Бессмертный Александр и смертный я - 27

Волчокъ Въ Тумане
ЧАСТЬ 4

Был день как день, совсем весенний. Когда я проснулся, солнце стояло высоко, под крышей возились воробьи, за тонкой стеной тихо смеялись девушки, комната была в золотой пыли. "Закипели в море воды, - запел кто-то вполголоса, - встала туча над горой"... Я потянулся до хруста в костях, что ж мне снилось такое утешное? Кровать заскрипела, и тут же в дверь сунулось милое личико: "Встал, братец? Сейчас водицы принесу".

Ночь после учебного боя я провел у Гелиодоры, хотелось, чтобы кто-нибудь повосхищался мной без насмешки, поужасался трагичным поворотами сражения, поахал над моими ссадинами, а потом уложил бы спать в ароматной чистой постели, подоткнул одеяло, поцеловал бы в лоб.

Сама Гелиодора после этого всего отправилась к кому-то в гости и еще не возвращалась, но ее девчонки поутру меня умыли, накормили, причесали, сунули цветок какой-то за ухо для красоты. Я возвращался во дворец разнеженный, никуда не торопился: смена нынче была не моя и дел никаких. "Закипели в море воды, синекудрый весел бог"... Так легко на сердце было, словно перед бедой.

А в казарме говорят, что Александр еще с вечера меня искал и поутру уже два раза спрашивал: где шатаюсь да когда приду. Не успел я обеспокоиться - он и сам появился. Растолкал мальчишек, подошел ко мне, сумрачный, лицо на все замки закрыто, ничего не угадаешь… Испугался я чего-то, заулыбался, вывалил язык, забил хвостом – мол, я не знаю, откуда эта лужица, хозяин, может, это кот нассал, что ж сразу на меня-то?

- Дело есть. Иди за мной... - и пошел, не оборачиваясь, а я за ним, и все перед нами расступаются, как перед чумными. Да, утро хорошим было, а вот день сразу не задался.

Куда шли, не помню, сквозь звуки дворцовой жизни, упоенный птичий щебет. Поворачивая за ним по переходам и дворам, я видел то слепящий свет, то слепящую тьму, а дороги совсем не видел.

Александр остановился в маленьком дворе у гномона. Я и сам любил здесь свидания назначать; тихо здесь было, только время беззвучно двигало стрелку. Он хотел что-то сказать, но потом решил, что незачем; обиды клокотали в горле, какой тут разговор? Жаворонок запел так сладко, безмятежно, я голову задрал, а Александр, не говоря худого слова, мне справа в челюсть. Вот так он почти двадцать лет назад узлы разрубал.

Как нежно трудилась Гелиодора, душистым бальзамом смазывала мои синяки и порезы, прикладывала капустные листья к ноющим ребрам, дула на саднящие раны, приговаривая: "Твою боль - зайчику на спинку, свинке на щетинку, пусть несут ее в лесок да зароют под пенек..." - и все насмарку. Сцепились мы по-дикарски, молотили друг друга, катаясь по земле в блаженном помрачении рассудка. Не помню ничего. Освобождающая ярость, вкус крови во рту. Подвели меня незажившие ребра, я ослабил захват и пропустил стремительный бросок Александра.

Очнулся я, когда он волок меня за шиворот к каменной купели с дождевой водой, а я только мычал да маялся да кропил кровью из разбитой чавки белые плиты. Жаворонок над нами заливался в дурацком восторге. Александр таскал воду в ладонях, лил мне на голову и говорил с ожесточенными слезами в голосе: «Где ты болтался два года, зараза?»

Судьба всегда решается в один миг, в один взмах ресниц. Из разбитого носа текла кровь и никак не могла остановиться.  Александр зажимал мне ноздри железными пальцами и рассказывал, как несколько раз убегал из дома, надеясь добраться до моих гор. «Один раз меня только за Бероей отловили, - хвастался он. – Жаль, что я толком не знал, где тебя искать».

Ни разу за пять месяцев я не видел его таким безмятежным, умиротворенным. Меня безмерно удивляло, что он так близко; я мог бы протянуть руку и потрогать его жесткие волосы цвета темного каштана. Я изобразил улыбку, и рванувшая вслед за ней обжигающая радость испугала меня. Мне показалось, что это все я намечтал себе в жару или спросонья, – все-таки он мне здорово настучал по голове. 

Ребра у меня гудели, из носа капало, губы кровоточили, а я все смеялся и дразнил его, что жил ужасно весело и ничуть по нему не тосковал.  Словно настойки на мухоморах перебрал… Так, должно быть, Ганимеда кружило в слоистых облаках, в дрожащих цветах радуги, росных ее переливах. И вот твердая земля Олимпа, гулкий голос Отца Дия с высоты... Непостижимая божественная милость падает в подставленные руки водопадом засахаренных фруктов. Так ли? Или он леденел от страха среди слепящих снегов, сияющих чертогов, и, не смея поднять головы, тупо смотрел на орлиные перья на мозаичном полу?

 - Я думал, что пару дней с тобой не стану говорить, чтобы ты почувствовал, - торопливо говорил Александр. – Я только хотел, чтобы ты первый подошел, а ты к кому угодно, только не ко мне...
- Это я-то! – Надо же так все вывернуть!

