Сиреневое облако. Главы 5-8

Федор Ахмелюк
5

Брызги. Белая пена. Совершенно морская пена – на реке. Страшный, воспаленный сиреневый закат. Ощущение, близкое к невесомости.
- Скажи мне, - плачущим голосом говорила женщина, - любишь ли ты меня настолько, чтобы остаться со мной и дальше?
- Конечно, люблю. – Холодный, будничный ответ не был следствием просто равнодушия. Более того – он был следствием уверенности. Но женщина не могла этого понять чисто физически в силу некоторых причин.
- Но ведь… Она. Ты же видел ее, ты был у нее. Она такая милая, такая любящая, определенно настроена к тебе положительно. Она может то, чего не могу я.
- Что ты знаешь о реальности, - горько усмехнулся он. – Она гораздо более жестока, чем кажется отсюда.
- Та женщина?
- Нет. Женщина действительно очень мила. Жестока реальность.
- Почему?
- Потому что здесь я могу быть кем угодно, твердо зная, что ты любишь меня и будешь со мной. А там мне нужно быть не мной. Быть не собой, пожизненно играть роль, которая в довершение всего еще и не по душе тебе – это очень тяжело. Счастливый человек – только тот, который может быть собой. Я с тобой могу быть собой.
Сердито рокотала галька, скатываясь назад в реку. Пугающий штиль, тем не менее, не мог успокоить волны – казалось, их гонит сам дьявол из преисподней.
- Обними меня, - просила женщина, зябко кутаясь в кофту.
- Твои опасения бессмысленны.
- Я так не думаю…
- А я это знаю. Просто доверься мне. Я могу хоть прямо сейчас тебе сказать, чем ты лучше всех остальных.
- Не надо. Ты уже говорил…
- Правильно… я должен сам уверовать, чтобы дело и дальше шло эффективно. Пойдем прочь от берега, тебе холодно. Тебе необходимо согреться.
Они вошли в небольшое бревенчатое здание, стоявшее в паре сотен метров от берега, поднялись по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Мужчина не выпускал женщину из объятий. На столе их дожидались две деревянные кружки с дымящимся острым, горячим, согревающим каждую клетку внутри напитком.
- Я все же правда не понимаю, чего ты боишься.
- Я не боюсь. Но я повергнута… я сегодня получила удар…
- Но я же предпринимаю меры, чтобы сохранить тебя.
- Я вижу. Но ты тоже не всесилен. Не обижайся, - она грустно улыбнулась, - но ты не можешь полностью и всегда меня ограждать. Так или иначе я контактирую со всем, с чем контактируешь ты, эта девушка мне понравилась, она ласковая. Тебе это нужно.
- Мне более чем достаточно твоей ласки. А другую я принять и не смогу.
- Так приятно от твоих слов… - женщина отставила кружку и крепко обняла его, прижалась к плечу, - но все же. А почему ты уверен, что не сможешь?
- Потому что я почувствую ложь.
- Ложь?
- Да, потому что искренних положительных эмоций ко мне бывает немного. Это может быть благодарность, если я кому-то сделал что-то хорошее. Но это не может быть любовь или даже просто нежность.
- Твои ответы начинают меня пугать. Почему ты уверен, что тебя нельзя любить? Любить тебя можно. И нужно. И есть за что.
- Не заставляй меня снова произносить это. – Он встал, вытащил сигареты, подошел к открытому окну. – Ни тебе, ни мне эти слова на пользу не пойдут, если я еще раз их произнесу. Они нарушают регламент. Ты же не хочешь еще одного удара, так?
- Пожалуй, ты прав. – Женщина тоже встала, отставив пустую кружку. – Я согрелась. Я думаю, мне пора спать.
- Тебе пора спать… - разочарованно протянул мужчина.
- Да, пора. Сеанс заканчивается. Будь благоразумен. – Женщина нежно поцеловала его в щеку, отвернулась и, шелестя широким платьем, быстро вышла из комнаты. Бросив окурок вниз, мужчина бросился за ней, но на лестнице уже никого не было.

6

Сотовкин проснулся разбитым. Головная боль, ощущение простуженности. В окно ярко светило желтое мартовское солнце. Девять утра. Опоздал на работу. Молодец, что ж поделать.
Впрочем, сегодня суббота. Можно и не выходить.
Он потянулся за телефоном.
