Легкий бес. Часть третья

Леонид Стариковский
Часть третья


39
Каково же было мое невероятное удивление, когда всего через два дня я снова встретил своего ночного собеседника и попутчика, благодаря которому так быстро разрешились мои транспортные проблемы в Новосибирске. Встреча произошла в неожиданном для меня месте: в редакции многотиражной газеты нефтедобывающего объединения, куда я, молодой тогда инженер, принес небольшую заметку о предлагаемой мной реорганизации бригад по исследованию нефтяных скважин.
Небольшая комната редакции была заполнена людом, под потолком клубились облака дорогого трубочного табака, знакомого мне аромата, а сам владелец замысловатого чубука сидел, развалясь по-хозяйски за редакторским столом, и, улыбаясь особой такой – ленинской, с хитринкой и прищуром – улыбкой, необыкновенно приятным, так же хорошо знакомым мне голосом, в котором что-то журчало и перекатывалось мелкими камешками на речном перекате, рассказывал свои невероятные байки. 

Публика, включающая уже не только журналистскую братию, но и случайно зашедших или даже приглашенных по этому случаю сотрудников других служб, внимала рассказчику с огромным интересом и находилась уже в том возбужденном состоянии, когда каждое новое слово воспринимается дружным смехом, хотя со стороны, как мне показалось, не было ничего смешного. Видно было, что люди насмеялись вволю и теперь просто не могут остановиться. Особенно выделялись женские лица – глаза на них светились, щечки были пунцовыми, а губки даже после окончания смеха так и не закрывались. Глядя на эту всеобщую зачарованность, я чувствовал себя неловко, даже ощутил какое-то бессознательное раздражение, может быть, даже ревность, ведь я был первым его слушателем и знал уже во стократ больше всех этих случайных людей. Особенно меня бесила миленькая машинистка, ранее с удовольствием печатавшая  мои скромные опусы для газеты и строившая, как мне казалось, недвусмысленно глазки, теперь же все ее внимание предназначалось новому гостю, и мне, глядя на ее восторженность, хотелось грубо ее одернуть знаменитой в то время фразой: «Закрой рот, дура, он все уже сказал!»
Вместо этого я тронул ее за локоть и, когда она, нехотя выпадая из состояния полного восхищения, оглянулась на меня, спросил шепотом, кивая на гостя, дескать, кто это? Она, сразу же великодушно меня прощая, с явным превосходством и удовольствием от того, что сокращает уровень моего дремучего невежества, сложила ладошку домиком и так же шепотом, но громко, чтобы я уж точно расслышал, пояснила: «Максимилиан Семенов – брат того самого, – она подняла брови и закатила глаза вверх, указывая на потолок или небеса, я невольно глянул туда же, и она, рассердившись на мою тупость, раздраженно пояснила, – ну, который Штирлица написал, тот самый Семенов, а это его брат – Максимилиан!»
Я несколько ошалел от такого поворота событий, так как мне герой-рассказчик еще несколько дней назад представлялся несколько иначе, но выяснять подробности не стал, и вскоре, словно подчиняясь его всесильному гипнозу, вновь слушал с раскрытым ртом бесконечные байки, из которых я уже кое-какие знал. Прошло немало времени, когда за головами завороженных слушателей он вдруг увидел меня, и тут же радостно приветствовал, как старого приятеля, чем поразил окружающую публику и доставил мне, честно говоря, особое удовольствие. Я смутился и даже покраснел от столь повышенного внимания, особенно порадовало, что маленькая машинистка как-то по-новому, явно с завышенной оценкой, посмотрела на меня, словно я оказался ближайшим родственником или приятелем некой популярной «звезды».

Рассказчик умело держал аудиторию: никто не работал и не отвлекался даже на многочисленные звонки, разрывавшие три редакционных телефона. Без сомнения, Максимилиан Григорьевич, хотя он настаивал, чтобы его звали «просто Максимилиан», мог так проговорить весь день, уж я-то знал его потенциальные возможности, но через несколько часов энергичного сольного номера, прерываемого лишь иногда восхищенными репликами и редкими вопросами, в редакцию ворвался распаренный главный редактор, получивший, видимо, энергичный импульс на заседании парткома в виде очередного выговора, и разогнал всех сотрудников по объектам за  свежей информацией. Мне тоже не помешало бы под шумок сбежать, тем более что и дела у меня были, но я замешкался и не успел оглянуться, как тут же был выбран Максимилианом в качестве упитанного кролика для голодного удава на обед и, как оказалось, и на ужин.
После исчезновения публики, анекдоты и байки закончились, тем более что многое из этого репертуара, рассчитанного как раз на такую аудиторию, я уже слышал, еще какое-то время мы проговорили (вернее, снова говорил он, а я вновь слушал, не скрывая интереса) на разные темы в опустевшей редакции, где нам позволили остаться до конца рабочего дня, потом вышли на промозглую ноябрьскую улицу и, не сговариваясь и ничего не обсуждая, как-то само собой, словно под действием гипноза, вопреки желанию и планам, я повел своего неутомимого собеседника к себе домой.
И вот там, поковырявшись без всякого аппетита, скорее из вежливости, в предложенном ему ужине, перебравшись в слишком широкое для его тщедушного тела кресло, надолго устроившись в нем, как в большом гнезде, замолкая ненадолго только для того, чтобы снова раскурить трубку или промочить горло глотком молдавского коньяка, простоявшего у меня в серванте, наверное, уже несколько лет, что навряд ли добавило ему выдержки и вкуса, Максимилиан вернулся к своему рассказу, прерванному наступившим утром в Новосибирском аэровокзале, и, продолжил его с новым жаром, так как появилась еще одна слушательница – моя жена, так же очарованная его обаянием  и просидевшая, как завороженная, до глубокой ночи, насколько хватило ее малых  сил.
Еще в редакции, все от той же восхищенной машинистки, я узнал, что мой недавний ночной аэропортовский знакомец, которого я уже было совсем привык звать Максимилианом Григорьевичем Целовальниковым, очень интересный человек и представляется он, почему-то, несколько иначе: Максимилиан Семенов – сотрудник известного экономического журнала, издаваемого в новосибирском Академгородке и, между прочим, личный представитель директора Института экономики академика Аранбегяна на Тюменском Севере. Знакомо сдвигая кустистые седоватые брови и ласково теребя свою бородку «а ля академик Павлов», все с той же необъяснимой, непонятной мне откровенностью, граничащей с исповедью, отнимая у меня еще одну бессонную ночь, он решил досказать свою житейскую историю.
– А почему вы представляетесь Максимилианом Семеновым? – не удержался я от вопроса. – Разве вы имеете к нему какое-то родственное отношение?
– А мне ни к чему родственные отношения, я теперь человек творческий, могу работать под псевдонимом. Вот я и выбрал себе такой псевдоним, исходя из близкого звучания: Юлиан – Максимилиан, вроде бы, как братья, а в нашей дремучей стране подобные параллели всегда были очень полезны, вспомните, хотя бы детей лейтенанта Шмидта. А вообще-то, в детстве меня нянька называла бесенком, у меня и на самом деле тогда был довольно-таки зловредный характер. Я однажды, уже будучи взрослым, проболтался об этом и нянькину кличку с удовольствием подхватили – на Колыме меня стали звать просто «Бес», но однажды приключилась нелепая история, сильно подмочившая мою репутацию, и кличку поменяли, став дразнить меня «Легким бесом», а потом даже просто «Легкий», что совсем уже обидно и звучит как «мелкий». Помните Сологубовского «Мелкий бес»?
– Да, Сологуб сразу же вспоминается, а что же это была за история, что так вас разжаловала до «Легкого»?
– Я вообще-то очень не люблю ее рассказывать, да и, наверное, никому не рассказывал до сих пор, но ты у меня в особо доверенных ходишь, сам не знаю почему, тебе расскажу. Я на Колыме проработал много лет, можно сказать, ветеран, уважаемый человек, повидал всякого, и на правах ветерана обладал большим авторитетом. Несмотря на свое не богатырское телосложение, я в случае необходимости мог усмирить и припугнуть не одного шныря, особенно из новых, что ни законов, ни правил колымских не знали. Понятное дело, приходилось и выпивать, хотя среди корешей я всегда слыл малопьющим. Я и в этом деле держал марку настоящего колымчанина: литр водки мог в один присест принять, и ни в одном глазу.
Ну, так вот. Помнишь, я тебе рассказывал историю о невероятной удаче в верховьях Адычи? Ну, когда мы больше двух тонн золота намыли? Так вот, как вывезли нас с поля, я на радостях, да с отвычки, напился так, что уже и себя не помнил. Нам тогда начальство аэропортовскую столовку выделило под банкет на пару дней, а мы загуляли так, что неделю остановиться не могли. На третий день столовку открыли для простого люда, а мы продолжали в ней кутить.
И вот как-то вечером в углу присела какая-то компания залетных фраеров; мужики все здоровенные, шоферюги, наверное, кулаки, что пудовые гири. Накрыла им официантка стол, как полагается, скатерть белую накрахмаленную постелила, поставила фужеры – столовая-то вечером работала уже как ресторан – а тут я, пьяный вусмерть, рванул скатерть за угол для куражу, и все, что на столе было, загремело на пол. Мужики, конечно, разъярились, подскочили, хотели меня за грудки хватать, а мои товарищи их останавливают, дескать, не троньте его, ребята, он такой сильный, что не дай бог, порвет вас, как бумагу. Те, конечно, не очень поверили, но на всякий случай угомонились, а знакомая нам официантка, чтоб конфликт-то замять, мигом им стол во всей красе восстановила, а кореша мои, в знак благодарности за терпение и в качестве моральной компенсации, от нашего стола выставили им дюжину шампанского. 
Ну, все – вроде бы инцидент, как говорят в дипломатии, исчерпан, но тут я, рассказывали мне потом, снова голову поднял, посмотрел на чужаков мутным взглядом и хвать опять за угол скатерти. С тем же, как понимаешь, эффектом, только еще громче, так как несколько бутылок о бетонный пол вдребезги разбились, и все вокруг обдало пеной, как из огнетушителей. Представляешь себе картинку?! Тут уже фраера, понятное дело, не на шутку взбесились, повскакивали с мест, стулья похватали, а один – самый здоровый из них – хвать меня за грудки, на метр от пола приподнял… Вот-вот, и убил бы. И снова мои артельщики за меня, как за больного на голову, стеной встали, но биться не хотят, потому, как после недельного загула, на ногах еле держатся, а уговаривают все миром закончить и простить мою горячность, так как я обладаю смертельным ударом правой и, не дай бог, до смертоубийства может все это неправое дело дойти. Он у нас, говорят, в пьяну – чистый бес, зверь, да и только, а главное – сильный – до невозможности. И снова, не поверишь (это уже обращаясь ко мне, персонально, снова переходя на привычное для него «ты»), но все уладили: стол заново накрыли, официантка тут же и горячее принесла, чего у нас так быстро никогда не бывало: люля-кебаб там всякий, шашлыки из оленины, шампанское со спиртом – коктейль наш любимый, «Северное сияние» называется, подала.
В общем, все вроде бы успокоилось, все путем, праздник идет полным ходом, и уж не знаю, что на меня нашло – весело мне как-то было в тот раз, по какой причине уж и вспомнить не смогу, хоть убей, только я разыгрался не на шутку и снова хвать за скатерть и на себя ее, а тот самый, что здоровенный из них, уже на стороже, перехватил он меня за  руку, ловко так подбросил, как волейбольный мячик, схватил за ремень да и выкинул в окно. Благо, накурено было и окна уж настежь отворили, да и этаж все-таки первый. В общем, легко отделался – рожу только всю о кустарник поцарапал. Вскочил я на ноги, а сам уже не в шуточной ярости, да как заору: «Вы, гады, даже не представляете, какой я сильный! Я вас всех сейчас порву, как Бобик грелку! Просто я очень легкий! И тут-то весь этот шалман аэропортовский так грохнул, что стены чуть не рухнули.
С тех пор по всей Усть-Нере меня так и звали «Легкий бес» или просто «Легкий». Я, можно сказать, из-за этого больше туда ни ногой. Вот такая история. Зато теперь я – Максимилиан Семенов, почти брат автора самого Штирлица. Как говорили у нас на Колыме: раздайся грязь, говно плывет! Ладно, увлекся я, на чем мы остановились?