Вдруг так сильно закружилась голова, что я сел на землю и смотрел на Александра снизу. Солнце было у него за спиной, я видел только черную тень и пронизанные огнем волосы. «Ты что?» - он наклонился, и я почувствовал его дыхание у себя в волосах. Я закрыл лицо руками и сказал, что устал – как-то все слишком быстро произошло. Волчья порода: то слишком голоден, то слишком сыт. Если всмотреться в свои желания - за пеленой летучих образов откроется бесконечность тьмы, где тонут все смыслы. Вот так я и чувствовал: еще шаг - и гибель; слишком неверным казалось чудо в золотой легкости весеннего дня...

Александр захлопотал вокруг меня, поднял, стал отдирать мои пальцы по одному, чтобы заглянуть мне в глаза, и, когда закончил,  деловито спросил, где я шлялся ночью. Я только плечами пожал. Не мог вспомнить. Какая разница?

- Я убью тебя, если узнаю, что ты спутался с кем-нибудь. Нахватал поклонников, как вшей... - грозно сказал Александр вздрагивающим от обиды голосом. Я глухо молчал, боялся: вот сейчас мы запнемся о какое-нибудь словцо и сорвемся снова в дыру враждебного безмолвия.

Он стащил с пальца и протянул мне золотое кольцо-змейку: "Надень". Мы оба стояли и любовались, как оно сверкает на моей руке.

- А если ты мне изменишь, - торжественно сказал он, - эта змея из тебя всю кровь высосет.

Александр выглядел ужасно довольным. Я засмеялся - словно и не было двух с половиной лет разлуки. Малыш ничуть не изменился? Как бы не так! По красивому, женственному лицу вдруг прошла судорога гнева, он хлестнул меня по губам, совсем не больно и совсем не в шутку. "Смейся так, чтобы и я смеялся", - говорит. Ну и я отскочил, изготовился драться. "Прости, прости", - он с силой обнял меня и не отпускал, пока я не перестал трястись от ярости и обиды.

 От меня прежнего за два с половиной года одни ошметки остались, а Александр менялся еще быстрее, еще таинственнее. Как из волны синий смерч, а из него бешеный конь, грызущий прибрежные скалы, а из коня сам Колебатель земли, облаченный в бурю, - и земля уходит из-под ног... Тогда, кажется, я понял, как оно все будет в дальнейшем. Он мне не под силу, мне не сладить ни с Александром, ни с его любовью, ни с судьбой, которая уже сейчас пугала меня огромностью, неподъемностью, необозримостью. Мне бы чего полегче, мне бы на волю и жить без оглядки, но жадная слепая душа отчаянно цеплялась за эту любовь, эту судьбу, за Александра.

 - Ты скучал обо мне? - спрашивал он настойчиво, и я от усталости отвечал честно:
- В горах не очень. А здесь - уже прикидывал, на какую балку вожжи пристроить и удавиться.

Александр засиял, обнял меня, говорит:
- Ну теперь не надо.

В небе летели журавли, их печальное «курлы» звучало с высоты, как напоминание - разлука неизбежна, а печаль бесконечна... Их клики странным образом раздвигали мир, показывали, как далеко от земли до неба, от запада до востока, как пусто там, наверху…  Мы оба замолчали, задрав головы, и слушали этот протяжный зов. А потом, когда посмотрели в глаза друг другу, оказалось, что стоило отвести глаза от пропасти между нами, как она исчезла сама собой.

- Я не выбирал тебя, - сказал Александр. – Боги выбрали за нас.
- Да буду я жертвой за тебя, - пробормотал я так тихо, что он и не услышал.

* * *

Проплывал день в легких облаках и вечер в закатной медовой прелести, запах конюшен и маковых пирогов с кухни, проходили люди, пролетали птицы, росла трава. В подтверждение того, что нам суждено быть друзьями навек, Александр вывалил передо мной целую кучу предзнаменований. И на бой я вышел с фибулой, которую он мне подарил, и голуби взлетали справа, а в палестре он услышал, как косматый заикающийся орфик объясняет смысл гимна Гефеста.

Мы вышли из дворца, в руках были зеленые тополиные ветки, неизвестно откуда срезанные, мы ими отмахивались от комаров. Неведомо как мы прошли через весь город, не встретив ни одного человека, - мир расступался перед нами и смыкался за нашей спиной.

Александр все хотел разобраться, кто украл у нас осень и зиму. Как случилось, что мы выкормили чудовище из полудохлого червяка? Ему хотелось все вспомнить и понять, а мне - забыть, поэтому он говорил, а я помалкивал.

Александру, оказывается, в первый же день донесли, что мы с отцом появились в Эгах, и он, ошалев от радости, ждал меня, стоя у дворцовых ворот, - день, два, три, неделю. Радость за это время выдохлась. Мы оба были тогда неловкими мальчишками, неудачи и его приводили в уныние, руки опускались. Потом он увидел меня на прогулке в веселом окружении, решил подъехать, но тут вдруг громко взвыл чей-то пес (да, я тоже помню, помню этот безнадежный вой, мороз по коже, тоска, ничего у нас не выйдет, ничего)... "Я испугался, - сказал Александр. - Подумал, лучше в другой раз"...

Когда Александр узнал, что мы съехали от родни в гостиницу, и тайком посмотрел на это убожество, то послал моему отцу приглашение поселиться во дворце. Отец отказался в самых изысканных выражениях (мне же сказать об этом забыл - мы тогда с ним нечасто разговаривали). А затем до Александра стали доходить слухи о моих поклонниках, наших охотах и пирушках, и он решил, что мне хорошо и без него, а такого не прощают, когда самому плохо. Я кусал губы и молчал: рассказывать о бедности, клевете на отца, его пьянстве и игре, моем стыде и отчаянии гордость не велит, да и что уж теперь...