- Даш, я не приду. Да, не выйду сегодня. Башка раскалывается. Не пил. Ты же знаешь, что я не пью. Выпью, выпью. Заказные мне не делай. Во вторник отнесу. Простудился, походу. Ну так, март месяц, сыро, гнусно, болеть самое время, что ж ты хотела-то.
Потянувшись в кровати, Макс подумал, стоит ли продолжать попытки заснуть, если сна уже ни в одном глазу. Гулять идти не стоит. Во-первых, если его встретит на улице кто-либо из востребованных адресатов, начнутся вопросы, почему он не при сумке с корреспонденцией. Во-вторых, образ страждущего от головной боли как-то не вяжется с образом гуляки, хотя можно соврать, что на свежем воздухе боль проходит… В-третьих… Да, какого черта?
Что он вчера делал в доме у этой женщины по имени Юлия Камелина? А, ну да… заказное письмо, все дела. Появилась шальная идея солгать начальству «у этой Камелиной дома дикая вонища, я к ней больше не пойду», однако вовремя всплыла мысль о написанных в блокноте волшебных цифрах, дающих практически пожизненную индульгенцию от данного вида наказания.
Сотовкин сел на кровать, обхватив голову руками. В ней лениво плавали армейские воспоминания, непонятно откуда взявшиеся. Армия непрерывно снилась ему примерно полтора или два года после дембеля, но сейчас-то прошло уже почти три. Тем более армейские сны сменили совершенно иные по смыслу и назначению. На прикроватной тумбочке лежала тонкая восемнадцатилистовая тетрадь в клетчатой обложке, на которой серебряной гелевой ручкой было выведено «На память Максу об армейских друзьях». Дембельские альбомы никто из них не делал, армейская культура прилипла лишь к Сычу, и то весьма поверхностно – тот все-таки нашил перед увольнением на форму разных блестящих фитюлек и подшился красной тканью, да домой шествовал в своих блестящих, как золото, сапогах. В тетрадке были рисунки Андрея Букарева, второго ротного художника, первым, рисующим старикам всякие армейские картинки, был Каваев, а Букарева по его же и каваевской просьбе этим не трогали, тот был занят рисованием манги. Букарев рисовал «армейские комиксы» все в той же японской манере лишь приехавшим с ним в одной команде друзьям: ему, Сотовкину, Сычу, Ахмелюку, живущим сейчас в областном городе Максу Черникову и Кольке Кризу. Вся тумбочка Букарева была забита такими тетрадями, из стариков он сделал такую лишь одному – Денису Фатьянову из Мурманска, и то по большой дружбе. Рота кишела «интересными личностями», которые в гробу видели типичную армейскую культуру и ничего удивительного во всем этом не было. Более того, интересными личностями были не только солдаты, но и офицеры. Начальник отделения, старший лейтенант Марикеев, безответственный разгильдяй в роте с солдатами, позволяющий им любую вольницу, кроме дедовщины и рукоприкладства (за это Марикеев мог и сам по лбу прописать) и жесткий, профессиональный, знающий свое дело до мельчайшей подробности на боевом дежурстве. Начальник смены все в том же отделении и ближайший кореш Марикеева – лейтенант Шемалаков, который перед дембелем «своих пацанов» предлагал им написать что-нибудь на память в толстенной самодельной тетради в твердой обложке. И ничего не сказал Ахмелюку, оставившему там большую и красноречивую запись «Армия – говно!». Да что там, даже командир части, невысокий, коренастый, с огромным горбатым носом и густыми черными усами полковник Буряк, любящий вздрючить особенно отличившихся подчиненных прямо на послеобеденном разводе при солдатах, как того старлея из штаба, которому полагалось каждый день забирать письма из полкового почтового ящика, висевшего на столбе в курилке, на что старлей благополучно забивал долгих две недели. Что до писем… Письма валились из тумбочки у Ахмелюка, мятые, залитые слезами и перемазанные губной помадой конверты, разрисованные его не в меру сентиментальной девушкой надписями «Люблю, не могу» и прочим таким. Толстая и идеально прямоугольная пачка писем у Букарева – ему тоже писали обильно. Сотовкину писала только мать, и то не часто, сам он тоже редко прибегал к услугам почты. Сычу и Черникову не писали вообще – зачем, когда есть сотовая связь? Кризу, вероятно, писали, но этот парень скрытен до параноидальности, о нем почти никто ничего не знал, кроме того, что Криз как-то схватил табуретку и принялся озверело метелить особенно быдловатого «дедушку», доконавшего молодых своими поддевками на телесно-низменные темы. Их растащил Марикеев, он же и спрятал дело, Криза ночью долго материли в ротной канцелярии, дедушка до самого дембеля размахивал метлой на плацу, хотя он, справедливости ради, долго и упорно напрашивался на про***дон от командования и был неоднократно предупрежден. Вообще, сколько всего было… Тянули во время «табачного кризиса» в войсках в январе 2012 года, когда министр Сердюков отменил табачное довольствие, одну сигаретку по кругу впятером, впрочем, отвратительные войсковые сигареты «Перекур», состоящие, похоже, из одной голой смолы, все равно почти никто не курил, а если и курил, то только в самом крайнем случае. Шарились на «уборке территории» возле складов, менялись бляхами на строевой смотр – в части их полагалось незамедлительно очищать от краски, которая скалывалась за месяц и придавала форме непотребный вид.