Мне, конечно, очень хотелось узнать продолжение истории Максимилиана, но с этим интересом как-то незримо и пока не очень отчетливо конкурировало другое чувство: я видел, как он все время прикладывается к спиртному, жадно глядя на бутылку и так же жадно глотая коньяк, не чувствуя, по-моему, ни вкуса, ни запаха. Я понимал, что передо мной нездоровый и не совсем нормальный человек, и чем больше я приглядывался к нему, тем больше в этом убеждался. Но ничего изменить не мог: он был моим гостем, и я должен был ему внимать.


40
Из Норильска Целовальников уезжал совсем другим человеком. За эти годы в нем резко все изменилось: и в характере, и в его отношении к людям и миру, и даже во внешности. Теперь этого щуплого, внешне, человека, скрывавшего свою немалую физическую силу, трудно было представить старателем, бульдозеристом или забойщиком; Максимилиан имел вид весьма интеллигентного человека, а аккуратно подстриженная клинышком бородка и слегка тронутая благородной сединой модельная прическа на прямой пробор выдавали его, скорее, за научного работника гуманитарного толка. Ни одна женщина не пропускала взглядом этого благоухающего дорогим заграничным одеколоном еще совсем не старого мужчину с дорогим же, желтой натуральной кожи, чемоданом в одной руке и таким же дорогим, тогда еще только входившим в моду, кейсом-«дипломатом» в другой.
Самолет торопливо пробежался по взлетной полосе, подпрыгнул каким-то птичьим скоком и резко лег на разворот. Под крылом промелькнули бесчисленные озера, черные в проплешинах ягельных полян сопки, гигантские трубы, выпускающие ядовитые дымы, вдоль прямой, как стрела, указывающая в неизвестность, проспекта выстроились коробки домов, в одном из которых остались его любимая женщина и подросшая дочь, куда-то торопились люди-муравьишки…
Самолет выправился, в иллюминаторы глянули плотные, набухшие влагой, тучи, на какое-то время все исчезло в мрачной темноте, а когда самолет вынырнул из облаков к вечно голубому бездонному небу, Целовальников, напрочь отвергая поговорку, что первую половину пути путник думает о том, что оставил, уже напряженно обдумывал план своей дальнейшей жизни.
Летел он долго, с пересадкой в Красноярске, а потом с промежуточной посадкой в Иркутске. Стеклянно-бетонный аэропорт Иркутска был непривычно пуст, объявления дикторши, с какой-то несвойственной настойчивостью призывавшей лететь самолетами «Аэрофлота» в любом направлении, гулким эхом отзывались в казенных и пыльных просторах неуютного здания. Транзитные пассажиры, бесцеремонно выгнанные на время дозаправки в эту стеклянную коробку, небольшой группой, как потерявшиеся дети или замерзшие цыплята, сиротливо жались друг к другу не в силах понять, что происходит, если в середине летнего сезона, когда билеты в любом аэропорту страны не достать ни за какие коврижки, здесь так непривычно пусто.
Проходящая мимо группы недоумевающих людей всеведущая техничка в синем халате с ведром и огромной, размахом чуть ли не в полтора метра шваброй, с удовольствием ввела всех в курс дела: «Разбился вчерась ероплан-то, как есть разбился, вот только шестеро пьяненьких морячков, что из хвоста выпали, в живых-то и осталось. А вы, сердешные, тоже лететь собрались? Ну да, дай вам бог, в живых остаться». Она махнула как-то обреченно рукой и пошла себе дальше, оставляя за собой широкий грязный след мокрой тряпкой на разлапистой швабре.
Настроение пассажиров сразу же резко упало, а один, невидный такой, сморщенный, как гороховый стручок, пассажир даже отправился в кассу сдавать билет, убеждая остальных, что от Иркутска до Читы поездом рукой подать, за двадцать часов на месте будем и никаких приключений. Попутчиков ему не нашлось, на удивление и дежурный начальник смены не стал отговаривать пассажира и ругаться. В обстановке, будто у постели смертельно больного, разговаривая чуть ли не шепотом, ему выдали остатки денег, а вскоре привезли на тележке его старый чемодан, затянутый по забытой традиции сатиновым чехлом. Совершенно счастливый тем, что избавился от статуса авиационного пассажира, мужичок помахал на прощание оставшимся смельчакам и вышел на привокзальную площадь, где стадом выбросившихся на берег китов, толпились пустые такси.
Когда, наконец, старенький, вылетавший уже все ресурсы «Туполев» зашел на посадку над бескрайней и, казалось, безжизненной забайкальской степью, пропуская под крыльями деревенского вида низкоэтажную и пыльную Читу, гипотетический лист, на котором  Максим намеревался начертать подробный план своей жизни на будущее, так и остался девственно чистым: не удалось придумать для себя ничего, чтобы заняло его, хотя бы на первое время. И, вновь вспомнив свое давнишнее состояние из прошлой безалаберной жизни, остановившись в шаге от трапа, подогнанного к самолету, засмотревшись на красивую, улыбающуюся ему стюардессу, он в сердцах отчаянно махнул рукой: будь, что будет.
В лицо ударил колючий, от песка, ветер. Автобус, которому суждено было довезти до близкого здания аэровокзала, похожего, как две капли воды, на такой же вокзал в Новосибирске (Да вот, в котором мы с тобой позавчера ночь провели!) и Красноярске (типовые здания конца пятидесятых – начала шестидесятых годов), громыхал и натужно завывал, будто преодолевал последние метры до автомобильного кладбища, тряская, в вечных ухабах дорога и сиротливый город, во все времена бывший местом ссылки и каторги, ввергли Целовальникова в давно забытое чувство безысходности и тоскливого сиротства. Вот уж действительно с полного и беспросветного нуля приходилось начинать новую страницу жизни!
Останавливаться в Чите не хотелось – весь вид этого заброшенного в бескрайние забайкальские степи провинциального городка вселял такую тоску, что хотелось дойти до первого же шалмана, каким бы он ни был – подобием ли ресторана в центре города, железнодорожным буфетом, где разливали под столом, или до ближайшей пивной и напиться вдрызг, до беспамятства, чтобы не видеть вокруг ничего.
Целовальникову предстояло немало дел, поэтому он проехал на разбитом такси до центральной базы артели, где концентрировались все необходимые для доставки в «поле» грузы, в пять минут решил вопрос с главным механиком и уже через час, запасшись спиртным и нехитрым провиантом, отправился в кабине «Камаза» к месту дислокации артели «Витим».
Серая лента степной дороги наводила на такие же скучные серые мысли, но вскоре трасса вошла в сопки, пошла вдоль реки, часто пересекая ее на серебристых бродах, и стало веселее – вокруг были замечательные места, воспетые когда-то в романе «Угрюм-река». Лето в тот год выдалось необычным: в июле вдруг ударили заморозки и повыбили все комарье, а многие травы, цветы и кустарники восприняли наступившую вновь жару, наверное, за следующую весну, так как все вновь буйно стало цвести, распространяя на все окрестности райское благоухание, возгоняемое установившейся невероятной жарой. Эта же жара стала причиной небывалой засухи, все мелкие речки – притоки Витима – пересохли, в оставшихся глубоких ямах, как в кипящем котле, бесновалась рыба, которую шофера на привалах вылавливали даже не сетями, а большими полиэтиленовыми мешками.
Перелет из прохладной, черно-белой из-за не растаявших огромных снежников заполярной таймырской тундры, плотно забитой кишащим до невозможности вдохнуть воздух гнусом, в эти благодатные, цветущие, словно райские кущи, места показался Целовальникову каким-то сном. Он размяк, расслабился и на какую-то минуту поверил, что все снова образуется и жизнь впереди еще полна приятного, и счастье еще вполне возможно. На Амалате остановились в небольшой артели – это был один из участков огромного хозяйства «Витима». Дела там шли неплохо, старатели молчаливо и споро вытащили из кузова генератор и часть груза, предназначенного им, гостеприимно пригласили к обеденному столу под прочным навесом, угостив вкусной копченой изюбрятиной.
Никто не задавал никаких вопросов. За столом не задерживались – работа была превыше всего, и Максим с радостью вспомнил свои артельские денечки, когда каждый день шел за трое, и надо было работать, сколь хватало сил. Не забыты, знать, артельные  традиции, держится становая золотодобывающая отрасль, которой руководил бессменно вот уже пятый десяток лет вечный, как его звали работяги, «золотой» министр Петр Фаддеевич Ломако – отец родной и защитник, благодаря которому и сохранились до сих пор старательские артели – единственный островок частного предпринимательства в стране победившего развитого социализма.
К вечеру добрались до места. Приятель, ставший большим и важным начальником, в руках которого было все это разбросанное по бескрайней горной тайге хозяйство из нескольких десятков участков и крупного рудника, встретил вроде бы приветливо, но как-то настороженно: слишком давно они не виделись, и ему было важно определить, что осталось от делового и надежного когда-то Максимилиана Целовальникова – виртуоза и обладателя феноменального фарта в золотом деле. К тому же в той жизни они были кореша, теперь же их разделяла огромная дистанция служебного положения. Тем не менее приятель повел Максима к себе, к накрытому богатому столу, на котором вопреки строжайшему «сухому» закону все же была выставлена скромная пузатенькая бутылочка «Плиски».
– Сегодня ты – мой гость, а законы гостеприимства, как ты помнишь, в наших артелях почитаются не меньше, чем в кавказских семьях. Пей, угощайся и отдыхай с дороги. Надо же, прилетел аж из-за Полярного круга! Как жилось тебе там, Макс, расскажи.
И Целовальников, непривычно сдерживая себя, понимая, что завтра приятель станет его начальником, а значит, совсем ни к чему распахивать перед ним душу, рассказал о житье в Норильске, больше налегая на особенности уникальных вертикальных стволов Талнаха, природным условиям и королевской рыбалке, особенно на нельму, которую в этих краях и не ведали. О личной жизни обошелся двумя словами: все было банально, привычно и не требовало никаких разъяснений. Приятель в этом месте тоже как-то сник и, опрокинув наперсток коньяка, вздохнув, отметил:
– Может, мы люди такие – недоделанные, что с нами женщины не живут, хотя мы такими деньгами их забрасываем, куда уж принцам в сказках?
– А ты уверен, что им эти деньги без нас и нашего участия в их жизни нужны? Это кто ж выдержит вот так – по семь месяцев разлуки? Думаешь у моряков дальнего плавания семейная жизнь лучше? Вот только платят им раз в десять-двадцать меньше, чем нам.
– Ладно, – перебил неожиданно приятель, не пожелавший начинать бесполезную дискуссию, – завтра рано вставать, ложись пока в соседней комнате, а завтра мы с твоим жильем разберемся. Да и не нужно оно тебе здесь – твоя задача обеспечивать фронт работ дефицитными запчастями, горючкой, продуктами и прочим необходимым для бесперебойного производственного процесса скарбом. Я тебе забронирую лучший номер – единственный люкс в областном центре, будешь жить как набоб в арабской сказке, только работай на совесть, чтобы не пришлось останавливаться из-за тебя ни на минуту. Договорились?
– Ты же сам сказал, что сегодня я еще гость, а ты уже о делах и условиях начал меня пытать.
– Так ведь сегодня уже закончилось. Уже два часа, как завтра началось. Ладно. Спокойной ночи, боец! Подъем в семь!


