Бессмертный Александр и смертный я - 26

Волчокъ Въ Тумане
Это была зима, когда Ментор усмирял Египет. Это была зима, когда Филипп торжественно и скорбно хоронил своего друга Махату. Это была зима, когда ловили поджигателя. Это была зима, когда синие выиграли семь скачек подряд, а их лучший возничий сбежал с одной девчонкой из Линкестов, и, хотя прежде никто не вспоминал, есть ли у сиротки кусок хлеба, теперь они распускали погони во все стороны. Это была зима, когда мы продали жеребенка от Ласточки за два таланта, а на следующий день отец отправился играть в кости. Это была, должно быть, худшая зима в моей жизни, и эта зима заканчивалась.

Мы поднимались до рассвета, все в пупырышках от холода, как щипаные гуси; петухи кричат, темно, хоть глаз коли; за ночь сквозь щели наметало снега на пол и на наши одеяла; сердце заходило, как из стылой постели босыми ногами да на каменный пол. 

Первые время нас гоняли до изнеможения. На лютом морозе так жарко, что паром дымишься, снег падает за шиворот и тает на горячей коже, пот ест глаза, воздух режет легкие, как ножом. Хрустит голубой наст под ногами, острая кромка режет щиколотки, а внизу - ледяная вода.

Носились во всю прыть по крутым спускам: нужно было не только на ногах устоять, но и от каждого дерева на пути уклониться, каждую яму или корень перепрыгнуть, а то костей не соберешь. У всех от страха кишки крутит, но с этим учишься справляться еще ребенком. "Сиди дома, Артемон!  Вдруг птичка на голову кикнет. Боги не любят изнеженных мальчишек," - вопил Мнесарх заробевшим. Забирались по песчаному откосу: сперва наверх выползали полудохлыми, а потом – привыкли, окрепли. А то - по грязи с тяжелыми мешками за спиной.

Обезображенные напряженьем багровые лица, вздувшиеся жилы, вытаращенные глаза, сопли с носа до земли. После таких занятий мне порой не хватало сил даже найти глазами Александра и сделать прекрасное лицо, а я ведь был одним из самых крепких. Мы еле доживали до привала: колени в ссадинах, ладони ободраны, лица ветками исхлестаны. Валились замертво на землю, а чуть отдышались, глядь, снова носятся между деревьями, скатываются в овраг, дубасят друг друга и рубят кусты деревянными мечами, пока илархи степенно и сосредоточенно завтракают и греются у костра. Жрать хотелось ужасно, но Скилак, с хрустом откусывая от колбасного круга, наставительно напоминает нам о скромном персидском обычае - во время дневного перехода не есть, не пить, чтобы не справлять нужду у всех на виду.

Домой, во дворец, уже как на крыльях летели. А там, скинув пропотевшие хитоны, - в протопленную баню, соскребать с себя грязь и греться. А потом обед, который мы заглатывали, как волки, вместе с казенными мисками.

В общем, зиму пережили. А к весне уже привыкли и закалились, и то, что поначалу давалось на пределе сил, теперь получалось само собой. Привычка строит нас, как ласточка гнездо, - по соломинке.

На пригреве солнце ело снег, оставляя обглоданную голую черную землю. Бормотала талая вода, тропинка от нашего дома ко дворцу превратилась в бурную речку, ручьи пробивали в ноздреватом снегу русла с острыми искрящимися краями. Воздух был уже теплым, а от воды шел ледяной холод. Неуверенные, из сырости и сна, первые свисты и хрипловатый щебет птиц в сизых предрассветных сумерках.

Повсюду звон капели, тревожный, волнующий, истомляющий, он мне спать не давал, я шатался и чумел от бессонниц, с трудом понимая приказы илархов. Треснувшие в драке два ребра быстро заживали, но ныли от сырости, трудно было дышать, временами я сильно кашлял, раздирая грудь. Эта весна была не моя, я был мертвым, ледяным, не хотел на белый свет смотреть.

* * *

Оружие и доспехи нам выдавали из царских кладовых; все было не к лицу, не по росту. Пришлось нам с Афинеем и Гермоном вытряхивать других парней из тех доспехов, которые, как нам казалось, подойдут нам больше, - тут уж не до чужих обид, военная справа должна быть хорошей. Казенные клинки тоже не радовали: железо пережженное, хрупкое, на изгиб лучше и не пробовать. «А ты бей точнее, - говорил иларх. – В кишки оно замечательно войдет». И мы с воинственными воплями разносили в пыль мешки с соломой. Большие беотийские щиты нам вручили только к весне, ими можно было покалечить серьезнее, чем деревянными мечами.

Луки у нас были дешевые, тисовые, и учили так, для порядка. В Македонии вообще хороших лучников не было, не тем мы держались. Для фаланги людей можно быстро подготовить (настоящие, опытные бойцы стояли только в первых рядах). Другое дело - конники и лучники; их готовили с детства, годами. Хребет нашей армии - фаланга, душа -  конница, а лучников и пращников дешевле было нанимать на стороне, чем учить у себя.

Мастера стреляли за три сотни шагов, скоро, словно легкие семена сеяли. А мы все мазали по большим липовым щитами с нарисованными персами. Стрелы были кривые, с еле привязанным опереньем. Настоящие лучники за такое барахло поставщика бы на части разорвали.

