Тень

Сергей Кирошка
ТЕНЬ

1
Смутно помнишь то, что было до этого. Вспоминается иногда. Вспоминаешь. Но как-то отстранённо. Это было, и было несомненно. Было с тем, что я есть сейчас, но было как-то безэмоционально и безопасно далеко. Так, что ничего не жалко. Ни одной ниточки. Я свободен от этого, и то свободно от меня. То место разгладилось без меня, будто ничего никогда и не было.
 
Та бестолковая жизнь... Теперь уже без меня. Тот грязный, посыпанный солью асфальт, торопливые автомобили, хмурые прохожие, утренний морозец...
 
Меня подменили. Это свершилось. Теперь я тень. Я только тень. Бесплотная. В этом городе.
 
Во мне осталось только самое необходимое — то, над чем я должен трудиться всё оставшееся время.
 
«Оставшееся»? Странным образом догадываешься, как и сколько это может быть. Догадываешься тоже как-то без эмоций. Будто всё это не на самом деле.
 
Мне положено быть таким — тенью в этом городе. Только частично понимать, выборочно чувствовать. Понимать и чувствовать из своего положения.
 
Не сразу я понял, что к чему. Ведь у меня, как и у всех земных, не было ни малейшего представления о том, что такое вообще возможно. Я и сейчас больше воображаю или догадываюсь, чем доподлинно знаю, как всё устроено. Какой-то полной картины у меня нет.
 
Не изобретать же самому поту- — или как там? — посюсторонний мир заново. Вслед за Данте. Хватит уже и этого унылого опыта воспроизведения адских ужасов и безнадёжности райской жизни. С кружащимися сферами, иерархией ангельских сущностей, песнопениями праведных душ... С придирчиво строгой Беатриче.
 
«Весь Рай запел согласным хором» и так далее.
 
Нет, ничего подобного из меня не видно. Пока я понимаю только, что тень, то есть я сам, — это отклонение от сложной, хитросплетённой системы, общее ощущение от которой — что-то холодное, бездушное, заведённое на вечность вперёд. Ни посоветоваться, ни пожаловаться.
 
Со мной будто сбой какой-то в их чудесном механизме случился. Как-то всё пошло не так. Вместо законной, вписанной в небесную механику сущности — что-то непонятное по возможностям и предназначению.
 
Жизнь это или нет? Кто скажет? Что я должен в результате всего этого понять, усвоить? Для чего всё это?
 
Этот чужой город... Эта незнакомая женщина...
 
Хотя, когда мне показали её, я сразу понял, что показывают именно её. Она мне кого-то напоминала. Но кого? Неужели они так примитивно тупы?! Затевают игры с похожестью, с двойниками, с совпадениями?
 
Или это я сам всё так выстраиваю — мелодраматически?
 
Что я вообще должен помнить? Я помню какие-то формальные обезличенные вещи. Ничего лишнего. Как стёрли. Пунктиром.
 
Маленькая площадь недалеко от её дома. Она осторожно ступала по разбитым бетонным ступенькам, выходя из гастронома с продуктовыми пакетами. Я сначала увидел её ноги в светлых туфлях на каблуках, потом глянул выше: чёрное пальто, лёгкий цветной шарфик, серые глаза, устремленные куда-то поверх меня, светлые волосы, гладко зачёсанные и сколотые шпильками на затылке. Она прошла чуть ли не сквозь меня. Я удивлённо посмотрел ей вслед.
 
«У неё всё в порядке. И уверенности в этом хватит ещё на долгие годы. Она идёт не оглядываясь. Она знает, куда идти. В нужном месте пересекает поток машин, идёт вдоль дома и скрывается за поворотом. У неё всё в порядке».
 
Я двинулся за ней, догнал её во дворе дома перед самым подъездом и остановился. В мыслях не было подниматься с ней на третий этаж в квартиру, и я до ночи простоял внизу, глядя в её окна, пока не догадался воспарить.
 
За оконным стеклом на подоконнике роза в горшке. Чуть подвядшая и поникшая. Дальше чернота комнаты. Кто-то там есть. Какой-то звук, какое-то присутствие. Чужой жизни.
 
Заглядывание в другие жизни... Это не ты там, не твоя там жизнь... Но ты туда заглянул и понимаешь чужую жизнь. Остро и близко.
 
Вот здесь она живёт. Сюда водит дочь в садик. Здесь она работает. Я незримо рядом. Незримосущий.
 
Я принимаю как должное всё в её жизни: мужа, детей, родственников, подруг...
 
Её муж Федя мне симпатичен. Он такой спокойный, сдержанный и будто бы всё понимающий.
 
«Папа со смешными усами», — сказала однажды про него пятилетняя дочь Катя.
 
Он возится иногда с ней на диване. «Я маме расскажу, что ты меня балуешь», — она не по годам умная.
Такие сцены я стремлюсь избегать. Они мне что-то напоминают. Ничего конкретного я не помню из прошлой жизни — это, наверное, специально сделано, — и всё же иногда возникает, как в этом случае, беспокойство. Будто что-то потерял. Важное. Это противно волнует. Мне нельзя волноваться. Тогда я выключаюсь.
 
Дочь пригрозила, и папа Федя как будто испугался. Даже обиделся. Отодвинулся от дочери на другой край дивана.
 
Нет, Федя не боится жены. Этим он мне и нравится.
 
А к ней? Как я отношусь к ней? Должен как-то относиться. Ну, там что-то такое-этакое... Раз всё так... закручено. Первое время я пытался как-то прислушаться к себе, пока не понял, что это бесполезно. Никак я к ней не отношусь. Меня, может быть, здесь нет. Или её нет. И всего города. Был бы не тенью, а живым, потряс бы головой, ущипнул бы себя, сунул бы голову в холодную воду.
 
И всё-таки — она... Если не она, то пустые ночные или утренние улицы города. Широко построенного города. Корабельного.
 
Я привязан к ней и к этому городу. Не могу никуда деться. Как в компьютерной игре, у меня все горизонты — обман. Упираешься в невидимую стену. Не вырваться. Ничего лишнего. Отвлекающего.
 
В первый раз столкнулся с границами «её мира»: «Надувательство! Не может быть! Пора проснуться!» Много раз пытался проснуться. Ну, хоть где. Хоть в психиатрической палате. Воображал себе это. Как проснулся и выздоровел. Но ничего не происходило. Всё продолжалось.
 
Тень. В полном смысле слова. В солнечную погоду — бледно-серая тень на асфальте. И зеркало мутнеет и окна тонируются. Дымкой.
 
Как очки-хамелеон. У меня такие были... А сейчас они мне не нужны? Открытие!
 
На ярком свету я, если приглядеться, начинаю видимо сереть. А в сумерках и в помещениях совсем не различим.
 
Утром я даже могу, если сконцентрируюсь, заслонить её лицо от света, чтобы она подольше спала.
 
У неё светло-русые волосы. Она их зачёсывает назад и собирает сзади с помощью шпилек. Ей идут белый халат и шапочка. Лицо её строгое.
 
Она очень строгая. Отпугивающе строгая. Придирчиво строгая. На её фоне Федя... Как бы это сказать не так обидно? Ну, Федя всё хорошо понимает.
 
— Федя, иди обедать!
 
И он сейчас же идёт. Не говорит: «Ещё пять минут!» — а сразу идёт.
 
Вот она такая. Любой смертный характер, любой вариант судьбы... Вот она — такая. Досталась. Привелась. Феде не то что всё равно, какая она, но ему всё годится. Любое её проявление, может быть.
Иногда кажется, что он будто пережидает жизнь. С определённого возраста. Что-то надо делать. Надо терпеть, надо ждать, надо жить. Что в это время делать? Думать о чём-то. Что-то пытаться.
 
Я вижу, как Федя курит на балконе. Глубокими затяжками. Лицо его совсем не мрачное. Оно не такое, как при ней, как при детях, не такое, как со знакомыми или с коллегами. В нём даже обнаруживаешь какое-то умиротворение. Когда он сам по себе, он мне даже больше нравится. С другими он несколько неуверенный, что ли. И я начинаю за него опасаться, как за не очень сильного музыканта на концерте. Напрягается он, напрягается публика.
 
