Сложив все ценное к стене, бабушка и мама стали распаковывать узлы с постельными принадлежностями. Оказалось, что, кроме бабушкиной перины, у нас еще был взят и ватный матрац, он достался нам с Ядей. Себе с папой мама соорудила постель из ватного одеяла. Зато укрываться пришлось пальто и фуфайками — под пикейными покрывалами, что были у нас на кроватях, спать было прохладно. Хотя «буржуйку» топили и днем, и ночью, но дверь открывали настежь по несколько раз за сутки, и тепло уплывало на улицу. Нам в углу, конечно, было легче стеречь добро, зато от стен шел холод, приходилось голову повязывать платком.
Вагон заполнялся несколько дней. Люди все прибывали и прибывали. Каждый раз дверь с натужным скрежетом открывалась, впуская новую партию привезенных. Казалось, те, кто уже в вагоне, могли бы помочь новеньким поскорее выгрузиться, чтобы сберечь тепло. Вначале так и было, но после одного случая, когда у вновь прибывшей семьи затерялся узел, и хозяин обвинил в этом помогавших, уже никто не спешил на помощь. Узел, конечно, нашли — он спокойно стоял возле «буржуйки», а вот почему он там стоял, никто не понял, может, действительно, кто-то хотел прибрать к рукам. Вот и перестали суетиться, только сильнее закутывались в одежки, чтобы не простудиться.
Стала покашливать и мама: мало того, что тянуло холодом от угла, но она еще часто подходила к двери, когда ее открывали, — покурить. Ночами, стоило всем разместиться на своих лежаках, в вагоне поднимался надрывный кашель, как будто его подхватывал ветер и носил от одного к другому.
Еду давали трижды в день — в обед какой-нибудь суп из капусты или вермишели, а утором и вечером теплый чай и хлеб. Назначенные дежурные разливали жидкость в подставляемые миски и кружки. Пока не голодали: у каждой семьи имелись домашние припасы.
Хотя нам, детям, в сто раз было интересней находиться в вагоне, чем бегать в школу, но тревога и печаль взрослых мешала в полной мере наслаждаться бездельем и играми. Не раз за эти дни я слышала, как бабушка сердито выговаривала папе, мол, стоило привести в дом маму, как беды посыпались сами собой. А если я:1 или сестра подходили к маме, когда она стояла у маленького оконца, которое открывали иногда для проветривания и в которое все | курильщики попеременно выдували дым из своих папиросок, то видели, как она быстрым движением руки смахивала слезинки с ресниц.
Поздними вечерами, когда вагон освещали трепещущие блики огня «буржуйки», выхватывая из полутьмы осунувшиеся лица людей, обреченных судьбой в эти дни на неизвестность и тревогу, сама собой где-нибудь возникала песня. Чаще всего зачинщиками были наши родители, ведь всю свою молодость они участвовали в городском хоре, солировали в нем. Мне всегда в такие минуты j вспоминались самые светлые дни детства, когда наша семья по воскресеньям обязательно отправлялась на пикник. Это мог быть поход в парк, и тогда после короткого застолья мы с Ядей, зажав в кулачках по десять копеек, бежали кататься на качелях и покупать по порции молочного мороженого — это были самые желанные развлечения, и к тому же выданных денег хватало именно на них.
Но еще интересней было отправиться на озеро Зирго, что было за городом. Путь к нему лежал через городское кладбище, и мы всегда подходили к могилкам родных, быстро их подметали, ставили новые цветы в вазы, а потом шли еще метров триста к озеру. Вместе с нами на пикники всегда отправлялась семья маминой подруги тети Нины. Тетя Нина и мама дружили еще до войны, до замужества. Обе считались в городе первыми красавицами, первыми певуньями. Они и после войны остались такими, но домашние заботы и дети наложили свой отпечаток на лица, сделали их более суровыми. У тети Нины первый муж погиб на фронте, а второй, дядя Коля, был всегда молчаливым, он один не пел в их компаниях. Кстати, мы с Ядей тоже знали все песни и любили подпевать взрослым.
На озере мужчины сначала ловили рыбу, а мы купались. Потом все садились вокруг расстеленной на траве белой скатерти, начиналось застолье, и вскоре трехголосное пение плавно разливалось над прибрежным кустарником, уходя в высоту, в густые кроны высоких деревьев. Правда, иногда папа мог все испортить: выпив, он начинал петь во всю мощь голоса, тогда мама и тетя Нина сердились и отправляли его поспать. В такие походы или тетя Нина, или мама брали гитару, и часто просто тихо играли на ней. Счастливые дни!
Мне даже воссоединение папы с мамой запомнилось не переездом на Стрелковую - это случилось позже, и большой радости не доставило: ведь до школы пришлось ходить через весь город. Нет, мне запомнился именно тот воскресный день, когда в первый раз после долгого перерыва, который вместил в себя войну, мамину тюрьму, папину ссылку и несколько месяцев их нового сближения после долгой разлуки, наши родители снова собрали друзей на пикник.
Правда, тогда он проходил прямо во дворе горисполкома, где мы в ту пору жили. Дворик был небольшим и очень уютным, так как глухая стена соседнего кирпичного дома, который углом примыкал к горисполкому, была сплошь увита красноватыми листьями дикого винограда, а под стеной было солнечно, тепло и уютно. С одной стороны эта высокая стена, с другой - здание горисполкома, расположенное буквой «г», замыкали пространство с трех сторон, отгораживали нас от всего мира, и, хотя мы находились в самом сердце города, ни один звук не мог вылететь на улицу. Он уносился в сторону крутого косогора за нашим маленьким огородиком, под которым протекала обмелевшая водная протока. Снова, как до войны, звучали любимые песни, было празднично и светло на душе.