- Ты без меня не горевал, - укорял Александр. Ну да. Зато сейчас, в Азии, он должен быть доволен: я в разлуке на стены лезу, как пьяница, от которого винный погреб на замок закрыли. И кому от этого лучше?

Александра сильно интересовали мои таинственные отлучки из дворца. "Я ни слову не верю, что говорят", - воскликнул он. Я понимал, что он ждет от меня полной откровенности. Уверен, что бы я ни рассказал, у него была наготове великолепная защитительная речь, в которой он объяснил бы нам обоим, что я ничуть ни в чем не виноват. А у меня кровь в жилах стыла от мысли, что он может когда-нибудь узнать о том, что я хотел бы скрыть.

Я вытянул из себя пару слов про порт, про желание побыть одному. "Теперь вместе будем туда ходить", - легко сказал Александр, и я сразу представил, как машет нам ручкой гунявый Гигин, и его мамаша, хозяйка абортария, квакает: «Предложи своему дружку, Ликиск, новое персидское средство для мужской мощи, двенадцать ходок за ночь, всю жизнь станете бабу Клеотеру благодарить…» Или Никерат, старый хрен с накрашенными щеками и расцарапанной плешью, подцепит меня под руку и пойдет читать Анакреонта, роняя слюни Александру на подол, Лабрак из темноты пастью щелкнет, горбун длинной клешней ухватит: "Когда новый товар принесешь?" Или полузабытый Харет вывернет из толпы: «А здорово мы тогда той телке запупырили!»… О боги!

И тут вдруг я увидел, куда мы идем. Старая башня осела еще больше, у Филиппа видно так руки и не дошли ее разобрать. Александр тоже озирался, как спросонья. "Надо же, куда ноги привели! Пойдем, что покажу..." Он улыбался. Мы пролезли сквозь пролом в ограде. На закопченной стене написано: "Поднебесная башня богов и героев" - да быть не может! через столько лет!

- Я буквы недавно подновил, - пояснил Александр. - Думал, вдруг ты сюда придешь.

А мне словно память отшибло. Не вспоминал, не видел, а ведь стоило только глаза поднять, когда мы с Керсой тут рядом, на кладбище, в двух шагах...

- Зачем мне башня, когда в ней тебя не было?
- Я был. Полезли наверх, у меня там, кажется, еще яблоки остались.

Косой вечерний свет, лучи солнца, как стрелы на излете. Мы снова разожгли костер на башне. Подсохшие яблоки со сморщенной кожурой, как мед на вкус. У Александра горят щеки и уши, пересохшие губы в морщинках. Мы насадили яблоки на прутья и совали их в бледное пламя, кожица лопалась, сладкий сок шипел. Александр наклонился так низко к огню, что у него волосы вспыхнули, он медленно прихлопнул их ладонью, даже не вздрогнув, огонь, как муху, с головы согнал.

- Я тебя вообще не узнавал. Что за наглый чужак тут расхаживает? Какой Гефестион? Разве я такого ждал два года?  А потом вдруг понял, что мне позарез нужен именно этот,  чужой, какой угодно, - сказал он.

Зыбкое становление мира, будто что-то рождалось, еще бесформенное и текучее, неостановимо изменчивое; башня вырастала до небес и осыпалась грудой щебня, мертвецы внизу сонно поворачивались на другой бок, земля дышала, эфир пылал. Александр ждал счастья, а я, робко вскидывая глаза на его умиротворенное лицо, дрожал и скупо отмеривал слова: сейчас каждый вздох был испытанием, каждое слово звучало, как присяга. Уговаривал сердце: "Постой, не гони".

Уже и ласточки перестали летать, опустилась светлая ночь с бледными звездами, а мы, держась за руки, как слепые, все бродили по пустынным окраинам мира, где кроме нас не было ни одного человека. Как пронзительно мне вспомнилась сейчас его шершавая рука, детская, невинная, еще не пролившая крови! Все же в любви есть какой-то смысл, в отличие от всего остального...

Что за ночь у меня была на скрученных простынях в храпящей казарме! Все, что было днем, казалось далеким и бесплотным, как пастуший костер на горе, бледная кроха света в море тумана. Было, не было? Я не спал - только просыпался, заполошно хватая ртом черный воздух, судорожно нащупывал перстень-змейку, в страхе, мечтах и мольбах. Братец Счастье в венке из ярких маков набекрень, пусть все у нас будет хорошо!

Не вынеся ожидания, еще до рассвета я пошел бродить по дворцу, и почти сразу, за вторым поворотом, встретил Александра.


* * *

- Меня Александр ждет, - говорю охранникам и проскакиваю на царскую половину.
- Куда это он?
- Да Александр нашел себе дружка, такого же неслуха...

Фрески Зевскиса на царской половине веселее, чем на посольской: здесь, за цветущим кустами в мраморных кадках, между колонн из розового и зеленого фессалийского мрамора, из белого карийского, - праздники и процессии, танцы и любовные истории богов.  Резная дверь в покои Александра, обитая фигурной бронзой, – в детстве я с трудом мог ее отворить.

Маленькая комнатка, пышно, почти по-женски убранная. А еще - отличное оружие на стене, подарки послов и иноземных гостей царскому сыну, был даже персидский акинак и тяжелый тесак причудливой формы с непривычной балансировкой, отличные дротики в углу, на почетном месте - тяжелое копье, которым Александр убил своего первого кабана, две картины на стене - собаки гонят оленя и Ахилл у колесницы, полочка со свитками, любимая статуэтка у изголовья  - гордый всадник с серебряным копьем.

