1.
...Высокий военный крепко берет меня за руку и ведет в большой дом с пристройкой, на дверях которой написано «Санпропускник». На крыльце стоит немолодая полная женщина в красноармейской форме.
- Олимпиада, - обращается к ней военный, - передаю на твое попечение пацана. Он бежал из-под расстрела, перешел линию фронта. Мы его покормили, но самую малость – фельдшер сказал, что с голодухи сразу много давать нельзя. Пацана надо наголо остричь, как следует вымыть. Одежку спалить всю. Подбери пока что-нибудь из б/у, а там, что сошьем, что подгоним.
Женщина заводит меня в пристройку, открывает дверь в полутемный теплый чулан и приказывает:
- Снимай с себя все и кидай вон в тот угол. Пошарь по карманам: не осталась ли какая нужная бумажка. В печку бросим – пиши пропало.
Она уходит. Снимаю пальто, выворачиваю карманы. Пусто. Да и что там может быть? Документов у меня никаких нет, последнюю краюшку хлеба съел еще вчера. Беру пальто за полу, чтобы швырнуть в угол – и тут рука нащупывает маленький твердый предмет: что-то там такое есть, в самом низу, за подкладкой. Разрываю ее, продираясь через клочки грязной слежавшейся ваты. Вот он, этот маленький твердый предмет – двадцатикопеечная монета.
Откуда взялся двугривенный? Напрягаю память. Стоп! Неужели тот самый, что мне на Хануку, последнюю предвоенную Хануку, подарил слепой Меер? Похоже, так и есть: я тогда сунул двугривенный в карман пальтишка, а потом так и не смог найти. Решил, что потерял где-то, а он, оказывается, просто перекочевал из дырявого кармана за подкладку.
Вглядываюсь в монетку – и внезапно она расплывается: это слезы заливают мне глаза. Тускло-белый кругляшок на ладони – вот и все, что осталось у меня от прежней жизни. Той, что война так безжалостно перечеркнула раз и навсегда. Детство кончилось – полицаи расстреляли его во рву Адаменского сада. И впервые за два почти месяца, прошедших с того дня, мне вдруг становится страшно от мысли, что и я ведь тоже мог бы там лежать...
Я опускаюсь на теплый дощатый пол – и плачу громко, взахлеб, размазывая слезы кулаком с зажатой в нем монетой. Вошедшая в чулан женщина в красноармейской форме о чем-то спрашивает меня, я что-то отвечаю, она садится рядом, гладит меня по голове, по плечам, по спине и тоже плачет.
- Распроклятая война, и откуда ты взялась на нашу голову? – произносит она. – Г-споди, Г-споди, за что людей так мучают?
Я разжимаю кулак, снова смотрю на монетку – и вспоминаю, вспоминаю...
2.
На улице декабрь. Сегодня Ханука – самый любимый мой праздник, потому что, как всем известно, в Хануку детям дарят деньги. Они так и называются – «Хануке-гелт».
Впрочем, все это будет ближе к вечеру, а утром бабушка говорит:
- Придешь из школы, сделаешь уроки – и чтобы никаких снежков, пока не сходишь к Замбровским и не приведешь Меера-Слепца.
Обидно конечно: мы уже и крепость вчера вечером соорудили, и команда подобралась, что надо – но игра, похоже, начнется без меня. Ладно, тут уж ничего не поделаешь: привести слепца в дом – моя обязанность.
Слепой Меер – в нашем местечке, где почти у каждого взрослого обитателя есть свое прозвище, - так и именуется: Меер дер Блиндер. Я даже не уверен, что кто-нибудь помнит его фамилию.
Это маленький худой человек с пегой клочковатой бородкой и редкими усами. Широко раскрытые невидящие глаза смотрят в одну точку, словно он однажды о чем-то крепко задумался и теперь никакая сила не может отвлечь его от этого занятия. На лысой голове – неизменная во все времена года армейская фуражка старого образца с облупленным, потрескавшимся козырьком. Ноги и зимой, и летом обуты в порыжевшие от старости сапоги, чиненые-перечиненые, с задранными кверху носками.
В морозные дни Меер надевает поверх фуражки некий неопределенного цвета предмет – капюшон и шарф, соединенные в одно целое. Концы шарфак такие длинные, что пересекаются крест-накрест на груди и завязывваются за спиной.Меер именует этот предмет «майн идишер пелц» (моя еврейская шуба), но приятель деда, реб Берл Хейфец, знающий, кажется, все на свете, на мой вопрос ответил коротко: «Меер носит башлык». От реб Берла я узнал также, что и фуражке, и башлыку лет тридцать пять, не меньше: Меер привез их с русско-японской войны. Там он и ослеп от полученной в бою контузии.