Для македонца я стрелял неплохо, в горах научился и навыка терять не хотел - в военном деле ничего ненужного не бывает; неровные стрелы отпаривал и выпрямлял и в общей куче отбирал те, что получше, огрызаясь на недовольных: "А тебе зачем? Все равно в корову на трех шагах не попадешь". Мне нравился миг, когда замираешь с натянутой тетивой, каменеешь, все исчезает, кроме цели, и на выдохе, легко пускаешь стрелу, как душу на волю. Некоторым злость и обида помогают сосредоточиться, но я ничьи лица на мишени не представлял, просто ловил миг освобождения и взлета.

Изучали баллисты и катапульты – все эти страшные изобретения войны. Александр инженеров и афетов всегда любил и приваживал, в машинах знал толк и любовался их смертоносной красотой, мог с восхищением часами разглядывать чертежи новых орудий, хотя и говорил иногда, что верит только человеческой доблести, и не машинами города берут, а отвагой и решимостью - такие речи нравились солдатам.

Вместо мечей мы бились на палках - прыжки, подскоки, увёрты, уклоны, учились уклоняться от дротиков. Привыкали работать, когда кажется, что легкие взорвутся, сердце не выдержит, а тренировке и конца не видно. Бьешься, пока силы досуха не иссякнут, а потом еще столько, сколько надо. Ушибы, порезы, занозы, ссадины на локтях и коленях, подбитые глаза, исцарапанные лица, расквашенные носы, руки, ноги и ребра в черных, желтых, лиловых синяках, не успеют одни сойти - новые поверх старых; боль от ударов и падений, ноющие мышцы, гудящие кости, смертельная усталость, досада от собственных ошибок, зависть к мастерам, стыд и гордость – все это должно было стать привычкой и стало.

Гопломах был весь израненный и больной насквозь, он всегда держал в уме некий совершенный идеал, до которого нам было, как до неба. "В боевых искусствах – сперва представляй любой прием в воображении, умом пойми, развяжи и свяжи, как узел, несколько раз, пока накрепко не запомнишь все движения и связки, потом оберни этот прием против себя, прочувствуй его всем телом за противника, вообще всегда с обеих сторон смотри - как бить и как получать такой удар, а потом годами добивайся истинного мастерства -  точности и чистоты воплощенного образа." Он требовал от нас невозможного, и мне это нравилось.

Он учил использовать в бою обе руки, сокрушаясь, что искусство боя  приходит в упадок, а ведь все великие воины прошлого все были обоерукие. Я учился старательно, хотелось обеими руками убивать. У самого гопломаха только одна левая рука осталась, из-за этого многие предпочитали заниматься со Скилаком или Эсигеном, а мне он отлично удары слева поставил.

«Держи дистанцию, когда противник нападает, и прыгай вперед, когда хочешь ударить сам. Глаз у тебя хороший, так не подпускай противника ближе, чем на расстояние его роста, всегда держись к нему боком… Чуть расслабился, отвлекся – получай! В бою тебе никто не даст исправить ошибку. Вспомнишь последний урок на погребальном костре…»

Неужели когда-то это все было в новинку? Наверно, и няньки так младенцев ходить учат, а вырастешь - не верится, что когда-то чего-то не умел. Впрочем, с нами уже обращались как со взрослыми, только очень тупыми и злокозненными, которых надо больше пинать, чтобы толку добиться.

Считалось, что важнее развивать ловкость, чем силу, ибо сила нужна атлетам, а ловкость потребна на войне. И мы щеголяли друг перед другом особыми умениями: то стрелы метали, как дротики, то, не глядя, вгоняли ножи в ножны, вертели мечами "двойное солнце", играли в чеканку – кто быстрее отстучит кончиком ножа между пальцами. После обеда оставались сидеть вокруг стола, разговоров не было - сосредоточенный бешеный стук стоял, прерываемый вскриками и руганью криворуких недотеп, которые все ж воткнули нож в руку.

В казармах с нами всегда был Александр. Он учился военному делу в одном строю с нами (тут Филипп поблажек не делал), но с ровесниками обходился надменно и резко, как старший, которого раздражают расшалившиеся дети. Теперь у него были взрослые друзья, которыми он командовал, как мной когда-то. Илархи и ветераны, презрительно смотревшие на неумелых юнцов, про Александра говорили: «Из мальчика выйдет толк». А еще в нем было море обаяния, старые вояки умилялись, корявые руки тянули, чтобы дотронуться до его молочной кожи. В нем чувствовалось благородство существа иной, высшей породы, особая чистота - жреца у алтаря или жертвы на алтаре.

Чтобы мы учились сражаться в строю, нас разделили на агелы; Александр стал командиром одной из них. Властность была у него в крови, он был собран, суров и неприступен, и не только мальчишки склоняли перед ним голову. Иногда он нехорошо задумывался, кусал губы, морщил лоб, казался злым и беспокойным, будто ждал от всех только плохого, подсчитывал ошибки, неловкости, кривые взгляды. Играет с собакой и вдруг - расширенные, нечеловечески застывшие, почти круглые глаза совоокой Афины на его лице. Пес жалобно взвизгивает, потому что железные пальцы вдруг вцепились в его ухо, и Александр приходит в себя, с детским и растерянным видом оглядывается, гладит собаку по бархатному носу, бормочет извинения...

* * *

На царской конюшне нам поначалу выдали грубых, старых, испорченных лошадей; клячи были тряские и неповоротливые, чтобы переменить ногу и пустить вскачь – потом обольешься. И правильно - нельзя хороших боевых коней дурными всадниками унижать. "Конников среди вас нет ни одного, что бы вы там о себе ни думали. Сидите, как кобели на заборе, тьху, смотреть тошно!" - говорили илархи, не обращая внимания на ропот оруженосцев.

