую позицию мы должны усвоить ему среди людей интеллекта, особенно среди богословов?
Эдвардса часто противопоставляют гениям Лютера и Кальвина. Существует общее мнение, что в то время как Лютер видел одиночные истины с большей ясностью и раньше признавал их ценность, Кальвину следует в большей мере усвоить систематизацию - прекрасный дар, с помощью которого он организовал в единое целое принципы протестантской Реформации. Хотя Эдвардс нигде не показывает смелость и оригинальность этих людей, хотя он не создал новую модель христианства, как Лютер, и не организовал свою теологию как Кальвин, и, следовательно, не имеет места рядом с ними в истории - тем не менее он соединил в себе проникновенность Лютера и систематизацию Кальвина. Верно и то, что по тонкости интеллекта он не уступал этим людям, а возможно, что и превосходил их. Действительно, его интеллект сказывается во всем характере его религиозного опыта, в творческом принятии богословской системы, которую он унаследовал, в его философских воззрениях и способности разъяснения абстрактных истин, в плодотворности его идей, хотя он и не оставил завершенной системы, в фундаментальности богословского подхода, Его идеализм и платонизм - самый яркий после Ансельма Кентерберийского, его "Монологиона" и "Прослогиона", работ о свободной воле и предопределении и трактата "Почему Бог стал человеком"; и к тому же масштабу относятся Эдвардс и его великие проповеди, трактаты о первородном грехе и цели творения, о природе добродетели, религиозных чувствах и свободе воли. Я думаю, что Эдвардс стоит вровень с величайшими богословами и философами Средневековья. Знай о нем Данте, он отвел бы ему место по крайней мере рядом с Ансельмом, на небе Солнца.
Сравнивая Эдвардса с Ансельмом, я, однако, имею в виду очень многое.  Дело в том, что есть два больших класса богословов. Все христианское  богословие опирается на Священное Писание. Но богословы поразительно различаются между собой в значении, которое они придают соответственно истории учения и символов Церкви на с одной стороны, и  согласию между Словом Божьим и разумом, с другой. в средневековой Церкви были школьные богословы, которые исходили исключительно из истории и авторитета, и у них не было никакой уверенности в аргументах от разума; они не верили в само существование естественного богословия. Эта тенденция была наиболее сильна у францисканцев и Дунса Скота; в современных протестантских церквах она имеет место у писателей "высокой" Церкви Англии. Если взгляды Эдвардса находились в гармонии с реформатским исповеданием, отсутствие духа конфессионализма и историзма заметно во всех его богословских трактатах. Это положение частично объясняется его образованием. В учебных заведениях американских колоний исторические исследования были небольшими и элементарными, в то время как исследования по догматике продвигались с энергией и искренностью, которая никак не помешала бы современным университетам. Возможно, мы должны сожалеть о недостатке у великих американских богословов большой исторической культуры и, соответственно, исторического духа. В силу этого в положительных утверждениях Эдвардса,  в его сильной уверенности в логическом анализе и диалектике и в размахе его исторических обобщений в "Истории искупления" есть элемент, который было бы правильно назвать провинциальным. Но это не слишком большой недостаток, чтобы мы не могли сказать, что Эдвардс является одним из величайших докторов Вселенской Церкви по причине несомненности трех его важнейших качеств.
В-первую очередь, Эдвардс гораздо мощнее большинства богословов в своем обращении к разуму. Я имею в виду  разуму в самом широком смысле, в отличие от простого понимания. Разум, которого он держался не меньше, чем кембриджские платоники, имел большое духовное содержание. Насколько я могу судить, он следовал вестминстерским богословам в том значении, которое он придавал свету природы. И о его фактическом обращении к разуму, в том числе под названием совести и религиозной природы, я могу сказать лишь, что оно пронизывает весь его богословский труд и придает ему смысл. Он с большой уверенностью употребляет этот подход в своих проповедях, в "Цели творения", в главе об удовлетворении Христовом, написанной вполне в духе Cur Deus Homo, во всех своих попытках пробудить в читателях и слушателях чувство вины и страха перед наказанием, в своем великом рассуждении о духовном свете и в большой книге о религиозных чувствах. Во всех этих трудах с непревзойденной отчетливостью явлено богословие разума. К этому надо добавить  его превосходство в четкости изложения, тонкости различений и остроте полемики. У этого превосходства есть бесчисленные свидетельства. Близкий к Ансельму в высокой оценке разума, Эдвардс подобен Аквинату в