А в ней, наоборот, беспокойство просыпается, когда она остаётся одна. Обеспокоенность.
 
Они молчат. Вся семейная жизнь в таком молчании. Не выясняют. Ничего. Не проясняют. Как у них всё сладилось в своё время? Или она другая была? Сомнительно. Позволила. Как-то. Двое детей все-таки. Старшей Маше скоро семнадцать, Кате — пять.
 
И будто всё распадается. Казалось бы. На самом деле всё так и было изначально. Разобщено. Будто бы. В ней эта отталкивающая, разобщающая сила сидит. Семья не склеивается в что-то обычное. Каждый сам по себе...
 
Хотя откуда мне знать. Их тёмное прошлое. Может быть, они постепенно утратили потребность говорить друг с другом. Молчат. Ну и что? Нет смысла что-то обсуждать.
 
«Всё, в общем-то, известно, — как говорил один киноперсонаж. — Не о чем говорить».
 
Что, мне и с этим разбираться прикажете? С этим полубрезгливым отношением к жизни? Теории строить. Не для этого же я здесь!
 
Разгадывание человеческих отношений...
 
«Может, мне взбунтоваться?» — думаю иногда. Смешно же! Что всё это должно означать? Может быть, то, что мир кончается не завтра? Раз с таким постановочным размахом, так изобретательно и настойчиво воспитываются заблудшие души. На что-то ещё там надеются. Стомиллиардная попытка исправить человеческую породу.
 
Против кого взбунтоваться? Замахнуться? На кого? Тенью?
 
«Если бы я был добрее, мягче, проще, не так суетлив... Тогда бы и моя жизнь протекла бы где-нибудь здесь, поблизости», — начинаю фантазировать.
 
«Ну и что из этого?» — теряю я ниточку.
 
В новом состоянии я совсем не поумнел. Сознание занято обыкновенными человеческими глупостями.
 
На кухне я смотрю на неё сверху — со своего места на шкафу. Смотрю, как она варит обед или как читает вечерами.
 
Я не всё время рядом с ней или в городе. У меня случаются длительные чёрные провалы, когда я не знаю, где я и что это такое. Так яркие фабульно-сюжетные периоды во сне сменяются бессознательным чистым мраком. Потом опять всё начинается. С неё. Я опять оказываюсь где-то рядом.
 
Сопроводить? Уберечь? Что я в своём бесплотстве могу? Может быть, в этом неучастии и есть цель, главное испытание?
 
Не окончательное и бесповоротное мучительство. Не решили ещё — как сильно я виноват?
 
Я и сам не могу точно ответить на вопрос, как это было. Позволил себе «уйти». Что-то унесло меня. При моем попустительстве, конечно. Не боролся. Меня зафиксировали в том именно состоянии полуравнодушия, в каком я пребывал в последние часы, дни, месяцы, может быть, годы.
 
А в новом качестве я даже как-то приободрился. Не странно ли. К чему мне эта бодрость духа и неутомимость? Может, без неё нельзя в моём положении?
 
Позволил себе уйти. Но как-то не увидел того, что обычно описывают «вернувшиеся» из этого, — не увидел врачей и родственников, столпившихся вокруг бездыханного тела. Этого не было. Был сразу Город.
 
Почему мне оставили только это? А всё остальное? Всей моею жизнью пренебрегли как чем-то несущественным. Вернули. Через тридцать лет после того, как я уехал отсюда навсегда. Я-то считал, что этот город, вся моя недолгая жизнь в нём — вот что несущественно, вот чем можно бы пренебречь. Но где-то посчитали иначе.
 
Ангелы не дотащили на небо? Бросили на полпути как лягушку-путешественницу? Увидел знакомый город: «Я! Я здесь жил!» Вот они и выпустили. Уронили. А потом оставили на сохранении в «мытарском» пространстве. Под надзором? Может, и под надзором.
 
Чтобы я додумался до того, до чего никак не мог додуматься в той реальности? Не хватало времени. Отвлекался. На жизнь.
 
А теперь — полная сосредоточенность?
 
И бессилие. Так же мучительно смотреть на всё людское и оттуда, сверху. Никто никогда не вмешивался в земную жизнь. Это придумали глупенькие люди. В этом и есть самое главное отличие.
 
Безучастность. Не положено. Нельзя. Невозможно. Что-то видишь, понимаешь и ничего не можешь изменить, предотвратить, сгладить... Нельзя спасать птичку, вырывая её из лап кошки.
 
Оторопь берёт от негодяйства, чешутся руки что-то сразу же исправить в этом мире. Одного ангела хватило бы, чтобы разобраться со всеми негодяями. Но ангелы не для этого предназначены. А это неправильно.
 
Может быть, я не готов в ангелы. Поэтому назначен только тенью. Распределён... Недоучкой. После школы заблудших душ.
 
Нет, школы не припомнить.
Воспринимать всё как просто прогулку по этому миру, по этой покинутой мной жизни? Занимательную.
 
Она работает врачом-рентгенологом. Она имеет дело с тенями. Может быть, поэтому меня к ней прикрепили.
 
Холодок рентгеновского кабинета: никель, тяжёлый тёмный пластик. Портовая поликлиника.
 
Это не сон. В снах б;льшая плотность событий.
 
В общем-то, это как смотреть сериал. Принуждён участвовать в отношениях героев — приятельских, любовных. «Ах, эти бестолковые герои!» Следить за их жизнью, вникать во все глупости, вовлекаться в перипетии их судеб, в производственные и бытовые сложности. Участвовать в их дружбе с людьми, с какими в реальности не имел бы ничего общего.
 
Смотреть подряд человеческую жизнь — как сериал — невыносимо. И переключиться на другой канал нельзя. Чтобы скучные места не смотреть. Или рекламу пропустить. Можно, наверное, выключить вообще всё. Но этого пока не делаешь. Опять же как с сериалом — чем-то зацепило. И смотришь...
 
Точнее, присутствуешь. При ней. При её жизни.
 
 
2
 Город, по крайней мере, центр его, не изменился за то время, какое меня здесь не было. Как хорошо, что никому нет дела до этих ничем не примечательных улиц с неархитектурными домами и разбитым асфальтом. Меня это сразу как-то утешило. Всё-таки что-то почти родное. Так казалось.
 
Но этой неизменённости может быть и другое объяснение: всё это может оказаться сном. Сомнения на сей счет не разрешены окончательно, вопрос ещё не закрыт.
 
Город только что из лета. Из душного, неряшливого лета. Зимой всё прикрыто снегом, ландшафт упрощён, всё неприличное спрятано. Летом же пейзаж кажется вывороченным, хаотичным. Неприбранность города, его обветшалость бросаются в глаза.
 
Утром Анна идёт пешком в свою портовую поликлинику. Спокойно относится к обширным лужам на своем пути, к влажному воздуху, повисшему на ветках деревьев и на проводах.
 
«Здесь я перепрыгну, а там подсохло», — угадываю я её мысли.
 
Угадываю. А кстати, почему не «слышу»? Просто, без затей, телепатически, так сказать?! Странно. Не дано. Ладно, и так хватает чудесности и без этого.
 
У неё рабочий день короткий из-за вредности. Остаётся много времени. На всё. На лужи. На созерцание.
На оцепенение.
 
Она у меня совсем как героини Антониони. Они там то и дело проявляют «экзистенциализм». Задумчиво бродят по пустынным улицам, попадают в «экзистенциальные» приключения...
 
Сладенькое, волнующее... Эти знакомые дома, эти пустые улицы... Улица с кинотеатром. «Пионер». По ней ещё трамваи ходили. Да и сейчас звенят... Кинотеатр закрыли. А вот улица, где жил какое-то время тот, от кого мне досталось только мутное облачко и частично память и сознание.
 
А это её дом.
 
Пятидесятых годов постройки, можно сказать, сталинский дом. Жёлтый, четырёхэтажный. Ни до, ни после него нет таких домов — кругом одноэтажный частный сектор. Его построил завод когда-то для своих сотрудников. Дом тяжёлый, неуклюжий. Но квартиры в нём удобные. Человеческие. С большими кухнями, кладовыми, просторными прихожими. Здесь жили ещё Федины родители. Сюда он привёл молодую жену.
 