Везде встречаются испорченные на афинский манер юнцы, которые в стойло не войдут, чтобы сапоги навозом не испачкать, им уже взнузданного коня слуги подводят, - не видать таким места в коннице, как своих ушей. А  другим обидно было - многие, как я, верхом начали ездить раньше, чем по земле ходить. Но здесь умения нужны были иные, военные; конники всю жизнь учатся, иначе нельзя.

И все же я считал, что разбираюсь в лошадях лучше остальных - я один из ровесников знал лошадей от табуна, где они еще диким зверем пахнут, до скачек; у отца и деда я работал и табунщиком, и конюхом, роды у кобыл принимал, диких лошадей объезжал, запалившихся выхаживал, помогал коней к скачкам готовить, даже насчет разведения свои мнения имел и не сказать, чтобы совсем уж дурацкие. Все лучшие конники у нас дома бывали, с отцом советовались, на лошадях от наших маток и производителей половина царской илы ездила,  подготовленные отцом кони много раз брали призы на скачках, но сейчас мне от этого толку не было никакого. "Аминтору мое почтение, а ты для меня кусок навоза, пока не пойму, чего ты стоишь. Уяснил?" Вот и весь разговор.

Я хотел заниматься на своем Фараоне, привел моего красавца, иларх поцокал языком, покурлыкал вокруг него (в конюшне с людьми говорят, как с недоумками, грубо и коротко, а с лошадьми нежно и цветисто), расспросил о предках - не Фараонова ли брата из Аргоса Орестийского пять лет назад купили в дар фракийскому царю,  - и как рявкнет на меня: «Будешь, как все. На войне выбирать не придется, там ведь не только людей, но и лошадей убивают. Если твоему резвому кишки выпустят, ты и на корову влезешь, чтобы не отстать от своих». В общем, он счел меня избалованным наглецом и нарочно подсовывал самых упрямых и глупых кляч. Мы все тогда шлепали на кошмарных одрах.

В конце концов, я научился ладить с любой, но поначалу намучился. Сладкая Ягодка подо мной просто легла (я еле успел выдернуть из-под нее ногу) и отказывалась вставать. В другой раз я навернулся с Простака, потому что не знал про его больные почки: он казался тихим и унылым, я ударил его пятками, чтобы шел повеселее, - он взвился, заскакал козлом, а потом так дал задом, что я перелетел через его голову, конюхам на потеху, прямо лицом в песок. В третий раз меня сбросил знаменитый нарядной статью и бешеным нравом Пирожок - прямо на учебных скачках на глазах у царя и всего двора. Он был не в настроении: я еле сдвинул его со старта, и Пирожок сразу вальнул вправо, к старой оливе, и попытался меня об нее соскрести, потом резко прыгнул в сторону, я удержался чудом, повис у него на боку, цепляясь за гриву, только подтянулся - он встал на дыбы и заплясал на задних ногах. Я кубарем слетел с его спины и бросился его ловить. Пирожок злобно визжал и отмахивался копытами. Чудом я ухватил повод, чудом кинул себя ему на спину, чудом удержался, когда он ударил задом, когда прыгал, вертелся и пытался выгрызть мне колено.  Оруженосцы хохотали, конюхи руками махали: мол, спрыгивай на хрен, коли жить хочешь. Но колотя его кулаками, пятками, бросаясь ему на шею всей тяжестью, я все же дотянул его, скачками, боком, козлом,  до конечной меты, помирая от стыда.

Но илархи и царь, оказалось, были весьма довольны. Филипп похлопал меня по плечу : "Вот что значит школа Аминтора! Я с этой злобной скотины пару раз слетел и теперь меня на него силком не затащишь. Ни разу не видел, чтобы кто-то Пирожка заставил всю дистанцию пройти, когда он в таком сволочном настроении - уважаю, молодец". Царь своих лошадей знал отлично, и я вздохнул с облегчением, было бы ужасно, если бы Филипп запомнил меня  растяпой, я ведь непременно хотел служить в коннице, а больше нигде.

Скоро я вошел во вкус и нарочно просил себе самых строптивых коней. Так тужишься, бывало, пытаясь сладить со строптивым конем, что себя не чуешь, кровь из носу от напряга идет – но зато я научился брать от лошади все,  даже больше того, на что она была способна. 

Посадка тогда у меня была недостаточно прочной, но зато все хвалили мягкость и гибкость рук, а теперь плечи каменные, руки железные, живот бронзовый, хоть молотом в него бей, и коленями так могу стиснуть, что у коня ребра затрещат, а человека и вовсе в труху сомну. Выучился.

 Я целыми днями шатался по царским конюшням, пел орестийские песни с нашими дружинниками, вместе с конюхами чистил стойла, варил кашу из отрубей, раздавал корм, вычесывал коням шкуры, старался познакомиться со всеми - лошадь ведь любит конюха, а не наездника. В конюшне было несколько лошадей от наших маток, я ревновал их к конюхам и горевал, что они меня не признают за своего.

Долго ли, коротко, но и меня стали за человека в конюшнях считать, поручали, как одному из своих:  "Отработаешь Архонта сегодня, вроде он тебя уважает? Проследи, чтобы Ягодке побольше сена навалились, а то она что-то на плечи жалуется." Я как-то услышал: один конюх говорил про меня другому: "Вот у этого парня железный посыл", - и целый день ходил пьяный от счастья. Такая похвала от них дорогого стоила.

Теперь многие возмущались, что мне всегда хорошие лошади достаются. Тогда я сразу предлагал меняться. И конюхи выходили из конюшни посмотреть, пряча улыбки в бороды, как дурачок вскакивает на сердитого Огурца, которого я две недели уговаривал не закидываться. А с этим полудурком у Огурца договора не было - только он уселся, как Огурец смахнул его со спины, да еще зубами цапнул.

