Солнце над Припятью

Татуола
Последнее, что я помню – сестренка Леся. Ей три года, одиннадцать месяцев и триста шестьдесят дней. От усердия она пытается дотянуться языком до кончика носика, на ней белое и уже грязное платьице. Упершись одной ручкой в асфальт и задрав попку в пышных шароварчиках она рисует на асфальте длинношеею принцессу с большими ушами и, почему-то, с шариками. А потом над Припятью взошло солнце… Такого солнца еще никто не видел. Огромным палящим диском оно выплыло откуда-то из-за горизонта, а скорее, из-под земли, и мне сразу стало жарко. Сестрёнка оторвалась от картинки и обернулась. Мелок выпал из ее маленьких пухлых пальчиков. Она была ближе меня к солнцу… Когда она обернулась, то вместо ее озорного личика с розовыми щечками на меня безразлично уставился голый череп. На моих глазах, еще до этого, ее рыжие кудряшки чернели и опадали пеплом на лицо принцессы. Крики, паника. Кто-то с силой схватил мою руку и куда-то потащил… все тело мое пылало.
…Камера, голая. Даже без дыры. Но она и не нужна. Я не знаю, сколько я уже здесь, но мне ни разу не пришлось пожалеть об ее отсутствии. Я не могу говорить – кажется, все внутри меня выжжено. Кожа покрыта ожогами вперемешку с язвами. Я гнию, гнию заживо. Я не могу нормально двигаться, я не могу даже кивком головы показать «да» или «нет». Первое время, когда окошко в двери открывалось я бросалась к людям, я пыталась объяснить… Но они просовывали электошокер и били меня в шею. В углу гниет плоть. Человеческая плоть: руки, ноги, какие-то другие части. Это моя еда. Так думают они. Эти люди кидают мне свежие и подернутые тленом человеческие куски, а когда проверяют и видят, что я их не съела, что-то пишут в блокнот. Они в масках, но мне кажется, что они удивляются. Запаха останков я не чувствую, я вообще ничего не чувствую. Но скорее всего их запах не отличается от моего собственного. Я скучаю по близким, я не могу забыть сестру, но у меня нет не одного физического желания. Когда я здесь очнулась, то сперва пыталась выбраться – я царапала стены, но ногти отпали, да, просто отпали, как засохшая грязь на резиновом сапоге… Вот почему у меня на ногах нет пальцев – это не мои ноги. Тогда, в тот день, когда над Припятью взошло небывалое солнце, я шла из бора, в резиновых сапогах. Они приплавились ко мне, они смешались со мной. На голени зияет рана до кости – они, эти люди, пытались снять с меня сапоги, но те отделялись лишь с мясом. А мясо отлично отходит от кости, если его хорошенько проварить.
Я не одна. Слева и справа я слышу стоны, крики и мычания. Вчера… нет, времени здесь нет… но почему-то так хочется употребить простое «вчера»… Вчера, когда они принесли мне кусок мясо, который я, очевидно, должна была разделить с червями, заполонившими его, кто-то из соседней камеры проломил дверь. Они забыли закрыть окошко и я увидела коридор. Он был светлый, прибранный. Он был самым замечательным коридором – именно так, когда гниешь в закрытой камере. А потом к моему окошечку резко прильнула голова в разбитой маске, из нее… из кого? Из головы или из маски – не важно… Текла кровь. Так же резко она скрылась и на ее месте появилась другая. Диким глазом она мерила меня. Второй сварился прямо в глазнице, но оставался там из-за огромной болячки у переносицы. Нижней губы не было, но  не как в страшных фильмах (фильмы – были ли они или вообще что-то другое в моей жизни до этой камеры?), не было и зубов. От того язык постоянно безвольно выпадал, и быстро, как змея, прятался обратно, иногда лизнув верхнюю губу. Как и я, кожа моего соседа пестрила всеми холодными тонами. Холодными? Да, я любила живопись и разбиралась в ней. Вдали послышались шаги, ревела сирена. Мужчина, да, это был мужчина, открыл ключами охранника мою камеру и запер обратно. Он кинулся в угол плоти и закопался там…
Вы когда-нибудь расставались надолго с близким человеком? С кем-то, кого любите и знаете как себя? Каждый час терзает вас разлукой, ночь в слезах и день в надежде. А потом, в окне, вы узнаете его походку. И в этот миг вам тяжело дышать от счастья. Нет слов, вместо чувств лишь переполняющая радость, колотиться сердце и слезы из глаз. Все, кроме слез – они кончились в тот момент, когда над Припятью взошло самое большое солнце, я испытала, лишь в мою камеру ворвался он. Кто это, сколько ему лет? Я не знаю и мне абсолютно все равно. Он здесь, он со мной, я не одна.
Топот, крики, сирена. Фонарем заглянули во все камеры… а того, которому он разбил маску, кинули в его камеру и закрыли. Даже не осматривая – они, эти люди, не знают, что у нас есть ключи!
