Сопляк

Виталий Кочетков
Проснулся ранним утром. Умылся. Позавтракал. Оделся. Глянул в зеркало. Ногтём мизинца прочесал усики а ля Гитлер, поклонником которого, разумеется, не был. Потом, как всякий порядочный еврей, возблагодарил господа за то, что не сотворил его женщиной… -
     и чёрным ходом вышел во двор.
     Прошёл дворами  на улицу, с обеих сторон декорированную высотными зданиями. Малой Лубянкой называлась она.
     Советская действительность преследовала его на каждом шагу – красными флагами, бравурной музыкой и вечно голодными голубями. Проезжая часть была пуста. Вдоль неё прореженным строем стояли молоденькие энкавэдэшники и с утренним обожанием, как и предписано уставом, провожали его взглядом. 
     Здание на Лубянке хранило торжественную тишину. Ягода прошёл через приёмную, где его с такой же белозубой улыбкой встретил дежурный офицер. Вошёл в кабинет, снял шинель, форменную фуражку и сел за рабочий стол, на котором обнаружил запечатанный пакет с личным посланием государственного преступника Гая.

Гай-Бжишкян. Настоящее имя Гайк.
     Когда Сталин начал закручивать гайки, он и эту закрутил – бережно-бережно, чтобы резьбу не сорвать. Большевик всё-таки, комкор, начальник кафедры истории военно-воздушной академии, профессор.
     Родился в семье учителя, но приписал себе пролетарское происхождение. Врал – обычное дело для того времени. Окончил армянскую духовную семинарию.
     В первую мировую войну дослужился до чина штабс-капитана. 1917 год принял с придыханием. Очень, говорил, нам, армянам, октябрьской революции не хватало. Старых большевиков, а, особенно, старых большевичек обожал до умопомрачения. Командовал 24-й стрелковой дивизией, входившей в состав 1-й Революционной армии Тухачевского. Освободил Симбирск, после чего телеграфировал Ульянову-Ленину:
“Взятие вашего родного города - это ответ за одну вашу рану, а за другую рану будет Самара”.
     Во время советско-польской войны командовал 3-им конным корпусом. Тогда, в 20-ом, Красная Армия двинулась освобождать Европу. "Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару, - воодушевлял войска Тухачевский. - На штыках понесём счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад!"
     Во всём огромном большевистском конгломерате один только Сталин громогласно протестовал против ввода Красной Армии в Польшу, считая священной линию Керзона, и даже в газете "Правда" напечатал своё предостережение на этот счёт. Его, однако, никто не слушал. Все рвались в Европу – так же, как сейчас, только сегодня с деньгами, а тогда - с саблями и пулемётами. На тачанках…
     "Ну ладно ясновельможные паны Дзержинский и Тухачевский, - подумал Ягода, распечатывая конверт, - им сам бог в лице Ульянова-Ленина велел прибрать к рукам ещё не згиневшую Польшу и возглавить польское правительство, а этот-то, этот, армянин, куда его чёрт понёс?! Он явно не из тех, кто, входя в Европу, снимает обувь или хотя бы вытирает ноги".
     И, действительно, Гай изучил 12 языков – только для того, чтобы с подведомственными народами беседовать на равных…
     Во весь опор промчался до Варшавы. И так спешил, что не заметил, как оказался в Восточной Пруссии, где был надолго и надёжно интернирован…
     С большим трудом выудили его из неприятельского плена…
     Ягода развернул письмо, удобно устроился в кресле, вытянул ноги и предался чтению мелодраматической цидули, полной стенаний и горьких сожалений. Гай каялся в содеянном, и как каялся! Душу выворачивал наизнанку.
     "Тов. Ягода! – прочитал генеральный комиссар государственной безопасности. - Будучи выпивши, в частном разговоре сказал: "надо убрать товарища Сталина..."