Двор. Маленький, пустой, асфальтовый. Шершавые облупленные стены со стороны двора.
 
Переменная облачность ещё будто бы летнего дня. Кажется, это какая-то середина, сердцевина... Неизвестно чего. Упрятанность во всё это.
 
«Где-то здесь и Васин жил...» Само вырвалось. Кто это был? Наверное, приятель. Как-то это имя ощущается таким образом. Вполне возможно. Ну конечно! Если постараться, можно что-то перетащить в оперативную память из... уж не знаю, какой другой — отложенной — памяти.
 
Васин сегодня. Такой же краснолицый и мрачный, как этот мужик?
 
Почему я его не встречаю? Не положено? Правилами? Может быть, не узнаю.
 
Я тень, я ветер, я виртуальность, я сон... Во всяком случае, у меня ангельская работа.
 
Но если бы всё же встретил Васина... Спросил бы: «Ну, как ты прожил жизнь?» И это не было бы преувеличением. Эти тридцать лет — срединные, главные годы.
 
Только теперь кажется, что знаешь, о чём спрашивать.
 
Может оказаться, что Васина совсем не надо жалеть. Может быть, он прожил бодрую, интересную, наполненную событиями и делами... жизнь. То есть не сделался, в конце концов, чеховским персонажем. Было бы любопытно узнать.
 
Нет, больше страшно, чем любопытно. Как всё у него пошло. И уже как бы полупрошло. Он сам, его семейная жизнь, смерть родителей, служба... Он прожил в этом городе жизнь. Он состарился в этом городе. Увидеть, как именно это выглядит, немного страшновато.
 
А может быть, мне не хочется встречаться с Васиным. Стыдно. По земным понятиям. Оказался в тенях, пусть бы уж в ангелах, а то в тенях! Никакой путёвой земной карьеры. Да и просто рановато. Короче, нечем хвастать.
 
Рассуждаю о времени, о старости, о жизненных удачах и прочем, будто всё это имеет для меня то же значение, что и для них, что и для меня раньше.
 
Надо как-то привыкать к условности всего того, что прежде было безусловным, привыкать к новому качеству, которое не для всего на свете годится.
 
Этот город, эти улицы... Это способ пережить подобие любовной тоски, бессильного, безъязыкого чувства. В том числе и к этому городу...
 
Что откуда берётся? Можно ли было предположить что-то подобное?
 
Бродишь — делать нечего — вот и думаешь. Я хожу будто человек. Не летаю. Обхожу видимые препятствия. И в лужи стараюсь не наступать.
 
«Может быть, это какой-то план?» — некому отвечать на мои вопросы.
 
Тоскливые мысли и чувства то впитываются, заполняют до краёв, то как-то незаметно рассасываются, и я опять готов для новой порции тоски и беспокойства.
 
Ночью она идёт по полутёмному коридору. На ней ночная рубашка. Длинные распущенные волосы. Она на минутку проснулась. Я специально не сторонюсь, и она проходит сквозь меня. Я ничего физического почувствовать не могу.

А она? Холодок тумана? Тот довесок души, который измеряют приверженцы оккультных наук. Спросонья она ничего не чувствует.
 
Нет, ей, наверное, неприятно: она будто касается чего-то электростатического.
 
Выяснилось, что я умею делать помехи в телевизоре. Как это использовать, ещё не решил. Нецелевое использование тени. Иногда порчу телевизор — когда Катя не хочет идти спать — с воспитательными намерениями. Становлюсь барабашкой домовым.
 
С Анной мы ходим на концерты в филармонию. Ничего интересного не пропускаем.
 
Однажды она не смогла пойти на концерт, хотя и билет был куплен. Мне пришлось одному переживать музыку, и я неожиданно понял, что могу себе позволить бывать здесь и без неё.
 
Музыка, значит, дозволена. И в этом тайный умысел?
Васин в прежние годы вытаскивал меня в концерты. Он всегда выбирал что-то плохо перевариваемое — каких-нибудь авангардных авторов.
 
Такое бывает редко. Гастролёры щадят слух провинциальной публики. Разве что Шостаковича или Прокофьева привезут.
 
А то и Малера. Малер — это сильное средство. Для моей сверхтонкой и сверхчувствительной сущности. Меня музыка буквально прибивает к полу, я натуральной тенью распластываюсь в проходе между рядами кресел, а музыка прокатывается по мне асфальтовым катком.
 
В этом злоупотреблении музыкой есть что-то противозаконное в моём положении. Возвращаясь «домой», влетая в приоткрытую форточку, я испытываю что-то вроде угрызений совести.
 
Оставил её без присмотра. И ничего не произошло? Я ничего не пропустил? Ничего не произошло. Мерцает телевизор, в квартире полумрак. Катя спит. Маша сидит в своей комнате в наушниках. Уж явно не Малер. Не научили. Отбилась.
 
Научить любить музыку? Но всё это сводится к тому, чтобы научить прятаться в музыку. Это главное в ней. Научить, или лучше — приучить. Это никакое не умение, которому надо учиться, это что-то вроде вредной привычки.
 
На концерты ходят самые одинокие и ущербные. А им там: «Уважаемая публика!»
 
Музыка ненадёжная вещь. Истончается враз и рвётся в самый неподходящий момент.
 
«Цепляться за музыку... — хотелось мне поделиться с кем-то, — это онтологически неверно».
 
Кому скажешь!? В моём-то положении! Привыкаешь, конечно. Как человек. Осваиваешься в новом качестве.
 
Послушать музыку я залетаю иногда к соседу на четвёртый этаж. Старичок-любитель. Коллекционер винила. К нему приходили ещё двое или трое старичков и старушек на прослушивание. И я вместе с ними.
 
Что слушал недавно, опускаясь в дремотные мысли? «Дитя и волшебство» слушал. И это так что-то напоминало! Каким-то образом. Что-то из прохладного, осеннего, с солнцем утра. В музыке Равеля это всё прячется. Всегда что-то напоминает.
 
Вся классика — о молодости. Это в молодости мир кажется таким прозрачно ясным, полным гармонии, порядка, логики...
 
Вспомнил уж совсем этот город. Чёрные филармонические или киношные вечера. Пустой, получужой город. Сумрак сосредоточенной внутренней жизни. Находилось всё, что нужно для почти нормальной жизни. Почти. Неприкаянность, безвестность... Город живёт своей непонятной и, в общем-то, неинтересной жизнью. Организация нужного душевного состояния, потом воспроизведение этого состояния. Чтобы можно было опять находиться на куцем пятачке «у-себя-дома».
 
И потом ещё Равель. И другая музыка. Знакомая и полузнакомая. Из разных времён. В каждой что-то своё. Полезный старик. Хватает музыки. На всё значимое в той жизни.
 
Помнишь... А может быть, это только кажется чем-то знакомым. То и не то. Ни Васина, ни ту, что здесь жила тридцать лет назад, я ведь не встречаю.
 
Может быть, в этом тоже часть плана. Вместо открытой книги «тайных знаний» — одна неизвестность. Как при жизни. Не можешь пасть на колени, не можешь покаяться пьяным шёпотом. Не положено. Есть только чем попало заполненная память. Из неё и подпитывается эта неуспокоенность. Только внешне напоминающая человеческую. Мир воспоминаний. Ходишь по нему и не можешь насытиться. Не напиться из этого источника. Всего этого мало!
 
И я на самом деле не знаю, что делать с запертой на домофон дверью Васина. Как будто это может меня остановить. И не помню точно, его ли вообще это дверь. И что-то мешает знать. Нечего делать. Это посчитали лишним в моём теперешнем существовании. Не входит в игру. Или надо искать спрятанные ключи? Тогда и двери откроются, и я увижу Васина в его теперешней жизни. Его мамочку... Если она ещё жива.
 
Ну увижу, как они выглядят через тридцать лет. И что? Увижу, а понимания всё равно не будет. Бессмысленно постаревшие.
 
А что, если всё кругом — только видимость? И Анна с семейством, и пейзаж за окном, город с прохожими... И вся эта жизнь как бы разыгрывается передо мной только в меру моей осведомлённости в этой жизни, в меру моего в ней участия когда-то. Вроде сна.
 