В один из тихих сентябрских вечеров, сидя на трубах за вторым вещевым складом, Ахмелюк читал очередное письмо от возлюбленной под молчаливым взглядом Сотовкина, который вспомнил, что же их еще связывало, кроме армейской дружбы и похожих взглядов на жизнь.
- Цуканова, значит… - Сотовкин, сложив руки в замок, задумчиво задрал взгляд в тусклое пасмурное небо.
Ахмелюк кивнул.
- Да, - продолжил Сотовкин. – Я знал ее.

7

Девушку Ахмелюка звали Иветта Цуканова, она училась с Сотовкиным в школе в одном классе и была старше своего парня на полтора года. Макс Сотовкин родился в октябре 88-го, Ахмелюк – в июне 91-го, Иветта – в ноябре 89-го. Болезненный Сотовкин пропустил весь седьмой класс и фактически остался на второй год, пошел в другую школу, оказавшись среди одноклассников на год-полтора младше себя. Школота, а особенно в этом возрасте, глупа, не оборудована уважением к ближнему своему и в силу этого активно выезжается за счет белых ворон, каковой и был Сотовкин. Единственной, кто его мало-мальски поддерживал, и была Иветта Цуканова, очень спокойная, какая-то отстраненная от всего мира (как и сам Макс) девушка, не красившая волосы и не носившая юбки (потом Егор Ахмелюк скажет ему, что сейчас она почти не носит уже штаны), в девятом классе начала слать ему записки со словами одобрения и призывами никого не слушать и оставаться собой. Макса пилили практически все, кого он знал, и откуда в нем взялась такая стойкость – игнорировать все призывы стать «как все», не знал и он сам, не знала этого и Цуканова, однако как-то понимала, что Макса нужно поддерживать, что без этого он растеряет какие-то «природные задатки» (что это были за задатки, она ему объяснить не смогла). Иветта жила на Высокой, недалеко от старого центра, на высоком отроге безымянного оврага. Идя из школы, Макс с Иветтой проходили по малолюдным «нехорошим» улицам старого центра – Бригадной, Верхней Поляне, Подгорной и Угольному переулку, также стоявшими на берегу этого же оврага, но с южной стороны – а Высокая, на которой жила Иветта, появилась в конце восьмидесятых на месте сгоревшего леса на другом, северном берегу, со «старой» стороны – город застраивался с северо-востока на юго-запад. Шли медленно, не обнимались, не держались за руки – Сотовкин не любил прикосновений. Они вообще не встречались, хотя Максу и казалось, что если он предложит Иветте встречаться, она не откажет. Во время таких послеобеденных прогулок – тихо переговаривались об устройстве мира и иными способами друг друга эмоционально поглаживали. Она говорила, что каждый ценен сам по себе таким, какой он есть, что все эти «общественные стандарты» - полный бред, выдуманный для травли одних другими, что Сотовкин необычно интересный и что стыдиться ему совершенно нечего. Всегда задерживались возле дома 17 на Подгорной – двухквартирного, двадцатых годов постройки, в то время нежилого, одна половина была обшита вагонкой и выкрашена в ядовитый ярко-зеленый цвет, вторая же не была таким образом облагорожена и пырилась уныло торчащими из волнистой бревенчатой некрашеной стены пустыми, слепыми окнами на окружающий мир.
Как-то Макс спросил:
- Почему ты всегда останавливаешься возле этого дома?