Кстати, старая гитара-семиструнка тоже оказалась с нами в вагоне, оказалось, что мама прихватила даже мандолину, на которой играл только папа. Когда она успела, ведь мы смотрели во все глаза, как она собирала вещи?!
И теперь они каждый вечер играли на инструментах, потом тихо заводили песню, а люди слушали-слушали и постепенно начинали им подпевать. Наверное, наш вагон был самым певучим в этом мрачном составе. Песни пелись разные - и русские, и латышские, и украинские, польские. И среди них особенно любимая папой - «На диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой». В величавой, как воды далекой, незнакомой реки, песне многоголосье басов и сопрано переходило в слаженное, мощное крещендо и стены душного вагона словно раздвигались, впуская свежий запах диких просторов.
А потом наступил последний срок. Дверь вагона широко распахнулась, возле него уже стояла ответственная комиссия из военных и штатских людей. Началась перекличка. Нас с Ядей тоже назвали по фамилии, имени и отчеству. Если бы папа не толкнул нас в бок, мы бы так и стояли, разинув рты и не соображая, что речь идет о нас, — так казенно и непривычно прозвучали наши имена. Фамилии вызывали по алфавиту, нас выкрикнули почти в конце списка. Потом вперед продвинулся один из военных и назвал имя мамы. Она вышла вперед и выжидательно взглянула на него.
— Вы имеете право остаться, вместе с детьми. Решение за вами, — сказал он, сочувственно глядя на маму, Вот так! Выходит, совсем не из-за мамы нас выселяют, бабушка напрасно на нее наговаривала, раз ее оставляют. Но тут у меня сердце зашлось от ужаса: если мама согласится, что я скажу в школе про балет?! «Мамочка, не соглашайся!» — мысленно умоляла я. И вдруг среди членов комиссии я разглядела дядю Колю, того самого, который звал маму замуж, пока папа был в ссылке. Он стоял позади всех и неотрывно смотрел на маму. Она, наверное, тоже его заметила. Теперь уж точно — останется!
—Еще есть время. Подумайте. Сообщите дежурному свое решение, - снова обратился к ней военный, затем повернулся к сопровождавшим, что-то скомандовал им. Солдаты стали задвигать дверь.
—Подождите! — мама вдруг рванулась к двери и двумя руками придержала ее. Все! Остаемся. У меня внутри все похолодело. Чтобы пусто стало этому дяде Коле, зачем только он здесь появился!
— Поздно что-то менять. Я остаюсь с семьей. Я даже не сразу поняла, что сказала мама: она остается или едет. Но тут к ней подошел папа и отвел ее в наш угол, сел рядом, и в его глазах я заметила слезы.
Слава Богу, уезжаем! Знать бы мне тогда, какие горькие мысли вихрем пронеслись в те минуты в голове у мамы, чего ей стоило принять именно такое решение?! Остаться здесь, в городе, с двумя детьми на руках, без работы - ее ведь наверняка уволили, без жилья - дом подлежал конфискации, раз семью выселяли? Отправиться на чужбину, в неизвестность, но с мужем, с которым едва-едва наладились отношения, своей первой и самой великой любовью? Наверное, именно любовь перевесила в сердце мамы страх перед неизвестностью. Мысли о справедливости пришли много позднее и были горьки и полны безысходности. Уже там...
Ночь. Длинный товарняк тронулся в путь на восток. Прощай, наш милый, славный городок, растянутый на километры вдоль изгиба Даугавы-реки, прощай, Шоколадная горка за городом, которую мы любили уже за одно ее название, старинный парк с таинственными каменными переходами в верхнюю часть, где столетие возвышался над тихим городом графский замок, окутанный легендами. Прощай, детство. Жизнь на чужбине... Какая-то она будет?
На этот вопрос ответа не было ни у кого. Дети жили надеждами, взрослые - страхами: у большинства на памяти война, гитлеровская эвакуация населения, Тогда на запад. Да на слуху - рассказы русских и белорусов, понаехавших в город на его восстановление и строительство, о том, что происходило в России в тридцать седьмом, тридцать девятом...
Поезд катил на восток, часто останавливаясь на запасных путях каких-то станций. Тогда же открывались двери, дежурные выносили парашу, а солдаты втаскивали деревянные ящики с брикетами угля для печки, воду для питья в железном бочонке и забирали опустевшую тару. А мама все-таки слегла. Она лежала вся в поту; часто стонала и, если засыпала, то ненадолго. Она вдруг вскакивала, хватала папу за руку и начинала бормотать:
- В Германию везут? А дети? Их тоже забрали?
А папа прижимал ее голову к груди и начинал укачивать, как ребенка:
- Не в Германию, милая, не в Германию. Немцы уже ушли, дав но ушли. Свои везут, в Сибирь. И девочки с нами, все хорошо. Спи, милая, спи. Все хорошо.
И она затихала. Но ненадолго, вскоре снова начинала метаться и стонать. В какой-то вечер, когда мама особенно громко кашляла, я взяла нашу Катю и тихонько подложила ее маме под бок - пусть и ее согреет, как согревала нас с Ядей каждую ночь. Когда утром мама проснулась и обнаружила куклу у себя под боком, она впервые за время поездки улыбнулась, подозвала нас, обняла и расцеловала.
А слезы все текли и текли у нее по щекам, и Ядя все вытирала их стянутым с головы белым в горошек платком, каким нам повязывали головы на ночь, чтобы не надуло с угла, и чтобы чужие вши не переползли нам в волосы. С того дня мама медленно пошла на поправку, только теперь папа строго следил, чтобы она не приближалась ни к открытой двери, ни к окошку.
Продолжение следует