Семь радуг детства. Часть 14

Ирена Панченко
  Сложив все ценное к стене, бабушка и мама стали распаковывать узлы с постельными принадлежностями. Оказалось, что, кроме бабушкиной перины, у нас еще был взят и ватный матрац, он достался нам с Ядей. Себе с папой мама соорудила постель из ватного одеяла. Зато укрываться пришлось пальто и фуфайками  —  под  пикейными  покрывалами,  что  были  у  нас  на  кроватях, спать было прохладно. Хотя «буржуйку» топили и днем, и ночью, но дверь открывали  настежь по несколько раз  за сутки,  и тепло  уплывало  на улицу. Нам  в  углу,  конечно,  было  легче  стеречь  добро,  зато  от  стен  шел  холод, приходилось голову повязывать платком.

  Вагон  заполнялся  несколько  дней.  Люди  все  прибывали  и  прибывали. Каждый  раз  дверь  с  натужным  скрежетом  открывалась,  впуская  новую партию  привезенных.  Казалось,  те,  кто  уже  в  вагоне,  могли  бы  помочь новеньким поскорее выгрузиться, чтобы сберечь тепло. Вначале так и было, но после одного случая, когда у вновь прибывшей семьи затерялся узел, и хозяин  обвинил  в  этом  помогавших,  уже  никто  не  спешил  на  помощь. Узел, конечно, нашли — он спокойно стоял возле «буржуйки», а вот почему он  там  стоял,  никто  не  понял,  может,  действительно,  кто-то  хотел прибрать к рукам. Вот и перестали суетиться, только сильнее закутывались в одежки, чтобы не простудиться.

  Стала покашливать и мама: мало того, что тянуло холодом от угла, но она еще  часто  подходила  к  двери,  когда  ее  открывали,  — покурить.  Ночами, стоило  всем  разместиться  на  своих  лежаках,  в  вагоне  поднимался надрывный кашель, как будто его подхватывал ветер и носил от одного к другому.
  Еду  давали  трижды  в  день  —  в  обед  какой-нибудь суп из  капусты  или вермишели, а утором и вечером теплый чай и хлеб. Назначенные дежурные разливали жидкость в подставляемые миски и кружки. Пока не голодали: у каждой семьи имелись домашние припасы.

  Хотя нам, детям, в сто раз было интересней находиться в вагоне, чем бегать в школу, но тревога и печаль взрослых мешала в полной мере наслаждаться бездельем и играми. Не раз за эти дни я слышала, как бабушка сердито выговаривала папе, мол, стоило привести в дом маму, как беды посыпались сами собой. А если я:1 или сестра подходили к маме, когда она стояла у маленького оконца, которое открывали иногда для проветривания и в которое все | курильщики попеременно выдували дым из своих папиросок, то видели, как она быстрым движением руки смахивала слезинки с ресниц.

  Поздними  вечерами,  когда  вагон  освещали  трепещущие блики  огня «буржуйки», выхватывая из полутьмы осунувшиеся лица людей, обреченных судьбой  в  эти  дни  на  неизвестность  и  тревогу,  сама собой  где-нибудь возникала песня. Чаще  всего зачинщиками были наши родители, ведь всю свою молодость они участвовали в городском хоре, солировали в нем. Мне всегда  в  такие  минуты  j  вспоминались  самые  светлые дни  детства,  когда наша семья по воскресеньям обязательно отправлялась на пикник. Это мог быть  поход  в  парк,  и  тогда  после  короткого  застолья  мы  с  Ядей,  зажав  в кулачках по десять копеек, бежали кататься на качелях и покупать по порции молочного мороженого — это были самые желанные развлечения, и к тому же выданных денег хватало именно на них.

   Но  еще  интересней  было  отправиться  на  озеро  Зирго,  что  было  за городом.  Путь  к  нему  лежал  через  городское  кладбище,  и  мы  всегда подходили к могилкам родных, быстро их подметали, ставили новые цветы в вазы,  а  потом шли еще метров триста к  озеру. Вместе  с  нами  на  пикники всегда отправлялась семья маминой подруги тети Нины. Тетя Нина и мама дружили еще до войны, до замужества. Обе считались в городе  первыми  красавицами,  первыми  певуньями.  Они и  после  войны остались такими, но домашние заботы и дети наложили свой отпечаток на лица, сделали их более суровыми. У тети Нины первый муж погиб на фронте, а второй, дядя Коля, был всегда молчаливым, он один не пел в их компаниях. Кстати, мы с Ядей тоже знали все песни и любили подпевать взрослым.

