Бенефис

Андрей Николаевич Хомченко
Часы пробили половину чего-то, затем полночь и снова половину.
Сна не было.
Пётр Аркадьевич встал, шаркающей походкой добрался до стола, налил воды из графина. Медленно, без удовольствия выпил. Вода была тепловатой, казённое излишество меблировки гостиничного номера раздражало. И эта жара. Изнуряющая, странная для конца августа жара.
- Да кто он такой этот Богров? – внезапно произнёс вслух Пётр Аркадьевич и мимо воли усмехнулся.
Так вот в чём дело. Вот отчего бессонница и скверно в душе.
Богров.
Как он проник в председательские апартаменты, откуда взялся – загадка. Однако же вот, не далее часа назад сидел на этом самом диване, ногой покачивал. Разглагольствовал непринужденно о том, о сём. Пётр Аркадьевич поначалу даже обрадовался непрошеному гостю. Лишь попросил того снять чёрные, отвратно воняющие кремом для обуви, туфли, предложив тапочки. Дело в том, что давно уже Столыпин был лишен возможности поболтать со случайным собеседником - охранная служба в виду участившихся террористических актов жёстко и решительно пресекала любые попытки несанкционированных контактов. Но любил, чего скрывать, любил Пётр Аркадьевич пообщаться запросто с человеком из глубинки. Хотя должность и не обязывала, а вот желал знать Председатель о думах и чаяниях народных. У кого же ещё и узнаешь, как не у поволжского, средней руки, предпринимателя. Поэтому и чай саморучно разлил в фарфоровые чашечки, и на галетку не поскупился, и шоколадку выложил на стол. Но не дошёл черед до кушаний и напитков, увлеклись беседой, последствия которой налицо – бессонница, раздражение. Может, конечно, и не в Богрове дело. И даже, скорее всего, не в нём. Неуютно себя чувствовал Пётр Аркадьевич в Киеве. Вся программа празднеств по случаю открытия памятника Александру II расчётливо и последовательно игнорировала премьера. Не приготовили даже экипаж, пришлось распорядиться самому. Немыслимо! С другой стороны, люди не слепые. Не секрет, что Александра Фёдоровна его не жалует. Конфликт ли с Распутиным тому причиной или же императрица считает Петра Аркадьевича недопустимо самостоятельным в делах государственных, не всё ли равно. Её влияние на мужа известно, может поэтому, но Николай очевидно им тяготится. Отдалился, в общении холоден. Ох, тяжко в душе. А тут ещё коннозаводчик… Кто б знал, что этот франтоватый еврейчик с куцей растительностью на лице в один вечер разуверит его в деле всей жизни. И чего я с ним разоткровенничался?
Богров не производил впечатления человека образованного, был тщедушен, одет аляповато, но что-то цепляло в произносимых им простых словах, какая-то обидная правда заключалась в них.
- Ваш знаменитый тезис, Пётр Аркадьевич, дайте России двадцать лет покоя, внешнего и внутреннего, и вы не узнаете её – хорош. Да вот только не будет у неё двадцати лет покоя, не будет. И вы тому виной, Пётр Аркадьевич. Со свободой вашей… Вы же разрушили мир, крестьянскую общину разрушили. Круговую поруку отменили, хутора ввели, отруба. А ведь это не аграрный вопрос, Пётр Аркадьевич. Это устройство души русского человека. Сердцевина нравственности, если хотите – один за всех, все за одного. Но что вам душа? Вам необходимо повысить урожайность озимых с гектара посева. Посостязаться с Германией в производительности земледельческого труда. Ведь война не за горой, а голодным не шибко-то повоюешь, не так ли?
- Хоть бы и так, - насторожился председатель. – И что?
- А то, Пётр Аркадьевич, - продолжил гость, - что вы даже представить себе не можете всех последствий реформы. Вы что же думали, не станет мужик на помещика хорошо работать, даже из-под палки не станет. Иное дело – на себя. Да ради себя надорвётся он, жилы себе вытянет-вымотает, костьми на пашне ляжет, а отсеется вовремя, урожай соберёт до последнего зёрнышка, государству продаст с выгодой. Богатеть будет, окрепнет. Возродится хозяин – и Россия возродится. Пусть мужик работает на себя, да?
- Гм, - широко улыбнулся Пётр Аркадьевич, – ну, честно говоря, да. Так и думал.
- Правильно думали, - не принял улыбки Богров. - Только одного вы не учли, господин премьер-министр, не на себя мужик работает, а на страшного зверя, лютого, беспощадного. Имя ему корысть. Зря вы разбудили зверя, господин Столыпин. Мечется он в душе русского человека, скачет, убивая живое, покоя лишает. Больше, больше. Давай, мужик, богатей. Не тебе, так детям твоим, что ты им оставишь? Ух, эти глаза завидущие, соседские. Голодранцы, рвань. Я своим трудом, потом и кровью, горбом своим нажил, не тронь. МОЁ. Дрекольем, вилами защищать буду, лошадки, коровки мои, не замай, убью. Разобщённость.  Каждый себе. Каждый за себя. Ну как? Радуют ли вас, любезный Пётр Аркадьевич, эти картинки из народной жизни? А то ли ещё будет, помяните слово моё. Дай русскому человеку свободу и не останется места для бога в его сердце, но для корысти будет всегда.
Слова эти произвели на Столыпина необъяснимо сильное впечатление. Будто разверзлись небеса и в образовавшуюся дыру истошно заголготали: «Го-го-го-го». Шлепок подзатыльника урезонил проказников, буде озоровать-то, и добродушный глас рек в самое ухо: «Чего уж там, виноват, батенька. Признай».
Усилием воли Пётр Аркадьевич стряхнул с себя наваждение:
- Так что же ему, мужику русскому, весь век в невежестве да в нищете прозябать?
- Хоть бы и в невежестве, - невозмутимо отвечал Богров. - Хоть бы и в нищете. Всё лучше, чем глотки грызть друг другу. Или грыжу себе наживать занятием недостойным.
- Не считайте себя богом, уважаемый, - окончательно справился с собой Столыпин, мудрая назидательность зазвучала в его спокойных интонациях. - Лишь он ведает человеческое предназначение.
- И рад бы не считать,  - ухмыльнулся коннозаводчик, - да происхождение не позволяет. Шутка, - добавил он после паузы.
Помолчали. Разговаривать не хотелось. Столыпин, хмурясь, обдумывал повод выставить гостя прочь.
- А ведь вас, Пётр Аркадьевич, за содеянное убить мало, - с кроткой улыбкой неожиданно произнёс Богров. – Пожалуй, завтра и убью.
- Послушайте вы! – окончательно рассвирепел Столыпин. Вскочив на ноги, собрался уже было вышвырнуть из номера зарвавшегося хама, да спохватился, сдержался. Может, провокация? Многие, слишком многие заинтересованы в публичном скандале. Сел. Сказал устало:
– Убирайтесь вон.
- Конечно, конечно, Пётр Аркадьевич, - пошёл на попятную Богров. – Ухожу. И не принимайте мои слова близко к сердцу. Я всё понимаю.
Уже у двери, обернувшись, мягко добавил:
- Когда-нибудь и вы поймёте. Лет через двадцать. Когда Россию не узнаете.