Все утихло, но он еще долго не издавал ни звука, не выдавал себя не одним движением. Я боялась, что он умер. Но вряд ли – по-моему мы утратили эту способность… Да, поверьте! Теперь я понимаю – это способность, счастливая способность! Самый большой страх люди испытываю, обычно, перед смертью, а у меня остался в сердце невыразимый ужас, но нет надежды на смерть…
Наконец-то угол плоти зашевелился, и он вырос из кусков мертвечины, как медведь весной из берлоги. Да, у нас за городом был лес и в нем даже медведи.
-Как тиа заут? – он пристально смотрел на меня, ища признаки разума на моем запечённом лице.
Бедный! Для произношения всех букв нам нужны обе губы, но я понимаю, понимаю тебя!
-М! Ммммм…
-Ты хоть ониаешь иня?
Я не могла даже кивать… Но я подошла к нему и погладила его по руке.
-Тея шлоана шея?
Я не знала, но наверно – да! Конечно, она не болела, но и не двигалась. Я не чувствовала ни какой боли, но так вот зачем она нужна нам – знать что с нами…
-Ее оезло – я рачь, - кажется он засмеялся… По крайней мере его тело затряслось. Он подошел ко мне и ощупал шею.
-Жаль. Ешли дергать – сосе… още отореться. Да – один гладь, нет- да… нет – один и один.
Да – погладить один раз, нет – два… Я понимаю тебя. И долго, в другом месте я бы сказала – всю ночь, мы разговаривали. Он работал врачом, потом – взрыв, камера. Его зовут Николаем. Вернее, теперь – Иколай. Мне нравиться его «л».  Она похожа на английскую. Мне нравиться его голос. Мне нравиться, что он рядом. Он рассказал, что и ему давали мясо людей и что он не ел… А говорить он смог только недавно. Когда один из охранников разобрал его речь, то сказал: хоть кому еще слово скажешь – сожгу… И Иколай решил бежать. Он дождался смены этого охранника и объяснил тому, что собирается заговорить с другими. Страж сунул в окно дуло огнемета или чего-то другого – Иколай не понял, но он схватил это, и рука оказалась в окошке по инерции. Врач знает болевые приемы, которые заставляют выдать любой секрет, не то что ключи. Иколай смеялся, что после взрыва стал сильнее. А дальше я все сама видела.
Потом он осмотрел меня. Мои губы были соединены скобами, о которых я даже не догадывалась, язык, как и предполагал Иколай, отрезан под корень. Он считал, что они, эти люди, сделали такое со всеми, у кого не было естественных ран, как у него. Он говорил, что они – глупцы. Лишить человек речи довольно сложно. Сорок процентов звуков можно произнести вовсе без языка. Но тут они угадали – вынуть скобы означало порвать все губы. А для звуков нужны либо они, либо язык.
Шёпотом, перебивая друг друга (да! Я перебивала его своими поглаживаниями, он иногда злился, что я спорю, но быстро отходил – он добрый, я уверена), мы строили план побега. Мы даже не смели предполагать, что за коридором, сколько всего охранников и чем они вооружены. Мы сошлись на том, что надо выпустить всех, кого найдем. Теперь надо дождаться когда принесут очередную порцию еды. Это будет завтрак или ужин – между ними равные долгие промежутки времени. А пока мы как следует изучили тела друг друга. Странно звучит для нормальной жизни. Но мы не чувствовали боли и должны были удостовериться в прочности всех конечностей. Моя голень его смущала, а я выразила сомнения по поводу его спины. На ней зияла рана до костей и не надо быть врачом, что бы понять – один сильный удар и Иколай не сможет двигаться. В углу плоти мы нашли чью-то руку с торчащей костью и ею, как ломиком, выломали из пола гниловатую досочку. Она стала превосходной защитой для его спины. Только пока было нечем ее привязать (на нас не было не одежды, не моих русых кос), но для этого в соседней камере находился охранник.
Когда мне принесли «пищу» я боялась засмеяться или что по моему довольному лицу что-то заподозрят. Но маска ожога не пропускала не одной гримасы и я ничем себя не выдала.
Мы вышли в коридор.
Пустой, гулкий. Еле слышно зудит лампа. Хочется моргать – наверное, глаза болят от света, вернее – могли бы болеть. Сперва к охраннику. Ремень на форме, шнурки – это для досочки. Еще зажигалка, фонарик, электрошокер, пистолет – вот это добыча! Иколай набрал много чего. А еще пошутил, что одежда нам не понадобиться. Нет смысла переодеваться в охранника – скорее всего мы пахнем, да и вообще.
Потом мы разделили ключи и пошли открывать камеры. Странно было бы сказать, что выходившие, выползавшие и вывалившиеся оттуда люди были ужасны. Если бы раньше… а теперь ничего особенного. Мы все напоминали кукол, для которых не хватило тех или иных частей. И если постараться, то из всей нашей кучи можно собрать пяток целых. Но комплектация не позволяла – мы были из разных наборов.