своей диалектической остроте. Но за этой остротой стоит также глубина видения и сила внутренней логики. Два величайших полемических произведения  Эдвардса - это, очевидно, трактаты о первородном грехе и о свободе воли. Оба они глубоки и остры, построены на сильнейшей концепции субъекта, и в обоих случаях он выступает как справедливый и конструктивный полемист. К этому следует добавить, наконец, непревзойденный гений богословского строительства. Даже бегло прочитав его сочинения (как это вынужден был сделать я), нельзя не видеть, сколь внутренне связным в сознании Эдвардса было его мировоззрение как общая концепция вселенной, и сколь жизнеспособен корень, из которого растет его позиция во всех проповедях и дискуссиях. Нет богословских писателей с более связными взглядами. Никто меньше его  не становился добычей временных импульсов и искажений. Никогда его богословские труды не были просто набором разрозненных замечаний, disjecta membra. Ему было отказано в радости создания завершенной, универсальной системы духовного и интеллектуального космоса. Но в его существующих трудах эта система изложена так же полно, как система Кольриджа в его литературных биографиях и "Застольных беседах" или пирронизм Паскаля - в его отрывочных "Мыслях". Если бы он смог завершить в Принстоне свою "Историю искупления", развернув ее в корпус богословия согласно новому методу, то я убежден, что мы увидели бы творение систематического гения не меньшего масштаба, чем "Суммы" Фомы или "Наставление" Кальвина. Ни один богослов не задумывался более привычно о целях творения, и великий талант Эдвардса подходил здесь как нельзя лучше. Но самые выдающиеся свои работы он создал, когда писал о христианской жизни. Он прекрасно знал ее, исходя из собственного глубокого и яркого религиозного опыта. Но он никогда не писал только об этом. Духовная вселенная открывалась ему как целое. Его идеал и религиозная жизнь, как он ее описывает - это всегда жизнь искупленного грешника. Именно отсюда ее сила и чистота, и его  глубокое смирение, поскольку он измеряет себя мерилом абсолютного этического и духовного совершенства. Если мы не хотим, впасть в отчаяние, мы никогда не должны забывать об этом,   когда мы читаем величайший из его трактатов - "Религиозные чувства".
Мыслитель столь глубокий и оригинальный, как Эдвардс, не мог не внести большой вклад в самые разные разделы богословской науки. Но как бы уникален ни был его вклад в теологию,   важно отметить, что это был вклад в историческое учение Церкви. Он был в полном согласии с великими Вселенскими Соборами в отношении Троицы и Личности Христа и принимал форму и материю принципов Реформации. И он был убежден в истинности великой системы, известной как кальвинизм или реформатское богословие. Его величие как богослова и плодовитость как писателя коренятся в согласии его ума и сердца с этой исторической доктриной.  И хотя, как я уже говорил, у него нет отчетливо исторического духа, он вполне находится в линии исторической преемственности христианских богословов. Говоря о его отличительном вкладе, я имею время только на то, чтобы упомянуть одну главную вещь огромной исторической важности в Америке. Джонатан Эдвардс заложил центр всего американского богословского мышления. Великие богословы были в Новой Англии и до Эдвардса, такие, как  Джон Нортон из Ипсвича, и Сэмюэл Уиллард из Гарварда****. Они следовали реформатскому богословию, не только полагая указы Божии в основу своей системы, но подчеркивая это. Эдвардс не отказался от учения о Божиих вечных установлениях как фундамента, но он сместил акценты и поставил на первое место в богословской мысли Америки  состояние человека в природе и в благодати. То, что он сильно акцентировал эти взаимосвязанные темы, отчасти связано с Великим Пробуждением, а отчасти - с полемикой о Частичном завете, которая последовала за ним*****. Однако лишь гениальный человек мог сделать это изменение акцентов мощным фактом жизни огромной страны, и этому нет прецедентов во всей истории Церкви.
Несомненно, влияние Эдвардса на весь ход американских богословских и религиозных дискуссий и на христианскую жизнь нации было решающим. Это секрет всего богословия Новой Англии от Сэмюэля Хопкинса до Горация Бушнелла******. И больше, чем любой другой человек, Эдвардс обосновал присущую всей американской культуре важность сознательного опыта кающегося грешника, подтверждающего его принадлежность к невидимой Церкви. Важно и то, что этот особый вклад явился огромным стимулом и толчком для богословской спекуляции и строительства. Когда я думаю о школе новоанглийского богословия от Хопкинса до Эдвардса Амасы Парка, включающей такое множество замечательных людей, которых мы не сможем здесь даже перечислить; об эдвардсианцах в богословии в моей собственной пресвитерианской Церкви, каковы Генри Бойнтон Смит и Уильям Гриноу Шедд, или о плодотворной истории эдвардсианства в Шотландии и Англии, и вспоминаю влияние мастерства Эдвардса на умы и сегодня - мне кажется, будет уместным сказать, что до сих пор его влияние на все англоязычное мышление, причем не только богословское, по крайней мере не уступало таким людям, как  Джозеф Батлер или Сэмюэл Тейлор Кольридж*******.