- Здесь все надо устроить по-другому, - говорил Александр, его смущали вышитые покрывала и пуховые подушки. - Это все мамины подарки, если сестрам отдать, она обидится.
- Как же Леонид такую роскошь терпит?
- Ему прежней воли нет. Я вырос, научился сам себе нос вытирать.

Леонид присмирел: возвращаться к себе в Эпир, в маленькое запущенное поместье, ему вовсе не хотелось. Жену он давно уморил, сыновья выросли и разбежались подальше от отца, дочка, которую он отдал замуж за своего друга, такого же старого зануду, проклинала жизнь, утешалась таинствами кабиров и пила горькую. А Леониду, чтобы сохранить положение при дворе, приходилось ладить с Александром.

Это была очень одинокая комната, пока я там не появился. Большой засов изнутри - Александр берег свое от чужих, но для меня сразу заказал второй лаконский ключ. Он перетряхнул свои сундуки и надарил мне красивой одежды.

- Хорошо одетые друзья - лучшее украшение мужчины, - сурово сказал он, когда я пытался отвертеться от куцего пурпурного плаща (у меня же свой орестийский есть). - И какого хрена, скажи на милость, ты сегодня опять в общую баню ходил? Охота на шерстяные зады смотреть да от дрочил отмахиваться? Был бы мед, а мухи и из Египта налетят. В моей ванне можешь прекрасно вымыться.

Своей ванной он гордился, чистюля; вспоминая те времена, я часто вижу его в брызгах, как он плещет горстями воду в раскрасневшееся лицо.

И, хотя детской непринужденности во мне и следа не осталось, постепенно я пообжился, привык пользоваться его вещами, если своих под рукой не было, и, к его удовольствию, стал чувствовать себя как дома в его покоях. Слуги тоже поскрипели и привыкли. Со мной Александр стал в сотню раз счастливее, это все видели; от смеха он пьянел, как узник, десять лет просидевший в подземелье, от солнца.

 Свитки его я сразу перебрал, как только остался один: Киропедия, Илиада, Ипполит, Агамемнон, оды Пиндара, воинственный Тиртей, - то, что я и ожидал. Поразил меня только платоновский "Федр", до дрожи поразил. Я увидел, что Александр отчеркнул некоторые строки и, торопливо, как вор, жадно и быстро читал:

"Мы находимся как бы под стражей и не следует ни избавляться от нее своими силами, ни бежать. О нас пекутся и заботятся боги, и потому мы, люди, - часть божественного достояния"...

"Отойду, во-первых, к иным богам, мудрым и добрым, а во-вторых, к умершим, которые лучше живых"...

"Распростившись с телом, душа останется одна или почти одна и устремится к подлинному бытию"...

"- Теперь такой вопрос, Симмий. Признаем мы, что существует справедливое само по себе, или не признаем?
- Ну разумеется, признаем, клянусь Зевсом.
- А прекрасное и доброе?
- Как же не признать?
- А тебе случалось хоть раз видеть что-нибудь подобное воочию?
- Конечно, нет, - сказал Симмий."

"Словно какая-то тропа приводит нас к мысли, что, пока мы обладаем телом и душа наша неотделима от этого зла, нам не овладеть полностью предметом наших желаний"...

"сохраним себя в чистоте до той поры, пока сам бог нас не освободит"...

"Как не испытывать радости, отходя туда, где надеешься найти то, что любил всю жизнь"...

"...знание на самом деле не что иное, как припоминание..."

"Пожалуй, сидит и в нас какое-то малое дитя - постарайся же его разубедить, чтобы оно не страшилось смерти, точно буки"...

"Божественное создано для власти и руководительства, а смертное для подчинения и рабства..."

"Душа смотрит через тело, словно бы через решетки тюрьмы, и узник сам крепче любого блюстителя караулит собственную темницу..."

"...у любой радости или печали есть как бы гвоздь, которым она пригвождает душу к телу"...

"Лебеди, как почуют близкую смерть, заводят песнь такую громкую и прекрасную, какой никогда еще не певали: они ликуют оттого, что скоро отойдут к богу, которому служат"...

- "Против двоих даже Гераклу не выстоять", - читал я шепотом, когда, как всегда стремительно, вошел Александр.
- Читай дальше, - сказал он, усаживаясь рядом.
- "Тогда кликни на помощь меня - я буду твоим Иолаем, пока день еще не погас"...
- Хорошо, - отозвался он, улыбаясь.

И дальше мы читали по очереди, что "душа сильна и богоподобна", а "Земля покоится чистая в чистом небе со звездами", и что "если бы кто-нибудь добрался до края или же сделался крылатым и взлетел ввысь, то увидел бы тамошний мир. И если бы по природе своей он был способен вынести это зрелище, он узнал бы, что впервые видит истинное небо, истинный свет и истинную Землю"...

- Посмотри, еще какую мне книжку прислали, - Александр нежно погладил свиток с Ксенофонтовым "Гиппархом". Должно быть, не прочел еще, а то бы так не восхищался. - А что ты читаешь?
- Все наоборот, - я старался его забавлять, чтобы он почаще улыбался.
- Как это?
- Вместо Илиады - Войну мышей и лягушек, Аристофана вместо Еврипида, Ивика с Анакреонтом вместо Пиндара. И Гераклита...
- Последнее - неожиданно.