     - А то его без тебя не уберут! – хмыкнул генеральный комиссар. – Тоже мне – умник… 
     "Мне тяжело повторить содержание разговора…"
     - Ещё бы не тяжело! - воскликнул Ягода. – Крыть генсека матом! во всеуслышание! это ж надо до такого додуматься! Тяжело ему, видите ли… а ты как думал?.. Сказал бы по-армянски – никто бы и не понял, нет, он по-русски решил опорочить товарища Сталина!
     "Это ужасное преступление я совершил не потому, что я контрреволюционер или оппозиционер…"
     - А почему?
     "Это гнусное преступление я совершил под влиянием двух факторов: а) личной неудовлетворенностью своим общественным положением и занимаемой должностью…"
     - Вот это правда! Карьера Будённого и Ворошилова тебе покоя не давала! Не на ту лошадь ты поставил, Гай, а ведь, кажется, кавалерист. Вот Микоян – тот на ту, а ты, недотёпа, ошибся. Жизнь – это тебе не ипподром, тут ошибка на вес пули в маузере…
     И "б) под влиянием антипартийных разговоров с некоторыми близкими мне большевиками, фамилии которых следствию известны…"
     - Нам всё известно и все – а ты как думал?!
     "Фамилии других антипартийно настроенных дам…"
     - Каких таких дам? – не понял Ягода. – Причём здесь дамы? Старые большевички, что ли?
      И перечитал эту строчку ещё раз:
     "Фамилии других антипартийно настроенных дам Молчанову…"
     - Ах, вон он о чём! Конечно, дашь - куда денешься?
     "Писал, говорил, выступал - и очень часто – за товарища Сталина, но перебороть влияние шушукающей среды я не мог".
     – Жуткое дело – шушукающая среда, это точно! Она затягивает. По себе знаю…
     "И вот вырвалось у меня всё наболевшее по адресу вождя, по адресу дорогого любимого товарища Сталина, в такой гнусной форме и в таких словах, что самому тошно. И теперь, сидя в одиночке, продумав всесторонне свой нечестивый поступок, я представляю себе весь ужас совершённого мною преступления. Я переживаю и страдаю очень болезненно. С таким настроением я мог окончательно докатиться до пропасти и упасть в объятия контрреволюции…"
     - Так ты и докатился – куда дальше-то?
     "Я прошу партию и умоляю Вас в частности, товарищ Ягода, дать мне возможность искупить свою вину перед партией и товарищем Сталиным. Я умоляю Вас, если возможно, возьмите меня в органы НКВД…"
     - Ни хрена себе! – воскликнул Ягода. – У меня уже есть один Гай, сифилитик, – так что же тебя вместо него? Или в дополнение? Чтоб ты меня матом крыл с утра и до вечера?! Вкупе с товарищем Сталиным? Так что ли? Дудки!
     "…дайте мне самое опасное поручение…"
     - Тебе дашь – сам не рад будешь!..
     "…пошлите меня в самые опасные места, пошлите меня на границы СССР…"
     - Может, тебя ещё и за границу послать – такого пушистого?
     "…в Сибирь, Манчжурию, Монголию, Туркестан…"
      - Во-во-во – во Францию, Египет, Абиссинию…
     "…где бы я мог вновь своей кровью, своими подвигами доказать преданность партии и искупить вину…"
     - Да кому нужны твои подвиги! А кровью ты и так омоешься – возле расстрельной стены.
     "Ничто мне не жаль - ни семью, ни малолетнюю дочь, ни инвалида - престарелого отца…"
     - Ни хрена себе! И это пишет армянин! Если б славянин какой – я бы понял, они уже всякие ориентиры потеряли, но армяне! Куда, действительно, катимся?
     "…а жаль мне до жгучей боли имя старого боевого командира Красной армии Гая, которое я так необдуманно осрамил…"
     - Мудак ты! – и больше никто… мудила…
     "Не мыслю себя вне рядов славной ленинско-сталинской партии ВКП(б). Слёзы мешают писать. Ноябрь 1935 года".