Таким образом, я попытался представить вам свои впечатления от доминирующих качеств Эдвардса и взгляд на его интеллектуальные дары и проделанную им работу, и охарактеризовать то место, которое он, на мой взгляд, занимает в богословии Вселенской Церкви. Я воздержался от хвалебной речи. Эдвардс слишком совершенен и искренен, чтобы говорить о нем языком комплиментов. Но, чтобы исполнить тот долг, ради которого я приглашен сюда, я должен сказать о двух его работах, неоднократно подвергавшихся жестоким нападкам. Одной из них является трактат о свободе воли, другой - серия проповедей о наказании нечестивых. Книга о свободе воли - это по существу полемический и лишь отчасти конструктивный трактат. Нападки на него имеют смысл лишь в его полемической части. Здесь Эдвардс не столько исследует характер человека как субъекта и его свободу, сколько борется со специфической арминианской доктриной "безразличной свободы выбора", как ошибкой, опровергающей саму себя. Эта работа показывает не столько конструктивную, сколько полемическую его способность. Можно сравнить ее с другой книгой, в которой все суждения последовательно продвигаются вперед, будучи жестко и надежно сцеплены вместе; это "Этика" Спинозы. Если вы последовательно пройдете ее от его предпосылок знания до определения вещества, то вы можете сделать вывод, что есть и может быть лишь одно Бытие, существующее само по себе, и что из бесконечного множества его атрибутов мы воспринимаем только протяжение и мышление; и если вы последуете Спинозе дальше, то скоро окажетесь в тюрьме космической необходимости, где цепочку теорем и следствий нигде невозможно разорвать. Ваша единственная цель теперь - это повиновение этой необходимости. У Эдвардса есть нечто общее со Спинозой в жесткой последовательности его аргументации. Он также начинает свой трактат с определений, и если кто-то пройдет с ним без возражений хотя бы первую часть, он уже не сможет возразить ему в последующих. Читая  этот трактат, следует прежде всего, иметь в виду тот факт, что, хотя он полемизирует с частной теорией, все же он написан в интересах позитивного богословского учения. Я думаю, что мы должны отдать должное этому учению, если мы заявим его в таких терминах, как постоянная склонность человека ко греху и влияние этой склонности на его моральный выбор. Эту августинистскую доктрину Эдвардс в своих рассуждениях тесно увязывает с психологией воли. Но я не уверен, что великое учение Августина, которое я сердечно принимаю, может быть связано с какой-то конкретной психологией. И мои сомнения углубляются тем, что мне представляется неуместным использовать в духовной сфере такие понятия, как причина, определение и необходимость. Я должен обратить внимание на то, что Эдвардс был глубоко озабочен прежде всего защитой богословской доктрины, а не психологией. Кто из нас не готов сказать, что зло в человеке явно возникает в его нравственной воле и что для изменения таковой нужно действие силы Святого Духа?
Однако много более сильную, порой самую необузданную в выражениях вражду пробудила проповедь Эдвардса о наказании грешников. Мы не будем излагать здесь библейские и рациональные обоснования этого учения или возражений против него.  Эдвардс принял, защитил и провозгласил его, по существу, в том виде, в котором ему учит все античное, классическое латинское и протестантское христианство, как учение Отцов, средневековых схоластов и реформаторов. Учение Эдвардса об аде не слишком отличается от образов Данте.  Интересно, однако, отметить, что существует широко распространенное отвращение к Эдвардсу, которое, насколько я знаю, почти не высказывается по отношению к дантову "Аду". Каково объяснение разницы? Данте хвалят и прославляют те, у кого само имя Эдвардса вызывает проклятие и ужас. Мало кто обвинял флорентийца в том, что он радуется мучениям проклятых, тогда как ни одна из проповедей Эдвардса, даже "Грешники в руках разгневанного Бога", не вызвала такой скандал, как "Мучения грешников в аду не будут горем для святых на небесах".  Для нас будет уместным отметить контраст между Данте и Эдвардсом в этой теме. Когда Данте плыл через озеро грязи в Пятом круге Ада, перед ним появился Филиппо Ардженти, который  в этом мире был полон высокомерия и презрения к ближним, а сейчас погружен в болотную гадость. На вопрос Данте:      