Я рассказал ему про Аксионика. В горах, мол, я почти разучился читать, один учитель не давал забыть, что на свете есть стихи и философия, да и тот «мырнул». Александр распахивал глаза, ахал и переживал.


* * *

Он смертельно изголодался по искренности, выплескивал на меня всю горечь в страстных речах с отчаянными жестами, и тогда его отпускало. Александру казалось, что любая участь лучше, чем жизнь царевича.

- Ненавижу эти стены, - падал руками и головой на колени, пряча от меня лицо. Он страшился покоя как смерти:

- Меня словно похоронили заживо, но я заставлю их признать себя. - Беда! Он рвался жить, а его все держали за мальчишку и конца этому видно не было.

- Я не для того рожден, чтобы прожить, как получится, и умереть. Мне каждое мгновенье необходимо, а у меня годы крадут.

Филипп пока наследником никого не называл, но всем понятно было, что он ставит на Александра. Меня это пугало до полусмерти, сразу вспоминались бабкины истории про змей: как зимой сползаются они в одну пещеру, в мерзкий клубок, жалят друг друга и издыхают, хвосты затягиваются в узлы, держат накрепко живого с мертвым, и в этом чудовищном месиве по весне рождается царь всех змей – огромная гадюка с золотым наростом на голове.

- И все следят, когда я ошибусь, - говорил Александр. -  Тут, как в лабиринте: на волю только одна дорога. Хоть раз повернешь не туда – останешься под землей навек, жертвой с рабским ошейником.
- И минотавры за каждым углом?
- Минотавра я не боюсь, - улыбнулся он наконец. Выговорившись до дна, он сразу становился по-детски веселым и спокойным, обнимал меня за шею и болтал о пустяках. Этот его сияющий взор, глаза в глаза…

Мне порой страшно становилось: зачем он подставляется под удар? Я не предам, но как он может быть уверен? Его доверчивость жгла мне душу.

- Я бы со стыда сгорел, если бы у меня были тайны от друга, - говорил Александр, а я отводил глаза. Видно, от одиночества он сочинил себе друга, которому мог бы верить безгранично; у меня от него было только имя да лицо. Меня настоящего дед учил по-другому: у говорящего правду должна быть кольчуга под плащом и взнузданная лошадь наготове. 

Я ни за что не хотел терять Александра, цена ошибки теперь казалась мне непомерно высокой, и я торопливо нашивал заплаты на свою неприглядную жизнь: отрицал очевидное, завирался, путался в выдумках. Мне не нравилось лгать ему, но цена истины была слишком высока. Мои «страшные тайны» всплывали одна за другой – рьяных обличителей всегда было вдосталь; стоило кому-то услышать обо мне плохое, он тут же, подпрыгивая от нетерпения, бежал раскрывать глаза Александру. Но, если сердце не смотрит, то и глаза не видят. Странно, Александр никогда не выглядел удивленным, что бы ни открылось. Не знаю, обманул ли я его когда хоть на миг.

- Мне даже твоей лжи хочется верить безоглядно, - сказал он много позже. -  А другие могут быть честны, но мне все равно.

Ну что ж, в самом главном все же я его никогда не обманывал.


* * *

Зависть тупая, чистая, неподъемная. "Раньше тебе многое прощали, но теперь..." Многое прощали? Да что же? Силу, смелость, красоту, гордость и острый язык мне прощали за бедность отца и враждебность Александра?

Друзья Александра сочли ужасной несправедливостью, что я внезапно приближен и особо отмечен.  Из отверженных в любимцы - за какие заслуги? Вот глупцы! Чем дольше я живу, тем яснее понимаю, что только беспричинная любовь - настоящая, что самое лучшее в жизни нельзя ни заслужить, не заработать, - оно дается как непрошеный дар, ни за что. Другое дело, что как дается, так и отбирается, но я сейчас не об этом...

В общем, все, кто раньше терся рядом с Александром, меня дружно возненавидели, а я радостно давал понять, что мне вполне достаточно одного Александра, а остальные – вроде свиного дерьма, нос заткнешь – и не воняет. Чего ж удивляться, что мне до сих пор плюют на плащ, как только отвернусь.

А враги Александра смотрели на меня как на перебежчика. Кассандр, тот прямо с кулаками набросился: предатель! изменник! ты все ему рассказал! Его трясло, слезы веером брызгали из глаз. Какая бешеная гадюка его цапнула? Я никогда не считал Кассандра другом, никаких обязательств на себя не брал и, главное, был уверен, что ему я также безразличен, как и он мне. Но он вопил на меня с белыми от бешенства глазами, как полководец на иларха, который в разгар битвы отказывается выполнять приказ: «Удавлю тебя!» А я, в угаре свежеобретенного счастья, с жалостью смотрел на его прыгающие губы и ласково старался вразумить:

- Ну что ты верещишь, словно я тебя совратил и бросил с ублюдком на руках? Ты для меня никто, я бы с десятка Кассандров шкуру содрал, чтобы починить Александру ремешок на сандалиях.
- Ты сражался за меня, - прошептал Кассандр белыми губами. – Ты хотел убить Александра.

Я засмеялся. Было дело. И что? Все изменяется, читай Гераклита.


* * *

В город мы выезжали на конях одной масти. Александру хотелось, чтобы, глядя на нас, люди вспоминали Диоскуров. Он хотел, чтобы мы и одевались одинаково. Правда, нам разные цвета шли, у Александра кожа была сливочная, нежная, с прозрачным алым румянцем, который его бесил несказанно: «Свое же лицо меня предает»! На солнце он обгорал, и я не пускал его на улицу без кавсии.