Тягостное впечатление оставил сей визит.
Столыпин мрачно вышагивал по номеру, пил воду, ложился, вставал. Не спалось.
Может, уехать? Коковцов, министр финансов, завтра возвращается в Петербург. С ним и уехать.
Наконец усталость взяла своё и Пётр Аркадьевич задремал.
Разбудил его тихий, но настойчивый свист, раздававшийся откуда-то с улицы. Столыпин выглянул в окно и увидел чёрного цвета экипаж с открытым верхом, запряжённый вороным жеребцом. Кучер на козлах, сделав приветственный знак рукой, зарокотал приятным баском:
- Однако горазды же вы спать, Пётр Аркадьевич. Не добудишься.
Свет газовых фонарей достаточно ярко освещал лицо говорившего, да и расстояние было невелико, Столыпин не мог не узнать его. Умные, выразительные глаза в глубоких орбитах, крупная характерная голова, с выдававшимся вперёд лбом, небольшая, подстриженная, ещё тёмная борода с редким седым волосом довольно густо обрамляла хорошо очерченные губы - определённо в коляске сидел фон Плеве. Не менее определённо Пётр Аркадьевич знал, что пятнадцатого июля одна тысяча девятьсот четвёртого года министр внутренних дел Вячеслав Константинович фон Плеве отправился на всеподданейший доклад к императору в Петергоф. Его карета выехала с казённой дачи на Аптекарском острове. На Измайловском проспекте, у самого въезда на мост через Обводной канал близ Варшавского вокзала, Е.С. Сазонов, бывший студент университета, метнул бомбу. Министр и его кучер погибли.
- Вячеслав Константинович, вы ли это?
- Узнал, - довольно произнёс фон Плеве. - Я, друг мой, конечно, я.
Недоумение выразилось на лице Столыпина, сердце сжалось в недобром предчувствии.
- Я к вам по делу, - меж тем продолжал невозможный гость. – Завтра премьера, сегодня генеральный прогон. Вы приглашены на репетицию.
Вячеслав Константинович демонстративно выудил из жилетного кармана часы на золотой цепочке и постучал по циферблату указательным пальцем:
- Полагаю, нам следует поторопиться.
Столыпин с мрачной решимостью оделся и поспешил на улицу. С тайной надеждой ожидал он ничего не увидеть здесь. Ничего, кроме гулкой пустынности ночного города, кроме стройных рядов знаменитых киевских каштанов, пыльных и жалких в эту пору года. Ну разве ещё городового, добросовестного стража порядка со свистком на снурке и шашкой с неуставным темляком. О, как хотелось, как мечталось Петру Аркадьевичу ничего не увидеть. Осенить себя троекратным крестом – чего не померещится по эдакой-то жаре – да и прогуляться мощёными тротуарами, вдыхая неубедительной скоротечной прохлады. К Днепру спуститься, залюбоваться мощным потоком стремительных вод, детство вспомнить, юность. Пейзажи милой его сердцу Курляндии. Однако никуда экипаж не сгинул и не пропал. Стоял, блестя лакированными поверхностями, и холёный красавец-конь фыркал, горячился, нетерпеливо переступая ногами. Фон Плеве широко улыбался старинному товарищу щербатым, последствия взрыва, ртом.
Пётр Аркадьевич плюхнулся рядом с возницей, буркнул угрюмо:
- Я жду объяснений.
- Завтра даём спектакль, - охотно отозвался фон Плеве. - Вы в главной роли. Особенного актёрства не потребуется. Вы играете сами себя, ничего нарочитого, естественность и ещё раз естественность. В антракте вас убьют. При этом вы должны сказать «Рад умереть за царя». Вот, собственно, и всё. Как видите, ничего сложного. Но! - тут Плеве многозначительно закатил глаза в небо. - Обещал быть Сам. Поэтому мы и решили отрепетировать, чтобы всё прошло наилучшим образом.