А если меня было здесь мало? Что остаётся им на жизнь? Из чего им её строить? Из моих других воспоминаний? Из тех, что не имеют к ним отношения?
 
Нет, трудно принять это объяснение. Я тогда отвечал бы за всё, что с ними происходит. Глупости. Они сами по себе. Это меня нигде нет.
 
По телевизору смотрели вместе с Катей мультик «Котёнок по имени Гав».
 
«Это твоя тень, она разговаривать не умеет». — «Не умеет, но она всё понимает».
 
Утренние неспешные прогулки с собакой. Обычно гуляет Федя. Но он в командировке. А Машу не допросишься...
 
Псина. А ведь у неё есть порода. Какая-то хитрая порода. Страшно ошибиться. Может укусить.
 
Анна и к этим прогулкам спокойно относится. Встаёт, пошатываясь от сна, умывается холодной водой, накидывает плащ и спускается во двор.
Сумрак её жизни. Она не плачет. Она не привыкла к слезам. Они её не облегчают. Она не столь чувствительна для этого. Она тень на этих улицах, в этих домах. Она почти что не в счёт. Как и я.
 
Нет, не можешь. Не можешь рассказать всего этого, отследить все эти волны понимания, эти оттенки смыслов, этих летучих ощущений.
 
3
Фантазии. Тени! Смешно. Ничего не добавилось в понимании в сравнении с просто человеком.
 
По-человечески глупое существо.
 
Новые грани понимания. Многогранник. Одни грани открываются, другие, естественно, скрываются. Остаёшься с прежним непониманием.
 
Совершенно посторонний. И присутствуешь при совершенно чужой жизни. Так неотрывно!
 
Она всегда отпугивала дочь своей холодной строгостью. И красотой. Маша выросла застенчивой, настороженно-недоверчивой, демонстративно не следила за внешностью, презирала всякие барышневые штучки. Джинсы, свитера, короткая стрижка... Конечно, ей никогда не быть такой красивой. И строгой.
 
У неё всё папино. В папу. А к папе — с жалостью. «Чего она за него пошла?»
 
И только когда у неё появились мальчики, которые не считали, что Маша некрасивая, она как-то именно по-барышневски смягчилась.
 
И вообще на мой вкус с красотой у неё всё в порядке.
 
Катя вырастала тоже как-то с воспитательными странностями. Появилась нежданно. Случайная Катя. К чему? Зачем? Так получилось. Проскочила в этот мир.
 
Дети мстят холодностью.
 
Смотрю на них утром. Из окна. Маша ведёт Катю за руку в садик. Маша, несмотря на разницу в возрасте, дружит с младшей сестрой. Маше нравится Катино доверие, Кате нравится всё.
 
Почти ничего не можешь о них сказать. «Катя послушная, аккуратная». «Маша хорошо учится». Это как игрушки. Для взрослых.
 
«И вообще, о чём ты?!» — Катя несколько раз повторяет фразу. Взрослая интонация у неё уже получается, а с произнесением слов ещё некоторое напряжение.
 
Потом они перестанут быть детьми. Незаметно для себя впитают из окружающей жизни всё, что придётся, и станут как мы. Как они, то есть.
«Вот они вырастут, и им пора будет идти на работу».
 
Федя берёт свою инженерную работу на дом. Сидит по полночи, щёлкая клавишами компьютера. Он что-то там рассчитывает, в этом я ничего не понимаю.
 
Он будто специально не ложится вовремя спать. Чтобы дать ей заснуть. Чтобы это было незаметно.
 
Я тоже не сплю. Сижу у изголовья и смотрю на тусклый свет монитора.
 
Пока одни жизни напролёт... и не только жизни, но и ещё то, что бывает, оказывается, потом... В общем, пока одни занимались всякими схоластическими вопросами, другие работали над пониманием, делали открытия, увеличивали ясность и предсказуемость в подведомственном человеку мире...
 
Это Федя, что ли? Ну, пусть не Федя, пусть Федя ещё ничего не открыл... Всё равно, они бодры, трудолюбивы, одержимы...
 
Я будто завидую им. Тому, что они всё время остаются при деле. Не замечая «схоластических вопросов».
 
Ну, хорошо. А та ясность, предполагаемая в конце их работы... Кому она нужна?
 
Ангельское знание. Как они могут оставаться ангелами, имея по роду своей службы всё-таки почти абсолютное знание человеческой жизни, всех её подробностей?
 
Мне этого совсем не хочется. Пооткрывать все земные тайны? Ужаснуться, отвратиться, отчаяться?
 
Как же... Тайны — это как узнать какие-то технологические процессы. Вроде тех, что показывают по учебно-познавательному телевидению. Узнать и примерно минуту удивляться. Вот и всё.
 
Технологии политические, семейные, производственные... Мальчишеские тайны. «Детские секреты».
 
Узнавать самые гнусные тайны.
 
Или просто запутанные подробности, не доступные смертным.
 
Ангельское знание. Знание того, этого... Из жалкой человеческой жизни. Пустяки! А вот бы узнать, зачем всё это? Но такого рода знания всё разрушили бы.
 
Может быть, незнание — это остов, каркас этого мира. Незнание не позволяет миру свернуться в ничто.
 
А ещё стоило бы поразмыслить о фантастических книжных существах. Тех, что поняли зло этого мира, но «преодолели» его. Вроде как «диалектически». Мир таков, каков есть. Не надо паниковать. Они строят себя через тех людей, которые точно так же преодолели в своей человеческой жизни соблазн разочарования, отвращения, равнодушия.
Подозреваешь, что это всё не дотягивает до «высшего» понимания, что это всё земное, привязанное к человеку, вынужденное в «человеческих» условиях. Моё ли это дело — пускаться в эти рассуждения? За ангелов и за людей.
 
Я знаю только то, что положено мне по моему земному опыту. В этом отношении я не отличаюсь от людей.
 
Драматически живущие люди. Каждый день идут в бой. Порывы, глупости, инстинкты... Разбитые лица. Отношения драматизируются. Быстро. Это как дрожжи в сортире...
 
В чём же отличие? В привязанности, в сосредоточенности, в том, что отнято всё лишнее? И личное?
 
Ангельский опыт. Упрощающий. Укрощающий. Накапливается.
 
Опыт вненаходимости.
 
Только чтобы присутствовать в её жизни?
 
Тайны мироздания? Через неё, через её существование?!
 
Живёшь в мыслях. Обживаешь мысли и живёшь в них.
 
Вот это неучастие в происходящем на твоих глазах что-то даёт. Ничего не принимаешь на свой счёт. Не вязнешь в повседневности. Только присутствуешь.
 
Влезть в её жизнь. Освоиться в ней.
 
Уже влез. В её доме, на её работе...
 
Ни одной тайны не оставлять... Не оставлять?
 
Узнаёшь то, что и не хотел, то, что и не нужно.
 
Впрочем, знать, или считать, что знаешь, легче, чем сомневаться.
 

4
Ангельские знания... У тени их нет ещё — этих знаний. Всего лишь тень. Бесплотный дух. Да, можно подслушать, подглядеть. И знать. Но что такого важного можно подглядеть и подслушать? Пустяки. Это ничего не прибавляет. Этого всегда недостаточно. Дурная бесконечность нового знания такого рода. Лирико-бытового.
 
Что это? Сцена нежности?
 
Капли нежности.
 
Первое, о чём пришлось подумать в моём положении, — как не услышать и не увидеть того, что не предназначено для чужих ушей и глаз.
 
Не слышать всех их разговоров, напряжённых, страстных, потаённых... Их громкий шёпот... Людские откровенности...
Это сразу было поставлено в задачу. Уйти от этого... разрушающего знания.
 
Понимание всего? Более чем. Как в снах. Это и не жизнь, а чистое понимание, чувствование в высшей мере.
 
«В её жизни так ничего и не произошло», — наверное, с этой мысли всё и началось.
 
Ну, вот теперь я знаю, что она согласилась встретиться с тем травмированным механиком с сухогруза «река-море». Я от неё этого не ожидал.
 
Неуклюжая реальность. Из неё плохо лепится что-то легко-романтическое.
 
