Глава 1. Семья отца 4

Горовая Тамара Федоровна
     Вспоминаю, как в начале 1950-х годов мы с отцом летом гостили у бабушки Натальи. Братья и сёстры отца имели к тому времени свои семьи, свои хозяйства, а в родительском доме Прокопа остался жить младший брат Василий со своей семьёй.
     Хорошо помню обширную избу под соломенной крышей с глиняной завалинкой вокруг, а рядом с ней – хлев для скота. Во дворе – многочисленные хозяйственные постройки: сарай, амбар, погреб и пр. Возле дома – сад с фруктовыми деревьями, в саду – колодезь с коловоротом. Огород (поле), казавшийся мне тогда огромным, располагался на пологом речном склоне. На поле росло всё: овощи – помидоры, огурцы, капуста, корнеплоды; зерновые – ячмень, просо, пшеница, рожь и пр.; много подсолнухов и особенно много бобовых, которые составляли большую долю в рационе питания. За полем простиралась обширная пойма реки, название которой не сохранилось в памяти. Пойма и берега реки буйно заросли разнотравьем; траву за лето несколько раз вручную косили, сушили, просушенную сгребали в валки и носили на сеновал, запасая для скотины на зиму.
     Отец помогал брату заготавливать дрова, чинить крышу, косить траву. Он, хотя давно уже был городским жителем, не забыл крестьянский труд и ни в чём не уступал дяде Васе, особенно меня восторгало его умение ловко орудовать косой.
     Отпуск отца подходил к концу. Накануне нашего отъезда вся семья Горовых собралась за столом: пришли три сестры отца – Нина, Поля и Саня, и брат Иван, на девять лет его моложе, все с семьями. Стол накрыли на улице под огромной шелковицей. Поставили закуски, угощения и, как водится на Украине, самогон. Отец пил немного, от рюмки-другой, тем более при расставании в кругу родных, не отказывался. Присела к столу и бабушка Наталья, весь день хлопотавшая со снохой Марией у плиты. И начался неторопливый разговор о прошлом…
     Что вспоминала в эту и подобные минуты бабушка Наталья? Наверное, невесёлую, полную тягот, лишений и утрат, беспросветную свою жизнь. Свою нелёгкую, беззаветную любовь к мужу и прожитые с ним годы. Она несла в себе эту любовь всегда – вместе с каждым выношенным возле сердца ребёнком. В её многотрудной замужней жизни было всё – и худое, и доброе. В ней короткие минуты радости растворялись в серых буднях и часто сменялись чёрными днями бедствий.
     Любить мужа в крестьянской семье означало – повиноваться, подчиняться, ни в чём не перечить. Вот и не перечила. Рожала детей одного за другим, сколько Бог посылал, кормила грудью, пеленала, баюкала бессонными ночами, бесконечно стирала пелёнки у корыта. Постоянные заботы не позволяли ей уделять мужу достаточно времени. Она знала, что он всегда пользовался успехом у женщин. Ревновала молча, не давая волю чувствам и только ночами иногда тихо роняла слезу, баюкая очередного ребёночка.
     Частые роды, тяжёлый изнурительный повседневный труд раньше времени состарили её лицо и фигуру, к 45-ти годам она выглядела совсем старой, выжатой женщиной. Прокоп же, хоть и был старше неё, но по-прежнему вызывал интерес у женщин. С возрастом черты его лица огрубели, заострились, приобрели выражение жёсткости и трагизма, а в прищуренных глазах угадывались ум и опытность. Молодых вдовушек словно магнитом притягивали эти глаза.
     Могла ли она позволить себе безвольно опустить руки, вздыхать, мучиться, переживать, забыв о своих обязанностях, забросив свои дела? – Конечно, не могла. Каково бы ни было её состояние, самочувствие или настроение, она ежедневно вставала затемно, с петухами, шла доить корову, кормить скотину. Затем, натаскав воды из колодца, разжигала печь и только после этого будила детей. Кормила всех, убирала, мыла нехитрую утварь. Днём хлопотала у печи, то ставя туда, то вытаскивая ухватами огромные горшки с варевом. Замешивала и пекла хлеб на всю большую семью. Ни хлебопекарни, ни хлебной лавки в селе не было, поэтому хлеб в каждом доме пекли сами хозяйки. Тесто замешивалось и подходило в огромной бочке; на выпечку 20–30-ти караваев уходил целый суетный день, после которого гудели ноги, и она замертво валилась далеко за полночь. Ни секунды покоя не было в её жизни, ни выходных, ни отпусков. Даже праздники были тяжёлым трудом: придумывала, как и что сготовить вкусное из скудных запасов, пекла куличи, пироги, варила вареники, дарила радость детям и сама радовалась, когда это удавалось. Всех детей содержала в чистоте, купала в корыте, стирала для всей огромной семьи, а каждую свободную минутку ещё и шила вручную рубашонки многочисленным детишкам. Вечная труженица, да будет светлой память о ней!