41
Утро, как по заказу, было просто сказочным – сочные иглы кедров и елей, как и все травинки на обширном лугу, что отделял лагерь от обрывистого берега Витима, были покрыты серебристыми каплями росы. В каждой такой капле солнце отражалось, как в бриллианте чистейшей воды, расплескивалось, распадаясь разноцветным спектром, а все это бесчисленное море росы давало эффект радуги, заставляя жмуриться и блаженствовать, как кот на завалинке.
Целовальников, прихватив полотенце, вышел на берег, несмотря на раннее утро и парящий над водой легкий, словно кисея новобрачной, туман, он скатился по откосу и бросился в воду. Течение было сильным, вода упруго подхватила его, плотно обжала тело жесткими струями и понесла вниз, но Целовальников, вспоминая, казалось бы, давно забытое умение плавать, короткими энергичными саженками, резко взяв угол к течению, пересек еще не очень широкую в этих местах реку, которую в  низовьях вполне заслуженно называют великой. Он вышел на низкий песчаный берег, лег на уже нагретый солнцем песок, чувствуя, как уходит дрожь, не усталости, нет, а страха, что не справится и не доплывет. Зря боялся! Справился, доплыл и хоть сейчас готов обратно! В лагере и в скрытом в распадке руднике уже вовсю шел рабочий день, курортников здесь не держали. Максимилиан прошел почти сотню метров вверх по реке, чтобы выплыть к оставленной на том берегу одежде, вошел в воду и снова поплыл, ощущая себя помолодевшим лет на десять.
Через пятнадцать минут, выпив кружку кофе с тремя ложками сгущенки, проглотив огромный бутерброд из краюхи свежеиспеченного каравая с почти целой банкой печеночного паштета, с еще невысохшими волосами, но с ощущением неописуемой бодрости и молодости во всех членах, он сел напротив главного инженера, чтобы получить необходимые указания, подписать полагающийся к ним особый договор и приступить к своим обязанностям.
Условия были замечательные, оказывается, со времен последнего его старательского сезона отрасль ушла далеко вперед, а может быть, столь значительная разница определялась необычайным размахом работ, проводимых артелью «Витим», которое, по сути, являлось немалым горно-добывающим предприятием.
Целовальников получал двухкомнатный «люкс» в гостинице «Забайкалье» на престижной Ленинградской улице, арендованную «Волгу»-такси с шофером для разъездов по Чите и окрестностям, неограниченный кредит на командировки и приличную сумму на представительские расходы. В качестве оплаты своего ненормированного и достаточно творческого труда (достать что-либо в те времена можно было лишь применив чудеса пронырливости), кроме суточных, ему полагалась тысяча рублей в месяц плюс премия в конце года за экономию средств и процент от общей прибыли артели. Еще никогда Максимилиану не приходилось работать в таких царских, как ему показалось сначала, условиях. Правда, уже через месяц он понял, что эти условия вовсе не синекура, а лишь скромное вознаграждение за нечеловечески нервные мытарства.
Очень быстро он понял, что законным путем достать практически ничего невозможно. Даже то, что годами пылилось и ржавело на базах и считалось «неликвидом», оформлялось таким количеством разрешений и согласований, условий и договоренностей, что дойти до победного результата было немыслимо. Видимо, Владимиру Ильичу, в свое время, так и не удалось «реорганизовать Рабкрин», поэтому контроль и учет, словно специально были так организованы, чтобы легче было украсть, чем получить по праву и закону. А артельному хозяйству, работающему как здоровый человеческий организм без остановки даже на минуту, требовалось огромное количество всякой всячины, и, если уж требовалось, то немедленно, а часто – еще вчера. Вот и приходилось мудрить, придумывать и выкручиваться, поить дорогим коньяком, кормить шашлыками и даже оплачивать услуги весьма потасканных и непрезентабельных провинциальных «ночных бабочек» для тех, чьи подписи открывали ворота затоваренных складов и баз.
Толстенная пачка денег, всегда оттопыривавшая карман, очень быстро стала привычной; у Целовальникова вообще было своеобразное отношение к деньгам: он их не уважал, не любил, и уж тем более не считал. Правда, он неистово торговался и даже вытряхивал душу из продавца, чтобы срезать цену, но делал это больше из какого-то необъяснимого удовольствия, превращая работу в подобие спортивного состязания. Многолетнее его молчание, которого раньше требовала тяжелая физическая работа, прорвалось, словно подмытая временем и внешними водами дамба – его теперь было не узнать, настолько многословной и по-азиатски витийствующей стала его речь. Он легко усвоил элементарные принципы общения с хозяйственниками, которые в подавляющем своем большинстве были нечисты на руку и, получая мизерную зарплату, распоряжаясь при этом многомиллионными фондами, понимали ласкового снабженца большой золотодобывающей артели без слов.
Чита – город провинциальный, возможностей там, как говорится, «кот наплакал», основной контингент – военные, народ вечно усталый и пьющий. Появление в городе представительства золотодобывающей артели, а все хорошо понимали, что там, где золото, там и деньги, внесло явное оживление в эту размеренную и скучную до зевоты жизнь. Вкусить, хоть и не таких уж разнообразных соблазнов, какие существовали в те времена в казарменном социализме, все равно хотелось многим, и Целовальников обрастал приятелями, знакомыми, картежные партнерами и просто собутыльниками, как снежный ком, катаемый по двору после первого обильного снегопада. Может быть, и не совсем «из грязи» и уж тем более не «в князи», но вся эта купечески-забубенная обстановка развращала Целовальникова на глазах. До сих пор выкованную годами стойкость характера ему приходилось применять, только врубаясь в горную породу или вкалывая по двенадцать часов в самых экстремальных для обычного человека условиях: в дождь, снег, в ветер и невыносимую жару, стоя у промприбора по колено в ледяной воде, таская тяжелую тачку или до рези в глазах и судорог в руках ведя грузовик по разбитой трассе или коварной наледи. Теперь же испытания и соблазны были совсем иными, и устоять перед ними оказалось намного сложнее.
Приступил он к работе уже почти в середине сезона, на первых порах и сам опасался всего и с поставщиками строжился чрезмерно. Поэтому по окончанию работ был отмечен и хорошо вознагражден за экономию фондов. Он сумел выкупить брошенные на трассе уже построенного нефтепровода где-то в Тюменской области «Катерпиллеры», с только начинающейся, но уже полной неразберихи и беспорядка, трассы БАМа пригнал парочку почти новых весело-оранжевых «Магирусов» и несколько кривоногих, как такса, трудяг «Татр», добыл дефицитные танковые аккумуляторы и невесть откуда украденную японскую дизельную электростанцию на собственном ходу, чем поразил все сообщество читинских снабженцев, враз признавших в нем своего лидера.
Уже в следующем сезоне он стал проявлять некоторую барскую небрежность, пристрастился к дорогому коллекционному армянскому коньяку, который выписывал якобы для руководства областных партийно-хозяйственных органов, милиции и особенно для ОБХСС, не забывая, конечно, и руководство самой артели, но ему все списывали и прощали, видя, как мощно прирастает собственной техникой импортного производства база артели.
В одной из поездок на Запад, во Львов, Целовальникову подарили редкую для тех времен книгу Дейла Карнеги «Как приобретать друзей и оказывать влияние на людей». Проглотив книгу в течение ночи, Целовальников был поражен: оказывается, он инстинктивно подошел почти вплотную к этому искусству управления людьми, но и не подозревал, что оно окажется столь примитивным и изобретенным до него неким американцем Карнеги много лет назад.
Вторую книгу этого автора добыть было намного труднее, но для Максимилиана теперь не было ничего невозможного в области достать и купить. Она называлась еще прозаичнее: «Шесть способов располагать к себе людей». После этих двух книг он вдруг потерял всякую веру в человечество и перестал уважать людей. Он понял, что большинство из тех, кто крутился вокруг него – примитивные марионетки, жаждущие почти все одно и то же, может быть, по разной цене и разного качества, но набор желаний был все-таки крайне ограничен: выпивка, жратва, шмотки, бабы, причем, чем развратнее, тем интереснее и дороже (благочестивые жены почти у каждого сидели дома и были пресны и неинтересны, как прошлогодний снег), в последнее время прибавились автомобили, ну и, конечно, должности, желательно такие, что позволяли без риска получать все из вышеперечисленного списка.
Одни и те же, в основном, лица, чаще всего пьяные, тяжелое утреннее похмелье, прокуренный воздух, жирная еда, вызывавшая неприятные проявления еще неведомых ему болезней, отвратительные девки по утрам, ночью казавшиеся сказочными красавицами, – жизнь явно превращалась во что-то непотребное, за что неминуемо должно было прийти наказание. На больную трезвую голову Максимилиан понимал опасность своего положения, клялся все изменить, но уже днем в ресторане при гостинице, как обычно, накрывали обильный стол, подносили на маленьком подносике персональный фужер «Токайского», выставляли на край стола полдюжины чешского пива в благородных бутылках темного стекла с обернутыми золотистой фольгой горлышками, затем легкую выпивку укрепляли водкой, приговаривая, что градус можно только повышать, ну и снова все скатывалось к попойке, заканчивающейся далеко за полночь.
А тем временем, начавшаяся так неожиданно, с какой-то невнятной речи бровастого генсека, пережевывающего раз от раза одни и те же слова, словно каучуковые подошвы, эпопея с БАМом, разворачивалась уже не на шутку: эшелоны с добровольцами, тяжелой техникой, сборными домами и стройматериалами шли нескончаемым потоком. В Чите появилась масса новых людей в какой-то стройотрядовской форме, бодрые, энергичные, веселые, но совершенно несговорчивые. Удивительно, но многие из них действительно верили, что эти три с половиной тысячи километров железнодорожных путей, построенные неимоверным трудом сотен тысяч людей в тяжелейших условиях Восточной Сибири, Якутии, Забайкалья и Дальнего Востока, принесут стране и всему ее народу недостающее счастье.
Целовальников давно уже занял целый этаж в гостинице, развел многочисленный штат из секретарш, референтов и помощников, оброс челядью, кормившейся с его легкой руки, как акула рыбами-прилипалами. Среди всей этой публики, несомненно, всегда находились обиженные при раздаче «слонов», запоздавшие к банкету или просто захлебнувшиеся завистью. В общем, как водится, да и чтоб жизнь не казалась малиной – у нас этого особенно не любят среди народа, на Максимилиана Григорьевича написали донос.
Руководство артели нагрянуло в самый неурочный час: разврат был в полном разгаре и разврат, по тем временам, немыслимый: пьяный «в дым» Целовальников заканчивал наполнять шампанским огромную чугунную ванну образца 1938 года, в которой он собирался купать свою очередную пассию. Шампанское утекало из ванны из-под неплотно пригнанной пробки, девица игриво повизгивала и покрывалась пупырышками – то ли от холода, то ли пузырьками шампанского, халдеи в спортивном азарте подтаскивали все  новые коробки с шампанским, споря уже на деньги, сколько литров в этой необъятной ванне – в общем, история получилась классная; она тут же превратилась в красивую легенду и разнеслась по стране далеко от Читы.
Целовальников тут же был лишен всех полномочий и уволен «по собственному желанию», которое даже не успел осознать и уж тем более высказать. Любая другая статья грозила бы ему огромными неприятностями, а артельщики, по старым традициям, выносить сор из избы, то бишь из гостиницы, не захотели.