- Я здесь жила, - ответила Иветта, - в девяностых. Вообще воспоминаний осталось много. Не знаю, почему, но меня сюда стало тянуть все сильнее с каждым месяцем.
Улица Подгорная Сотовкину тоже нравилась. Во-первых – напоминала своим видом родное Кувецкое Поле. Во-вторых – здесь было необычно тихо и всегда почти безлюдно, хотя недалеко, наверху, шумел местный рынок. Народ предпочитал двигаться на запад, вдоль оврага, по «приличным» Почтовой или Парижской Коммуне, по возможности и вовсе по улице Победы, но никак не по Подгорной, Верхней Поляне и тем более имевшей совсем уже дурную славу Бригадной, хотя ее гопоопасность была практически нулевой, а вся проблема сводилась к наличию двух «цыганских» домов. Жившие в них цыгане никого не трогали, не воровали, не приставали к прохожим, но общественные стереотипы были сильнее исследовательского инстинкта. Тогда, в середине нулевых, наблюдалось быстрое «скатывание» сероводцев к «общероссийским стандартам», хотя город всегда был цитаделью инакомыслия, нонконформизма, пофигизма и иных качеств, нелюбимых в наше время.
Сам Сотовкин всю жизнь провел на Кувецком Поле и из улиц старого центра более всего ему нравился Угольный переулок – уже в то время половина домов в нем была брошена, а вероятность кого-либо встретить на улице была еще ниже, чем на его родной улице Электрификации.
В тот день, в середине апреля, перед самым выпуском, как всегда, они брели по Бригадной, готовясь свернуть вниз, выйти по Подгорной к дороге через овраг, после чего Иветта прощалась с ним, поворачивала направо к себе на Высокую, а Макс дальше шел по широкой, шумной Фестивальной к себе на Кувецкое Поле. Сегодня они почему-то молчали, хотя раньше неторопливо беседовали на самые разнообразные темы, не затрагивали лишь тему отношений между мужчиной и женщиной. Иветта была интересна ему как собеседница, но не как женщина, Макса вообще мало интересовали девушки, он был слишком убежден в своей непопулярности и слишком глубоко погружен в себя. День принес сразу два сюрприза. Во-первых, по неизвестным науке причинам (ничего торжественного не намечалось) Иветта накрутила волосы, пришла в короткой юбке и в туфлях на каблуках, чего за ней раньше никогда не замечалось. Во-вторых, пока они шли вниз по узкой, засыпанной прошлогодними крылатками чахлых американских кленов тропинке вниз, она спросила:
- Почему я думаю, что в жизни тебе очень повезет в любви?
- В любви? – переспросил Сотовкин.
- Да. В любви. Теперь ответь мне на один вопрос: я тебе нравлюсь?
- Кхм. В каком качестве?
- Как женщина.
- Нууу… Ты симпатичная. – Сотовкин смущенно разглядывал ее. Платье ей очень шло, не интересуясь отношениями, Макс тем не менее был тем еще эстетом в области женской красоты и с удовольствием созерцал хорошо одетых симпатичных девушек. Густые, мягкого светло-русого цвета мелко завитые волосы вместо обычного хвоста сегодня красиво спадали на плечи, легкий ветер шевелил их, вызывая непонятное желание погладить Иветту по волосам. Тем не менее, Сотовкин держал руки в карманах, зная, что если он и решится на такое, ничем хорошим это не закончится.
- Я знаю. Но я немного о другом.
- О чем? – Макс не понял постановки вопроса.
- Ну, как сказать. Не подумай ничего плохого, но скажи мне: ты вообще собираешься искать себе девушку? Хоть когда-нибудь.
- Э… А зачем?
- То есть? – Она удивленно приподняла бровь.
«Ну вот, - разочарованно подумал Сотовкин, - сейчас она скажет, что я педик и что больше она со мной гулять не будет».
- Ты же знаешь, кто я. Какая у меня может быть девушка?
- У тебя? Вообще-то, любая. Просто они еще глупые. Они все глупые. Не обращай внимания на наших одноклассничков, я больших тупиц еще в жизни не встречала. Моя прошлая школа была намного лучше. Да, говорят, и в параллельных классах все намного лучше.
- Знаешь, - Сотовкин сорвал с клена связку старых крылаток и начал вертеть в руках, - мне просто как-то совершенно побоку все эти амурные дела. У меня другие интересы.
- И нет девушки, которая тебя хоть мало-мальски интересует?