  На озере мужчины сначала ловили рыбу, а мы купались. Потом все садились вокруг расстеленной на траве белой скатерти, начиналось застолье, и вскоре трехголосное пение плавно разливалось над прибрежным кустарником, уходя в  высоту,  в  густые  кроны  высоких  деревьев.  Правда, иногда  папа  мог  все испортить: выпив, он начинал петь во всю мощь голоса, тогда мама и тетя Нина сердились и отправляли его поспать. В такие походы или тетя Нина, или мама брали гитару, и часто просто тихо играли на ней. Счастливые дни!

  Мне  даже  воссоединение  папы  с  мамой  запомнилось  не переездом  на Стрелковую - это случилось позже, и большой радости не доставило: ведь до школы пришлось ходить через весь город. Нет, мне запомнился именно тот воскресный  день,  когда  в  первый  раз  после  долгого  перерыва,  который вместил в себя войну, мамину тюрьму, папину ссылку и несколько месяцев их нового сближения после долгой разлуки, наши родители снова собрали друзей на пикник.

  Правда,  тогда  он  проходил  прямо  во  дворе  горисполкома,  где  мы  в  ту пору жили. Дворик был небольшим и очень уютным, так как глухая стена соседнего кирпичного дома, который углом примыкал к горисполкому, была сплошь увита красноватыми листьями дикого винограда, а под стеной было солнечно, тепло  и  уютно.  С  одной  стороны  эта  высокая  стена,  с  другой  - здание  горисполкома, расположенное буквой «г», замыкали пространство с трех сторон, отгораживали нас от всего мира, и, хотя мы находились в самом сердце города, ни один звук не мог вылететь на улицу. Он уносился в сторону крутого косогора за нашим маленьким огородиком, под которым протекала обмелевшая  водная  протока.  Снова,  как  до  войны,  звучали  любимые песни, было празднично и светло на душе.

  Кстати,  старая  гитара-семиструнка  тоже  оказалась  с нами  в  вагоне, оказалось, что  мама  прихватила даже мандолину,  на  которой  играл только папа.  Когда  она  успела,  ведь  мы  смотрели  во  все  глаза,  как  она  собирала вещи?!
  И теперь они каждый вечер играли на инструментах, потом тихо заводили песню,  а  люди  слушали-слушали  и  постепенно  начинали  им  подпевать. Наверное, наш вагон был самым певучим в этом мрачном составе. Песни пелись разные - и русские, и латышские, и украинские, польские. И среди них  особенно  любимая  папой  -  «На  диком  бреге  Иртыша  сидел  Ермак, объятый думой». В величавой,  как воды  далекой, незнакомой реки, песне многоголосье басов и сопрано переходило в слаженное, мощное крещендо и стены  душного  вагона  словно  раздвигались,  впуская  свежий  запах  диких просторов.

 А  потом  наступил  последний  срок.  Дверь  вагона  широко  распахнулась, возле него уже стояла ответственная комиссия из военных и штатских людей. Началась  перекличка.  Нас  с  Ядей  тоже  назвали  по  фамилии,  имени  и отчеству. Если бы папа не толкнул нас в бок, мы бы так и стояли, разинув рты  и  не  соображая,  что  речь  идет  о  нас,  —  так  казенно  и  непривычно прозвучали наши имена. Фамилии вызывали по алфавиту, нас выкрикнули почти в конце списка. Потом вперед продвинулся один из военных и назвал имя мамы. Она вышла вперед и выжидательно взглянула на него.

  — Вы имеете право остаться, вместе с детьми. Решение за вами, — сказал он, сочувственно глядя на маму, Вот так! Выходит, совсем не из-за мамы нас выселяют, бабушка напрасно на  нее  наговаривала,  раз  ее  оставляют.  Но  тут  у  меня  сердце зашлось от ужаса: если мама согласится, что я скажу в школе про балет?! «Мамочка, не соглашайся!»  —  мысленно  умоляла  я.  И  вдруг  среди  членов  комиссии  я разглядела дядю Колю, того самого, который звал маму замуж, пока папа был в ссылке. Он стоял позади всех и неотрывно смотрел на маму. Она, наверное, тоже его заметила. Теперь уж точно — останется!