Своего Фараона я навещал каждый день, выезжал его в свободное время. Из него со временем должен был получиться замечательный боевой конь. Сердце у него было львиное и задние ноги просто роскошные - не у каждого царя на конюшне можно такие ноги в стойлах отыскать! Может вообще единственные такие ноги на свете были.
Фараон ревновал, когда от меня пахло чужими лошадьми и мог больно цапнуть за плечо. Как жалею я сейчас о каждой минуте, когда меня не было рядом с моим серым дружком! Как он ласково смеялся, когда я входил в конюшню, как нежно прикусывал мне ухо, как дрожала в нем каждая жилка под тонкой кожей, когда я наряжал его в бой, как невесту на свадьбу. И главное, может быть, - легкий неповторимый ритм его бега, который я теперь ищу среди лучших коней во вселенной и не могу найти. Он один мог вылечить мою больную голову, разогнать тоску, отвести безумие - мое сердце билось в такт стуку его копыт. Мы с Александром и в несчастье пара - оба потеряли драгоценных друзей и не можем утешиться.

Из Александра, разумеется, вырос отличный конник. В лошадях ему нравилось то, что он чувствовал в себе – жар бешеной крови, неукротимость, порыв, способность к самоубийственному усилию. Он был легкий, но сильный, с коня и арканом не сдернешь; с лошадьми обходился куда мягче и терпеливее, чем с людьми. Отец разрешил ему учиться на своем великолепном Тумане - для боев и походов тот уже был староват, но как учитель - трудно было найти лучше. Александр с него пылинки сдувал, но, разумеется, мечтал о своем коне, которого он сам будет воспитывать с самого начала.

Каран тоже лошадей любил, но они боялись его до смерти. Его это огорчало, он часто приносил им хлеб и яблоки, чтобы подружиться, но кони раздували ноздри и испуганно пятились от его протянутой руки. Он любил бесцельно гонять их во всю мочь, расстраивая конюхов, да и вообще был слишком шумный, резкий, взбалмошный - лошади таких не любят.

В конюшнях часто терлась и Киннана. Она сильно интересовалась военным делом, и кто-то там из гопломахов ее тренировал. Филипп ей не препятствовал, шутил: мол, повезет ее муженьку, или вертись по приказам женушки, или оставишь бедняжку вдовой.

Ей было уже лет пятнадцать. Статная выросла девица, широкогрудая, крепкая. Делала, что хотела, - кто бы ей запретил? Одно время она все выскакивали на меня из-за груды сена в конюшне то с мечом, то с копьем. Шутки у нее такие были.  Она помнила, как мы с ней в детстве дрались и теперь подъезжала с хохотком, тыкала меня кулаком в бок: «Может теперь попробуем, кто кого поборет»? Киннана была слегка с придурью, маялась от скуки. Мне было неловко, и я старался убраться от нее подальше.


* * *

Сны этой весны: там были руки отца над игровым столом и стук брошенных костей, горы и пропасти, разодранная одежда с пятнами крови, высокая башня, вороной конь. Там был белый, как полотно, царь с заострившимся носом, голая женщина, пожар и потоп. Там были карие глаза.

Мы уходили из города на несколько дней в учебный поход,  на ночь разбивали лагерь, охотились, чтобы раздобыть мясо к обеду.

Быстрая поступь весны, горячее ветреное небо, влажная, изрытая копытами земля. Дымное черное облако ветер сразу изорвал в клочья и растворил в крепко замешанной синеве. На дороге стоит вода, как в желобе. На лугу под ногами чавкают кочки, из-под упругой травы проступает удивительно чистая вода. Вереница уток над болотами, потусторонние голоса лягушек звучат накатом, как морской прибой.

Илархи остановились, обсуждая, как перейти на другой берег. Здесь - никак, слишком широко разлилась вода, да еще двигалась сверху черная сплошная полоса лесосплава. Надо было подняться выше по течению - там вроде мост какой-то был, если в ледоход не снесло, река узкая, можно и вброд перейти. Вброд! Мы приуныли. Холодновато купаться!

Вода дышала, жила, как живой, вставший из могилы. Темная сила ее, слепой разлив, тяжелое неостановимое движение... Мне показалось, Александр смотрел на черную пенящуюся воду со страхом. А меня подмывало что-то такое сотворить. Я недолго боролся с искушением, а потом просто взял и спустил свои бредовые желания с цепи, как собак.

Я дождался когда бревна поплывут поближе, и прыгнул! Бревна были скользкие, коварные, они уходили под воду под моим весом,  переворачивались, но я успевал перескочить на следующее - главное было не медлить ни мгновения. Рассчитанными длинными прыжками, взмахивая руками, как крыльями, я прыгал с бревна на бревно, ни разу ни поскользнувшись, не оступившись. Меня несла моя удача, боги торили мне дорогу.

- Геракл-победитель! – Они меня заметили, когда я был уже на середине реки. Голос Александра: "Гефестион, Гефестион, Гефестион!" - словно покойника выкликал.

И я тут же сбился. Остановился на толстом дубовом стволе, схватился за необрубленный сук - как бы слезть отсюда, Агротэра! Куда я собирался прыгать? Это ж все равно что в диком табун по спинам коней пробежаться. Стволы теснились, трещали, давили друг друга боками, вставали на дыбы. Но я знал, что их дикий гон - лишь малая часть неистовства, мощи и слепой ярости реки. Все смешалось в голове, ноги ослабли, а молчащее доселе сердце вдруг оглушительно заколотило в ребра: "Пусти меня, пусти!" Хорошо еще, что дерево плыло ровно, как лодка, страшно было его оставлять. Думаю, вот прибьет его к берегу на повороте, тогда соскочу.