42
Очнулся он поздним вечером и ничего вокруг не узнал. Да и не мудрено: вместе с вещами и уже заполненной и оттиснутой печатью артели на «приговоре» трудовой книжкой, его, впавшего в полную невменяемость, перенесли в самый дешевый номер на первом этаже гостиницы, что выходил окнами в загаженный двор и был рассчитан на четверых постояльцев. Впервые за последние два года тяжелое похмелье не удалось поправить благородным чешским пивом, а «Жигулевское» местного разлива разбалованное и разнеженное нутро не приняло: еле успел добежать до сортира, расположенного здесь только в конце коридора.
Царская жизнь закончилась в одночасье, расчет, слава богу, оказался выписан на аккредитив, думать о будущем не хотелось, вернее, шевеление любой мысли в черепной коробке вызывало столь нестерпимую головную боль, что Целовальников пресекал их в корне. Есть он не мог. Холодный душ несколько поправил его состояние; показываться на глаза кому-либо было стыдно и противно. В коридоре кто-то восторженно рассказывал о вчерашнем кутеже, о полной ванне шампанского, куда вошло почти сто бутылок напитка, он, конечно, выдохся с ночи, но выливать его как-то не решались, а пить вроде бы брезговали. В общем, этой необычной проблемой, казалось, была занята вся гостиница.
Целовальников кое-как разделся, стараясь не делать резких движений и не беспокоить чугунный шар, норовивший чуть что кататься в его больной голове, улегся на койку, с продавленной почти до полу панцирной сеткой, накрылся с головой байковым одеялом, бесцеремонно меченым синим штемпелем гостиницы, и так и пролежал в тяжелой дреме до утра лицом к стене, а утром, без колебаний, принял предложение ночевавшего на соседней койке начальника какого-то СМП – строительно-монтажного поезда, номер которого он к моменту нашего разговора уже позабыл напрочь, и поехал с ним куда-то на слияние неведомых рек Ния и Таюра на строительство новой станции «Звездная», чье будущее месторасположение только что обозначили колышками геодезисты.
Пока ехали, на перекладных да с большими остановками: у начальника был длиннющий список дел и материалов, которые приходилось выбивать и получать по пути, Целовальников вроде бы оклемался, но теперь к изнывающему и страдающему тяжелым похмельем организму, особенно верхней его части – голове, добавились не менее ощутимые душевные муки, особенно беспокоила еще не совсем атрофированная совесть. Черт побери, как же он подвел своего приятеля, как опозорился перед всеми этими людьми, смотрящими ему в рот, а за спиной рассказывающие о нем постыдные байки и анекдоты! Но, к его удивлению, душевная боль прошла достаточно быстро, мысли сменились, и теперь он с неким злорадством думал о том, что о нем еще ни раз пожалеют, что будут вспоминать и звать назад, да вот только он – человек обидчивый и гордый – назад не пойдет.
Но и эти мелкие мыслишки проскочили сквозняком, и только теперь в голову заползла медленная и длинная мысль, противная и уже не проходящая, тяжело груженная, как идущий на рекорд железнодорожный грузовой состав, и она четко впечатывалась в его приходящее в себя сознание: никакой он не гордый и совсем не незаменимый, а ничтожный и бесприютный босяк, перекати-поле, ставший к тому же еще и заурядным и неизлечимым алкоголиком. Да-да, именно в тот момент в нем, еще без слов, где-то в собственных глубинах, наверное, в страдающей уже сверх меры печени, впервые прозвучало это откровенное признание. Потом он еще долго и яростно будет спорить с собой и со всеми, кто посмеет его оскорбить прямо или намеком, но споры эти будут как раз обычными и самыми распространенными признаками, подтверждающими правильность вынесенного приговора-диагноза.
Он и не заметил, как перешагнул «сороковник» – у него так и не появилось привычки отмечать свой день рождения, обычно он о нем и забывал, так как на всем огромном белом свете не было никого, кто мог бы его поздравить. Наверняка, о нем в этот день вспоминала мать, но он забывал сообщать ей о частой смене своих адресов. Сам не писал годами, поэтому и не держал на нее никакой обиды. Он все больше и больше привыкал к тому, что он один, как перст, один, словно в бескрайнем  голом поле.

Мне показалось, что он уже не впервой говорит мне это. Видимо, эта мысль больше других не давала ему покоя. Пожалеть я его не мог: как-то не получалось, не находилось у меня для него жалости. Совсем наоборот, я теперь уже не сомневался, что имею дело с законченным алкоголиком, особенно после того, как он допил бутылку молдавского коньяка и стал просить еще чего-нибудь. Спиртного больше в доме не нашлось, идти куда-либо было совершенно бесполезно, я видел, что настроение его окончательно испортилось, тем более что и рассказ подошел к не самым приятным воспоминаниям.

В снабжение он больше не пошел, рубить просеку или укладывать пути ему даже не предлагали. Он сам вдруг увидел на вагончике табличку: многотиражная газета «Вперед», тут же, как в последнее время поступал почти все время – не задумываясь, словно подчиняясь какому-то моментальному срабатыванию внутреннего механизма на уровне нейрона, толкнул дверь и вошел, судорожно вспоминая соответствующие наставления своего незабвенного Карнеги. Редактор – молодой парень, выпускник факультета журналистики Уральского университета, проще говоря, бывший свердловчанин, впервые в жизни уехавший от мамы с папой в такие невероятные дали, не смог отбить атаки умудренного житейским опытом Целовальникова. Начальник поезда – СМП – махнул рукой: разбирайтесь сами, и Максимилиан Григорьевич стал корреспондентом, работающим под псевдонимом Максимилиан Семенов. Именно тогда ему и пришла в голову эта полезная мысль. Значит, пришло ее время!
Газета только начиналась, все было неустроенно, на бегу и на ходу, как всегда, в начале большого дела, а БАМ оказался стройкой грандиозной – на десятки лет, все очень долго не может найти своего места и ритма. Максимилиан вроде бы стал собирать материал о передовой бригаде путеукладчиков, но тут промчалась очередная комиссия из ЦК комсомола, боевые и горячие парни вмиг решили, что масштаб такой газеты для одного СМП – это слишком, надо смотреть шире, освещать новости целого «плеча», начальник СМП облегченно вздохнул и не стал спорить. В общем, газету послали… неведомо куда, выделив ей в качестве аванса и еще ничем не оправданного поощрения наряд на комплект редакционной мебели и множительной техники, которая по тем временам была тяжеленной, хоть и допотопной. Редактор, как его звали Макс так и не вспомнил, с радостью отправил за всем этим богатством Максимилиана Григорьевича – человека в высшей степени надежного и опытного, успев напоследок слишком уж ориентировочно выяснить место будущего базирования своей редакции.
Целовальник-Семенов отправился в Читу, где стараясь не попадаться на глаза бывшим знакомым на ОРСовских складах, получил предназначенный редакции комплект, для транспортировки которого понадобился чуть ли не целый пульмановский вагон. Все это было не просто, но Макс знал свое дело, купил, принес, разлил, приняли и… груз поехал… малой скоростью, а Целовальников при нем – сопровождающим. Денег ему с собой дали не так уж много, а пересадок и перегрузок оказалось немало, так что вскоре, чтобы не застрять навечно, пришлось сопровождающему изыскивать дополнительные средства – продавать кое-что из выделенного редакции комплекта.
Скоро рельсы кончились, погрузили, что вошло, на «КАМАЗ», остальное Макс тут же загнал, запасся провиантом и спиртным (попалось как раз что-то приличное из давно уже забытого крепленного сладкого), и потихоньку продолжал эпопею, по пути расспрашивая народ, не встречали ли где такую-то газетенку. И вот в одном месте, на очередной перевалке, когда везший до сих пор попутный «КАМАЗ» должен был уйти в сторону, Целовальников застрял со всем своим скарбом на несколько дней. Тут же, в ожидании транспорта в обратном направлении мыкались и маялись какие-то интересные биологи – ученые из Новосибирска, изучавшие местную флору и фауну, чтобы определить лет так через пятьдесят, как на них подействует построенная к тому времени железная дорога.
Биологи ловили мышей, отрезали им головы, потрошили внутренности, в общем, занимались каким-то неведомым Целовальникову колдовством, страшно его заинтересовавшим. Мне, правда, он тут же признался, что мыши, конечно, мышами, но больше его заинтересовала начальница экспедиции – симпатичная хрупкая женщина, чем-то неуловимо напоминающая ему Гюзель. Да что там крутить вокруг да около, Целовальникову редко нравились женщины так, чтобы он не мог их забыть или тут же оставить, но вот в этот раз случилось именно такое. Причем самое удивительное, оживился в этом месте мой уже окончательно протрезвевший рассказчик, по всему было видно, что и он понравился и пришелся по душе Маргарите – так звали строгую начальницу биологов из какого-то мудреного института непонятной академии наук, главное, что только и запомнил Максим, что из Новосибирска.
Познакомились, вечером посидели у костра: Целовальников выставил коробку вина – дюжину болгарского красного, народ оживился – в поле был, как всегда, «сухой закон», но работы уже все были окончены, и Маргарита разрешила. Она и сама с удовольствием пила то ли «Монастырское», то ли «Медвежью кровь», сейчас такие мелочи уже и не вспомнить, и слушала журчащий, завораживающий голос Максимилиана, рассказывающего свои вечные байки, которые не могли оставить равнодушным ни одного слушателя. Он почему-то вспомнил рыжеволосую девчонку из своего двора в Ленинграде, которую тоже звали Маргаритой, вернее, во дворе все обзывали ее Маргошкой-картошкой. Была она вредная и страшная ябеда, ребята ее не любили, гоняли и не принимали в компанию. За целую жизнь ему больше не встретилась ни одна женщина с таким именем, он даже забыл, что оно существует, но сейчас услышал его совсем по-иному – Маргарита – торжественно и строго, и Целовальникову очень захотелось ей понравиться. И он почувствовал, что это вполне ему удается.
Люди они были взрослые, вокруг были горы и тайга, рядом шумела, покрывая все посторонние звуки, быстрая река, гостеприимные биологи приютили Максимилиана в своей большой палатке, и даже выделили ему спальник. Спать укладывались далеко за полночь, размещались в палатке при слабом свете подсевшего фонаря, но Макс не удивился, когда оказалось, что Маргарита рядом. Он обнял ее, решительно повернул к себе и, стараясь не дышать винными парами, крепко поцеловал ее, как когда-то научила его немецкая фройлян, знавшая в этом толк. Маргарита ответила. Потом шепнула ему что-то очень тихо, так что он и не разобрал, но тут же понял, что она предложила выбраться потихоньку из палатки. Было очень темно: ни звезд, ни луны, но Маргарита взяла его за руку (ладонь ее была горячей, как уголек) и решительно, точно зная куда, повела его за собой.
Они отошли на сотню метров от лагеря и легли в устланную мягким и сухим мхом ложбинку… Она судорожно стягивала с себя одежду, потом помогала Максимилиану…
Все свершилось быстро, легко и радостно. Только в самом конце Маргарита сдавленно простонала под ним и укусила его, не очень больно, но неожиданно – за мочку уха…
Целовальников не мог никак вспомнить, был ли он когда-нибудь раньше так  переполнен наслаждением и счастьем…
Когда они врозь потихоньку вернулись в палатку, им показалось, что никто и не заметил их отсутствия.
С утра, словно разглядев сверху этих уже немолодых, неожиданно влюбившихся людей, небеса расщедрились и разверзлись, пролившись на притихшую землю вполне осенним затяжным дождем, что подарило влюбленным нежданно-негаданно целых три дня: дороги развезло, и попуток не было ни в ту, ни в другую сторону…
Они уходили далеко в лес, укрывались тяжеленной, но надежной брезентовой плащ-палаткой и жадно любили друг друга. Целовальников все эти три дня был трезвым и молчаливым, а Маргарита о себе сказала лишь, что не замужем, но с пятилетним сыном. При расставании она дала ему листок из полевого дневника, на котором химическим карандашом написала адрес и телефон. А вот фамилию написать забыла.
Расстались, и Целовальников, чувствуя себя вновь брошенным и осиротевшим, страшно затосковал. Он не просто тосковал по уехавшей женщине, с которой он был так счастлив три дня, он тосковал по всему несбывшемуся, пролетевшему где-то рядом, не случившемуся с ним, в общем, как объяснить настроение сорокалетнего мужика, у которого ни кола ни двора, и любимая мелькнула, как свет в окошке, и след ее пропал?
Снова навалились непрошенные воспоминания, причем сначала вспомнил свой позор и распутство в Чите, а вдруг Маргарите сейчас кто-нибудь расскажет, потом приплыл заледенелый Норильск, вспомнилась необыкновенная любовь, когда он готов был всю кровь свою по капле отдать за жену и дочь, потом понесло куда-то вглубь и вдаль, замелькал калейдоскоп, от которого уже не просто ныло сердце, вот-вот и вырвется кровоточащим шаром из груди, взлетит чуток и лопнет, разлетится, разбрызгивая вокруг его кровь… Скорее выпить, побольше, да покрепче, залить зенки, как говаривала незабвенная Нюша, господи, я ведь ее целую жизнь не вспоминал, не поминал… Когда же я успел прожить столько, что уже не могу выдержать груза воспоминаний о пережитом?