А сам ты кто, так гнусно безобразный?"
            "Я тот, кто плачет", - был его ответ.
            И я: "Плачь, сетуй в топи невылазной,
            Проклятый дух, пей вечную волну!
            Ты мне - знаком, такой вот даже грязный!

Тогда Вергилий обнимает и целует Данте: "Блаженна несшая тебя в утробе!".

И я: "Учитель, если бы я мог
            Увидеть въявь, как он в болото канет,
            Пока еще на озере челнок!"
            И он ответил: "Раньше, чем проглянет
            Тот берег, утолишься до конца,
            И эта радость для тебя настанет".
            Тут так накинулся на мертвеца
            Весь грязный люд в неистовстве великом,
           Что я поднесь благодарю Творца.
           "Хватай Ардженти!" - было общим криком;
           И флорентийский дух, кругом тесним,
           Рвал сам себя зубами в гневе диком.

Над входом в ад Данте читает:

Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ,
            Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН,
            Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ.

           БЫЛ ПРАВДОЮ МОЙ ЗОДЧИЙ ВДОХНОВЛЕН:
           Я ВЫСШЕЙ СИЛОЙ, ПОЛНОТОЙ ВСЕЗНАНЬЯ
           И ПЕРВОЮ ЛЮБОВЬЮ СОТВОРЕН.

          ДРЕВНЕЙ МЕНЯ ЛИШЬ ВЕЧНЫЕ СОЗДАНЬЯ,
          И С ВЕЧНОСТЬЮ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ.
          ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ.

У Эдвардса, насколько я могу судить, нет ничего, равного этой ужасающей образности и внушению - и все же никто не проклинает Данте за Ад, никто не считает его монстром, как многие Эдвардса. В своем великом эссе о Данте  г-н Джеймс Рассел Лоуэлл приводит данный текст как красноречивое восхваление моральные качества Данте, когда говорит о нем: " Он верил в праведное использование гнева, и в то, что подлость наказуема". Почему это отношение широких кругов общества и столь серьезных критиков к Данте отличается от отношения к аду Эдвардса? Я думаю, что мы должны найти
ответ на этот вопрос в том, что я могу назвать духовным реализмом мыслителя. Конечно, Данте тоже реалист, и на это качество его поэзии нам часто указывали. Но позиция Данте - это реализм художника, поэта, который обращается к нашему воображению. Воображение удовлетворено, мы наслаждаемся поэтическими картинами и даже ощущением ужаса, которое они приносят. Но ничего из этого нет у Эдвардса. У него вообще нет изобразительности и лишь очень немного символов. И там и там есть иллюстративность, но иллюстрации Эдвардса никогда не используются для того, чтобы расцветить предмет и задать работу воображению. Они предназначены для того, чтобы взывать к разуму. Свобода, вина, ответственность и бессмертие духа охарактеризованы здесь непосредственно, и адские последствия нечестия явлены в своей ужасной наготе разуму и совести, которые вынуждены на это реагировать. Мы злимся, потому что наша безопасность под угрозой. И мы называем Эдвардса жестоким, ибо его убеждения влияют на нас, и мы оказываемся в присутствии таинственной и страшной духовной реальности. Эдвардс всегда обращался не к воображению, но к ответственному духу. Люди понимали его обращения, ибо сознание того, что они грешники и подлежат суду, приводило их к раскаянию. А запоздалое раскаяние само по себе может быть мучительной и непрекращающейся болью, не зависящей  от условий времени и пространства и, следовательно, вечной. Даже XIX век в лице одного  из своих величайших поэтов не видит облегчения от этой вечности раскаяния, и не видит никаких доказательств, что в природу, в которой есть "зубы и когти", сойдет Бог и положит конец боли и наказанию. Как максимум, может быть надежда, что "когда-то где-то, за горами, вновь станет зима весной".
Я не буду здесь добиваться от людей знаков и свидетельств искренности их покаяния или раскрывать тайну боли и морального зла. Не мое дело осуждать размышляющие и трепещущие души, или рассуждать как Теннисон, когда в самых страшных откровениях природы и проявлениях морального зла он видит ту надежду, которая вытекает из нашей чувствительности к чужой боли и настроений сострадания, которые вложены в нас Богом. Но я утверждаю, что частная надежда людей никогда не должна возводиться в догму, быть нормой вероучения или предлагаться как правило действий. И я полагаю, что будет верхом литературной несправедливости хвалить Данте и ругать проповедь Эдвардса, ибо он был исполнен тревоги за людей и желал побудить их, употребляя усилие, войти в Царство Небесное. Это не личная надежда, как у Теннисона, но духовная истина, обращенная к совести грешника, который несет ответственность.   Таким образом, и здесь подлинная духовность была его доминирующим качеством, и он в полной мере может быть охарактеризован как  друг и спутник всех, кто желает жить духовно.
Я сделаю теперь окончательный вывод. Позвольте мне еще раз сказать, что я
глубоко благодарен вам за возможность присоединиться к празднованию юбилея человека, которого мы часто называем величайшим мыслителем Америки. Он действительно был несказанно велик в своей интеллектуальной одаренности, в своих богословских достижениях и в своем продолжающемся влиянии. Он величествен в своей царственной, проникновенной, всеозаряющей духовности. Это одновременно и настоящее
блаженство и предзнаменование будущего блага, что в эти дни гордости богатством и славой этого преходящего мира мы в глубине души все еще считаем самой высокой честью великого американца, который жил вечностью еще на земле и уже окончательно водворился в том мире, который невидим и вечен.