«Сиди там!» - донеслось с берега в два голоса. Я тут же встряхнулся, вскочил, пробежал белкой по стволу, высмотрел подходящее бревнышко и поскакал дальше.

Ноги я, конечно, слегка замочил, но своего добился: вот я на другом берегу, и ни один не осмеливается пуститься за мной. Иларх показывал мне - иди вверх по течению, у брода встретимся. Я медлил. Река отрезала меня от всех. Бог перенес меня через черную воду. Когда-то это уже было: я уходил во тьму и возвращался. Но смысл был не в уходе, не в возврате, не во тьме, а в преображении. Передо мной не один путь, по которому идут все, всегда есть выбор, я всегда на распутье. Александр смотрел на меня во все глаза через темную реку с другого берега. "Мы в разных мирах, там люди, а здесь - души. Я пересек рубеж, а он остался, и нам теперь никогда не найти пути друг к другу". Может, лучше всего просто уйти в лес? В черный лес, за горы, за долы, за быстрые реки, на вольную волю.

Или вернуться? Но только я представил свой обратный путь над ждущей черной глубиной, меня скрутило: я не мог дышать, не мог стоять, присел на корточки и, хватаясь за землю, боролся с приступом рвоты. "Ты все испортил, - бормотал я себе. - Сюда добрался как храбрец, а превратился в слизняка. Меня тошнит от себя". И тут меня и впрямь вырвало, и сразу полегчало. Я разогнулся, вытер рот, попрыгал, делая вид, что греюсь. Совсем рядом пролетела пара напуганных бекасов. Воздух гудел в их перьях.

"Нельзя дважды войти в одну реку," - билось в голове, пока я улыбался смерзшимися губами и махал рукой людям на том берегу. Некоторые уже двинулись прочь, не очень-то обращая на меня внимание. У них свои заботы, у меня свои. Те, кто пересек Лету, забывают земное, а оставшиеся жить забывают ушедших.

Ладно. Я набрал побольше воздуха и прыгнул. Сладостное превозможение страха. А боги шепнули мне: "Отсюда нет пути назад".

Никогда нельзя возвращаться той же дорогой – так меня и дед учил, а я не слушал. Сорвался я на третьем прыжке, – ствол вертанулся под ногой, и, взмахнув руками, я рухнул в воду, почти без брызг, не чуя пока холода. И тут - тупой, тихий, смертный удар по затылку. «Оглушил, как быка, - подумал я почему-то про Аполлона. Я словно во сне опускался на дно, и золотые стрелы Агиэя били в меня сверху.

Хорошо, что сознания хватило на то, чтобы не вдохнуть воды. Я вдруг представил, что внизу меня ждут голодные черные рты, протянутые синие руки, и забил ногами, рванулся вверх. Сперва мне казалось, что это безнадежно, я влип в эту ледяную тьму, как в паутину, но чья-то пылающая рука схватила меня за волосы и выдернула на свет.
Вынырнул между бревнами, схватился за ствол; он медленно поворачивался, мне приходилось перехватывать руки, чтобы удержаться, руки были каменные, не слушались, я стыл в ледяной воде, и пытался вспомнить,  кто я, откуда и куда мне надобно – к берегу грести или на дно топориком? Я судорожно хватался за бревно - как же холодно - а пальцы разжимались - помогите же мне - ни одного доброго бога рядом - сердце сдавило - пустота распахивает пасть... "Гефестион! Гефестион! Гефестион!" - кто-то настойчиво звал меня с той стороны отчаянным рвущихся голосом.

Медленно, как сквозь сон я соображал: нет уж, теперь я вплавь, все равно намок, прикинул, сколько нужно проплыть под бревнами до чистой воды и нырнул. А вынырнуть не смог, уперся затылком в бревно, глотнул воды, забился, пальцами зацарапал по коре, кора оторвалась, но я продрался к воздуху, удерживая пальцами сходящиеся над лицом стволы, жадно дышал, отплевывался, выравнивал дыхание - и опять нырнул под бревно. Открыл под водой глаза, чтобы видеть просветы между бревнами, вокруг расплывалась моя бледная кровь. Ну ничего, осталось немного. Я нырнул в третий раз, кто-то схватил меня за хитониск сзади, я забился, обернулся - худая слабая рука, умоляюще полузабытое лицо. "Мне страшно тут одному, останься со мной"... -- "Аксионик, пожалуйста, пусти, здесь люди друг другу не нужны, я принесу тебе пару черных голубей, обещаю, я буду помнить тебя"... -- "Ну плыви"... Я рванулся, разодрав ткань и спину о торчащий сук, выплыл, глотнул воздуха, увидел, что впереди - чистая вода, всего пара взмахов, и Александр по грудь в ледяной воде протягивает мне горячую руку.

 Иларх два раза съездил мне по уху, закутал в свой плащ и дал хлебнуть вина из баклажки.

- Отнеси Диоскурам петуха, - строго сказал Трезубец.
- Отнесу.

Я стучал зубами и ликовал, глядя на дикую весеннюю реку, которую я усмирил, как вороную кобылу. «Боги меня любят, - повторял я про себя и улыбался. – Боги меня любят». Голова шумела от неразбавленного вина. Кассандр с восхищением говорил: «Ты сумасшедший». Никанор, сплёвывая на землю: «Дураков нет…» Александр молчал где-то за спиной. Он весь день искал и нашел случай показать свое бесстрашие – был там невероятный прыжок через овраг, и что-то еще, не помню уже.