43
Целовальников съежился, сложился в старом кресле, даже ноги по-девичьи поджал под себя, чтобы стать еще меньше. Вроде только что был такой вальяжный, довольный собой, хоть и небольшой, но  господин, почти «из Сан-Франциско», только сигары не доставало, а тут вдруг сжался, словно хотел спрятаться или того больше – исчезнуть. И голос сделался  глухим, неприятным, на нерве…
Мне показалось, что он вот-вот расплачется. Но не на того напали. Это у него привычная «горючка» закончилась, остатки хмеля испарялись на глазах, а с ним пропадал и кураж. Такие воспоминания, что рвут душу, не каждый на трезвую голову переживет. Я не выдержал и предложил чаю, хотя мне очень не хотелось в пятом часу утра идти громыхать на кухне: в доме спала жена и маленькая дочь.
– Давай, только завари покрепче, прямо в стакане, знаешь?
Я кивнул, хотя чифирь заводить не собирался. Пока я возился на кухне, стараясь не шуметь, он сидел тихонько в полутемной комнате, я уже был уверен, что он заснул прямо в кресле. Подошла заспанная жена, закутанная в халат, кивнула в сторону большой комнаты и спросила: «Пьяный?». Я покачал головой. «Спит?» – пожал плечами и понес стакан с крепко заваренным чаем, прихватив сахарницу и блюдце с печеньем.
Гость не спал. Он был угрюм, кажется, расстроен, задумчив и тих. Поднял на меня бездонные в полумраке глаза, взял стакан и так без сахара маленькими глотками выпил, почти не останавливаясь, только что бурливший кипяток. И только потом продолжил…

Вот так и тащил Целовальников свой несуразный, тающий на глазах груз по трассе и пил горькую. Пил один и с попутчиками, на свои и чужие, а когда кончались деньги, продавал что-то из опостылевшего груза – сначала, что попроще и полегче – стулья, легкие столы для сотрудников, стеллажи, потом, наконец, загнал РЭМ – эту тяжеленную множительную машину, с которой было больше всего хлопот, ну а затем в ход пошли шкафы и, в конце концов, от целого вагона мебели и оборудования остался один только редакторский стол – большой, двухтумбовый, полированный стол, в заводской упаковке и обивке, которому редактор, несомненно, был бы очень рад.
К этому времени Целовальников одолел свой трудный путь и оказался на берегу седого Байкала, на котором по случаю наступления календарной зимы уже стояла шуга, а для достижения заветной цели – передвижной редакции газеты «Вперед», переименованной уже в «Гудок Забайкалья», предстояло переправиться на другой берег озера. У пирса стоял какой-то катер, рядом большая плоскодонная баржа, загруженная какими-то металлическими конструкциями; все это – и пирс, и катер, и баржа, обросло льдом, хотя еще и не вмерзло намертво до следующего сезона. Навигация окончилась, о чем с радостью известил выскочивший из нутра катера паренек, плеснувший какие-то помои прямо в мировое хранилище пресной воды. Целовальников пробовал просить, умолять, но никто не хотел его даже слушать. Из трубы шел легкий дымок, внутри катера было весело и шумно. Целовальников подобрал валявшуюся рядом пешню и принялся методично откалывать лед, которым оброс катер. На шум выглянул какой-то морячок-речничок и грубо спросил: «Мужик, ты че?» На что Целовальников, не прекращая работы, ответил, не глядя, вопросом на вопрос: «А ниче, лед скалываю, не видишь, что ли? Морячок поежился и исчез в каюте.
Через час распаренного от работы Целовальникова пригласили внутрь, налили ему полстакана спирта, а когда он, привычно не дыша, для манерности отставив в сторону кривоватый мизинец (перебил как-то еще в бытность водилы на Колымском тракте, с тех пор толком и не гнется), степенно высосал горючую жидкость, уважительно предложили присоединиться к столу. Целовальников поблагодарил, но сказал, что еще не весь лед сколол, и снова вышел на свою добровольную вахту. Умел он все-таки находить контакт с людьми!
Эту штормовую ночь на замерзающем Байкале, когда пьяная в дым и потому подобревшая команда решила сделать еще один, последний, рейс на ту сторону, а заодно подбросить хорошего человека вместе с его странным грузом, он не забудет никогда. Как и каким чудом выжил он тогда на болтающейся, как щепка в море, барже среди металлических конструкций, грозящих раздавить его вместе с жалким редакторским столом, как выдержал изношенный старый трос, который по логике и в нормальную погоду мог оборваться, объяснить он не мог. Видимо, кто-то иногда берет под свое покровительство влюбленных и пьяных, сохраняя им жизни в самых невероятных ситуациях.
Когда Целовальников появился в дверях натопленного уже по-зимнему балка, отданного под редакцию, он произвел не меньшее впечатление, чем знаменитое явление Христа народу. Вид у него был страшный, говорить он не мог, только махнул как-то обреченно рукой в сторону, и, когда обнадеженный этим неловким жестом, редактор кинулся к запотевшему окну, то вместо ожидаемого, наверное, им грузовика, набитого под завязку долгожданной редакционной мебелью, увидел помятый самосвал, в металлическом кузове которого сиротливо корячился потерявший упаковку, а с ней и весь товарный вид, двухтумбовый редакторский стол.
Материальные ценности на огромную по тем временам сумму были утрачены, по словам Целовальникова, во время переправы через штормовой Байкал, в которой он рисковал собственной жизнью, пытаясь спасти народное имущество, и буквально чудом остался цел. Редактор, конечно, не поверил во все эти страсти и потребовал официальных объяснений. Докладная Целовальника, вся испещренная исправлениями, долго ходила по инстанциям, ведь все они были разбросаны вдоль строящейся трассы, а некоторые вообще находились не понятно где. В конце концов, было решено спустить дело на тормозах, Целовальникову определили какой-то начет, остальное списали при первом же случайном пожаре какого-то балка, вспыхнувшего от замкнувшей электропроводки, а корреспондента Семенова-Целовальникова, так и не написавшего ни одного репортажа, ни одной заметки, уволили по знакомой до боли статье – собственное желание.
Этой строкой начинался уже четвертый том его трудовой книжки – редкое собрание «собственных желаний», отметившее непростой трудовой путь нашего героя.

Понимаешь, снова убедительно то ли спрашивал, то ли утверждал он, есть такие люди, у которых в трудовой чуть ли не одна запись за всю жизнь, или несколько, но все они на одном предприятии получены, вот я знал, например, одну даму: она, как пришла после института в НИИ, так и проработала в нем до самой пенсии. Представляешь, на одном месте! Я бы с ума, наверное, сошел. У меня, конечно, своя крайность, я понимаю, девяносто две записи в трудовой, а ведь мне еще до пенсии пахать и пахать. Я, если свою трудовую книжку без всякой подготовки через барьер в отделе кадров вброшу, как шайбу, то ни один кадровик без инсульта не останется. Я теперь на работу исключительно по звонку высокопоставленных особ устраиваюсь. Шеф мой – академик, впрочем имя его тебе все равно ничего не даст… звонит обычно второму секретарю горкома или райкома партии того поселения, где я собираюсь работать, и объясняет, что это некий социально-научный эксперимент, что меня надо принять и не задавать мне лишних вопросов. А в нашей стране на всякий случай очень послушно исполняют такие советы. И вот я дизелист-электрик на газотурбинной электростанции на газоконденсатном месторождении Ямбург, что расположено на Гыданском полуострове, ограниченного огромной Обской губой и Тазовской губой! Вот так между губами, как огромный язык и раскинулся этот полуостров, который в простонародье, между собой мы только Гадским и называли! Ты хоть представляешь, где это? У самого лютого черта на самых что ни наесть заброшенных и проклятых куличках! Вот так!
Туда-то я сейчас и добираюсь, не торопясь, с ночными разговорами с тобой уже почти неделю. Так, на чем это я остановился? Ага, как же, как же, знаменательная встреча с Маргаритой на БАМе, и произошла она в 1975 году. Это ж сколько с тех пор воды утекло?! Никто мне и не скажет!
И тут же, не меняя интонации так, что я и не сразу понял, о чем вдруг пошла речь, накинулся на меня с укоризной:
– Неужели у тебя в трехкомнатной квартире с таким количеством шкафов и всяких ящиков так и не найдется каких-нибудь жалких ста граммов спиртного напитка?! Ну, как ты можешь так бездарно проживать свою жизнь?
Вопрос был риторическим, хотя он еще задержал на мне взгляд, полный невысказанной муки и истошной мольбы, видимо, еще надеялся на чудо, но оно не произошло, и кое-как взбодрив себя чашкой слишком крепкого растворимого кофе, так и скривившись от его горечи, Целовальников перешел к новой главе своей жизни.