- Такая девушка есть, это ты. Но ты меня интересуешь как собеседник. Вот мы с тобой гуляем, разговариваем. Мне больше и не надо. Ты интересная. Ты одна меня поддерживаешь в этой психбольнице.
- А почему я так думаю, - продолжила Иветта, - потому что ты ко всему подходишь как-то очень оригинально. Да, я понимаю, что тебе не до подружек, экзамены и все дела. Но ты мне все-таки скажи: ты действительно настолько холодный или просто стесняешься?
Сотовкин призадумался.
- Наверное, холодный.
- То есть ей придется брать тебя штурмом, как крепость…
- Не придется.
- Почему?
- Потому что я не хочу, чтобы меня кто-то штурмовал, лез мне в душу и вообще трогал. Я не хочу во все это лезть. Я знаю, что я унылый ханурик и никому не интересен, и не собираюсь меняться.
- Я бы так не сказала. – Иветта ласково улыбнулась. – Но спасибо за ответ. Тоже по-своему верная позиция.
- Ты же сама мне говорила, что каждый должен вести себя так, как считает нужным, правильно? Вот и я веду себя так. Я не хочу к себе кого-то подпускать, а тем более сам к кому-то лезть.
- Хорошо. Я тебя поняла. А теперь возьми меня за руку и помоги спуститься, я на каблуках и могу упасть.

8

После того разговора они шли вместе по улицам всего один раз. Сотовкин все настойчивее приходил к мысли, что ему действительно никто не интересен и не нужен. Ему было непонятно, как так можно сделать – взять и пропустить в душу чужого человека в грязных сапогах. Иветта стала делать прически, носить платья и каблуки, все чаще и ласковее улыбалась, сменила невзрачный зеленый рюкзак на элегантную сумочку, хотя ни с кем не встречалась. Сам же Макс хирел и худел на глазах, месяц с 25 апреля по 25 мая всегда был самым пакостным, сезонная депрессия достигала катарсиса в момент годовщины смерти отца – двадцать пятого мая. Отец Макса, Кирилл Сотовкин, сценарист нескольких перестроечных фильмов регионального масштаба и немного писатель, умер еще до его рождения, в восемьдесят восьмом, у него был порок сердца и еще какая-то наследственная болезнь, Сотовкин заметил, что почти все его родственники по линии отца умерли рано и было это в конце весны – начале лета. Он не пошел ни на последний звонок, ни на выпускной вечер, молча пришел и забрал аттестат на следующий день, все лето просидел дома, изредка выбираясь порыбачить на пойменные пруды. Пережевывал мысль – «Никто мне не нужен. Я сам прекрасно проживу один». В десятый класс Макс Сотовкин не пошел и поступил в местный техникум.
После того случая он видел Иветту только один раз – она шла домой по недалеко расположенной Студенческой улице, на которой и располагались все местные учебные заведения, кроме школ – ПТУ, техникум, филиал института, расположенного в областном городе. С одноклассниками Сотовкин не общался и не пересекался на улицах – все они жили в юго-восточной и южной частях Серых Вод, за исключением Иветты, жившей в старом центре, и самого Макса, которого занесло вообще в другой конец города – в северо-восточный угол, Кувецкое Поле.
В эти тусклые, бессмысленные годы студенчества и работы до армии – в армию Сотовкина долго не брали, но неожиданно, когда ему было уже двадцать два, прислали повестку, влепили категорию Б-2 и велели собираться в войска, - Макс крайне полюбил спать. Печальный, неуютный, грязный и бессмысленный человеческий мир сменялся на непредсказуемый мир снов, где было место ВСЕМУ – смеху, страданиям, потрясающим нелепостям, мечтам, не действовали законы Российской Федерации, человеческой психологии и физики. Можно было летать без самолетов и крыльев, поглощать деликатесы без денег, царствовать и властвовать или скатываться на самое дно, ездить на автомобиле без прав и бензина и обнимать красоток без риска выхватить затрещину от их ухажеров. И даже слышать прекрасную музыку, не существующую в объективной реальности. Армейский друг Егор Ахмелюк всю жизнь маялся сонным параличом – рассказывал, что в приступах можно увидеть ТАКОЕ, что не забывалось никогда, один раз на него в таком приступе упала бетонная плита, по которой сверху проехала пожарная машина, второй раз он ехал на машине в Нижний Новгород и вылетел с моста в, кажется, Ветлугу. А в третьем приступе его попыталась придушить известная певица девяностых годов. У Сотовкина приступов не было, хотя красочные описания Ахмелюка заставляли искать информацию по искусственному вводу в данное состояние. Но это все было уже после.