К вечеру мы все же дошли до переправы. Мост снесло, и мы перешли реку вброд. Потом иларх гонял нас, пока мы не задымились, – и вдруг кто-то заметили, что Евдокса нет. Он был тихий парень; никто не мог вспомнить, когда он исчез. Кто-то неуверенно припомнил, что вроде видел его на том берегу до переправы, а на этом берегу его уже не видел никто. Темная, маслянистая, с грязной серой пеной по берегам река молчала.

Мы искали его три дня, обшарили все берега вниз по течению, прошарили прибрежный лес. Я винил себя: раздразнил голод реки и ускользнул, и она взяла свое с бедного Евдокса, которого я обещал защищать от всякого зла. Ночью не мог спать – смотрел на воду, слушал ночной лес и представлялось, как лежит он на дне, ноги оплетены травой, глаза открыты и над ними проплывают рыбы.  А может быть, не в реке, а в лесу настигла его предназначенная ему смерть: встал из орешника медведь и размозжил ему голову одним стремительным ударом, или разбойник перерезал ему горло, чтобы мальчишка не поднял шума, и бедное тело потихоньку гниет в овражке под ворохом прошлогодней листвы. И еще одно мечтательное допущение: быть может, его кроткая прелесть очаровала нимф, и теперь он, тихий и послушный, обречен расчесывать их влажные кудри и видеть жизнь только в зыбком отражении, пока Аксий не пересохнет и нимфы не истают.

А потом сон все вывернул наизнанку. Я говорил с утонувшим Александром: «Что же ты наделал, ты ведь даже плавать не умеешь». – - "Не в этом дело, - отвечал он мне. Чёрный ил уже почти целиком сожрал его, только лицо было видно, закрытые глаза и шевелящиеся губы. – Вода не моя стихия, ведь я огонь"…

После исчезновения Евдокса я думал о нем в десять раз больше, чем при жизни. Смерть меня не поразила бы так, как бесследное исчезновение. Тела его так и не нашли, что тогда, что потом. Тайна, как была тайной, так и осталась. Так часто бывает. Богам ведомо, а для людей закрыто.

Вот и сейчас, спустя двадцать лет, гадаю: может, понесло его вниз по Аксию к озеру, к морю по Лудию, а там подхватило течение, и плыл он до самой Гипербореи в сопровождении жадных чаек и рыб, пустыми глазницами следя созвездия, и раньше нас всех оказался на краю мирового океана. Но его судьба могла извернуться еще причудливее: андраподисты, море, чужая страна, рынок рабов, долгая жизнь на чужбине, пока не оказался он, в персидских штанах, с крашеной завитой бородой, в строю против нас. Быть может, он узнал меня и хотел вымолвить: "Радуйся", но не успел, потому что мое копье разорвало ему в горло.


* * *

Кому-то в голову пришло посмотреть, чему нас научили за полгода, и устроить сражение по критскому обычаю. По спартанскому обычаю из мальчиков выбрали двух буагоров – Александра и Кассандра, которые должны были набрать себе команды. По афинскому обычаю, горожанам предложили делать ставки. По македонскому обычаю все сразу перегрызлись и передрались по десять раз.

Решили все обустроить торжественно: нас собрали в театре, выстроили все пятьдесят человек в ряд по росту. Зрителей собралось чуть не как на Великих Дионисиях, хотя это был всего лишь выбор команд.

Филипп сказал маленькую речь о воспитании юношества, воинской доблести, военных победах Македонии, называя имена этеров, которые особенно отличились в военных сражениях. На трибунах приветственно орали, смачивали глотки из принесенных бурдюков и хлопали друг друга по плечам. Потом гиппарх рассказал о правилах, перечислил запрещенные приемы, назначил судей – самых доблестных и опытных бойцов; они будут следить, чтобы никто не нарушал правила, отмечать "убитых" и оживать разгорячившихся, чтобы мы не поубивали друг друга по-настоящему.

После этого вышли буагоры - они должны были набрать себе агелы. Называли по одному, глашатай громко повторял имена, а зрители вопили, свистели,  рукоплескали и с ходу придумывали прозвища бойцам. Я тупо ждал, назовет меня Александр или нет. Он ходил вдоль строя и смотрел каждому в лицо. Остановился напротив меня и, глядя мне в глаза, выкрикнул: «Никанор!» ("Какой откормленный гусь!" - восхитились зрители.) Вторым он назвал Лисимаха ("Фессалиец!"); опять оглянувшись на меня, Александр как будто ждал чего-то. А я не понимал, но смотрел на него в упор, не отводя глаз, как на смертного врага. Третьим он вызвал Афинея ("Бычок"). Нельзя сказать, что он выбирал лучших, не знаю, что он там себе думал. Меня назвал Кассандр, вторым, кажется, после Карана ("Царский кабанчик") – большая честь! ("Плясун! - узнали меня болельщики. - Это он на Асколиях всех на винном мехе переплясал").