44
Фактически уволенный, выгнанный отовсюду, в белом когда-то, затасканном грязном полушубке с полуоторванным рукавом, который некому было пришить, а самому не пришла бы такая мысль в голову, потерявший человеческий лик и всякую уверенность в себе, Целовальников сел в первый же проходящий мимо поезд, в полупустой плацкартный вагон, и покатил на запад. Он еще не знал, куда он едет, может быть, к матери? Ну уж нет! Проведать дочь? Не в таком же виде!  За Нижнеудинском к нему подсел какой-то интеллигентного вида мужчина и принялся расспрашивать о жизни. Предварительно он разложил на аккуратно постеленной газетке домашнюю снедь: пирожки, жареную курицу, помидоры и огурчики, вытащил штоф редкой тогда «Столичной» с закручивающейся жестяной пробкой – в общем, все атрибуты для неспешной беседы в громыхающем на стыках поезде.
Мужик сказался журналистом и тем самым сразу же стал интересен Целовальникову, который в свою очередь назвался старателем, возвращающимся после сезона, но неудачного – только так можно было объяснить свой внешний вид и помятое душевное состояние. Пили, закусывали, Максимилиан, как всегда, рассказывал, попутчик слушал, задавал наводящие вопросы, хрустел огурчиками и внимательно поглядывал на все более возбуждающегося Целовальникова.
Скоро вагон погрузился в синеватый свет ночников, публика стала укладываться спать и согнала с теплого насиженного места. Да и выпито уже было все и курица съедена до косточек. Попутчик тоже развернул постель и перед тем, как запрыгнуть на верхнюю полку, вдруг посоветовал:
– А вы напишите статью о старательских артелях, вы очень интересно рассказываете, и опыт у вас большой. Сейчас, в свете перехода на хозрасчет и самоокупаемость, опыт старательских артелей вполне может пригодиться. Вот вам моя карточка, приходите к нам в журнал, а лучше – прямо к академику Аранбегяну, он как раз главный шеф нашего журнала и давно интересуется этой темой.  Она, по-моему, до сих пор никем не раскрыта.
И Максим решил: поеду к академику, а там видно будет.
– А где этот ваш журнал находится?
– Так в Новосибирске и находится, вернее, в Академгородке, прямо в институте экономики мы и сидим. Вон на карточке и адрес указан…
С вокзала поехали вместе, журналист хотел на автобусе, но Целовальников, хоть и держал в кармане последние смятые рублишки, фасон держать умел. Свистнул «мотор», пригласил вежливым жестом попутчика, тот назвал адрес, а когда шофер стал отнекиваться, что обратно трудно найти пассажира, Максим, как обычно, посулил двойную таксу – в оба конца – и они покатили. Езды оказалось всего полчаса, на счетчике настучал трояк, Целовальник больше всего боялся, что вытащит из кармана червонец, сдачи бы он не взял, а деньги ему сейчас и самому были позарез как нужны. Рука оказалась счастливой – вытащил пятерку, к ней тут же в кармане полушубка нашелся рубль. Было немного не по себе, выдавать вот так строго оговоренную таксу без чаевых, но Максим сделал вид, что очень спешит, и махнув таксисту, оставшемуся, впрочем, совсем не в претензии, побежал догонять журналиста, который за компанию решил даже домой не заезжать.
В большом зеркале у гардероба Целовальников увидел свое непрезентабельное изображение, поморщился и решительно отправился в приемную директора института, того самого академика, наотрез отказавшись от предложения удивленного журналиста посетить с ним сначала буфет, а потом и редакцию. Нет, в таком виде – самого настоящего старателя, только что выбравшегося из тайги, надо было идти к Самому и ковать дело горячо и рьяно. В приемной благообразная старушка со странно подсиненной прической испуганно прижалась к двери директора, словно закрывая ее своим тщедушным телом от вторжения варваров или грабителей.
– Вы к кому?! – На высокой прерывистой ноте воскликнула, вопрошая, старушенция.
– К академику Аранбегяну, – максимально смягчая голос, добавляя в него изюма и только что сбитого маслица,  весомо промолчав полагающуюся при этом паузу, вежливо ответил Максимилиан и с трудом удержался, чтобы не шаркнуть ножкой и не припасть к артритной, такой же синеватой как прическа, ладони секретарши академика.
– Разрешите полюбопытствовать, по какому вопросу? Вам назначено?
– К сожалению, я без приглашения, так сказать инкогнито и экспромтом, но по вопросу организации труда в старательских золотодобывающих артелях. Вопрос, извините, не терпит отлагательств.
– Присядьте, я сейчас доложу, – явно смягчилась бабулька, а убедившись, что Целовальников не собирается садиться на шикарный диван в своей расхристанной шубе, сделала жест мизинцем, как бы фиксируя все на своих местах на ту секунду, что она будет отсутствовать, потянула на себя ручку тяжелой дубовой двери, за которой работал сам академик. Через неприкрытую дверь слышно было как шумно удивился хозяин кабинета, видимо, даже переспросил, так как монотонный голос «божьего одуванчика» дважды произнес одну и ту же по интонации и краткости фразу. Наконец, дверь снова распахнулась и секретарь без слов разрешила Целовальникову зайти. Он снял полушубок, посмотрел на шикарный кожаный диван, потом глянул на хрупкую фигурную вешалку, которая наверняка не выдержала бы такой тяжести, и, не придумав ничего, торопясь навстречу своей судьбе, сунул вывернутый волчьим мехом наружу тулуп прямо в руки хрупкой старушке и бесстрашно вступил в кабинет.
Навстречу ему, с трудом выбравшись из-за огромного письменного стола, протягивая для приветствия обе руки, будто желанному и дорогому гостю, шел тучный и большой академик, когда-то черноволосый красивый армянский юноша, тонкий как тростинка, теперь же задавленный проблемами, обласканный властями, обремененный должностями, званиями и многочисленными обязанностями, страдающий ожирением в последней стадии, тахикардией, гипертонией и одышкой, но накинувший, на всякий случай, на лицо маску восточного гостеприимства. 
Целовальников крепко, по-мужски, пожал рыхлую, как непропеченный колобок, ладошку директора, коротко представился и объяснил, что, проработав много лет в старательских артелях Колымы, Якутии и Забайкалья, хотел бы написать о старателях статью. Аранбегян предложил сесть, попросил секретаршу в переговорник принести чаю покрепче и бутербродов побольше, и с огромным, теперь уже не придуманным и нескрываемым интересом стал расспрашивать Максимилиана о его жизни, работе и тому подобном. Если и была робость у Целовальникова, то всего лишь мгновение – когда переступал порог кабинета, а как увидел самого академика, все про него понял, и бояться тут же перестал. И оказался прав: с этого необычного, почти экстремального знакомства началась их многолетняя дружба и сотрудничество, но это еще возникнет позже, а пока был лишь интерес к экзотическому старателю, весь вид которого напоминал только что сошедшего со страниц романа Джека Лондона авантюриста с берегов Юкона.
Несколько раз в дверь осторожно просовывалась остренькая мордочка взволнованной секретарши: то ли она проверяла, не сделал ли чего с ее шефом этот уголовного вида неизвестный ей старатель, то ли намекала академику, что у него весь день расписан по минутам, а тут уже идет второй час непредвиденной, внеплановой встречи, и разглагольствующие явно на вольную тему стороны уже запросили по второй порции бутербродов с чаем.
Наконец, академик с трудом поднялся, вытаскивая себя из плотно обнявшего его бедра кресла, словно выковыривая пробку из бутылки, подал Целовальникову визитную карточку с золотым тиснением и обрезом и сказал, что как только будет готова статья об артелях, он с удовольствием ознакомится с ней и поможет с публикацией.
На том и расстались весьма довольные друг другом: Целовальников открывшейся вдруг перспективой, а академик… как бы это внятней сформулировать… в общем, он был доволен своим неожиданным хождением в народ, выразившимся в общении с простым работягой, чьи твердые мозоли он явственно ощущал, когда тот с дурной силой пожимал его вялую руку.

Целовальников вышел на скользкое мраморное крыльцо Института экономики, посмотрел на суетно выбирающийся на воздух народ, веселый по случаю окончания рабочего дня, на заметенный снежной крупой проспект, названный почему-то Морским, хотя по его разумению моря в округе не наблюдалось (Целовальников еще не знал, что в народе любое водохранилище называется морем, вот и Обское, возникшее при строительстве небольшой гидроэлектростанции, роль которой, казалось, больше заключалась том, чтобы в случае чего затопить лежащий ниже по течению миллионный город, чем давать сколько-то там киловатт электроэнергии, тоже получило столь гордое географическое определение, известное только гражданам Новосибирска), и только подумал, куда бы ему двинуть дальше, как вспомнил о Маргарите. Удивительно, что все это время, даже когда у него мелькнула мысль податься в Новосибирск вместе с привалившим ему в поезде журналистом, он ни разу не вспомнил о ней, а ведь совсем недавно его пробивала крупная дрожь, даже голос срывался, так хотелось ее, вспоминая, как никогда и никого на свете!
Все-таки странная штука любовь – она так похожа не неизвестную пока науке болезнь вирусного происхождения: заражаешься мгновенно, температуришь, долго болеешь, ломает все суставы, бьет лихорадкой, а потом, если не умрешь, то выздоравливаешь и даже забываешь напрочь, будто и не было всей этой напасти. 
На дне глубокого кармана полушубка лежала сложенная многократно страничка из «Полевого дневника», на ней был шестизначный номер домашнего телефона Маргариты. «Надо было подождать для верности еще часок и позвонить… наудачу», – подумал Целовальников и пошел вниз по Морскому проспекту. Он оказался не так уж велик, каких-то шестьсот метров, пришлось свернуть на улицу Ильича, у кинотеатра висели афиши недели французского кино, подумал, что в кино не был уже сто лет, а проходя мимо  ресторана, тут же почувствовал, что съеденные во время аудиенции у академика бутерброды с сыром и колбасой уже провалились достаточно глубоко и не мешало бы подбросить в топку чего-нибудь съестного и основательного, а еще лучше запить сегодняшний не самый простой день чем-нибудь сладким и подкрепляющим.
Чтобы отвлечься от этих бесполезных, но раздражающих мыслей, он глянул на часы, что висели на столбе – было уже почти семь вечера: пора, и Целовальников решительно направился к первой же телефонной будке, в которой на удивление – сегодня ему явно везло во всем – оказался исправный таксофон.
Максим бросил в прорезь давно приготовленную и уже нагретую в ладони до температуры тела «двушку», заскорузлым пальцем набрал шесть цифр, задержал последнюю для надежности – кто-то говорил, что так отсекаешь всех конкурентов, наконец, отпустил диск, тот нехотя прокрутился, раздались звонки вызова и в трубке, почти сразу же, не испытывая терпение соскучившегося старателя, отозвался спокойный голос Маргариты, будто и не было почти двух месяцев расставания.



45
И все-таки он ужасно разволновался. Вот на встречу с академиком шел как танк, ничего не боялся, а тут…
И цветы, гвоздики, казались ему слишком замурзанными – они вообще оказались последними в пустом цветочном магазине на углу, и сам его вид, вызывал жалость, если не отвращение, да и отвык он от Маргариты, даже лица ее вспомнить не мог. Так фигуру, грудь, родинку на шее, а еще внизу… на внутренней стороне бедра – это помнил. Глаза вроде бы помнил, нос, рот – все по отдельности, хоть и с трудом, а вспоминал, но собрать все вместе никак не удавалось, и от этого было больно и стыдно – что ж это за любовь, если через два месяца уже и вспомнить толком не можешь.
Но открылась дверь, и он сразу же ее узнал, хотя было в ней что-то новое, незнакомое. Ах, да – она же дома, хозяйка, а он, значит, гость. Так, так...
Переступил порог, ткнулся холодными губами и моментально отсыревшей с морозной улицы бородой в теплое лицо Маргариты, сунул в руки привядшие гвоздики, вытащил из кармана бутылку золотистого «Токая» (это ж какая удача, что у них в магазинах такие вина продают, но еще большая удача, что у него денег на весь этот джентльменский набор хватило, хорошо, что таксисту не дал лишнего), и только тут осмелился взглянуть в ее глаза, чтобы пусть с опозданием, но убедиться, что ждала, что он не ошибся и не приперся нежеланным, хоть и званым по телефону гостем.
Да, это тебе не окрестности Таксимо или Лопчи, где горы, тайга и вымученная тяжелым трудом дорога делают все простым и естественным, особенно, если между мужчиной и женщиной пробивает невидимый разряд внезапной любви или необъяснимого влечения! Город же убивает любое проявление романтики своими серыми бетонными стенами,  однотипными коробками, грязными, продуваемые неприятным сквозняком  в любое время года улицами и вонючими темными подъездами, но больше всего тем, что не дает ни малейшей возможности остаться наедине: даже посреди самой темной ночи вы все равно окружены звуками города, напоминающими – вы не одни, мы все видим, а не видим, так слышим.
Может быть, это и не совсем так, но, встретившись во второй раз, теперь уже в городе, Максим и Маргарита испытали в первый момент холодные капли разочарования, которые, вызывая дрожь, медленно покатились у каждого по спине, в самом нежном и незащищенном ее месте – между лопаток.
Потом, особенно когда выпили по бокалу «Токая», стало полегче, а когда прогорела свеча и Маргарита поднялась, чтобы включить торшер, Максимилиан, пользуясь мгновением полной темноты, перехватил ее руку и крепко, наверное, даже излишне крепко, прижал ее к себе, словно проверяя, не бесплотный ли это дух явился ему в преддверии белой горячки. И дальше, убедившись и поверив, как тогда на берегу безымянной речушки, над которой должны вот-вот достроить железнодорожный мост, еще один мост на гигантской трассе БАМа, вдохнув такой родной и возбуждающий запах ее обнаженной кожи, уже не смог остановиться. Да и Маргарита просто не позволила бы ему это сделать.
В детской комнате спал ее пятилетний сын Мишка. Он спал крепко, как и должны спать набегавшиеся за день пятилетние пацаны, если у них в жизни все в порядке. После первого приступа, едва к ним вернулась возможность дышать, Маргарита взяла Максима за руку, сгребла разбросанную по полу одежду и повела его в свою спальню. А там уже заранее была расстелена постель, в которой эту ночь Маргарите, наконец, не придется коротать в одиночестве. Кровать была большая, упругая и бесшумная, в общем, это было как раз то, что надо двум влюбленным после долгой разлуки. И они всю ночь неутомимо испытывали ее «летные» качества и прочность, взлетая, словно на невидимых качелях, до самой высшей точки, в которой, казалось, задыхались одновременно, но все же благополучно возвращались на землю, чтобы успеть взлететь еще и еще, пока бесцеремонное и равнодушное по своей природе солнце не растворило волшебство ночи, чтобы вновь явить всем обитателям окрестностей обыденность серого зимнего дня.
Целовальников проснулся, но прежде чем открыть глаза и выдать свое пробуждение, прислушался. Судя по свету, проникавшему сквозь плотно сомкнутые веки, день уже был в разгаре, но в квартире была абсолютная тишина. За окнами шумел город, было слышно как, поскрипывая, натужно тянет на изношенных тросах кабину лифта старый несмазанный движок, за стеной кто-то неохотно и монотонно переругивался, видимо, просто отдавая дань традиции, но в самой квартире номер 269 огромного дома в одном из гигантских колец городка ВАСХНИЛа была полная тишина, означавшая, что он, Максимилиан, в квартире оставлен один.