У неё брезгливое отношение к болезням и больным. «Больной, разденьтесь! Выше подбородок! Не дышите! Одевайтесь!»
 
С морячком было другое. Она познакомилась с ним «на травме». Лодыжки. Пришёл фотографировать свою ногу.
 
Он будто не замечал её фирменные холод и суровую неприступность. Только посмеивался. Короче, её яд на него не действовал. Она шла домой озабоченная и недоумевающая. Будто впервые с ней такое. Бессилие. Через какое-то время она уже хотела ещё и ещё испытывать это же ощущение вынужденности и подчинения.
 
Через пару дней Василий — так звали этого механика — привёл её к себе в каюту. Рассовал наскоро по шкафам разбросанные вещи, открыл иллюминатор для освежения прокуренной атмосферы.
 
Читал когда-то один роман. Постельные сцены в нём подавались как совершеннейший пустяк, абсолютно бытовое дело, не имеющее отношения к сути человеческого бытия. Эти постельные сцены схлопываются: самое начало и самый конец. Они только обозначаются. Условность. Ничего особенного. Если понимать.
 
Вот и я уже начинаю понимать. Может быть, это цель моего здесь пребывания. Пойму что-то существенное и — прощай.
 
Чтобы быть ангелом, надо уметь не уставать... От всего. От длинных, запутанных людских дел, от неискоренимого зла, от бесконечного повтора ситуаций, грехов, последствий, оправданий, раскаяний, тщетности... Надо просто не уставать.
 
Страсть вмешивается в обыкновенное течение жизни. Понимаешь, что это именно страсть, а не что-то ещё. Внутри страсти все поступки под её контролем. Все рассуждения перечёркнуты страстью. Отменена всякая логика.
 
Как она на него накинулась! А он, похоже, отнёс это на счёт своего мужского обаяния.
 
Это сказки, что ангелы и другие ангелоподобные сущности видят в полной темноте. Нет, они как кошки, даже лучше кошек, но ведь не в полной же темноте.
Я видел её распущенные волосы, её суженные в хищном азарте глаза, зловещую улыбку полуживотного.
 
«Они позволили друг другу делать с собой такое», — будто совершаешь открытие. Подростковое.
 
Потом они ещё ездили в Губернский город. На курсы повышения. Это она. А ему вообще просто — у него судно было на зимнем профилактическом ремонте.
 
Они жили у его друга в коммунальской комнате. Бойкая, но не вредная старушка-соседка называла Василия за глаза «матросом». «Он же матрос у вас».
 
Анна ходила по квартире растрёпанная, в непонятного происхождения банном халате, пила со старушкой чай с пряниками. И была счастлива.
 
Склонность не замечать быта. Способность не замечать быта. У некоторых.
 
Анна лежала на диване, прикрываясь и слегка удивлённо улыбаясь. Она бы не пряталась, если бы не его неотрывный озадаченный взгляд. Его будто поразили светлые волосы в том месте, которое она прикрыла сразу двумя руками. Он не мог смотреть ей в глаза. Это было невозможно физически, физиологически — по-всякому. И ей впервые за долгое время стало неловко, неудобно, стыдно под его взглядом.
 
— Я поняла, что всё может так и остаться. Поликлиника, дорога туда и обратно, дом, семейство...
— А что бы ты хотела? — спрашивал Василий.
— Уехать.
— Ну, поехали!
— Поехали!
— Куда?
— Это ты должен придумать.
— А детей не жаль?
— Пожалел!
— У меня мама в Самаре живёт.
 
Однажды она уже хотела уехать, стала рассказывать Анна, с одним шустрым командировочным. Но тот проявил сомнение в необходимости её побега. И вообще у него были семья, дети, больная мама, квартира в центре. Она не сказала, в центре чего?
 
«Да-да. И у меня», — добавила она.
 
Странным образом мне была известна эта история. Иногда казалось, что я уже знал о ней всё, что вообще возможно знать о внешней жизни человека. Будто в меня вложили сведения из отчётов по тайной слежке за ней какой-то спецслужбы. Знал и эту историю.
 
Может быть, я уже умею читать её сознание как книгу?
 
«Павлик... Когда же он приезжал? Кате — пять, значит — почти шесть лет назад».
 
«Федя отнёсся к этому с умилением».

Неужели я овладеваю тайными знаниями? Постепенно. Начиная с романтических историй? Очень уж постепенно. Ничего другого не всплывало в сознании. Может быть, никаких других тайн и нет на свете? Пошлые изнанки человеческих тайн?
 
Да, я вдруг всё понял про неё. Увидел её во всех возрастах. Представил всю прошлую и будущую жизнь. Может быть, это то, что и называется ангельским всезнанием?
 
«Правда, здорово!» — её привёл в восхищение вид большой, неуклюжей, облупленной колокольни. Церковь за ней стояла в лесах, только центральный купол сверкал на солнце свежим золотом. Они случайно набрели на церковь с колокольней и сквером за чугунной оградой во время гуляний по тихому окраинному району, в котором находилась квартира, где они остановились. Морячок ничего не сказал, только затянулся сигаретой и с улыбкой выпустил дым из усов.
 
Несколько дней в подарок. Несколько дней подарочных, не похожих на её обычную жизнь. Ни он, ни она ничего не смыслят в архитектуре и в памятниках старины. Она восхищается. И его это радует. Это восхищение. Его радует то, что подарок нескольких дней пришёлся по душе.
 
«Нестыдный подарок».
 
Можно спокойно идти по улицам чужого города. Никем не узнанными.
 
«Пусть, пусть повосхищается».
 
Находясь рядом с ней, он начинал тоже испытывать сложные чувства. Без неё он живет автоматически. А с ней автоматизм нарушается. Приходят непонятные сложности.
 
Ветер, шелест листвы в тишине... Будто это всё — одушевлённое. Человек теряется в этом одушевлённом. Ему слегка не по себе. Пустынные улицы, сквер с вековыми липами и клёнами... Смятение чувств.
 


5
К ней никак не возвращалась её строгость. Волосы были теперь не так безукоризненно уложены, в лице появилась какая-то мягкая рассеянность. «Со следами порока на лице», — формулировала она, глядя на себя такую в зеркало. И добавляла: «Ненасытная».
 
Потом что-то в них испортилось.
 
— Контейнеровоз — это судно такое, а то, что проехало по дороге, — обыкновенный грузовик.
— Ну не злись, не злись!
 
И её мариман всё чаще раздражал. Если он начинал по какому-то поводу тихо, но настойчиво возражать, она, приученная к невозражанию, понимала это по-своему. «Не ори на меня!» — говорила она удивлённому Василию.
В общем, всё у них покатилось известно куда.
 
Мне было их жалко. Всех жалко. Федю, девочек... Теперь вот и её с морячком.
 
Они встречались ещё до весны. То у него на судне, то он приходил к ней в рентген-кабинет. С опротивевшей им самим регулярностью. Но окончательно рассориться они не успели. Началась навигация, и морячок отчалил.
 
Нет правильности, есть этот мир, каков он есть. Непричёсанный, бестолковый, неупорядочиваемый. В нём и приходится жить. Им. И не жди от него правильности.
 
Утешающие интонации. Интонации утешают больше слов. За интонацией — человек, состояние человека, его отношение к миру, его порыв... Может быть, это временное отношение, и порыв скоро пройдёт. Пользуешься этим. Самообманно.
 
Закрываешь глаза. Не хочешь всех подробностей этой жизни. Не прячешься, нет, просто не хочешь.
 
Всё будто останавливается. И откладывается. Всё останавливается и откладывается. До вечера, до осени... Так всегда было. Теперь мысль об этом наполняет отчаянием.
 
Я знаю, что это главное в моем нынешнем существовании — то беспокойство, которое во мне не проходит. Это беспокойство и нуждается в объяснениях, этим беспокойством и живёшь.
 
Пытаюсь вдуматься в одну непонятно как привязавшуюся ко мне мысль: «Как она будет жить без меня?» До скончания лет. Я не буду оберегать её сон, не буду следовать за ней всюду, чтобы... Чтобы что? Кажется, что под моим надзором с ней не может случиться ничего страшного. С ней, с её семейством.
 