* * * * * * * * *

Театр был полон праздношатающихся щёголей и прочей публики. Мундиры, фраки, лорнеты, шарканье множества ног по паркету, невнятный гул и гудение, румяные дамы, обмахивающиеся веерами с таким усердием, что пудра облетала с щёк – во всем чувствовался размах и немалый бюджет мероприятия. Устроители не поскупились на приличную массовку.
Бывший министр внутренних дел, нисколько не смущаясь толчеи, уверенно влёк Петра Аркадьевича меж фланирующих театралов. Иные из прогуливающихся были знакомы Столыпину, с некоторыми – Муромцевым, Сипягиным – он раскланялся. Наконец пробрались в зал.
- Ну что же, господа, - крикнул фон Плеве. - Начнём.
Он трижды хлопнул в ладоши и скомандовал:
- Музыканты.
Из оркестровой ямы раздались разрозненные звуки духовых и смычковых, бухнули тарелки. В зале появился Богров и стремительным шагом направился к Столыпину. Подойдя вплотную, он дружелюбно, очень по-свойски, улыбнулся Петру Аркадьевичу, достал браунинг и молча выстрелил премьеру в грудь. Кровь хлынула из раны густым, страшным потоком. Столыпин, будто не поняв, что произошло, грузно опустился в кресло, беспомощно озираясь. Всё застыло вокруг. Какие-то люди склонились и замерли над ним, словно окоченели в изломанных позах, безжизненные маски, рты, раздираемые безмолвным криком, – он не слышал их, нечем дышать, вата. Чёрный Богров, фон Плеве с остановившимся лицом и выпученными глазами, жест отчаяния, – «Ну же, ну же». Пётр Аркадьевич опомнился, вымолвил деревенеющими губами «Счастлив умереть за царя» и тут же кровь пошла горлом. Судорожно хрипя, Столыпин попытался втянуть в себя воздух. Тщетно. Воздуха не было. Кровавые пузыри, клокоча и булькая, вырвались наружу. Царапающая пустота когтистой лапой сжала грудь, чёрные пятна поплыли перед глазами.
Вот и всё – отчетливо понял он.
Что-то лопнуло внутри и мир исчез.