Месяц мы готовились к решающему сражению, синие отдельно от красных, даже дозорных выставляли против шпионов. Не знаю, как у противников, но с нас Кассандр не слезал с утра до ночи, даже Эсигеном с Фрасием, приданных ему в помощь илархов, гонял, как телят. Он был из тех, кто с отрубленными руками и ногами полз бы к противнику и кусал его за лодыжки, визжа от злобы и не чувствуя боли. (А я бы просто свернулся в клубок и помирал бы без лишней суеты, в тихой тоске.)
Олимпийских чемпионов так не тренировали. Ко мне подходили поклонники, говорили, как много денег они поставили на наших, конечно, из-за того, что я сияю в их строю, как жемчуг в навозе, давали советы, сообщали, как идут дела у наших врагов, показывали мне свои заветные удары и приемы, от которых будто бы нет защиты и обещали устроить пирушку в мою честь после победы.

Мне сначала было все равно, я плавал в угаре своей тоски и вообще – я собирался в конницу и пешие бои меня мало занимали. Но потом загорелся: пусть Александр увидит, чего я стою! Так что и советы поклонников стал внимательно слушать, и удары отрабатывал. Кассандр, присмотревшись, взял меня в «царскую пятерку» - нашей задачей было наброситься кучей на Александра и убить его в самом начале сражения, чтобы оставить красных без командира. Прочие его тактические идеи особого интереса не представляли. Кассандр говорил, что у него их множество, но он не хочет их обсуждать, чтобы не подслушали шпионы противника, и от нас требуется только одно – слушать его, как оракула, и точно исполнять все приказы в бою. Это он и отрабатывал: первые – выпад вперед, третьи – разворот направо, вторые-четвертые – сомкнуть ряды, пятые – кругом! Кассандр был судорожный, но сдержанный, будто припадочного ремнями скрутили, он подергивается, но уже сильно биться не может, и нарочно спокоен, мол, давайте уж, развязывайте, а внутри весь трясется от злобы.

Меня он снова время от времени отводил в сторонку, поговорить по душам: «Я слышал, вы прежде дружили с Александром? От чего ж вы разошлись? Ты можешь быть откровенным со мной, Гефестион, - говорил он, проникновенно заглядывая в глаза. – Я знаю, что Александр плохо с тобой обошелся, забыв детскую дружбу. Это сущее безобразие. Не скрывай своих чувств, друг». Тон у него был участливый до тошноты, он аж облизывался заранее, ожидая, что я сейчас вылью на Александра ушат грязи. «Так, - говорю, - бабенку одну не поделили…» Он рассердился, но быстро взял себя в руки. «Что ж, - говорит, - ты поступаешь разумно, не желая раскрывать перед всеми ваши глупые дрязги». Благосклонно похлопал меня по плечу и было удалился величаво, но я пнул ему в задницу, и он малость сбился с хода.

Афиней был «красным», и мне до смерти хотелось расспросить его об Александре, но я терпел. Афиней сам иногда проговаривался: «Знаешь, а у него есть голова на плечах! Кстати, он часто спрашивает о тебе…» У меня разом горло пересохло. Я откашлялся и спросил как можно равнодушнее: «Что же?» - «В основном, о здоровье. Вылечился ли ты после той драки, все такое. Спрашивал, кто твой друг – Пердикка или Арриба-телохранитель. Он там с кем-то об заклад побился, кого из них ты выберешь…» - «А ты что?» - «Сказал, хрен разберешь, у тебя поклонников, как блох у дворняги». Я заметался, как полоумный: то ли объяснять, что я ни с кем ничего никогда и ни разу, то ли запрыгать от радости, то ли пойти утопиться. Афиней забавлялся, видя, что я не в себе. «Я у Александра в любимцах теперь, - заявил он. – Он говорит, что у меня сложение ничуть не хуже, чем у тебя». Я сразу взбесился, но кротко сказал: «Куда мне! Из одной твоей ноги можно троих, как я сделать.» - «А ему нравится,» - веселился Афиней. «Да чтоб ты сдох!» На следующий день я хлюпал разбитым носом, а он не мог удержать щита прокушенной насквозь рукой.

Во всем этом стал появляться какой-то сумасшедший смысл. Я собираюсь биться насмерть с Александром и думаю о нем ночи напролет. Он смотрит на меня, как на кусок навоза, и расспрашивает обо мне Афинея. Нет, об Афинее лучше не думать, – сложен не хуже! бычара холощеный, гора тухлого мяса!

Я доводил себя до исступления, представляя не эту дурацкую игру, а настоящий бой, где отточенные мечи будут резать и убивать, тяжелые щиты - крушить челюсти и вминать носы в мозг, где кровь будет литься на землю, как из зарезанной свиньи, пока не выльется вся до капли вместе с жизнью.

Утром я просыпался и сразу шел отрабатывать удары, защиту, развороты, подножки. Иларх на меня нарадоваться не мог, даже осаживал слегка: «Эй, эй, мы ж не персы! Насмерть можно не убивать, достаточно только покалечить. Кстати, если кто кого всерьез поранит – десять плетей за неосторожность».


* * *

И вот настал день великой гребанной битвы, нас обрядили в красивые синие хитоны с золотой каймой (это Антипатр расщедрился), выдали закрытые шлемы из царской оружейни, чтоб не проломили друг другу голов. «Помни о своем происхождении,» - сказал мне отец перед боем. Я так понимаю, это значило приблизительно то же, что спартанское «со щитом или на щите», только помягче.

Кассандр обошел строй, как полководец, с вдохновенным видом, каждому сказал пару слов, был уверен, что мы внимаем, трепеща, готовые заплакать от восторга. Мой вид он одобрил: «Мне нравится твое настроение. Видно, что ты собрался перед боем». Да, я действительно собрался убить Александра или сдохнуть сам.