     - Слёзы ему писать мешают… ишь ты – слезоточивый какой… Что ж ты раньше-то не рыдал, когда из поезда выпрыгивал? Когда всю страну раком поставил? Такое устроил, что я до конца жизни помнить буду… Помнить – и проклинать… Сволочь…

15 октября 1935 года Особое совещание при НКВД СССР приговорило Гая к пяти годам лагерей. К месту отбывания наказания его везли пассажирским поездом, в отдельном купе. Конвой возглавлял комиссар оперативного отдела Главного управления Рязанов. Два красноармейца находились в его распоряжении -   Васильев и Середа.
     Рязанову ещё в Москве указали на возможное неадекватное поведение бывшего комкора. "Он находится в ужасном состоянии и, вообще, не в себе, - предупредили Рязанова. – Южный темперамент – и, как следствие, непредсказуемое поведение. Весьма вероятна попытка побега или даже самоубийства".
     И, действительно, Гай заметно нервничал, в разговоре с Рязановым неоднократно выражал уверенность в том, что его везут на расстрел, а, когда узнал, что этапируют в ярославскую тюрьму “Коровники”, едва не потерял над собой контроль - название тюрьмы звучало обидней некуда.
    - Коровники! Уж лучше Конюшня!
    Кричал, возмущался, трижды пытался выдернуть шашку, которой у него не было, дважды просился в уборную. "Мы думали у него пищевое расстройство или даже отравление, - с досадой признавались впоследствии конвоиры, - а он, гад…"
     В первый раз Гай посетил туалет приблизительно через час после отъезда из Москвы. Второй раз его отвели в уборную сразу же после отхода поезда со станции Берендеево. В нарушение караульной службы никто из сопровождающих Гая не встал на подножку вагона для контроля за окном уборной. Васильев наблюдал за процессом, стоя у полуоткрытой двери. Рязанов находился рядом, боком к красноармейцу. По показаниям Васильева, Гай после оправки сильным ударом плеча разбил два стекла и, выбив оконную раму, выбросился наружу. Рязанов бросился к стоп-крану. Поезд остановился приблизительно в трёхстах метрах от места происшествия. Выпрыгнув на железнодорожные пути, Рязанов и Васильев побежали поначалу к паровозу и только потом к месту побега.
     Было половина одиннадцатого ночи, темно.
     Получасовые поиски не дали результата – Гай бесследно исчез.
     Наутро поиски возобновились. На место происшествия прибыло высокое начальство, возглавляемое Фриновским. В конце 3-го километра от станции Берендеево (по направлению к станции Ярославль) были обнаружены осколки стекла покрытого белой краской.
     В версию самостийного побега руководство НКВД не верило. Для недоверия были серьёзные основания: недалеко от станции Берендеево железная дорога делает резкий поворот, и потому поезда здесь снижают ход. Этим обстоятельством и воспользовался Гай. Кто-то подсказал ему такую возможность.
     Рязанов, Васильев и Середа были обезоружены и задержаны на станции Берендеево.
     Фриновский организовал сплошное оцепление района побега, мобилизовав население на розыск беглеца и перекрыв все шоссейные и просёлочные дороги.
     Поиски, впрочем, длились недолго.
     Стояла дождливая осень.
     Гай сильно зашиб ногу и идти не мог. Недалеко от села Давыдова зарылся в стог сена и даже не представлял, что делать дальше.
     Обнаружил его местный колхозник. Призвав на помощь директора Давыдовской школы, сообщил кому следует. Фриновский примчался на место обнаружения бежавшего преступника и немедленно опознал в нём злополучного Гая. На радостях протянул руку помощи: дескать, вставай дружище, не хера сидеть в мокрой траве - простудишься, но тот с негодованием отверг любые заигрывания со славными рабоче-крестьянскими органами.