– Я тогда и не представлял, как можно  расшифровать эту мудреную аббревиатуру, которая неожиданно оказалась совсем элементарной, даже глупой – Всесоюзная академия сельскохозяйственных наук имени Ленина! Представляешь, было так гордо и загадочно – «ВАСХНИЛ»! Фантастика! И вдруг такой обман, такое разочарование – голая и бездарная проза: академия, ты только вслушайся, академия несуществующих наук да еще и имени Ленина. Нет, чтобы Трофима Лысенко или еще какого-нибудь свекловода или хлопкороба, так нет – подавай им имя Ленина, и никак не меньше, – неожиданно взвился Целовальников посреди лирического описания первого утра в квартире Маргариты.
Я даже как-то забеспокоился – все ли с ним в порядке. Вообще, я заметил, что тон повествования сильно изменился. Может быть, причиной было надвигающееся утреннее похмелье, а может быть, сама жизнь переходила в такую плоскость, в которой уже неуместны были восклицания и речитативы?

Он открыл глаза, быстро соскочил с кровати, успев благодарно подумать о ней – труженице, выдержавшей в отличие от своих многочисленных подруг такие резкие нагрузки, быстро оделся и, стараясь не шуметь, вышел в коридор. Затем обошел всю квартиру, неспешно рассматривая ее обстановку, читая корешки книг, перебирая виниловые пластинки – все это многое могло рассказать о хозяйке, а в том, что она живет здесь без мужской руки было видно сразу: створки шкафчиков висели вкривь и вкось, гардина на кухне держалась на честном слове, в общем, особой экспертизы этот вопрос не требовал. Заглянул Максим и в холодильник и даже в большой, оказавшийся полупустым, шкаф, под стопкой глаженного и даже накрахмаленного по старинке белья легко нашел скромную пачечку денег – не много, всего пятьдесят семь рублей, а в шкатулке на трюмо – только бижутерия. «Да, – многозначительно промычал он, – и это квартира кандидата наук, заместителя директора по научной части… И что же от таких нищих ученых в науке можно ожидать?»
Раздался короткий звонок и тут же щелкнул замок.
– Ты уже встал? – крикнула Маргарита с порога, явно стараясь прежде всего предупредить его о своем вторжении, и через минуту появилась в дверях кухни, даже не успев раздеться – в заснеженной шубке, с розовым девичьим румянцем на щеках, веселая и счастливая, полная какой-то искрящейся, как принято говорить, энергии, от которой волосы у Целовальника на голове и бороде потрескивали и вставали дыбом. Ему тут же захотелось схватить ее в охапку и прямо как есть, в шубе, потащить снова на героическое ложе, но, представив свой слегка помятый с утра вид: суточную щетину, круги под глазами, устойчивый запах перегара изо рта, мятую и давно нестиранную одежду, – желания моментально испарились.
А Маргарита словно читала его мысли. Она вообще была женщиной очень умной, умной настолько, что это всегда выделяло ее из толпы, придавая нечто такое, что делало ее привлекательнее многих красавиц с ногами от ушей и прочими классическими атрибутами красоты.
– Снимай свою одежду. Вот я тебе принесла на первый случай специально для дома – переодевайся, но сначала в ванную – бриться и приводить себя в порядок. Я вчера не заметила у тебя никакого багажа?
– А у меня его и нет, так получилось…
– Ну получилось и получилось, это даже к лучшему, начнем с чистого листа!
– Знаешь, Марго, что-то я часто в последнее время начинаю с чистого листа…
– Значит, был в поиске! Может быть, теперь начнешь на чистовик? Давай быстренько день начинай. А я пока завтрак приготовлю, хотя время уже вполне обеденное, значит, – усиленный завтрак. Как ты относишься к яичнице с колбасой, овощами и сыром?
– Очень хорошо отношусь, вот только к такой королевской яичнице хорошо бы еще и кружечку холодного пивка!
– Размечтался! За пивом стоять надо, а мне статус не позволяет, но вот пятьдесят грамм фронтовых я, пожалуй, для тебя найду.
– Искажаете историю, мадам, фронтовых было не пятьдесят, а все сто.
– Так ведь и дело было на фронте, а сейчас вроде бы вполне мирное время, так что не пререкайся, а то и этих лишу.
Видно было, что в этой шуточной бессмысленной перепалке они старались скрыть смущение и волнение – ведь они впервые оставались наедине в четырех стенах и при безжалостном дневном свете.
Целовальников вдруг вспомнил, что он даже не знает фамилии Маргариты, не говоря уже об отчестве, хорошо, что хоть сына она сама при нем назвала по имени – Мишка. Это имя Максиму было легко запомнить – дядя Миша, ухажер или муж мамы, как они теперь там,  кто их знает.
Максим долго копался в ванной: старательно, что давно уже не делал, брился, пытался даже бороду подровнять, но это было не с руки, потом переоделся в новый спортивный костюм и, став похожим на заслуженного тренера по неизвестному виду спорта, вышел наконец на кухню. На большой чугунной сковороде шипела глазунья с луком, колбасой, кусочками ветчины, какими-то мелко порезанными овощами – произведение искусства, не меньше, а рядом стоял ладный запотевший лафитничек с водкой.
Маргарита села напротив, кивнула Максимилиану на графинчик, тот налил в две рюмки, Маргарита, не дожидаясь тоста гостя, чокнулась с ним и, сказав: «За встречу», лишь пригубила водку, и стала смотреть на Целовальникова. Он чувствовал себя неуютно с самого утра. За ночь ему было не стыдно, обмануть его, конечно, можно было, но в этот раз он был уверен, что изголодавшейся без мужчины Маргарите было с ним очень хорошо, но все, что происходило на свету, было ему не по нраву. И Маргарита это чувствовала и понимала.
Дождавшись, когда Целовальников поест, она убрала сковороду, налила ему большую чашку непривычно вкусно пахнущего кофе из коричневой банки с индейцем на боку, «Касике» – прочел Максимилиан, и, опершись на острые локти, что водрузила на чисто вытертый стол, спросила, глядя в упор прямо в глаза Целовальникову:
– Скажи мне, пожалуйста, Максим, что ты хочешь в этой жизни? Чем бы ты хотел заниматься? Вот прямо сейчас, с сегодняшнего дня?
– Знаешь, – сделав значительную паузу, так как вопрос был явно не праздным и до этого момента, хоть и будоражил Целовальникова, но вслух, да еще и так отчетливо никогда не произносился, – у меня есть мечта-идея: я бы хотел написать сначала статью о старательском деле для Аранбегяна, я ему обещал, а потом, если получится, книгу, тоже о старателях. Помнишь, я тебе у костра свои байки рассказывал? Так это все со мной было, я ведь ничего не придумал! Только писать я пока не умею, даже не знаю, как и с чего начать.
– А что тебе нужно для исполнения этой мечты-идеи?
– Хотелось бы не работать… пока… хотя бы какое-то время, ну и, наверное, стол, стул, может быть, даже пишущую машинку, ну и, конечно, что-нибудь пожрать, то есть, прости, поесть, и хорошо бы бутылку вина в день – для вдохновения и вообще… для тонуса…
Маргарита не удивилась, не взяла паузу на осмысление или подсчет возможностей, а просто взяла его за руку подвела к своему письменному столу, что стоял в большой комнате прямо у окна, и сказала:
– Вот тебе стол, стул и моя машинка, кстати, «Оптима-Люкс» – классный югославский аппарат, только все это надо будет перенести в спальню и чур – по ночам не работать, не то соседи со свету сживут. Кормить я тебя буду, и даже, так и быть, обеспечу тебе бутылку вина в день, но не больше!
Целовальников, не выдержав, сделал характерный зэковский жест: мол, век свободы не видать, но Маргарита его осадила, – не клянись, но спиться я тебе не дам.

Так ли было на самом деле, не знаю – как говорится, за что купил, за то и продал. Но, по словам самого Целовальникова, о любви и прочих сантиментах они больше не говорили. Жить стали практически как обычная семья, не считая того, что работала и зарабатывала деньги только Маргарита, а Целовальников лишь иногда сдавал поднакопившиеся пустые бутылки, чтобы на вырученные деньги тут же купить себе какую-нибудь неучтенную винную гадость подешевле.

Мишка очень привязался к Целовальникову: пацану не хватало мужского воспитания, мужского духа и голоса в доме, теперь вот появился Максимилиан, и мальчонка его полюбил. А Целовальников ценил это и очень старался у парня свой авторитет не потерять.
Статью о старательских артелях он смог написать только через десять месяцев, раньше ничего не получалось, да и то, Маргарита заставила ее раз десять переписать. Но Целовальников прочел, что граф Лев Николаевич Толстой свои знаменитые книги тоже переписывал по восемь раз, даже огромную «Войну и мир», и несколько успокоился. Руки у него, конечно, не были к писательству прилажены, тут хоть кол на голове теши: ни прочитанные книги, ни умелая гладкая и складная речь, переполненная остротами и прибаутками, так легко дававшаяся ему, ничто не помогало. Как только переносил он свои мысли и описания на бумагу, из текста испарялось или выпадало, как из дырявого трухлявого мешка, все живое, оставалась только какая-то жалкая переваренная кем-то каша, даже не каша, а прогнивший картон. В статье еще так сяк, там хоть цифры нашлись, факты, а вот с книгой никак!
Уж что только не перепробовал Целовальников, даже норму себе установил: пока двадцать страниц не напишет, день не прекращает, работал как проклятый, как приходилось работать в руднике, только по выходным и давал себе разрядку, чтобы с Мишкой время провести и с Маргаритой. И, представить себе невозможно, но прожил так Максимилиан приживалой, попробуйте угадать сколько? Никогда не угадаете! Три года! Тысяча девяносто шесть дней – високосный год в серединку затесался – как один день!
Выпил, считай, больше тысячи бутылок вина, это только легально, написал рукопись в восемь авторских листов – сто семьдесят страниц, отпечатанных двумя почти негнущимися пальцами, которую безразличные редакторы-доброхоты, вытрусив последние крупицы старательской соли, превратили в маленькую книжицу, в двести страниц, с тоскливыми мертвыми оборотами и жеваными фразами неестественных диалогов.
Чтобы сдать рукопись в издательство, настырному Целовальникову пришлось проторить туда свою тропинку или даже «секретный фарватер», потратив на это огромные для обычной семьи деньги. Повезло, что неожиданно пришел «довесок» из артели «Витим», высчитанный по результатам окончания сезона,  в середине которого его с позором уволили «по собственному желанию», да и Маргарита получила большую премию за какую-то сверхсекретную работу.
Книгу поставили в план, потом несколько раз сдвигали. Наконец, раздался долгожданный звонок, и Целовальников с ящиком водки, коробкой полусладкого «Советского шампанского», с корзиной фруктов и целым копченым окороком в обнимку приехал в издательство принимать первую и, как оказалось потом, последнюю свою книжку. Он заранее оплатил кроме авторских экземпляров еще шестьсот штук, прикинув примерное количество своих знакомых на Колыме, куда собирался послать ее в качестве фирменного подарка.
И вот он раскрыл ее, свежеотпечатанную, как говорят, с пылу с жару – только что из-под пресса, в плотной твердой обложке, на которой непривычным курсивом красовалось «Максимилиан Семенов», прочел чужие безликие слова о своем самом фартовом сезоне в верховьях Адычи, так уж книжка открылась, и… не увидел за этими словами ни-че-го! Словно и не было сказочной золотой жилы, голодного ожидания вертолета в беспросветной метели, почти насильственного захвата воздушного судна голыми, обросшими жуткими бородами мужиками.
Все эти труды и непривычные хлопоты по написанию и изданию книги, занявшие в общей сложности почти пять лет его жизни, открыли ему запоздалую и жестокую по сути истину: весь мир одинаков и держится все на тех же замученных китах – деньгах, выпивке, жратве и блате. Эти хлопоты  и так называемые творческие труды вымотали его больше, чем три года тяжеленной работы на касситеритовом руднике, а счастья от пахнущей противной типографской краской, специальным клеем и явно улавливаемым унижением, книжки, уместившейся на ладони, он так и не почувствовал: растворилось ли оно как-то незаметно, протекло ли мимо пальцев, но ушло, и даже не в песок, а просто испарилось бесследно, будто и не было его никогда.
А может быть, действительно его и не было, и не бывает, этого счастья? Может быть, его кто-то в насмешку придумал – счастье-то это долбанное? А?!