Опьяненный гордостью и мечтами, Александр держался на коне прямо, голову держал высоко. Он рвался вверх, на холмы, куда едва долетали тихие отзвуки жизни – стук топоров, треск падающего дерева, надрывный крик груженого осла. Он говорил: "Здесь хотя бы можно дышать».

Внизу Александру приходилось все время себя обуздывать. Философы учат, что всякий человек есть цитадель, полная тиранов, с коими нужно расправляться по одиночке. И Александр душил недостойные желания, усмирял гнев, сворачивал шею своим страхам, смиряться строптивость, чтобы его воспринимали всерьез, и только сумрачный взгляд из-под кавсии выдавал его неукротимость и яростную волю все преодолеть.

 Временами он остервенело рвался с поводка, но с тоской понимал: каждая попытка бунта отбрасывает его из олимпийской гонки взрослого мира в стадо бестолкового молодняка. Каран был пугающим примером того, что бывает, если узда не находится.

Я не понимал, на что Александру сдался страшноватый взрослый мир непреклонных кровавых стариков, от которого я сам всегда старался держаться подальше и даже вел свою маленькую тайную войну, шкодничая и нарушая их правила и законы. А Александру не терпелось утвердиться там: первым среди равных.

- Мне нельзя ошибаться, - повторял он. - Это как на гору влезать – стоит оступиться, и слетишь вниз. Даже если не разобьешься насмерть, с переломанными костями только у подножия и ползать.
- Устаешь?
Он вздрогнул и пожал плечами.

- А мне ничего такого не надо, - сказал я. - Ни славы, ни богатства, ни власти. По мне лучше жить безмятежно и вольно.
Александр глаза распахнул: кощунство! богохульство!
- Какая же это жизнь? Птичья?

Ну да, я любил только смотреть и думать, и песенки напевать, но рядом с Александром так жить было нельзя. Он хватал меня за руку и сдергивал с земли в небо. Угнаться за ним было трудно, но я учился:  рвануть следом, а потом, если найдется время, подумать – куда это он и я куда? Когда Александр перестал бегать? В Согдиане он еще носился по дворам и лестницам обветшалых дворцов, а в Индии уже нет - слишком трудно было дышать тем тяжелым гнилые воздухом, а потом стрела маллов пробила ему грудь - даже олень от такой раны неверным шагом пойдет умирать под ореховый куст. Но тогда, в наше легконогое время, Александр меня совсем загонял.

 Мы в любую погоду выезжали на охоту, если я был свободен от службы. Александру всегда было жарко, он распахивался, подставляя грудь ветру, а меня колотил озноб, я кусал кулаки, чтобы не закашляться, - а то ведь оставит меня дома и поедет развлекаться с другими. Через неделю я свалился в горячке, но к этому времени Александр уже ничего без меня делать не желал, сидел у изголовья, щупал мне лоб и поил кикеоном. С теми, кого он любил, он был ласков, как теленок, и заботлив, как кормилица. Через три дня я уже был на ногах.

Всю жизнь мне казалось, что он ждет от меня слишком многого и человеческих сил недостаточно, чтобы оправдать его надежды, а оказывалось порой, что ему просто нужно знать, что я где-то есть, и больше ничего.


* * *

Я был тогда совсем сумасшедший от счастья, но вел себя с осторожностью. Сохранять божьи дары тоже занятие не из простых. Хрупкость всего на свете меня поразила, и дружбы тоже… Он все простил - и мне, и себе, все забыл, все отобранное у меня вернул с щедрым избытком, но на душе осталось клеймо его гнева - я теперь знал его власть над собой.

Я охранял Александра от других, как пьяница свою бочку с вином - сердце рвется, если кто отхлебнет хоть глоточек. А сколько гадов вилось вокруг него, стараясь обратить на себя его внимание! Я бесился даже когда его звали в мяч играть. Меня мучил страх, что вот пройдут первые дни возобновленной дружбы, иссякнет великодушное желание все прощать, и задумается Александр: а что, собственно, в Гефестионе такого хорошего, чего нет в Никаноре, например? Вот уж блестящий образец молодого македонского аристократа! И никаких грязных тайн на совести…

Еще меня пугало, как быстро он изнашивает приятелей – пару раз откусит, и огрызок через плечо… Он жадно набрасывался на новых людей, засыпал вопросами, смотрел восхищенно, слушал, затаив дыхание, и я подыхал от ревности. Но через день-другой на сердечное приветствие Александр отвечал холодным кивком и проходил мимо. Все, уже разочаровался: «Все, что он мог рассказать, я уже услышал, по второму кругу пошел. Мелковат колодец: пару раз воды зачерпнул - и по дну скребешь».

Бессердечный щенок! Я представлял, что завтра он и на меня взглянет пустыми глазами, с презрительной скукой; стискивал зубы до хруста и клялся, что убью себя или его, или превращу свою жизнь в такую бешеную пляску, что мне уже будет все равно, с кем там Александр перебрасывается яблоками. Довольно я это терпел! И назавтра уже Александр бросался на меня с обвинениями, что я меняю нашу дружбу на сальную лесть старых козлов и жеребячьи забавы… (От своих поклонников я хотел было отделаться – только их, как сандалии, с ног не стряхнешь. Это были люди взрослые, и плевали они на детский гнев Александра.) Когда я видел бессильное отчаянье на его лице, сжатые кулаки и злые слезы, у меня сердце слегка отпускало.

