Отрывок о войне из повести о Папе и Маме

Ирина Кубанцева
 ... Июнь 1941 года. В нашей семье, да и не только в ней - во всей стране был пик всеобщего счастья и никто не подозревал, что за вершиной - уклон, и не просто спуск, а обрыв и пропасть, в которую столкнули всех сразу, еще счастливых, веселых и недоумевающих: неужели такое может быть. Дальше была Война!
К этому времени в семье появилась еще одна малышка, моя сестренка, Лерочка. Папа работал в Кронштадте, на оборонном заводе. Снимали комнату на Васильевском и должны были получить квартиру.
    Ужас от появления первых,  злобно рычащих, бомбардировщиков буквально парализовал мою маму. Единственное что она смогла крикнуть это - «Левик, ложись на пол!». А сама стояла у окна и смотрела, как тяжело и неотвратимо надвигаются смертоносные чудовища. О том, что такое страх и паника, она узнает позже, в первые месяцы войны, когда вокруг начнут рушиться не только дома, но и вся привычная жизнь. А о том, что такое холод, голод, истощение и боль утрат, она узнает потом, в страшные дни блокады, чудовищной и бесчеловечной. Я не могу спокойно слушать, про то, что им пришлось пережить, и плачу вместе с мамой во время ее рассказа.
    Детский паек на грудную Лерочку делили на двоих детей. Лева-то выжил, а вот маленькая моя сестренка умерла от дистрофии. Это было зимой 1942 года. Мама худющая, голодная, из последних сил на саночках отвезла ее на Волково кладбище. Тащила эти саночки с кулечком вместо гробика через весь Ленинград, несколько раз теряя сознание, от горя и от голода. А там, на кладбище опустила в братскую могилу. Слез уже не было, сил тоже. Но надо было во что бы то ни стало добраться обратно домой, где без нее могли умереть маленький Левик и истощенний папа.
    К этому времени папа тоже заболел дистрофией и буквально угасал. Выходили его тем, что случайно достали конскую кость, сделали крепкий отвар и этим его откормили. И еще одно страшное воспоминание не давало маме спокойно жить до конца жизни – это то, что папе, честнейшему человеку, в эти тяжелые дни, для того, чтобы спасти семью пришлось совершить подлог: он химическим карандашом нарисовал хлебные карточки полностью повторив рисунок водяных знаков и печати.
    Мама дважды получила по этим карточкам хлеб, а на третий раз карточку на ее глазах послюнили, чернильный карандаш размазался и ее тут же взяли. В ужасе она запомнила только то, как ее вели почти под конвоем по какому-то темному коридору НКВД, потом допрос и суровый неумолимый мужчина требовал признания.
    И мама мужественно, спасая папу, соврала, что выменяла эти карточки на улице у незнакомого человека на вещи, так как дома умирают от голода дети и муж. Ее отпустили, скорее всего пожалев, чем поверив. А вообще-то за такие вещи полагался расстрел. Больше папа карточки не рисовал.
    В это же блокадное время умерли сначала папина мачеха тетя Шура, а потом и его отец Георгий Дмитриевич. Причем после смерти жены, он стал истово верить в бога, постоянно ходил церковь и молился за спасение всей своей семьи.

    Когда прорвали блокаду, мама с Левой сразу же эвакуировались. Это было в конце зимы. К месту эвакуации они добирались по льду через Ладожское озеро на грузовиках. А потом к поезду их уже несли на руках солдаты, потому что от истощения не было сил дойти даже до спасительного поезда, который отправлялся на Дальний Восток – туда, где им так хорошо было до войны. И потом, в мирное время, никакие «коврижки» в виде отдельной квартиры у Мариинского театра, которая ждала их после войны 10 лет, не заставили маму вернуться обратно в папин город.
    В долгой и тяжелой дороге, которая потом была названа «дорога смерти», им пришлось пережить еще многое. Сначала, пытаясь откормить людей, были выданы обильные пайки с продуктами. Но изголодавшиеся люди, не зная меры, объедались и умирали от заворота кишок. Потом начался тиф и он, в условиях товарного вагона, забитого давно не мытыми людьми, поразил всех. И если переедания мама с Левой избежали, то тифом они все-таки заболели. Обрили их и провели санобработку где-то на станции под Уфой. Там же сгрузили и сложили возле железной дороги трупы тех, кто пережив блокаду и получив надежду на спасение, так и не спаслись. А мама с Левой выкарабкалась, выстояла и добралась до своей родины – Зеи.
    Папочка мой остался в Ленинграде, так как работал на оборонном заводе, и военное время обязывало подчиняться, иначе - расстрел. А он уже не мог ходить и выглядел высохшим, дряхлым стариком. Мама говорит, что когда они прощались в Ленинграде, то были уверены, что навсегда.

    А потом были письма друг к другу. И даже не письма, а желтые почтовые карточки, написанные химическим карандашом. Мамины - сплошная боль и слезы, папины – сдержанные и оптимистичные.
    «Костик, родной, любимый наш папочка, здравствуй! Как ты? - писала мама, не веря, что он еще жив.  – Мы с Левиком добрались наконец до Зеи. Пережили эту страшную дорогу, болели тифом, сейчас лысые, но волосы чуть отросли. В поезде кормили в основном шоколадом и тушенкой, но я старалась еду ограничивать, хотя у нас все равно вспухли животы. А здесь Анфиса откормила нас окончательно и мы стали поправляться. Как я хочу, чтобы ты был с нами! Целуем,  твои, Люся, Левик.»
    И папа вскоре подал весточку, несказанно обрадовав всех:
« Мои дорогие Люся и Левик! Как я рад, что вы уже в Зее. Я работаю, паек мне добавили, но все равно тяжело ходить – мало сил. Очень надеюсь, что мы скоро встретимся. Жду эвакуации. Целую, ваш папа».

    И он дождался. Его, полностью истощенного, все-таки отпустили к семье и направили обратно, во Владивосток.
    Встретились они в Зее. Когда мама его увидела, она просто рыдала, боясь его обнять, и ничего не могла сказать. Это был скелет обтянутый кожей. Откармливали его постепенно, боялись, что умрет от переедания. А он никак не мог наесться и поглощал все, не разрешая выбрасывать даже очистки. Так и остался у нас в доме культ еды – отец очень строго требовал съедать все на тарелке и не выбрасывать никогда никакую пищу...