     Ещё вспоминала Наталья всех своих детей то маленькими, то совсем взрослыми. Вспоминала и ныне живых, и безвременно ушедших. Возникали в памяти их детские шалости, привычки и увлечения. Давно забылись все разногласия, иногда возникавшие в большой семье, в душе сохранилось только доброе о каждом из них.
     Послал Бог ей с Прокопом добрых детей – уважительных к родителям, добросердечных, понятливых, трудолюбивых, честных, скромных. Да и как могло быть иначе. Воспитание в семье было самое влиятельное – родительским примером. Обращались к родителям почтительно и только на «вы». Горько, что рано ушёл из жизни Прокоп, оставив её вдовой с оравой детей, из них четверо были ещё несовершеннолетними. Осталась одинёшенька, да ещё в такие тяжёлые времена! Но она всё вынесла, выдержала, вытерпела, пережила. Потому что рядом были дети – помощники всегда и во всём. Те из них, что были постарше, помогали делом, подставляли свои плечи, не боясь никакой тяжёлой работы; а которые помоложе – поддерживали мать добрым словом и отношением.
     Она никогда  ни о чём в своей жизни не сожалела; тяжёлая работа, вечные недостатки, часто скудная еда или вовсе голодные времена, всё воспринимала она как неизбежность судьбы. Ранняя смерть Прокопа и вдовья участь, это тоже судьба, хоть и горькая. Ведь часть жизни, прошедшая без мужа, – как будто прожита лишь наполовину. И только никогда не могла она смириться со смертью взрослых детей – сыновей и дочери. Мусий оставил сироту – горе, а Катя и Кодя покинули этот мир, не оставив после себя кровиночки – тоже горе!
     Радовалась Наталья появлению каждого внука и внучки, в них искала черты собственных детей, сходство с мужем и собой и это были новые, неизведанные ранее чувства. А было их у неё, девочек и мальчиков, не менее полторы дюжины…
     В тот вечер, помню, бабушка, вытирая концом платка внезапно откуда-то появившуюся скупую слезу, проговорила: «Ни ты, Федя, ни ты, Иван, а тем более, младшие, не догадывались, что зерно-то с колхозного поля мы с отцом закопали здесь, под этой вот шелковицей. Закопали, и ни одна живая душа об этом не знала…».
     Поздней осенью 1961 года в нашу семью, которая проживала в городе Тернополе на Западной Украине, пришла телеграмма, извещающая о тяжёлой болезни бабушки Натальи. Отец сразу же стал собираться, и я попросилась с ним. Он долго не соглашался, жалея меня, – дорога предстояла нелёгкая. Шоссейных дорог между многими сельскими и даже районными пунктами Киевской области не было, как и в начале века. Нечастые поездки совершали между ними – кому как удавалось: кто в крытых машинах со скамейками вдоль бортов, приспособленными для перевозки людей; кто на телегах, запряжённых лошадьми; а кто, особо в весенне-осеннюю распутицу, – на своих двоих.
     Мы с папой добирались всеми видами транспорта: поездом, автобусом, грузовой автомашиной-попуткой (я – в кабине, папа – в кузове), телегой с худой лошадёнкой, а последние три-четыре километра – по раскисшей грунтовой дороге пешком. Видимо, это был конец ноября. Из всего путешествия наиболее врезались в мою память именно эти изнурительные, нескончаемые километры пешего хода – с дождём, ветром, холодом и месивом грязи под ногами, постоянно разъезжавшимися в разные стороны. Выехали из Киева ранним утром, а достигли места к полуночи. Поскольку на мне промокло всё, что только могло промокнуть от ног и до макушки, я была немедленно отправлена на тёплую печку с кружкой горячего молока с мёдом, и сон сморил меня раньше, чем я кого-либо или что-либо разглядела.
     А поутру предстала нерадостная картина. Тусклый сумрак унылого осеннего утра пробивался сквозь небольшое окошко в горницу; едва виднелись очертания простой деревенской мебели: стол, скамейки, табуретки, в углу сундук. На стенах – образа, украшенные вышитыми рушниками, фотографии. На кровати сидела бабушка, молчаливо и монотонно покачивающаяся то вперёд, то назад. Глаза её были закрыты. А в горнице – мёртвая тишина. Я лежала на печке одна и, затаив дыхание, боясь шелохнуться, смотрела на бабушку, не зная, что мне делать.
     Отворилась дверь, вошла жена дяди Васи Маруся с крынкой молока, а за ней папа. Увидев, что я проснулась, отец тихо меня окликнул, и я спустилась вниз. «Мамо, тут Тома, дочка моя», – и он тихонько подтолкнул меня поближе к кровати. На какое-то время бабушка замерла, потом её рука как-то тяжело поднялась и беспомощно скользнула по моей голове, сделав неловкую попытку погладить, затем опустилась на лицо; ладонь её была сухой, холодной и шершавой. В уголках бабушкиных сжатых век появилась слезинка, да так там и замерла, забыв скатиться по щеке. И, глядя на эту так и не состоявшуюся слезу, я тоже не могла заплакать, хотя ком подступал к горлу. «Я ведь похожа на бабушку, поэтому тоже не должна плакать», – думала я тогда, кое-что уже соображая в свои 13 лет.