Ради его сияющего благодарного взгляда, я бы горы свернул, но я не выносил чужой воли над собой.

 Дружба наша вовсе не была гладкой. Мы ссорились страстно и горячо мирились, дрались, как в детстве, из-за любого пустяка, нас с трудом растаскивали. Борьба, пинки, тычки, бегать наперегонки, заламывать друг другу руки, бросать на землю, - это все было важнее разговоров; пот смешивается, облако общего запаха окутывает, как щенят одного помета. Перестали мы драться только через пару лет, когда нашли другой способ выражать свои чувства.

Главное, на что уходили силы души – это желание понимать Александра. Я изучал его, как карту с запрятанными сокровищами. Порой мне даже не надо было смотреть в его сторону – так чувствуешь кожей ослабление света, когда солнце проходит сквозь тонкое облако.

По тому, как он вскидывает голову, я понимал, что спорить бесполезно; по легкой морщинке на лбу и взгляду прямо в лицо – что он удивлен и растерян; по прищуру нижних век, вздрагивающей верхней губе, раздувающимся крыльям носа – что он злится. Глаза болезненно яркие и черные, полностью раскрытые по-птичьи, так что под радужкой виден белок,  – это предельный гнев, когда он уже не владеет собой; если вокруг глаз белые круги и синеют губы, проступают морщины на лбу и глубокий залом между бровями - безысходное горе, которое его измучило до полусмерти. Подвижность, влажность и быстрота взгляда обычно выдает страх или ложь, но у него это обозначало стремительное размышление.

Я знал все изменения его голоса, металлический звон не предвещал ничего хорошего, также как пониженный, на одной волне с грозным собачьим рычанием, который идет из глубины, чуть бурлящий, слегка невнятный. Или подчеркнуто резкий, высокий, птичий… Я знал, что в минуты сильного волнения у него сводит шею и он может непроизвольно дергать головой.

Изменение его взгляда – вдруг мягкое, легче пуха уплывание в даль, мимо всех, когда все видимое для него исчезало, а невидимое открывалось, или когда глаза его  вдруг застывали и непреклонно, слепо, без выражения, смотрели прямо перед собой, или когда он искоса коротко взглядывал на меня и тут же отводил глаза, а ноздри вздрагивали, щеки горели и полуулыбка пряталась в повлажневших губах. Или другая, любимая мной тяжесть, жидкий мерцающий свинец под полузакрытыми веками, тяжелые, сонные ресницы, тусклый жар желания, но это после, после...

Я учил его наизусть, как стихи на незнакомом языке, ничего не понимая. Я хотел его навсегда и ни с кем не собирался делиться. Повторял заговор, который слышал от безнадежно влюбленной в отца соседки: «Пусть бегает за мной, как охотник за красной дичью», сочиняя свои мужские злые слова вместо ее жалостных женских. Со мной он должен и скуку любить, а без меня и в самом веселом пиру грустить, точно ему все яства гарпии загадили.


* * *

Красивый, темно-гнедой конь-трехлеток злобно тряс головой с ощетинившейся гривой, хрипел, вставал на дыбы. Была в нем праздничная царственная стать и благородная дикость. Конюх его еле удерживал; жеребец бросался на него грудью, то упирался, расставив ноги, и пятился, пытаясь выдернуть голову из петли, делал резкие отчаянные прыжки в сторону.

- Чудо, чудо! – восхищенно бормотал Александр, молитвенно прижав руки к груди. – Неукротимый…

Конь, испуганный и разгневанный, бил задом, налитые кровью глаза сверкали.

- Ну что, выбрал себе коня, сынок? - спросил Филипп.
- Этот гнедой, широколобый.
- Да, хорошая лошадь. Нам плохих не надо, нам самое лучшее подавай. Не слишком дикий? Сколько из таких в брак идет, Аминтор? Ну, это у тебя один из пяти, а у Филиска вон не меньше половины…
- Филиск торопится их обломать, чтобы продать побыстрее. А мне зачем?
- Ну да, кнутом да измором любого сломать можно, но жалко будет – столько денег отвалишь, а он возьмет и сдохнет с досады нам назло. Его еще года три выезжать и семь - делу учить.
- Всегда лучше делать это самому, - сказал Александр, стараясь держаться спокойно, хотя я видел – он сам, как конь, дрожал от нетерпения.
- Да, по крайней мере, будешь знать, кого винить, если конь окажется ни на что не годен.

На жеребца навалились со всех сторон, схватили за уши, пригнули к земле, протиснули в зубы узду, пустили на повод и осторожно сняли аркан с шеи. Конь даже не ржал – рычал остервенело, косил бешеным глазом в небо, пена с губ падала на землю.

Филипп, одобрительно цокая языком, подошел поближе. Жеребец, заметив еще одного врага, яростно завизжал, встал на дыбы и замолотил по воздуху тяжелыми широкими копытами. Филипп ловко отскочил, засмеялся: «Каков зверь!» Конюхи бросились со всех сторон, отвлекая коня, хлопали в ладоши, кричали.

Подошел Александр, спокойный, расслабленный, прижался к вздрагивающему конскому боку всем телом, руку ему на спину положил, зашептал что-то, заворожил, и, схватившись за гриву, легко взлетел жеребцу на спину.