Потом – армия. Зеленая реальность, крики, команды, зарядка, стадион. Тоска, пропитавшаяся вкусом барбарисовых леденцов. Клип Зары «Амели», от которого текли слюни – ибо харчи, в данном клипе продемонстрированные, солдатне не светили при даже самых благоприятных обстоятельствах, и даже куда более меньшего масштаба.
Спать в армии так эффективно, как до нее, не получалось. Ночами снились заросшие кленами и засыпанные крылатками изогнутые в вертикальной плоскости улицы Кувецкого Поля, а по пробуждению хотелось выть. После разговора с Ахмелюком – приснилась Иветта, та, еще девятиклассница, в свитере, джинсах, с рюкзаком и волосами, собранными в хвост. Сказала, чтобы не скисал и вообще уметь играть на гитаре совсем не обязательно, можно и свинью заколоть на зиму – ее все равно будет нечем кормить. Бредовая вселенная снов все сильнее сглаживалась и становилась похожей на объективную реальность. Ахмелюк рассказывал, что сам не понимает, как и какого беса на него свалилось такое счастье, как Иветта – они познакомились в конце 2009 года, когда Максу шел уже двадцать второй год, а ей было двадцать, теперь она упорно за собой ухаживала, была очень ласковой и очень слезливой, отвратительно готовила и любила ходить по дому в куртке от спортивного костюма на голое тело, узкой юбке и ажурных колготках. Письма Иветты были совершенно одинаковые – в мятых исписанных всякими нежными надписями конвертах, обильно политы слезами и побрызганы духами, не несли никакой информационной ценности, состояли сплошь из одних сантиментов. Впрочем, в увольнении – Ахмелюк написал рапорт на временное размещение в войсковом общежитии – она все-таки сообразила ему нечто, как он сказал, вполне съедобное. Но после дембеля оказалось, что все вернулось на круги своя.
Сейчас, спустя три года после всего этого, Ахмелюк снова был один и не проявлял никакой инициативы по изменению своего семейного статуса. Прошедшим холодным летом 14-го, под конец этого странного романа Иветта все время плакала, говорила, что устала «греть эту бесчувственную ледышку, он хороший, но я так больше не могу», а потом резко взяла и ушла. Впрочем, одна была недолго, ее быстро подцепил какой-то чувачок из компьютерной сферы и она уехала жить на Скобу – так назывался район въезда в Серые Воды со стороны федеральной трассы, тоже изрезанный оврагами, как Кувецкое Поле, но изначально находившийся в ведении города и не такой древний – Скоба застраивалась после Великой Отечественной в течение примерно двадцати лет, а название свое получила от улицы имени Скобянникова, знаменитого летчика-испытателя пятидесятых годов, разбившегося на опытном самолете в июле пятьдесят восьмого. Одну из улиц застраивающейся «Скобы» незамедлительно назвали в честь героя, который как раз был родом из этих мест. Ахмелюк ее ухода, видимо, как будто и не заметил, разве что перестал выходить из дома и кататься на своем старом «чарлике» - «Москвиче-2140SL» - по ночам. А еще поменял на нем зачем-то старые советские номера, выданные в девяносто третьем, на современные, что интересно, и старый, и новый номера начинались с буквы У – вместо «у 70 19 НМ» он получил «у290мт91».
Да, грустно, но Егор Андреич сам в этом виноват. Если бы он показывал подруге ну хоть какие-нибудь эмоции более-менее регулярно, наверное, она бы до сих пор была с ним. Такое ощущение, что Иветта тоже относилась к когорте странных девушек, которые ищут чуваков, которым изначально ничего не надо, и отогревают ударными потоками любви и ласки, после чего те либо приходят в себя и спасаются бегством, либо оберегают, как Ахмелюк, свою ледяную крепость, терпеливо дожидаясь, пока девушка сама устанет об нее биться и уйдет.
Над Кувецким Полем плыли сырые синие мартовские облака. Шел две тысячи пятнадцатый год – тоскливый и тревожный. Сидевший на кровати сероводский почтальон Максим Кириллович Сотовкин задумчиво перелистал свою «дембельскую тетрадь» и вернул ее на законное место – на прикроватную тумбочку.