     В этот раз наше пребывание в селе было недолгим, не более двух-трёх дней. Отцу нужно было возвращаться на работу, мне – в школу. Бабушка все эти дни была в таком же состоянии, как и в день нашего приезда. Она ни с кем не общалась, ничего не просила и не кушала, а только тихо покачивалась, сидя на кровати. Не знаю, ложилась ли она ко сну, но я ни разу не видела её лежащей. Бабушке было 76 лет – возраст не такой уж и древний, теперь к больным в таком возрасте вызывают «скорую», пытаются спасти, продлить человеку жизнь.
     Из нескольких окрестных деревень, таких как Яцки, Йосиповка, Розалиевка, Павловка, наша Макиевка – самая крупная, количество жителей в лучшие времена достигало двух тысяч человек. Я знаю, что в 1960-е годы в селе был большой медпункт, свой врач, фельдшер, медсестра. Но я ни разу не видела никого из них возле бабушки, хотя помню – отец предлагал пригласить доктора, но, либо этого не сделали, либо я об этом не знала.
     Меж тем, пригласили гробовщика. Дядя Вася разговаривал с ним в сенях, и я слышала – разговор шёл о том, что для изготовления домовины нужно бы измерить бабушкин рост. Вмешалась тётя Маруся и запретила трогать больную: «Меряй меня и добавь десять сантиметров», – велела она. На том и порешили.
     Правда, соседки потом шептались, что Маруся теперь не жилец, коли из неё на гроб мерку сняли, и переживёт она свекровь не надолго.
     Всем приметам вопреки, тётя Маруся пережила всех: своего мужа, моего отца, всех их сестёр и братьев и жива поныне, хотя с тех пор прошло уже 46 лет. Живёт одиноко в родительском доме мужа. Дети разъехались, иногда навещают её, но, в общем, она самостоятельно управляется с огородом и домом…
     Бабушка Наталья умерла через два месяца после нашей недолгой  поездки в Макиевку. На этот раз отец был категоричен и поехал на похороны без меня. Он был очень мудр и знал, что ехать нужно к живым. И в памяти моей бабушка так и осталась живой, несмотря на последнюю печальную встречу.
     Я не могу припомнить бабушку беззаботной, судачащей с соседками у ворот или сидящей праздно без дела – она всегда была в работе: то с лёгкостью хлопочет у печи, ловко орудуя ухватами, то печёт сладкие булочки, куличи и пироги, то лепит вареники, то накрывает на стол, то подносит закуски дорогим своим гостям. Постоянный труд стал её сутью; она не могла даже вообразить, что в мире где-то существует иная жизнь, в которой есть место и время для развлечений и удовольствий. Но как бы ни была она занята, удивительно – всегда находила возможность оказать внимание каждому в большом семействе. Помню её всегда приветливой, заботливой, окружённой многочисленными внуками; всем она была рада, для всех находила добрые слова, всем дарила гостинцы. Но при этом бабушка со всеми была сдержана, никогда не проявляла внешне своих эмоций, с внуками вела себя ровно, спокойно; в отношениях с детьми ей не свойственны были такие проявления чувств как поцелуи, объятия, сюсюканья, либо, напротив – навязчивые нравоучения. Когда в доме много детей – без замечаний не обойтись; но я не помню, чтобы бабушка кого-то обидела, она всегда делала их в форме доброго совета либо предложения.
     Как жаль, что единственная сохранившаяся у меня бабушкина фотография, совсем не передаёт её образ. На ней – измученная тяжёлой работой крестьянка в грубом ватнике, на голове – платочек. Невыразительное, поникшее лицо, потухший взгляд; подобные лица в наших селениях можно встретить часто. Я с изумлением отмечаю, что бабушке на фотографии не более 50-ти лет; в этой усталой женщине с трудом прослеживаются бабушкины черты.
     Но всё же, глядя на этот снимок, в моей памяти появляется другой облик: светлое, тонкое, умное лицо, раньше срока изрезанное глубокими морщинами у рта; добрые, слегка прищуренные, но какие-то чуть печальные даже в минуты радости, не потерявшие с возрастом свою голубизну – глаза…
     Сейчас я проживаю в Петербурге и, когда бываю в Русском музее – вижу там портреты нарядных великосветских придворных дам, холёных красоток, вращавшихся в высшем обществе царской России, некоторые из них – бабушкины ровесницы. Я смотрю на их пухлые, изнеженные, не знавшие труда руки, на их пальчики, зачастую украшенные кольцами с изумрудами и бриллиантами. И почему-то всегда вспоминаю бабушкины натруженные руки, худые, со вздувшимися жилами, венами, узлами, её ладони с глубокими бороздами тёмных трещин от ежедневного соприкосновения с водой, ветром, холодом, сажей и грязью; руки, не знавшие усталости, не ведавшие ничего, кроме тяжёлого, чёрного крестьянского труда.

                Продолжение: http://www.proza.ru/2015/05/10/1611