* Заманчивый для философии истории Серебряного века вывод ничем (тем более германистикой) не подтверждается. Радикальный кальвинизм считает неприемлемой саму эту постановку вопроса, считая, что у подлинной духовности нет и не может быть каких-либо предпосылок по плоти и крови, ибо дети Божии так не рождаются (Иоан.1.12-13)
** "Говорят, в Нью-Хэйвене живет одна юная леди, которая очень любит Великое Существо, что сотворило этот мир и правит им. И иногда наступают такие времена, когда Создатель, до той или иной степени невидимый, приходит к ней и наполняет ее разум изумительным блаженством, так что она не может думать ни о чем, кроме Него… Ее разум на редкость светел, а чувства чисты. Во всем, что она делает, она руководствуется совестью и справедливостью, и ее невозможно заставить сделать что-либо скверное, даже предложив весь мир за это. Она ходит со сладкой песней на устах, переполненная радостью. Ей нравится быть одной, она гуляет по полям и рощам, и кажется, будто Кто-то невидимый постоянно общается с ней" (цит. по: Петерсон У. 25 удивительных браков. СПб.,2001)
*** В начале ХХ в. социально-политические и экономические взгляды Эдвардса по существу не были известны даже на родине. К анализу темы см.: Mcdermott J. One Holy and Happy Society. University Park, 1992; его же: Что Джонатан Эдвардс может сказать нам о политике; а также мою работу "Джонатан Эдвардс, протестантская этика и дух коммунитаризма".   
**** Джон Нортон (1606-1663) - выдающийся пуританский богослов, беженец в Новую Англию, автор первого в Америке учебника "Ортодоксальное богословие" (1654), а также биографии Джона Коттона. Сэмюэл Уиллард (1640-1707) - новоанглийский пуританский богослов второго поколения, президент Гарварда, противник Сейлемского процесса; "Корпус богословия" опубликован посмертно в 1726 г.
***** Ошибочная оценка: полемика о Частичном завете уже имела место в Новой Англии задолго до трудов Эдвардса, начавшись еще в 1670 г. (см.: Де Лонг Р. Частичный Завет  http://www.proza.ru/2015/06/28/1198 https://vk.com/note103786135_11823252)
****** Совершенно необоснованное суждение. Сэмюэл Хопкинс (1721-1803) - американский богослов, конгрегационалист, ученик и биограф Эдвардса, развернувший после его кончины пересмотр не только воззрений своего учителя, но и положений Реформации и даже общехристианских убеждений (подробнее см. нашу работу "Джонатан Эдвардс и его эпигоны" http://www.proza.ru/2014/10/25/1555). Гораций Бушнелл (1802-1876) - либеральный богослов, отвергал учение о заместительном искуплении, высказывал еретические взгляды на Троицу.
******* Эдвардс Амаса Парк (1816-1900) - американский богослов, конгрегационалист,  считается последним представителем новоанглийской школы. Генри Бойнтон Смит (1815-1877) и Уильям Гриноу Шедд (1820-1894) - американские пресвитерианские богословы (северная традиция), умеренные кальвинисты. Джозеф Батлер (1692-1752) - англиканский богослов, философ, моралист, один из наиболее значительных представителей этической мысли XVIII в. Сэмюэл Тейлор Кольридж (1772-1834) английский поэт-романтик, критик и философ, выдающийся представитель и теоретик Озёрной школы.

Перевод и комментарий (С) Inquisitor Eisenhorn