Оскорблённость жизнью проступит на лице.
 
Долго копался в неотвязных мыслях прежде, чем заснуть. Вернее, забыться.
 
Кто я им? Кто они мне?
 
Бесплотный ангел. Бесплотный ангел на ветру.
 
Как они видят мир, который неисправим? Мир, к исправлению которого не успевают. Исправить который не в их власти. Так, что и пытаться это сделать странно. Как, в этом случае, они видят мир? Как не замечают его? Трудно представить.
 
Безмолвие этого мира. Безмолвны дома, спешащие по улицам люди... Непроницаемо безмолвны незнакомые встречные. Иногда видишь, как они шевелят губами, видно, даже слышны какие-то вырывающиеся из глубины их сознания возгласы. Они живут своей безмолвной жизнью. Но этих свидетельств внутренней жизни не хватает для полноты ощущения всего этого людского муравейника. Они материальны, и мысли их марксистско-ленински материальны. В них нет Бога, его не чувствуешь. По крайней мере, среди дня, в толпе. Толпа шуршит, стучит каблуками, произносит слова...
В толпе Бога нет.
 
Умная ТВ-передача про параллельный мир в одиннадцатом измерении. На кухне забыли погасить телевизор — вот я и просвещался. Другие измерения... А ещё про теорию струн. По этой теории весь мир — это симфония. Будто дурака поманили. Утешили сказочкой с добрым концом. «Музыка спасётся».
 
Пребываешь на границе между бытовым миром и тем другим — огромным, открытым в вечность и бесконечность. Весь быт, в общем-то, повис, над этой чернотой и неизмеримостью, стараясь не замечать всего этого.
 
Бесполезность понимания. Понимание останавливается отчаянием. Захлёбывается в отчаянии.
 
Иногда подумаешь с завистью о человеческой шкуре. В неё можно спрятаться как в одеяло. Надышать там, согреться и заснуть.
 
А если ангельская неутомимость?! А с ней вместе невозможность забыться?! От неотвязности мыслей. Тогда как?
 
Никто не слышит. Никто сочувственно или хоть как-то не поговорит. Строишь и перестраиваешь свои мысли в абсолютной самостоятельности и неизвестности. Это порой невыносимо. Ангельским терпением ещё не обзавелся.
 
А ты пошли им электронное послание.
 
Ещё напугаются. Да и не до чепухи с барабашками им сейчас.
 
— Ну что мы будем делать дальше? — то ли её, то ли сам себя спросил Федя, не глядя на неё.
— Не знаю, — не сразу отозвалась Анна.
 
И всё. Федя больше ничего от неё не услышал. Она сидела перед зеркалом и без конца расчесывала распущенные волосы. Она «не знала». И не пыталась как-то смягчить ситуацию, сдвинуть её хоть куда-нибудь. Это её обычное поведение. Она «не знает», и ей всё равно. Для Феди это положение неясности невыносимо. Надо было, как это происходит со всеми другими, решаться на что-то решительное. Но это для него невозможно. Пусть уж как-то хоть...
 
Его терпеливой, смиренной готовности на что угодно, видимо, ещё не пришло время насытиться. Чего не скажешь про Анну. Её «программа» закончилась. Как заводской ресурс. Все пункты пройдены. Скучное ожидание чего-то ещё. Для дальнейшего нужно что-то другое, не предусмотренное этими отношениями.
 
Обновление не предусмотрено программой. Так далеко никто никогда не заглядывает.
 
«Как дальше жить?» — и никакого плана.
 
— Что ты хочешь? — спрашивает Федя, а она молча сидит. Видно, что она ничего не хочет. Это он чего-то хочет.
 
Да, Федя! И не скажет она тебе ничего. Равнодушно. Это не в её природе. Что-то сглаживать, подхихикивать, трепать виновато по затылку. Не дождёшься. Иди работай! Или покури на балконе! И не собирается она ничего говорить. Ей всё равно. Некоторым образом. Как-то всё ни к чему. По минованию надобности. Наверное, в этом есть что-то естественное, природой данное, и ничего с этим сделать не получится. Куда как обычное дело.
 
Может быть, мучительней всего было мне. Видеть эту безнадёжную неисправимость. В шкуре ангела.
 
Я будто всё время стараюсь протащить своими мыслями что-то невиданное и небывалое в этот мир.
 
Расформированная семья. Потеряли знамя. Уж не любви ли? Что-то вроде того.
 
Не смеши!
 
Я — тень... Кому я это рассказываю? С кем я разговариваю?
 
Хочется взвыть. Но это только привидениям разрешено.
 

6
Я как-то стал меньше привязан к ней. Ухожу на целый день. Брожу за кем-нибудь совершенно случайным, слушаю чужие разговоры. Узнаю всякие смешные тайны.
 
Говорят много разного. Из своей жизни. Про друзей, знакомых, коллег, начальство... Отводят душу. Для этого и нужны разговоры.
 
Меня это как бы удивляет. Будто и не был человеком.
 
«Она говорит, говорит... А я молчу. Она говорит, а я молчу», — женщина делится очень важным жизненным опытом. На самом деле, не так уж много способов достойно противостоять этому миру. Она открыла свой.
 
Заплакать бы от этого жизненного опыта! Да не положено.
 
Они внутри своих тайн. Они поглощены ими.
 
И при этом всё на поверхности. Не надо даже делать усилий, чтобы узнать их страшные тайны. Они, наоборот, нацелены на самовыражение, им непременно надо найти отклик в мире. Только бы их выслушали. Только бы это не пропало «в недрах».
 
Вот я и слушаю.
 
Они легко пускаются в мистицизм, в разговоры про «что-то такое-этакое», что как-то присутствует в жизни. Предопределения, особенные совпадения, таинственные случаи...
 
Много просто всяких «куда-кривая-вывезет» умозаключений, которые с лёгкостью и азартом выводятся из всего подряд. Наверное, это тот мыслеобразующий бульон, который питает мозговую деятельность.
Но про ангельские сущности почему-то никто не говорит. Не догадываются? Даже обидно.
 
Узнавание этого мира. Всего того, что для каждого впервые и однажды. Узнать вкус этой одноразовой жизни.
 
Соединяешь разрозненные части в целое. Осознаёшь на мгновение в некой полноте, чт; это перед тобой в виде тёмных слякотных улиц и спешащих прохожих. Так кажется. Иногда.
Слепой, полубезумный мир. Всплески прекрасных эмоций. Отблески понимания. А всё остальное — сплошная вынужденность. Цепь. Вставленность. Сцепленность. Невозможность остановиться и выйти.
 
Только на самом кончике тупого усилия присутствует что-то сознательное.
 
Такая жизнь. Ею живут. Не замечая ничего особенного.
 
Фиксация нерадостной повседневности, преодоления, растерянности, недоумения...
 
Поймать суть этих тревожных настроений. Не разобраться с их причинами, чтобы от них уйти, а попытаться зафиксировать их неуловимость. Они, кажется, ближе всего к настоящему пониманию. Всё остальное — психологические уловки, позволяющие переживать жизнь в относительном душевном комфорте.
 
И всё из быта. Главное условие — всё только из быта. Задача: как пережить эту бытовую реальность и не заблудиться в ней, обрести какое-то равновесие. И при этом сохранять спокойствие и достоинство сколько возможно. До самого конца, конечно, его не сохранить.
 
Да. Всё из повседневности. Бесчудесной. А иначе это обман иллюзии никому не интересный.
 
Я будто пытаюсь обмозговать жизнь вместо неё. Найти выход из этой жизни — для неё.
 
То, что мне самому в реальности скорее всего не удалось.
 
Их красота ничем не кончится. К этому пониманию ещё надо прийти. Чтобы хотя бы не раздражаться, когда они вдруг начнут бестолково хвататься за удовольствия, пытаясь как-то побольше вместить в это их ускользающее время.
 
Оттепельная зима. Ещё не поздний субботний вечер. Мокрый асфальт. Ёлки в витринах. В прохожих нет той будничной озабоченности. Они немного дезориентированы, праздны...
 
Потеряны. Теряешься и ты на этих тёмных улицах.
 
«Незаметно уйти с этих улиц», — вот к чему пришёл от долгих умствований.
 