* * * * * * * * *

Пётр Аркадьевич проснулся, будто выныривая из глубокого обморока. Ошалелыми глазами поводил вокруг, с облегчением узнавая обстановку гостиничного номера – пошлые розочки на обоях, лепнину потолка, искусную резьбу трюмо. Жив, значит. Жив курилка. Полежал, свыкаясь с этой мыслью. Других мыслей не было. Какие-то обрывки, разрозненные, случайные слова, иногда не лишённые известного смысла, изредка случались в голове, но вряд ли являлись результатом мыслительной деятельности. Скорее отражали состояние души. А на душе было гадко и муторно. Раздавленно – вот, как было в душе.

Часы пробили шесть утра, но затем что-то очевидно не заладилось в хитроумном механизме, надломилось, и кукушка безостановочно принялась отсчитывать долгие лета. «Добрый знак», - усмехнулся Столыпин, некоторое время полежал недвижно, выслушивая жизнерадостное кукованье. Наконец встал, зевнул, потянувшись, и ударом мощного кулака угомонил настырную птицу. Дурное расположение духа, вызванное ночным кошмаром, улетучилось, уступив место обычному ровному настрою.
Позавтракав, Столыпин занялся делами.
Будучи человеком мало впечатлительным, он не придал особенного значения сну, однако о Богрове справился. Как и следовало ожидать, Дмитрий (Мордко) Григорьевич Богров оказался фигурой мелкой и незначительной. Конечно же, революционер. Из анархистов. Конечно же, агент осведомительной службы. Еврей, как водится. Всё обычно. Очередная посредственность, бессовестная и беспринципная. Бедная Россия! Но полно, полно, не бери в голову.
Столыпин разобрал почту, просмотрел докладные записки, рапорты, статистические сводки. Рутина. Но за что бы ни брался Пётр Аркадьевич, неясное предощущение томило его, тлело подспудно. Не хотел он ехать в театр. Не желал. И знал же, отдавал себе отчет, невозможно не ехать, слишком всё шатко. А вот не хотелось.
Душевное смятение, даже беспокойство, в течение дня лишь усиливалось, и к вечеру овладело Столыпиным настолько, что когда заехал за ним Коковцов, Пётр Аркадьевич не удержался и поделился с ним предчувствием, предложив следовать в театр вместе. Владимир Николаевич не без резона отказался разделить участь премьера.
Поехали в разных экипажах.

* * * * * * * * *

В антракте Столыпин стоял, облокотившись о барьер оркестровой ямы, разговаривая с бароном Фредериксом и графом Потоцким. В этот момент в проходе появился молодой человек в чёрном фраке. Он быстро подошёл к сановникам, выхватил из кармана браунинг и дважды выстрелил в Столыпина. После чего, не торопясь, повернулся и вышел вон.