<i>«Ногу приставив к ноге и щит свой о щит опирая,
Грозный султан - о султан, шлем - о товарища шлем,
Плотно сомкнувшись грудь с грудью, пусть каждый дерется с врагами,
Стиснув резное копье или меча рукоять!»</i>, - с чувством прочел Филипп, объявляя начало схватки.

Я смотрел на Александра сквозь прорезь шлема, и мне казалось, что он тоже смотрит в ответ с прямой и открытой ненавистью. Сигнала к бою я не услышал, меня просто сорвало с места вместе со всеми. «Красные» с дикими криками летели на нас, а мы на них. Я поднырнул под меч Афинея, огляделся, отбив чей-то удар слева, и увидел Александра уже позади себя. Ну конечно, он должен был всех обогнать! И как же я его пропустил? Я развернулся, и стал проламываться к нему.

На поле была настоящая свалка. Алкету я так двинул щитом, что меч у него вылетел, а сам он свалился на землю, но пройти мне не дал, вцепился в ногу и не пускал, я раза три ткнул в него мечом, и, наконец, судья, командир щитоносцев Адмет, оттащил Алкету за шиворот от моей ноги и отправил пинком к пятерке других убитых.

На Александра и так наседали трое и тут я еще сзади. Кассандр кричит мне: «Бей!», и горит весь счастьем, что план его блестяще исполняется. Я мог убить Александра прямо сейчас, в спину, но мне захотелось прежде посмотреть ему в глаза. Я завыл по-волчьи у него над ухом. Александр резко обернулся, меч его свистнул в волоске у моего горла - в-ж-жик!

На Кассандра с его двойкой навалились мальчишки Александра, сообразили, наконец, что нужно командира защищать, так что мы остались один на один, я отбивал его бешеные удары, пытаясь собраться с мыслями и провести один из хитрых приемчиков, но он не давал мне выйти из глухой обороны. Похоже, все как-то разбились на пары, и нам никто не мешал. Мы смотрели друг другу в глаза не отрываясь. Взгляд у Александра был нехороший – спокойный, сосредоточенный, темный, как смерть.

Губы его шевельнулись, словно он хотел мне что-то сказать, и он еле успел принять мой удар на щит. Щит распался на две половинки, а Александр затряс ушибленной рукой. «Не спи!» - заорал он мне, видя, что я приостановился, и прыгнул на меня, как взбесившаяся кошка, я поскользнулся и, падая, рубанул его по ногам. Он чудом перепрыгнул мой меч, я глазам не верил, что человек может двигаться так быстро, но все же у меня появилась пара мгновений, чтобы вскочить на ноги. Щит я бросил, чтобы уравнять шансы. Мне не хотелось побеждать, мне хотелось рубиться с ним бесконечно.

Александр негодующе заорал что-то невнятное, и я тут же получил такой удар в бок, что дыханье перехватило. «Он мой!» - оказывается, отчаянно вопил Александр Гермону, который меня и достал, когда я, дурак, щит бросил. Но было уже поздно. Адмет схватил меня за шиворот и вытолкнул с поля боя в загон для мертвых.

Братец приложил меня от души, и разогнулся я не сразу, а когда отдышался - увидел, что наши, пожалуй, проигрывают. Красные, пока Александр отвлекал на себя внимание лучших бойцов, взяли синих в клещи, на одном фланге их крошил здоровенный Лисимах своими тяжелыми рубящими ударами, на другом – аккуратно затягивал окружение Никанор… Каран с ревом бросился на Лисимаха, пару завалил, на третьем спекся. В загоне для мертвых показывал свой окровавленный меч: "Я многих пометил"...

Александр с резкими ястребиными криками рубился в центре. Я увидел, что он все-таки подхватил чей-то щит с земли. Кассандр: «Первые! Вторые!» - пытался выстроить в каре оставшихся восемь человек. «Кончено,» - уныло сказал рядом кто-то из наших.

Я смотрел, забыв дышать, как Александр отбивается от Леонната и Кассандра, которые бросились на него с двух сторон. Кассандра он завалил сразу – аккуратно обозначив удар по шее; тот пытался спорить, но Адмет отвесил ему подзатыльник и вытолкнул за черту. Не знаю, может, Александр отвлекся в этот момент, но я увидел, как Леоннат начинает поворот, который после ложного выпада в шею должен был завершиться коротким колющим в живот, я же ему этот удар и показал – заветный прием эпирота Аррибы. И я видел, что Александр повелся, поднимает щит – и складывается пополам. Аттал все сделал правильно.

Я закрыл глаза и представил, что все это по-настоящему. Открыл глаза, сердце колотилось, как бешеное.

Филота, второй судья на поле, дружески улыбаясь, хлопнул Александра по плечу: «Все, ты убит». Александр отошел без споров, спокойно. И действительно, что ему было волноваться? Через минуту с нашими было покончено. Трубач протрубил отбой. На поле осталось двое наших, которые плюнув и выругавшись, побросали мечи и щиты на землю, и девять вопящих от радости красных.

Только тогда я услышал, какой крик стоял на трибунах. После сигнала о конце игры, все зрители ломанули на поле. Вокруг меня хлопотали поклонники, кто-то прикладывал холодный компресс к боку, кто-то ахал сожалеючи над моей царапиной на щеке. Все наперебой утешали и говорили, что я был великолепен. Я был всем недоволен и капризничал. Клеандр пообещал мне в утешение подарить бойцового петуха. Отец тоже прибежал и смеялся: «Особенно великолепно ты бросил щит. Это что тебе, Истмийские игры? Я тебе, щенку, за такую дурь уши оборву!»

- Что, много проиграл? – спросил я отца.
- Еще чего! – расхохотался он. – Я ставил на Александра.