  —Еще есть время. Подумайте. Сообщите дежурному свое решение, - снова обратился к ней военный, затем повернулся к сопровождавшим, что-то скомандовал им. Солдаты стали задвигать дверь.
   —Подождите! — мама вдруг рванулась к двери и двумя руками придержала ее. Все! Остаемся. У меня внутри все похолодело. Чтобы пусто стало этому дяде Коле, зачем только он здесь появился!
   — Поздно что-то менять. Я остаюсь с семьей. Я даже не сразу поняла, что сказала мама: она остается или едет. Но тут к ней подошел папа и отвел ее в наш угол, сел рядом, и в его глазах я заметила слезы.

  Слава  Богу,  уезжаем!  Знать  бы  мне  тогда,  какие  горькие  мысли  вихрем пронеслись в те минуты в голове у мамы, чего ей стоило принять именно такое решение?!  Остаться здесь, в городе, с двумя детьми  на  руках,  без работы  -  ее  ведь  наверняка  уволили,  без  жилья  -  дом подлежал конфискации,   раз   семью   выселяли?   Отправиться  на  чужбину,  в неизвестность,  но  с  мужем,  с  которым  едва-едва  наладились  отношения, своей  первой  и  самой  великой  любовью?  Наверное,  именно  любовь перевесила  в  сердце  мамы  страх  перед  неизвестностью.  Мысли  о справедливости   пришли  много  позднее  и   были   горьки   и   полны безысходности. Уже там...

  Ночь. Длинный товарняк тронулся в путь на восток. Прощай, наш милый, славный  городок,  растянутый  на  километры  вдоль  изгиба  Даугавы-реки, прощай, Шоколадная горка за городом, которую мы любили уже за одно ее название,  старинный  парк  с  таинственными  каменными переходами  в верхнюю часть, где столетие возвышался над тихим городом графский замок, окутанный легендами. Прощай, детство. Жизнь на чужбине... Какая-то она будет?

  На этот вопрос ответа не было ни у кого. Дети жили надеждами, взрослые - страхами:  у  большинства  на  памяти  война,  гитлеровская  эвакуация населения,  Тогда  на  запад.  Да  на  слуху  -  рассказы  русских  и  белорусов, понаехавших  в  город  на  его  восстановление  и  строительство,  о  том,  что происходило в России в тридцать седьмом, тридцать девятом...

  Поезд катил на восток, часто останавливаясь на запасных путях каких-то станций.  Тогда  же  открывались  двери,  дежурные  выносили  парашу,  а солдаты втаскивали деревянные ящики с брикетами угля для печки, воду для питья в железном бочонке и забирали опустевшую тару. А  мама  все-таки  слегла.  Она  лежала  вся  в  поту;  часто  стонала  и,  если засыпала,  то  ненадолго.  Она  вдруг  вскакивала,  хватала  папу  за  руку  и начинала бормотать:
   - В Германию везут? А дети? Их тоже забрали?

  А папа прижимал ее голову к груди и начинал укачивать, как ребенка:
   - Не в Германию, милая, не в Германию. Немцы уже ушли, дав но ушли. Свои везут, в Сибирь. И девочки с нами, все хорошо. Спи, милая, спи. Все хорошо.
  И она затихала. Но ненадолго, вскоре снова начинала метаться и стонать. В какой-то вечер, когда мама особенно громко кашляла, я взяла нашу Катю и тихонько подложила ее маме под бок - пусть и ее согреет, как согревала нас с Ядей каждую ночь. Когда утром мама проснулась и обнаружила куклу у себя под боком, она впервые за время поездки улыбнулась, подозвала нас, обняла и расцеловала.

  А слезы все текли и текли у нее по щекам, и Ядя все вытирала их стянутым с головы белым в горошек платком, каким нам повязывали головы на ночь, чтобы не надуло с угла, и чтобы чужие вши не переползли нам в волосы. С того  дня  мама  медленно  пошла  на  поправку,  только  теперь  папа  строго следил, чтобы она не приближалась ни к открытой двери, ни к окошку.

               Продолжение следует