* * * * * * * * *

Мордко пересчитал патроны. Оставалось пять штук. Не густо. Если его обнаружат, всё закончится очень быстро. Что значит если? Конечно, его обнаружат. Вопрос времени. Времени, исчисляемого минутами. Мордко сам писал этот сценарий и фразой «времени, исчисляемого минутами» гордился. Она придавала событиям некую неопределённость, хотя и не отражала действительности. Уж кто-кто, а Мордко достоверно знал, что через девять минут в дверном проёме покажется фигура Гришки Кожушко, рьяного, не по годам прыткого службиста, появится и завопит: «Здесь он, ребяты. Скорей сюда». Гриша-Гриша, в твои ли годы по чердакам рыскать в поисках злоумышленных негодяев? – лежал бы себе на диване, крем-брюле кушал. Благо, стаж позволяет. Да и пенсию отставным чинам с недавних пор мы положили достойную.
Мордко выглянул в слуховое окно. Внизу кишело. Городовые стремглав носились по двору, забегали в парадные, тут же выскакивали обратно, громыхали сапогами по крышам – они были везде. Полковник жандармерии энергично выкрикивал команды: «Оцепить квартал, прочесать дворы. Осмотреть лестничные площадки, квартиры, обыскать чердаки. Установить наблюдение за крышами. У пожарных лестниц выставить по человеку».
Ежеминутно к нему подбегали с докладами. Выслушав очередной рапорт, – «Как сквозь землю провалился, Вашь бродь. Нема ниде» – он хмурился и подбавлял рвения подчинённым: «Я те дам нема ниде. Искать».
Мордко ещё раз оглядел пустынные пространства чердака и удовлетворенно покачал головой - спрятаться негде. И крышами не уйдёшь. Там, наверху, его сразу заметят и превратят в решето. Как ни крути, шансов нет. Значит, придётся отстреливаться. Что ж, пока всё идет по плану. Сценарий выдерживается неукоснительно, - не пройдёт и нескольких минут, как пятеро мужчин из числа тех, кто с охотничьим азартом шныряет вокруг, получат своё. Доктор в пенсне, бородка клинышком, быстренько осмотрит их охладевающие тела, с профессиональным цинизмом скажет: «Готов». И пять коченеющих трупов увезут в морг второй городской больницы. А вечером в разных концах города в пять различных дверей постучат, в пять домов войдут молчаливые и хмурые товарищи по оружию, будут мяться и прятать глаза. И пять безутешных вдов рухнут на пол, не сдерживая крик и рыдания, а малолетние дети их, ещё не понявшие, не осознавшие, что стряслось непоправимое, будут теребить подол: «Мама, мама, не плачь». О, чёрт! дети. Как я мог забыть, как выпустил это из виду. Нет, только не дети.
Мордко достал мобильный телефон и набрал цифры. Трубка рявкнула басовито и со значением:
- Алё. Бог на проводе.
- Привет, это я.
На том конце неподдельно обрадовались:
- Здорово, сынок. Ты где?
- Всё ещё в Киеве.
- Какие-то проблемы?
- Да нет, всё нормально, - поспешил успокоить Мордко. - Столыпина я шлёпнул.
- Молодец. А что же ты тогда там делаешь? Чего возишься?
- Не знаю даже… Такое чувство, что тема до конца не раскрыта, как-то неубедительно всё, притянуто за уши. Не нравится мне сценарий, вот в чём дело. Особенно последняя сцена, где я кладу пятерых... Ну ладно премьера грохнуть – заслужил. Герой убил злодея – это я понимаю. Или злодей убил героя – тоже вариант. Из этого можно выкрутить финал: выдавить слезу из натур впечатлительных, дать катарсис и душевное потрясение, заронить подспудную мысль: «перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил». Опять-таки, кровавая жертва на алтарь свободы… годится. Но копов-то зачем валить? Что даёт это для нашей истории? Ничего, стрельба ради стрельбы, лишь бы трупов побольше.
- Эх, сынок… Ты прямо, как русский писатель, тратишь время на чепуху, - внутренний мир персонажей, мотивация, сомненья, терзанья… Душа эта их знаменитая… Зачем? Человек раб божий – вот и вся логика происходящего. Единственное, что в нашей Книге имеет значение. Дался тебе этот, как его? Столыпин… ишь, вождь русских помыслов выискался, свободы даровать вздумал. Не заморачивайся на пустяки, сынок. Вот я в своё время писал: огонь и сера с небес! Раз-два и готова новелла, - до сих пор людишки друг другу сюжеты с ужасом пересказывают.
- И всё же… Может, мне не убивать никого больше?
- Гм. Ну, можешь и не убивать. Ты - Творец, ты эту новеллу пишешь. Только полиции всё равно сдайся. Меня Спиридович три дня молил, чтобы без эксцессов всё прошло, а в воскресение свечку ставил. Уважь полковника. Ты же знаешь, раскрываемость по ведомству и так плохая, а не излови он убийцу премьера, как пить дать, загремит с должности. А у человека семья, между прочим, дети.
- Хорошо, папа. Понял.