Конюхи пустили коня. Тот взвился птицей, бросался из стороны в сторону, выгибал шею, чтобы вгрызться всаднику в колено, Александр удерживал его за уши, потом, яростно крикнув, погнал его вскачь. Минута - и они скрылись из виду.

Я мухой взлетел на самую высокую оливу и пытался разглядеть хоть что-нибудь. Страшней всего глупая случайность: жеребец ногой мог попасть в кроличью нору, мог опрокинуться на спину и раздавить всадника. Мы все по сто раз падали с лошади, но я представлял, как взбесится Александр, если конь сбросит его на глазах у всех. Ему нужна была только ослепительная безоговорочная победа.

- Ну что там? – Филипп подергал меня за ногу. Гнедой бежал ровно, видно было, что он уже понемногу слушается узды.
- Хорошо! – крикнул я. – Возвращаются!

Они возвращались по большой дуге, Александр перевел коня на тихую рысь, а к площади они уже подходили шагом. Площадь взорвалась криками.

Александр спрыгнул на землю, нежно стер гнедому пену с губ, что-то ласково и протяжно шептал в его подергивающееся ухо, кормил по кусочку ломоть овсяного хлеба, гладил ему спину круговым движением. Конь дрожал уже не от злости, а от усталости - ему было все едино.

- Царь, позволь мне заплатить цену этого коня, - вскричал царский проксен Демарат из Коринфа. – Пусть это будет моим подарком Александру. Этот мальчик родился для борьбы и владычества!

Филипп умилился, обнял Демарата, расцеловал. У Александра глаза и щеки горели, но он держался с торжественным самообладанием; улыбнулся отцу, вежливо поблагодарил Демарата, принимал поздравления. Мне казалось, я мог бы смотреть на него часами, как на звездное небо. Как гордо он держал голову, как звучал его голос – каждая фраза звенела!

С тех пор мы дни напролет пропадали в конюшне. Букефал был зоркий, пугливый, очень беспокойный жеребец. Нрав у него был бешеный. Поначалу, увидев узду или чепрак в руках конюха, он с яростным визгом бросался в атаку. Ну да кому нужны спокойные коняги? Воду на них возить?

Александр с ним был терпелив и нежен. Он хотел, чтобы грубое прилюдное укрощение изгладилось из памяти коня, и начал с самого начала; месяц только к рукам приучал, гонял Букефала на поводе по кругу, пока не устанет, потом то же, но с чепраком, чтобы он привыкал носить что-то на спине. Он подолгу оглаживал ему морду, особенно кожу вокруг глаз и уши, стреноживал, а потом медленно сплетал и расплетал хвост – от этого лошади так успокаиваются, что порой засыпают. Пригодился и наш орестийский трюк – немножко воды коню в ноздри, и особое масло, смешанное со своим потом на ладонь, и гладить, шептать, тихонько песни петь.

Ну а потом Александр стал понемножку его объезжать, приучал к поворотам, водил на озеро купаться по ночам, чтобы люди не тревожили. Букефал медленно заходил в воду, отмахиваясь хвостом от комаров, Александр лежал у него на спине, прижавшись щекой к его шее, чтобы чувствовать его всем телом. В общем, скоро они зажили душа в душу.
 
Пару месяцев еще Букефал дурил, шарахался и от домов, и от людей, мог занестись на ровном месте, но скоро стал не конь – загляденье, любую науку с лету хватал. Не то что мой Фараон, который на всю жизнь сохранил легкую придурь, ну да я его все равно люблю – он понимает, что покапризничать можно, когда отработал свое.

Как ни странно, наши строптивые коньки подружились, хотя и дрались, конечно, часто, особенно поначалу. Букефал был гордый и нравный, на визгливое склочное ржанье Фараона он отвечал низким глубоким рокотом, почти рычанием - никогда не слышал такого раньше от лошадей. А мой не стерпит и задразнится, подначивает да смеется. Букефал на него зверем кидался: подомнет под себя и топчет, - бешеный визг, зубы да копыта мелькают, пена комьями летит, а мы с Александром в эту кучу ныряем растаскивать. Ну а потом ничего, стали мирно жить; сколько лет в соседних стойлах простояли, перешептывались о чем-то о своем, весь мир рядом прошли, сражались плечом к плечу.
Когда Александр входил в конюшню, первым делом дул Букефалу в розовые жаркие ноздри, тот в ответ горячо дышал ему в лицо вместо «хайре», облизывал за ушами. И я с ним еще поладил. Щелкал Букефала по носу, он гневно фыркал, скалил зубы и наступал на меня, высоко поднимая копыта. Это была игра, но не совсем, у лошадей нет такого чувства смешного, как у собак. Букефал волновался и начинал сердиться, неужели я его не уважаю, но потом я показывал ему хлеб, который прятал за спиной и давал понемножку с ладони. «Ну ладно, - бурчал он, подбирая крошки. – С этого бы и надо было начинать». А мой ревнивец бесился, тянул шею из стойла, корча угрожающие рожи, и колотил ногами по кормушке.

Самое милое время... Иногда и сон не шел: счастливый день кружится в голове, обжигая закрытые веки яркими цветными пятнами, столбы золотой пыли в конюшне, лоснящийся круп Букефала, дивные его хвост и грива, взметающиеся по ветру, как дым, фиалковый взгляд моего Фараона, его черные нежные губы, влажные жаркие глаза Александра, пылающие щеки... Я вспоминал, что душа – это слитая воедино сила упряжки крылатых коней и возничего , вздрагивал от радости и никак не мог заснуть.