Он одинок и бездомен. На губах его времена появляется какая-то виноватая полуулыбка, словно слепец просит прощения за то, что вынужден скитаться по чужим людям, есть за чужим столом, спать на чужой кровати. Реб Берл Хейфец объяснил мне как-то, что когда Меера привезли из лазарета в родное местечко, где он рос круглым сиротой, община решила: пусть живет поочередно в разных семьях. Сегодня наша очередь – на всю предстоящую неделю слепец поселится в доме моих стариков. Я видел, что еще с вечера бабушка постелила постель в маленькой пустующей комнатке, а дед принес туда охапку сухих дров.
Меер шагает по обледенелому тротуару мелкой осторожной походкой. Правая рука его тяжко лежит на моем плече, в левой зажат небольшой узелок со сменой чистого белья и мешочком, где он хранит талес и тфилин. Вот и все его имущество.
Весь предстоящий нам путь – от Бабиновичской улицы, где живут Замбровские, до нашего дома на Базарной площади – мы ведем с ним беседу. Конечно, на идиш, потому что русский Меер знает плохо.
По дороге я сообщаю своему попутчику о встреченных на пути людях, а он вспоминает о них какие-то житейские подробности. Правда, тридцатипяти-сорокалетней давности, но все равно интересно, тем более, что об этих подробностях многие в местечке давным-давно позабыли. Возчик почты реб Эле Азаркевич однажды сказал, что если бы из воспоминаний Меера и его рассуждений составить книжку, она бы пошла нарасхват. Мне, во всяком случае, слушать Меера всегда интересно.
- Шмуэль-Иче, дер Алтер Бохер (старый холостяк), - объявляю я, завидев еще издали высокого, сутулого человека в долгополом пальто с большим воротником.
Слепец тут же откликается:
- Очень приятный господин. Между прочим, учился в Петербурге. Всегда ходил в жилетке с золотой цепочкой, а на цепочке – разные красивые цацки. Так и не женился... говорят, из-за несчастной любви.
- А что это такое? – тут же интересуюсь я. Вообще говоря, какие-то книжки про несчастную любовь я уже читал, но мне любопытно, что ответит Меер.
- Точно сказать не могу, - вздыхает он, - потому что у меня вообще никакой любви не было. Слепой – кому я нужен... Хотя, - внезапно оживляется он, - несчастная любовь бывает разная. Ну-ка, скажи мне, Берл, ты любишь мороженое?
- Еще как!
- А оно тебя – нет, - констатирует Меер. – Как это – почему? Потому что у тебя нет денег. Вот и получается несчастная любовь.
И он тихонько смеется своей шутке.
Шагаем дальше.
- Хаим Курчак (Коротышка), - сообщаю я слепцу имя и прозвище идущего навстречу человека.
- Ага, - говорит Меер, - это тот, кто должен был вместе со мной идти в солдаты, но откупился. Папаша его, Авром-Янкель, держал самую большую в местечке лавку. Богатый был человек! Тебе реб Берл Хейфец ничего про него не рассказывал? Нет? Тогда я расскажу. Так вот, Авром-Янкель верил в приметы.
- И в черного кота? – тут же уточняю я.
- И в черного кота тоже, - подтверждает Меер. – Знаешь, как он утром шел в свою лавку? Только огородами, что бы, не дай Б-г, не встретить женщину с пустыми ведрами или нашего священника отца Афанасия.
- А если навстречу идет ребе? – интересуюсь я.
- О, встретить ребе – это была большая удача! – отвечает слепец. – Но вся беда в том, что ребе никогда не ходил огородами.
Но слушай дальше. Если в лавке Авром-Янкеля первым появлялся мужчина – значит, торговля пойдет хорошо, надо только не выпускать его, пока он не купит товара хотя бы на пять копеек. И эти деньги обязательно поцеловать.
- А вдруг первой в лавку пришла женщина – что тогда?
- Очень просто, - объясняет слепец. – Женщине надо рассказывать какие-нибудь истории, заговаривать зубы, но ничего ей не продавать, пока не придет покупатель-мужчина. Вот какой он был человек, этот папаша Хаима Курчака.
Так, беседуя, мы идем по заснеженной улице.
- Стоп, - вдруг говорит Меер, - я же совсем забыл: сегодня Ханука. Вынь у меня из кармана кошелек и возьми двадцать копеек.
- Не возьму, - отвечаю я твердо.
- Ты хочешь меня обязательно обидеть? – спрашивает слепец, и я вижу, как глаза его внезапно наполняются влагой. И даже невеликим своим мальчишечьим умишком я вдруг понимаю, что, отказавшись взять ханукальную монетку, не просто нарушу древнюю традицию, но как бы напомню слепому: между ним и мной – стена. Стена, на которую он опять натыкается – в который уж раз...
Я долго хранил этот двугривенный. Был он со мной и в ремесленном училище, и на армейской службе, и после нее. А потом куда-то исчез.
Но осталась память о человеке по имени Меер дер Блиндер, который казался мне тогда глубоким стариком, а ведь было ему меньше лет, чем мне сейчас...
(Опубликовано в приложении "WEEKEND" газеты "Новости недели" 16.11.1995)