С этим, как побитая собака, забираешься домой. «Домой!» — уже освоился? Попривык?
«Утешайте меня, утешайте! Музыка, убаюкивай мои беспокойства, утешай! Так хочется утешений. Скажите, что всё пустяки, что всё забудется, что это всё не стоит переживаний! Утешьте меня своими необязательными непомогающими словами, попробуйте! Или лучше музыкой. Малером. Чем-нибудь утешьте же!»
 
В целом, как бы одним общим охватом мир понимаем, пусть лишь интонационно, только в музыке. Музыке это дано. И это всё, что вообще возможно для человека.
 
Собираешь по чуть-чуть хорошие впечатления.
 
Как жаль, что эти впечатления истаивают. Всякий раз. Их никак не перетащить даже в следующий день. И сколько ни трать слов, их не закрепить.
 
Вглядываешься. В миражную тень. Будто хочешь этим вглядыванием, этими пристальными мыслями перевести её из разряда миражей в живую реальность. Но нет, не даётся.
 
Ангельски отстранённо? На всё?
 
Мир равнодушен к человеческой слабости. Простительной часто. Мир прокатывается по этой слабости, не замечая её. Мир не может быть другим.
 
Бог милосерден. Он смотрит на всё сквозь пальцы. И уж, конечно, не отмеривает никаких справедливостей специально для человечества, которое изобрело это понятие. Оно много чего изобрело. Эфемерного.
 
«Грустно всё», — громко вздохнул Федя.
 
Сказать такое ребёнку!
 
«Что грустно?» — отозвалась Катя.
 
«Ну, вообще... Всё. Время...»
 
Вчера Федя ей объяснял, что в слове «травоядные» нет «яда».
 
«Снег — явление погоды». — «А солнце?» — «А солнце — явление галактики».
 
Проблема разговоров и проблема какого-то понимания. Ангельское понимание и человечье.
 
Если бы. Если бы можно было что-то знать. Знать, изменять, исправлять, понимать... Всё это, конечно, праздное, ангельское. От бессилия. Схоластический примитив.
 
Я слышу их детские разговоры, но не все из них берусь пересказать.
 
Смотрю, как несерьёзно проходит жизнь.
 
Никак не привыкнуть к этому присутствию в другой жизни. Странно опять попасть в старые, пережитые уже когда-то в земном качестве разговоры. Будто вернуться в начальные главы книги. Перечитать. С улыбкой.
Очередная жизнь. Очередной слой планктона, который осядет на дно, смешается со всем хорошим, плохим или никаким, что порождается временем, спрессуется в нечто однородное, безжизненное, безвестное.
 
Маша стала курить. Покуривать — скажем так. Не в затяжку, как-то смешно, с выпусканием тонкой струйкой дыма. Дома или не замечают этого или им нечего сказать. В доме тишина. Анна и по телефону почти не говорит. Только Катя не понимает всей этой обстановки, только она заполняет разговорами этот дом. Все по очереди говорят только с ней.
 
«Папа, а привидения бывают?» Может быть, она хоть догадывается обо мне? Хорошо бы. Быть хоть мультяшкой. Домовёнком Кузей.
 
Папа оглядывается по сторонам, будто отыскивая то, о чём спрашивает дочь. И ничего не отвечает.
 
Напрасно они не боятся. Если бы они знали, в каком мире они живут! А в каком? В мире с тенями. В мире теней.
 
А у них всё опять обошлось без слов. Ночью она прижалась головой к его плечу, а он с облегчением и благодарностью положил на неё руку.
 
«Вот оно как!» — удивился я. Вот как у них было всегда. Действительно не нужно слов. Что можно поделать. Такие не драматургические отношения. Не проговаривают и десятой доли из того, что выкладывают герои пьес. Или кино.
 
Опять вспомнился Антониони. Смотрел в него по DVD вместе с Машей. Может быть, она в актрисы наметила? Родители ничего не знают.
 
«Ты с кем сейчас живёшь?» — «Сейчас ни с кем».
 
Очень всё просто. Надо не терять времени. Заполнять пустоту. Надо всё время с кем-то жить. А то время жизни пройдёт неправильно. Пережидают жизнь. Спокойно, неторопливо.
 
Разговоры навязаны им странными, продвинутыми в разговорах сценаристами и режиссёрами. Сколько раз замечаешь это. Актёры крайне далеки от той внутренней жизни, которую им навязывают по роли. Они к ней ничем не подготовлены. Они как-то готовы к эротическим сценам, но умные странные разговоры отслаиваются от них.
 
Как-то Анна неожиданно вошла к Маше. Та испуганно вскочила.
 
«Девочка, ну что ты?!» — Анна попыталась привлечь её к себе, но Маша отстранилась.
 
Момент конца мира. Не останется ни одного сознания на всю бесконечность и вечность. На всю вселенную — никого. Тишина в эфире. Пока ещё всё это заварится как-то опять. И потом оно будет. И потом у него наступит конец. И опять будет пауза.
 
Оптимизм в конечной инстанции. Всеохватный.
 
Пора помолчать.
 
7
Не хватает ощущения тяжести. Усталость бывает, но не такая, как прежде — придавливающая к земле. Никакого удовольствия воображать, что ходишь, что передвигаешь невидимыми ногами-тенями. И в руках ничего не подержать. Мышцы ноют. Хочется подтянуться, выгнуться, расправиться...
 
Воздух. Освещение ясного морозного дня. Конец календарной зимы. И что-то неясное, лёгкое, не фиксируемое сознанием, будто касается тебя. Чего-то в тебе. Хоть и нечего.
 
Этот бодрый мир! Ничто его, кажется, не берёт. Просыпается в каждом новом человеке — свежий, бодрый, энергичный... До старости.
 
Катя записана на хор в музыкалку. Мы вместе ходили на концерт. Миядзи. «Море весной». Пьеса для флейты и фортепьяно. За хорошее поведение во время прослушивания некоторых детей наградили шоколадками. Там есть в начале и в конце одинаковые, печальные места. Флейтистка, переводя дыхание, громко втягивала воздух. Это было похоже на всхлипы. И это очень подходило к характеру музыки. Пьеса для флейты, фортепьяно и всхлипов. Или рыданий. Ну, или плача.
 
Дети. Господь на них надеется. Старый, наивный Боже. Не на кого больше. Если не они, то тогда в пору закрыть всю эту лавочку к едрене...
 
Они будут жить в этом мире. Как-то жить. Ничего для них не можешь придумать. Ни раньше, ни сейчас. И никто никогда не мог.
 
Опять пригрезилось что-то счастливое. В терпеливых, невозмутимых окнах облупленных домов, в птичьем пении, в апреле, который начнётся вскорости.
 
Всё, что может быть подумано по этому поводу, уже подумано. Замечаешь, что в голову, если так можно сказать обо мне, приходят одни и те же мысли. В тех же выражениях. С неудовольствием замечаешь.
 
Наверное, это недолго продлится. Я чувствую, что уже напитался полнотой этого моего положения. Уже ничего не добавляется. Как в написанный рассказ. Его уже не вымучить больше.
 
Сочувствие к этому миру, к этой жизни — через них.
 
Их случайные бестолковые профессии, спешка с взрослением, с замужеством, с рождением детей...
 
И потом они вроде как, все дела переделав, уже больше не знают что? и зачем?
 
Эта растерянность сродни той растерянности, в какой пребывает мир. Он тоже не знает что? и зачем?
 
Литераторы и киношники пытаются несерьёзно отвечать на эти вопросы, собирают — как им кажется — этот мир в что-то логичное и разумное. Во что-то, имеющее будущее. Но это всё больше натяжка, развлекаловка, пустопорожность для заработка... Может быть, так и делается вся литература. Из того, что придётся. А потом присваиваются звания «великих».

А что они? Они? Она. Воскресенье. Долгое просыпание. Нехотя. Потом она сидит в ночной рубашке перед зеркалом. Смотрит на себя, медленно водит массажной щёткой по распущенным волосам. Уже давно день. Солнце светит в окно. Если вылететь в форточку и подняться над домами, то увидишь улицу с редкими в воскресное утро машинами, а людей совсем нет. Тихо. В комнате, во дворе, на этой улице.
 