* * * * * * * * *

В антракте Столыпин стоял, облокотившись о барьер оркестровой ямы,  разговаривая с бароном Фредериксом и графом Потоцким. В этот момент в проходе появился молодой человек в чёрном фраке. Он быстро подошёл к сановникам, выхватил из кармана браунинг и дважды выстрелил в Столыпина.
Пётр Аркадьевич наклонил голову -  сюртук его с правой стороны быстро напитывался – густел – леденящей и вязкой кровью. Медленно положил он фуражку на лаком сверкающее дерево… белые – ни пятнышка – лайковые перчатки туда же, на барьер… грузно опустился в кресло и голосом слышным всем отчётливо произнёс: «Счастлив умереть за царя».
На миг всё застыло вокруг, - установилась мертвенная тишина - и вдруг сорвалось, разом пришло в движение: террорист побежал по проходу, несколько человек бросились ему наперерез, сбили с ног, навалились,
- какие-то военные, придворные, -
стрелявшего стали бить.
Вокруг творилась жуткая неразбериха, визжали дамы с балконов и лож, дамы неистовствовали, со всех сторон неслось «Убейте его». Полковник Спиридович, по привычке истинного театрала коротавший антракт в буфете, ворвался в зал и по креслам побежал к месту происшествия. Выхватив саблю, он пытался зарубить злоумышленника, но не смог подступиться, - до полусотни людей, - аристократы! - толкаясь, мешая друг другу, старались пнуть побольнее поверженное тело покушавшегося.
Николай II, не выходя из аванложи, наблюдал за происходящим издали.
Наконец, жандармский полковник А.А. Иванов вырвал террориста из рук толпы:
- Преступник взят под стражу. Он будет передан судебным властям, - громко кричал полицейский, арестованного быстро вывели из зала.
О продолжении спектакля не могло быть и речи. Занавес поднялся и оперные певцы – басы – на нижних регистрах грянули «Боже, Царя храни!», и теноры подхватили, и публика, воодушевившись, пела в едином порыве, и слёзы блестели у многих в глазах, - император, вседержитель российский, стоя у края ложи, кланялся, приложив ладонь к сердцу.
Столыпин не слышал гремевшую музыку.
Его вынесли в вестибюль и положили на диванчик у театральной кассы. Лейб-медик Рейн и декан медицинского факультета Оболенский остановили кровотечение. Затем раненого перевезли в частную лечебницу Маковского на Малой Владимирской улице.
Медицинский осмотр показал: второй выстрел не причинил премьеру особенного вреда - пуля попала в руку, прошла навылет, кость не задета – неопасно.
Но вот первый… в упор, с расстояния двух-трёх аршин… после такого не выживают.
Однако случилось чудо – пуля попала в Орден Владимира 3 степени…
- Господь уберёг, - истолковали знак, ведь именно в Киеве Святой Владимир крестил Русь.

Исполненные надеждой дни, сдержанный оптимизм докторов, - утром второго сентября Столыпин велел подать зеркало: «Ну, кажется,  на этот раз я выскочу».
Газеты публиковали успокоительные сообщения, чиновник особых поручений третьего сентября телеграфировал в Петербург:
 «Здоровье министра лучше, врачи, осмотрев его, высказали мнение, что в настоящее время есть девяносто процентов за то, что осложнений не будет».
В ночь на четвёртое сентября профессор Цейдлер извлёк из тела Петра Аркадьевича пулю, - операция прошла хорошо – медики не видели поводов для беспокойства,
но уже днём состояние больного резко ухудшилось.
- Оснований для серьёзных опасений пока нет, - так говорили официальные лица,
хотя Ольгу Борисовну – жену Столыпина – в приватном порядке предупредили: «Надо готовиться к худшему».
Столыпин всё чаще впадал в забытьё.
В ночь с четвёртого на пятое сентября собрался консилиум, который констатировал: «Несмотря на все возбуждающие средства и подкожное вливание физиологического раствора соли, в деятельности сердца наступило некоторое улучшение лишь на самое короткое время. Всё время применяется кислород».
Врачи обнаружили признаки брюшного воспаления: печень оказалась задета сильнее, чем можно было предположить. По трагической случайности повреждение вызвала не столько пуля, сколько осколки ордена, на который вначале возлагались спасительные надежды. Днём пятого сентября положение Столыпина стало безнадежным. Он почти не приходил в сознание.
В 10 часов 12 минут вечера сердце его остановилось.