     Уже вечером Генрих Ягода рапортовал Сталину о поимке террориста.
     Возмущению Сталина не было предела: армянина в лесах под Ярославлем, по его мнению, разыскать было проще простого – там, как говорится, такие не водятся, чай не Сочи - но создавать плотное кольцо радиусом в сотню километров и отвлекать от дела несколько тысяч человек, чтобы поймать одного СОПЛЯКА?! "Кому нужна Чека, если она вынуждена каждый раз и при всяком пустяковом случае прибегать к помощи комсомола, колхозников и вообще всего населения Советского Союза?"
    Ягоде передали слова генсека, и он не на шутку встревожился.
     - Пылинки сдувать с заключённого! – кричал подчинённым. – Бархоткой натирать, веером обмахивать! Я кому сказал – бархоткой?..
     Когда Гай заболел крупозным воспалением легких, он пригласил лучших врачей во главе с Виноградовым и специальными сообщениями информировал товарища Сталина о состоянии здоровья бывшего комкора.
     "Здоровенького расстреляем, - сам себя уверял Генрих Ягода. – У нас – не забалуешь - дудки!"

Мысли его прервал звонок телефона. "К вам Надежда Алексеевна", - сообщил дежурный.
     - Пусть войдёт, - сказал Ягода и пошёл ей навстречу.
     Тимоша пришла румяная – с мороза. Улыбалась. Сказала, что ходила в "Детский Мир", искала туфельки Марфе и Даше - "совсем обносились девочки". Он слушал её в пол-уха – и ревновал – непонятно к кому.
     "Жена Цезаря - вне подозрений, - почему-то подумалось ему в этот момент. - А любовница?"
     - Хочешь почитать письмо Гая? Только что получил…
     Он держал её в курсе дела  - её интересовал этот дикий комкор. Его дивизия когда-то так и именовалась "Дикая". Или "Железная"? Ай, да какая разница!..
     В семье Пешковых всегда любили славные правоохранительные органы – и Алексей Максимович, и Екатерина Павловна, и Максим. Теперь вот – она – неистово, самозабвенно…
    Тимоша подняла голову и бросила письмо на пол. 
     - Один бывший семинарист покрыл матом другого, а шуму-то шуму – уши затыкай! – сказала она. - А ты знаешь, что до революции на всю огромную Россию был один-единственный палач?
     - Враки! - не поверил генеральный комиссар. – Как это – один? Не может быть!
     - Может, - ответила она. – И ведь справлялся. А теперь слушай.
    И она тихо, почти что шёпотом, взяв его руки в свои, прочла: "Убивали. Сажали. Ссылали. Распинали. Топили в крови. И, ощерясь в зверином оскале, домогались признанья в любви. Изгалялись. Пытали. Гноили. Обличали в немыслимом зле... Неужели и душу сгубили заодно с бренной плотью во мгле?"
     - Кто, кто это написал?! – вскричал Ягода.
     - Не я, - сказала Тимоша, - не я, к сожалению… А чего, собственно говоря, ты разволновался? Ну - пытали. Ну - ссылали. Ну – расстреливали - во все времена и у всех народов. Придёт время – и тебя расстреляют – эка невидаль!
    - А меня-то за что? – удивился Ягода.
    - А за красивые глаза и инклюзивные усики. Думаешь этого мало? Меня, когда мы жила в Сорренто, повезли однажды на Капри. Показали скалу, с которой сбрасывали на глазах Тиберия людей, виновных лишь в том, что ему было скучно. Видел бы ты с каким удовольствием показывали скалу местные жители…
     С каким восторгом рассказывали об императоре…
     Глаза блестели. Губы брызгали слюной. Жестикулировали всем телом – как могут одни итальянцы.
     - И что? – спросил Ягода.
     - А ничего, - ответила Тимоша. – Ничего особенного. Когда-нибудь и о тебе будут рассказывать…
     С придыханием…
     И неприкрытым восторгом…