Когда камеры кончились, Иколай встал у выходной двери коридора и крикнул:
-Рано или ождно нас сех уют! Есть ключи и оружие! Жа ной! – и открыл дверь.
Мы ринулись. Это мало напоминало бунт в тюрьме, например. Наша толпа двигалась вяло и лениво, мы толкали друг друга и падали. Но мы помогали упавшему. Несколько человек остались в коридоре. Их пытались вести, но они агрессивно отбрасывали от себя помощь. Один из них повел носом и зашел в мою камеру. Он вынес оттуда последнюю порцию – свежую. Другие агрессивные так же повели носом и бросились отнимать у него кусок. Мы поняли – эти уже не с нами. Эти уже совсем отдельно от мира.
А за дверью находился зал. Заставленный койками, отгороженными полиэтиленовыми экранами, он напоминал мобильный госпиталь. Наверное, сперва таковым он и являлся. Но койки были пусты, без простыней. На голых железных кроватях, похожих без матрацев на металлические поддоны, тонули в крови пилы, щипцы и другие орудия медицины, превратившиеся в орудия пыток для тех, кто не чувствует боли. Но наверняка сказать, кого здесь пытали, я не могла. Иколай подошел к одной из кроватей и взял в руку скальпель. На относительно чистом лезвии отразилось его лицо. Иколай усмехнулся:
-Наштальгия… А хорошо, што я о эту шторону, а не ш нии, - он махнул головой в противоположный конец зала, там в дверь входили люди не в стеклянных масках, а в обычных повязках и не в комбинезонах, а халатах.
Они мило о чем-то беседовали. Теперь все, что вне камеры было для меня мило. Врачи резко остановились, один из них выронил папку. Самый ближний к двери нажал на какую-то кнопку, и дверь стала опускаться железным занавесом. Когда-то очень давно и в другом мире, наверное, мой отец удивлялся, как в нашей стране защищаются. Железная дверь с обычным замком и марлевая повязка… Никто из врачей даже не попытался выбежать – расстрел, скорее всего. А так – пособие семье за храбрость. Они оказались вооружены пистолетами. Они стреляли в нас. А что нам? Мы наступали на них бесформенной толпой, кто-то падал при удачном выстреле в колено. Мы не хотели убивать их, мы просто хотели выйти. Нас было больше, гораздо. Мы просто сломали их. Пополам, или не ровно… Иколай остановился над одним трупом и снял с него маску:
-Антон. Гад. Жаль люнуть не олучиться, - и он опять затресся. Я знала – он смеется. Потом он нажал ту же кнопку и дверь пошла вверх. Неужели они думали – мы не догадаемся? Неужели они думали – мы все как те? Как те кто? Кто мы для них? Для всех? Но мы как парализованные – мы чувствуем все, кроме физического. Значит мы – люди! А языки? А рот? Только Иколай может говорить. Значит им всем про нас что-то не то сказали. Кто-то один и очень плохой. Он дал приказ еще нескольким, а те хранили тайну и заставили хранить ее нас. Но какую?
Яркий солнечный свет ударил в наши лица. Мы стояли во дворе кого-то завода, окруженные высоким сетчатым забором с колючей проволокой. Кроме нас никого не было. Это похоже на нашу страну – пара сменных охранников и кучка врачей. Иколай поднял папку врача:
-Нас держали, так как не ыло другого риказа. Экшеренент закрыли. Я и вы тут уже двенатшать лет… шаок греанный…
Был ли эксперимент? Думаю, что-то попробовали – что добру пропадать? А был ли он или нет – он удался. Те, другие ели ведь то, что дают. А врачи? Гуманнее нас было бы убить, если можно. Но приказ, савок гребанный… да и что я могу знать о происшедшем?
Мы выбрались за забор и добрели до Припяти над которой уже двенадцать лет не было ни какого солнца. Растерянной толпой стояли мы на главной улице, зиявшей разбитыми окнами.
-Идите доой! А к ночи к доу культуры, - посоветовал Иколай и мы побрели по своим домам. То, что мы теперь вместе, что я слышу его и как могу говорю с ним – уже счастье. А разбитые вазы и брошенные вещи в моей квартире не вызвали во мне не одной эмоции. Я взяла пару кастрюль – вдруг мы еще можем что-то есть, тряпьё, одеяла и все бинты, которые нашла по соседям.
Вечером в доме культуры горели свечи, в центре зала – костер. Мы кутались, как будто можем мерзнуть, в одеяла, жались друг к другу и пили из железных кружек кипяток – не потому что хотели пить жаждой, а потому что хотели пить как раньше.
Мать нашла сына. Одна женщина без рук узнала в мужчине сына – у него с детства одна ножка была короче другой, такие раны не заживают… Кто-то еще узнал соседа, знакомого. Многие из нас наверняка когда-то побывали у хирурга Иколая…
Мы не чувствовали, но знали – теперь нам тепло, теперь мы свободны и мы будем здесь вместе доживать, вернее, догнивать то, что нам осталось…