Крутые ступени

Ирина Верехтина
Абхазский посёлок. Лестницы с крутыми ступенями. Улицы с «крутыми» названиями. Горы с пологими склонами на самом деле тоже крутые: устанешь, пока дойдёшь (а кажется, близко), устанешь, пока поднимешься (а кажется, маленькая), потом ежевику собирать устанешь (кажется, её не собрать – вершина, приплюснутая ладонью сказочного великана, сплошь покрыта ежевичными кустами). Потом домой возвращаться надо – в горах рано темнеет: солнце исчезает за горой и день мгновенно сменяется ночью.

 – «Устала, ну так что? Поторапливайся, на руках никто не понесёт, а до дома не близко». Мама, мама… Зачем ты со мной так, я еле стою на ногах, еле иду, но падать мне нельзя, я несу ежевику… Несу ежевику!

 Мама, мама…  Подожди, не уходи, останься! Ведь тогда и я – останусь! Мы вернёмся домой, позовём хозяйкиных близнецов, и маму их позовём. И её сестру, у которой десять лет назад умер муж, и она уже десять лет носит только чёрное. Традиции. Обычаи. Как ни назови – больно смотреть. Чёрное ей к лицу, но мне её жалко. Я даю себе слово: вот вырасту, женюсь… и никогда не надену чёрного! (Зря пообещала. Надела. Не потому… Просто мне идёт чёрный цвет, такая вот ирония судьбы).

Ой, они тоже с бидоном пришли! (с пустыми руками в гости не приходят). Дружно садимся за деревянный скоблёный стол и… съедаем весь бидон кисловато-сладкой ежевики, запивая её парным молоком. Весь бидон!  Вкус той ежевики помню до сих пор. Ежевика с гор, собранная своими руками и от этого ещё более вкусная. (Родители потом её чачей запили, мне не дали даже попробовать).

Там змеи, в горах, но нам не страшно, мы собаку с собой взяли – рыжего кавказского красавца, грозу всего посёлка. Как рявкнет – весь посёлок замолчит, все собаки! Хозяйки смеются: «Порядок навёл», Байкал лениво жмурится и снова засыпает на тёплых ступенях крыльца. Его Байкалом звали. Умный был, чёрт! Был.   

С утра обходил все пельменные-хинкальные в округе. Их много было, посёлок-то курортный, и везде его знали и везде жрать давали, угощали то есть. Наложат миску пельменей, он взглядом поблагодарит и ест. Он ведь в гости пришёл, гостю – угощение.
 Домой он возвращался сытый и довольный, и ложился в тенёк отдыхать. Ой, что я говорю, караулить! Войти никому не позволял, за калиткой сколько угодно стой – не гавкнет, но как только открыть попытаешься… Порадуешься, что калитка крепкая.

Мы там, собственно, не жили, мы туда отдыхать приезжали. На все каникулы, до сентября.  А там – хурма к зиме поспеет, летом-то зелёная висит. Но мне её не есть, я уеду, мне учиться надо. Это не мой дом.
Срываю потихоньку, зелёную, надкусываю…  весь рот связала!) Зато орехи грецкие – мои! Пока они не поспели, молочные ещё, но нам они нужны для другого: надломив зелёную шкурку, мы с девчонками красим губы – операция ювелирная, кожу задеть нельзя – она почернеет, отмыть не получится (ожог, ничем не смоешь), и все встречные-поперечные будут смеяться: не умеешь, не берись.

Губы тоже чернеют и делаются оранжевато-красного непередаваемого цвета (у меня получился красно-бордовый, дорвалась, губы жжёт, зато красиво). Взрослые улыбаются – не лень вам… Но я не смеюсь: от йодистого сока кожу на губах стягивает, и смеяться, мягко говоря, довольно чувствительно. Да и когда не смеешься, всё равно тянет и горит немного. Стоически терпишь, потом привыкаешь. Красота требует жертв...
Мне хорошо, я как будто – дома. Странное чувство, ведь дом этот не мой.

Мама всю жизнь жалела, что у неё не было своего дома. Была семиметровая комнатка в бараке, где она жила с родителями, потом комната в коммуналке и соседи, они к нам приезжали в гости, когда нам квартиру дали – маленькую, на пятом этаже без лифта, зато комнат в ней – две! А все говорят, в коммуналках гражданская война… Мы не воевали.

Мама, мама… Ты так мечтала, так хотела – свой дом! Незадолго до смерти отца  мои родители решили навсегда уехать из Москвы - в Абхазию, где люди светлы и приветливы, где воздух пахнет солнцем, где на пологих горах растёт ежевика, у крыльца алычовое деревце,  а во дворе колодец-журавель… («Отец согласился! А ты к нам в гости, в отпуск приезжать будешь») Отец согласился, но не согласились врачи:  не разрешили менять климат в таком возрасте и с такими сосудами, и с переездом не получилось.

И жизнь не получилась. Мама призналась в этом только когда умер мой отец (неожиданно для всех, в пятьдесят три года!) – призналась не мне, меня пожалела, не стала говорить. Я нечаянно услышала.
Резанули её слова – по телефону с кем-то говорила: «Да ничего, я-то ничего, что со мной сделается...  … … … … Дочь переживает очень. Сильно очень. Не думала, что она о нём так плакать будет». Слова помню до сих пор, помню уже двадцать семь лет (просто память у меня хорошая, маме простила давно). Мама, мама… За что ты его – так!

 Моя жизнь, как и твоя, – лестница с крутыми ступенями, я иду по ней, превозмогая усталость. В детстве ступени казались круче («лестницу» мне устроили без продыха), но ступени вели прямо в небо, и у меня захватывало дух – от высоты.
"Зачем кричат попугаи, зачем грохочут трамваи, зачем, я не знаю, зачем». Моё детство навсегда осталось там, на ежевичной горе, на пологих, пахнущих ветром склонах. А я всё иду, и дух по-прежнему захватывает. И идти до сих пор хочется.