46
Максим ясно чувствовал, что перевал пройден, что жизнь, вчера еще казавшаяся бесконечной и все никак не начавшейся основательно и набело, вчера еще только скорым шагом, а сегодня уже вприпрыжку, побежала под горку…
Жизнь с Маргаритой как-то сложилась, не скажешь, что все было легко и гладко, да этого, наверное, не скажет никто, но оба слишком хорошо знали страшную цену одиночеству, и именно это давало им силы и терпение оставаться вместе.
Маргарита была из очень непростой семьи. Уже в позднем возрасте, ее увенчанный всеми мыслимыми наградами отец – боевой маршал, один из самых известных полководцев последней войны, – на старости лет завел новую семью: молодую жену и маленькую дочь, которые и скрасили его последние годы, когда неизлечимая болезнь, словно взимала с него неподъемный налог за везучесть и славу, которой тот вкусил по всем житейским понятиям явно вне всякой меры.
Маршалу по какой-то невероятной, счастливой и редчайшей случайности удалось проскользнуть и между Сциллой и Харибдой, между молотом и наковальней, между громкими процессами и следовавшими за ними репрессиями, и ведь не потому, что угождал или предавал, а просто беда его никак не могла застать на месте. Она за ним сюда, а он только что убыл, она вдогонку, а его уже перебросили на другой край света, а когда было уж совсем накрыла его, беда эта неуемная, то от большой ли наивности или от природной крестьянской хитрости, которую всегда нарочно демонстрировал всем окружающим, принял он присланный за ним наряд (или конвой?) за вражескую диверсионную группу, и лихо отбил все ее изощренные попытки, положив прицельным огнем припрятанного на всякий случай на чердаке большой государственной дачи хорошо смазанного и щедро снаряженного боезапасом «Максима», чуть ли не взвод оперативников. Когда в густой траве вокруг дачи полегло два десятка ретивых сотрудников НКВД – отъявленных душегубов, – сверху пришел приказ оставить взбунтовавшегося маршала в покое. И надо же – действительно оставили до самого последнего его дня. И похоронили со всеми почестями у самой Кремлевской стены, и вдове с дочерью оставили от щедрот казенных старую дачу да квартиру на Кутузовском.
Маргарита окончила МГУ, биофак, тогда это было модно, да и любила она после многих лет дачной жизни с цветочками и травками возиться, распределилась в науку, вышла вроде бы замуж, но разошлись почти сразу – не сошлись характерами, и, чтобы не мелькать у бывшего мужа на виду, молодая старательная и умная кандидат биологических наук попросилась в новый, только начинающийся строиться по немыслимому проекту, навеянному идеями самого Фостера, Академгородок сельскохозяйственных наук.
Строили его на левом берегу Оби, на просторе: среди полей и небольших лесных рощиц, а вот сам Краснообск (так решили назвать поселок ученых и оставить его в районном ведомстве, чтобы ученые хотя бы по статусу не числились городскими жителями – Академия все-таки сельскохозяйственная!) был защищен даже от погодных условий: с подветренной стороны его оберегала стена институтов, объединенных общим переходом, а жилая часть городка была одета в кольцо девятиэтажных домов, предохраняющих его внутренние кварталы от снежных бурь. И все это было тщательно проверено и просчитано с научной точки зрения – проект был даже оптимизирован с помощью продувания в гигантской аэродинамической трубе в одном из соседних авиационных НИИ. В общем, все для человека – как и было записано в программе КПСС.
Маргарита работала сначала старшим научным сотрудником, потом была замечена и получила специальную лабораторию, занимавшуюся закрытыми проблемами, хотя что могло быть закрытым в растениеводстве, непосвященному человеку не понять, уже и докторская наклевывалась, выдвинули на заместителя директора института – такой карьере можно только позавидовать. Как-то совсем незаметно для окружающих родила она сына, непонятно от кого, квартира у нее была очень хорошая – новой, улучшенной планировки, вот только появился у нее странноватый постоялец, похожий на забулдыгу, да еще и без определенного занятия.
Замдиректора по режиму не выдержал – должность обязывает – и спросил, чтой-то вы, Маргарита Семеновна,  такого подозрительного кадра у себя пригрели? На что она строго ответила, что это ее муж – писатель, много лет проработавший на Севере, и заметьте – она сделала многозначительную паузу и строго подняла указательный палец вверх – добровольно, а теперь пишет книгу о добыче полезных ископаемых. Не верить столь серьезной научной даме не было никаких оснований, и все потихоньку успокоились и привыкли, что по выходным вся семья Маргариты Семеновны уходит на реку или в лес на прогулку.
Первое время Маргарита все надеялась научить чему-то Максимилиана, в смысле писательского дела. Подсовывала ему книжки, вырезки из журналов и газет, учебники, но Целовальникова это только сильно раздражало. Маргарита поняла и отстала. Однако статью для экономического журнала, которая была обещана Аранбегяну, после всех потуг Целовальникова переписала сама, а уж к его книге не прикасалась. Макс все три вольных года, обещанных ему Маргаритой, так над рукописями и прокорпел. Описаний его жизни набрался целый чемодан, но читать это было очень трудно – требовался терпеливый и опытный литературный редактор. Можно было и найти такого за весьма умеренную плату, но Целовальников никого не хотел подпускать к своим произведениям, считая, что его обворуют.
Память у него была цепкая, крепкая на удивление – ровно через три года, день в день, он прервал свой творческий отпуск и пошел устраиваться на работу. В тот момент он, правда, и не знал, как вовремя все это происходит. И пошел ни к кому-нибудь, а к своему академику Аранбегяну. Так Максимилиан Григорьевич стал внештатным сотрудником весьма элитарного экономического журнала, шефом которого был сам академик, и с рекомендательным письмом ко второму секретарю Ямало-Ненецкого окружкома партии уехал работать дизелистом на газоконденсатное месторождение Ямбург, которое только начинало разрабатываться.
График работы был удобным: месяц Заполярья, месяц дома, зарплата – четыре Маргошиных, так что Целовальников смог бы достаточно быстро отработать вложенные в него деньги, если бы не пропивал изрядную их часть, начиная прямо по дороге домой. Маргарита прошла долгий путь борьбы, как она считала сначала, с пьянством Целовальникова – вредной привычкой, а потом и с алкоголизмом, поняв, что это тяжелая и уже вряд ли излечимая болезнь. На этом пути было всякое: и уговоры, и шутки, и попытки отвлечь, и даже самой стать собутыльником, чтобы меньше доставалось Максимилиану. Прием этот известный, распространенный, но в нем есть и свой подвох: часто тот, кто борется, сам за компанию спивается. Если еще для этого возникают какие-то причины. Как это и произошло с Маргаритой.
То ли сглазили ее, то ли как-то колесо Фортуны прокрутилось не туда, только начались у Маргариты на работе трудности. Сначала по существу – по работе, которая была слишком засекречена, чтобы Целовальников о ней что-то мог знать. Понял он только одно, что вместо разведения растений и цветочков, лаборатория Маргариты разрабатывала всякие гадости и яды, которые должны были всю растительность в одночасье вывести, что-то типа дефолиантов, которые американцы во время войны во Вьетнаме применяли для борьбы с джунглями. Посыпали порошком или аэрозолями из самолетов, и вся листва опала, а в голых джунглях или в тайге все становится сразу видно, как на ладони – вот он враг, уничтожай его спокойно.

У нас вообще таких разработок тьма была. Один мой приятель, сейчас уважаемый ректор сибирского университета, много лет успешно работал над созданием специальных ракет: стрельнешь такой и над вражеской территорией образуется дыра в озоновом слое, нещадное солнце через эту озоновую дырку все живое под собой убивает. Потом стреляют другой специальной ракетой, и дырка эта затягивается, вроде как и не было ее, и наши славные войска с развернутыми знаменами бескровно и без боя занимают вражеские города и села, а там все целое, только солнцем, вроде как для дезинфекции, прокаленное. Эту разработку он успешно защитил кандидатской диссертацией. Сейчас он уже доктор наук, даже страшно подумать, что он еще для этого мог придумать…
Кому-то это покажется фантастикой, но наши «умельцы» всегда умели сказку сделать былью, особенно, если эта сказка вот такая недобрая. Ладно, отвлекся я от своего и так уже сильно затянувшегося повествования, но, дорогой читатель, не обессудь: такой уж герой моего времени мне достался, причем нежданно-негаданно, ни за понюшку табака, а просто на одной лавке сидели в аэропорту. А тем временем Целовальников трезвел все больше и больше, редко кому удается так внимательно наблюдать за этим процессом, как повезло тогда мне. Вот пьянеют, обычно, люди на глазах, хотя если собутыльники принимают вровень и синхронно, то вряд ли они замечают разительные перемены в состоянии друг друга, разве, что восприимчивость у них разная: один уже мордой в салат упал, а другому – хоть бы хны, вот он над первым и посмеивается.
И чем больше трезвел мой визави, тем больше мрачнел, тем более короткими и простыми фразами изъяснялся и тем более о неприятных вещах рассказывал. Я понимал, что ему необходимо было выпить, чтобы стало легче, но в доме – шаром кати, поэтому сидел уже молчком, не задавал вопросов и хотел только одного: дослушать до конца.

– В общем, не то, чтобы плохо эти яды у Маргариты получались, но вроде бы надоело ей этим заниматься. А тут еще новая волна кампании против академика Сахарова поднялась – всех погнали подписывать обвинения и протесты, а Маргарита отказалась. Их тогда во всем институте всего трое таких «отказантов» нашлось, остальные были реалистами: понимали, что подписывай, что не подписывай, Сахарову этим все равно не поможешь, а вот свою карьеру считай обрушенной в прах. Так и случилось: сначала уговоры, посулы, угрозы, а потом просто уволили с работы, лишили всего и вся, а я тогда еще работать не начал, и Маргарита о своих неприятностях как-то не очень распространялась. Дескать, неприятности на работе, но пройдут. Пройдут, так пройдут, я и значения не придал – дело житейское.
Вот когда она полы мыть стала в соседнем институте, да об этом весь поселок заговорил, Мишка прибежал из школы и мне со слезами рассказал, только тогда Маргарита мне всю правду и открыла. А Краснообск этот, ну поселок Академии сельхознаук, расположен так, что от Новосибирска далековато, Большой Академгородок на другом берегу Оби, тоже не шибко наездишься, а квартиру – это главное достояние советского человека – не поменять – все жилье считается государственным, служебным, дескать, пока работаешь в Академии, в ее домах живи, только выход на пенсию или на тот свет может изменить положение. Но еще,  думаю, – говорил напряженно Максимилиан, – это она из чувства протеста на такую крайность пошла: полы мыть! Как же, не утвержденный ВАК доктор биологических наук, дочь маршала, бывший заместитель директора института – и техничка со шваброй в синем халате и резиновых ботах.
Тогда многое совпало: и мое разочарование всеми хлопотами с этой книгой, которую кроме меня, да еще двух десятков знакомых никто так и не прочел, я ее до сих пор раздариваю вместо визитной карточки, хочешь и тебе подарю, и гонения на Маргариту, о которых она до последнего скрыть пыталась – не доверяла мне, что ли, боялась, что уйду или наоборот берегла меня, не пойму до сих пор, ее бесполезная борьба с моим пьянством и невольное пристрастие самой к тому же зелью. В общем, это были очень тяжелые времена. Мы их пережили, и вот тогда только я понял, что мы не сожители, а одна семья, простая советская семья с полным набором проблем. Пошли мы тогда в ЗАГС, и хоть и было мне стыдно, что уж не впервой я такую процедуру прохожу, но и Маргарите было не впервой, да и вообще – не дети мы, какое кому дело, правда ведь, короче, расписались, Мишку я усыновил, все путем, по-человечески. Так и живем до сих пор… Вот только Маргариту я с работы уволил, сидит дома, читает и книгу пишет по своей биологии, Мишку воспитывает. А он вымахал уже под два метра, волейболом занимается – в сборную юношей области входит. Только область уже другая, а правильнее сказать, даже и не область совсем, а целый Алтайский край. Потому что в конце концов уговорил я свое семейство поменять местожительство и перебраться на чистые алтайские земли. Теща моя распрекрасная продала свою королевскую, вернее, маршальскую, квартиру на Кутузовском проспекте в первопрестольной и купили мы домище в маленьком райцентре Троицк, где теперь женщины мои и пребывают.