Её все оставили в покое, и она сидит перед зеркалом.
 
Или другое — будничное — утро. Прохладное утро. Свежеполитые улицы. Торопливые прохожие. Распорядок дня делает их другими. Мир проще, разумней, понятней, бодрее. В него бесстрашно вливаются. С ним не спорят, его принимают таким, каков он есть. Это утро.
 
Здоровы, в меру бодры, расходятся будничными утрами кто куда. Без особенных претензий друг к другу. Сном сглажена нервность. Мысли о хорошем... Отсчёт спокойных дней. Их потом можно будет посчитать за счастливые.
 
Если бы можно было на этом остановиться. Быть рядом. Оберегающе. Помехи в телевизоре мне удаются. Может быть, ещё чему-нибудь научусь со временем. Мы будем ходить на работу, на концерты, её дети вырастут в хороших взрослых. И я буду где-то так же, похоже... Мне вот и Федя нравится. Федя съел медведя. Оставили б? А?
 
Привык, что ли?
 
Осенне-весенние обострения. Как у перелётных птиц.
 
Апрель! А потом ещё и май!
 
Вытягиваешься в виде пальца и медленно, невероятно трудно замыкаешь контакты на клавишах. Первое напечатанное слово было «дурак». Федя долго удивлялся, обнаружив в пояснительной записке к какому-то своему расчёту это послание от потустороннего мира.
 
Этому могло бы быть комическое продолжение, но тут в самом моём ухе прозвучал как шелест чей-то голос. «Сам дурак», — обозвала меня какая-то более тонкая сущность. Тень тени?
 
Да и что мне им сообщать? Нечего им сообщать. Они, может быть, больше меня знают.
 
Хранитель домашнего очага, здорового семейного счастья.
 
Не давать Феде щёлкать по кнопке «Эротические фото»? Создавать вирусоподобные эффекты?
 
«Федя, иди завтракать».
 
Ничего не произошло.
 
Что я хотел о ней подумать?
 
Окончательное. Как бы. Додумать, наконец, честно и до конца. Ну, до приблизительного конца. До успокаивающего. До приемлемого. До того конца, с которым можно прожить обозримое будущее, почти ничего не меняя принципиально.
 
Смягчился во мнении? Теперь можно и улетать. Или исчезать?
В первом приближении так.
 
А может быть, я и есть уже ангел? Только совсем какой-то не торжественный. Без лебединых крыльев наподобие тех, что на иллюстрациях Доре к книжке Данте. Может быть, у них здесь такая же бестолковщина, что и на земле. Ничего не объясняют, ничему не учат...
 
Здесь? Или там?
 
Да нет, какой там ангел! Ангелы не такие. Ангел и меня бы испугал. Своим знанием, своим пониманием. Это невообразимые гиганты в сравнении с ничтожными тенями с их слабыми нервами.
 
А может быть, этот гигантизм в них никак внешне не проявляется. Как не проявляются во внешней жизни гиганты и гении из человеческой породы. Может быть, это понимание и знание в них такое же, только крепче, увереннее, неколебимее, спокойнее. «Ну да, всё так устроено, — могли бы они сказать. — Ничего удивительного».
 
Ангелы-хранители. Они должны быть в высшей степени странно организованными «сознаниями». Это же невыносимо — быть привязанным к человеческой жизни на годы, десятилетия. И «хранить». «Не отходя ни шагу прочь».
 
Нужно иметь железное терпение. Какие это должны быть тупые существа! Такое существование само по себе отупляет. Бездействие и постоянное присутствие рядом.
 
«Невообразимо!» — сказал бы, не будь я сам в таком же положении.
 
Может быть мои «затемнения», провалы в черноту нужны для того, чтобы не заскучать и не отчаяться?
 
А может быть, ангелов не бывает. Ведь тогда бы они толпами слонялись по улицам. В чёрных пальто. Не протолкнуться.
 
А так я один такой. Может быть.
 
С комическим отношением к грустной жизни.
 
И всё это временно. Не по-настоящему. Всё так временно, что для многого уже не хватает смысла. Смысл ускользает.
 
Однажды материализуюсь на её глазах. «Что вы здесь делаете? — спросит она. — Вы что, не понимаете, как это опасно?» А что я делаю? Ничего. Я сижу, как обычно, на верхней части рентгеновского аппарата. Отсюда всё так хорошо видно. Я привык здесь сидеть. «Немедленно слезьте и покиньте кабинет!»
 
«Эй, дедушка! Слезайте!» — что-то развеселит её. И только тут я опомнюсь. До меня дойдёт, что она меня видит и не просто видит... Я спрыгну — натурально, тяжело, как настоящий — и подлечу к зеркалу у вешалки при входе. На мне будет больничная пижама. Я буду с седой беспорядочно растущей бородой — всё-таки почти два года не брился.
 
Комические сцены. Чуть всё повернуть... Это и может быть только чем-то комическим. Недоучившийся ангел... Гэгов напридумывать...

«Я дедушка? Я дедушка?! Я дедушка».
 
«Как вы прошли? Кто вас пустил?» — теперь мы оба отразимся в зеркале: домовёнок Кузя с округлёнными в удивлении глазами и возмущённая красивая женщина средних лет. В белом халате. Я выскочу из кабинета.
 
Да это будет самое смешное: «Куда ж мне теперь идти? В пижаме. В этом чужом городе». Не вовремя расхотелось быть тенью? Вернее, не вовремя пришло освобождение от ангельской службы? Не готов оказался.
 
А потом? Потом опять что-то уже виденное то ли в кино, то ли в жизни: толпа зевак на трамвайной остановке глядит на странное существо, худое, замёрзшее. В пижаме. Милиционер запишет показания.
 
«Бедный старик».
 
«Бледный! Как тень».
 
«Их, наверное, плохо кормят».
 
«Я знаю его», — скажет она. Ей как раз уже будет пора домой с работы.
 
«Что ты можешь знать?!» — не соглашусь я с ней. И ещё захочу что-то сказать на прощание, но голоса совсем не будет...
 
Отпустят, думаешь? Исправят ошибку? У них что, каждая тень на учёте?
 
Хорошая выдумка. А что? Уж теперь-то я знаю, что всё возможно. Не так, так этак.
 
А потом мне скажут, что пора окончательно исчезать. Переводиться в другое измерение. Или что-то вроде того.
 
В отстающий колхоз.
 
И она меня, может быть, навестит в специнтернате. На прощание. Апельсинов принесёт... Несуществующее сердце будет рваться на части.
 
«Ну, что вы, дедушка! Не плачьте!» — скажет она...
 
Надо поднатужиться как-то и окончательно всё понять. Чтобы этот сон кончился. А?!
 
Ну! Ну!.. Нет? Ну ладно. Вернёмся к реальности. В продолжение этой «невесомой» жизни.
 
Федя. Располневший, в очках, да ещё и усы сбрил. Они, правда, всегда были ни пришей ни пристегни, но всё же... как-то скрашивали его, а теперь... Маленькие спрятанные в щёках глаза. Он быстро и незаметно проглатывает все, что Анна ему даёт, и с удивлением оглядывается по сторонам. Будто его обидели.
 
Анна щадит самолюбие супруга, говорит, что он у неё «возмужал».
Разнообразие вариантов жизни. Заботы, интересы, вовлечённость в жизненные обстоятельства. Время как трамвай отвозит их в конец жизни.
 
Катя. Хочется смотреть и смотреть на неё. На её улыбчивое лицо, на её трогательные в своей узнаваемости первоначальные женские повадки, с которыми она поправляет волосы, надевает свой берет, шарф, перчатки.
 
Маша. У неё появились большие серьги в ушах. И мальчик. С виду — ботаник. Маленькая Маша повзрослела. В ней исчезла тайна детства. Она стала замечать мир вокруг.
 
Противное взросление.
 
Все их прекрасные надежды — неясные, добрые, счастливые — не расплескались пока ещё.
 
Застучал дождь в оконное стекло. Первый весенний почти летний ливень. Анна поднялась и прикрыла форточку, через которую заливало подоконник.
 


2009
СП № 11, 2009
http://magazines.russ.ru/sp/2009/11/ki2.html