Тимофеич

Владимир Разумов
В 1954 году, окончив исторический факультет МГУ, я получил направление на работу в город Узловая, тогда Московской области в школу № 2 в поселке Горняцкий,  в четырех километрах от города Узловая. Поселок считался старым, благоустроенным и культурным. Здесь много молодых деревцев перед каждым двухэтажным, белым домом барачного типа (их гордо называли коттэджами). Между деревцами и домом  асфальтовые, шириной в метр дорожки. Дома вытянуты вдоль шоссе Узловая—Тула, с хорошим покрытием, ровным и гладким.
   
 В  интернате меня подселили к шахтеру  Ивану Левко. Этот добродушный парень, развитой для своих пяти классов, сильный физически, хороший работник на шахте и приветливый человек. Подселили именно к нему по простой причине — Ваня, один из немногих, которые не пьют.

В интернате есть один интересный человек, добрый, сердечный, его и все таким считают. Немного невнятная речь, негромкая, никогда не ругается,  и не только потому, что занимает не особенно видный пост кладовщика — у него доброе сердце. Все зовут его не иначе, как Тимофеич. Сначала звать пожилого человека Тимофеич казалось мне неловко, но потом  привык.

Однажды вечером я гладил в гладильне свои рубашки, а он мне рассказывал про войну. Заботливо  перевернул скатерть чистой стороной, принес мне стул, и потом разговор повернулся к войне.
 
— А вы, наверное, были на фронте?
— Был, в плен попал в декабре 41 года.
— В пле-е-н?
— Два года был в Лаппенранта, в лагере.

И он повел рассказ. Но сначала мимоходом упомянул необычную погоду на Крещенье, в тот год вместо  крещенских морозов был дождь со снегом. Потом,  как бы удивляясь на себя, сказал, что за полгода видел себя во сне  в плену, в бараке. Мне тогда подумалось,  что он — верующий.

— Когда началась война, я был на Карело-финском фронте. Мы все рассеяны были по лесам, а Крапивников, генерал наш, не собрал всех по приказу командующего Ленинградским военным округом.  А финны как пошли, так наших много в плен забрали.

Нас завели в леса. И наш батальон тоже бродил по лесу. Патронов мало, есть нечего, грибами да ягодами питались. Отощали все, обессилели, шинели порвались, заросли все щетиной. А командир ничего не делает.

Обозлились все и собрались  на митинг. "Завел нас, — кричат, — так давай команду, как выходить!" Грозят некоторые. А он что?
 "Да хоть сейчас, — говорит, — расстреливайте, не могу я командовать!" "Не можешь! А как же раньше командовал? Какой последний приказ тебе был?" "Никакого,  не было". "Все равно веди, ты командир".  "Да у меня и карты нету, товарищи, мест я не знаю. А если идти куда, так я всегда с вами пойду."

Ну что ты с него возьмешь? Видим, что дело плохо, ну и решили расходиться, кто куда может, разбились по товарищам. Я, если бы лыжи были, и говорить не стал, ушли бы мы на север, к Мурманску. А теперь видим, три дня горит позади Медвежьегорск. есть нечего, надо куда-то подаваться. Застрелили мы тогда лошадь обозную, каждому досталось по куску с ладонь. Положил я этот кусок в кружку. сварил на костре,  и все легче стало, да и сахару у меня были полны карманы, спасся я этим.

Собрались мы семнадцать человек из одного взвода и пошли. Снег глубокий, проваливаемся мы, топаем помаленьку на север. Около одной деревушки финны на нас наткнулись, да у нас патроны еще были — отбились мы тогда, однако патроны поизрасходовали. Ну и другой отряд нас и прихватил. Постреляли мы и кончили стрелять.

 Повели нас прямо по дороге, и вышли мы к совхозу, не то к колхозу, бросили нас в амбар. Тут и встретили мы знакомых, только три дня походили  они по лесу.  Человек четыреста набили туда. Мать честная, ступили мы, заругались солдаты,кому руку, кому ногу отдавили. И набили же нас! Ступить некуда. Один сидит, а на него другой поместился. Боже упаси!

Все раздетые, голые, в одних штанах да гимнастерках. А я избежал. Кровью вымазал полушубок, а где испачкал сажей, где разодрал, вата вылезла и снова кровью. Валенки изрезал и тоже испачкал. Они говорили, крови боятся. А мы слышали это. Некоторые понимали по-фински. Ну и не взяли у меня ничего.
 
   А есть все равно хочется, и мороз. Слабеют люди.
Выгнали нас, перед амбаром построили. А люди шатаются. Вперед завалится какой-нибудь, его поддерживают товарищи, и снова он колышется на месте.

     Обошли они ряды, переводчик и кричит: "Вы знаете, что вы — наши враги? Ваша страна и наша страна воюют?"
Тут один какой-то и говорит: "Как же не знаем? В тридцать девятом наложили вам и теперь наложим".
 
— Кто, кто это сказал? — переводчик засуетился, забегали они. Офицер, не знаю кто по чину, знаки отличия не разбираю у них, кричит, что заморозит, если не скажут. А кто скажет-то?

Побегали они, побегали, потом переводчик опять кричит:
— Кто хочет жить, делай три шага вперед!
Я не хочу сказать, что я герой. Если бы я чувствовал себя хорошо, я бы, конечно тоже вышел бы, но я так ослабел, что не мог и шагу ступить, голова у меня кружится, ноги дрожат. Однако, человек шестьдесят осталось.

— Повторяю, — снова завизжал переводчик, — кто хочет жить...
Подошли они к нам, стали распрашивать каждого, и всем говорят:
  — Ты не хочешь жить? — Уговорили человек двадцать. Мало нас осталось.Подходят они ко мне. А я им, так и так, мол, мне все равно, где умирать, а идти я не могу. Снова раздалось:

— Еще три шага вперед! А теперь повернитесь обратно! — Так и сказал, вместо чтобы "кругом". Повернулись все и встали лицом друг против друга.
— Вы пойдете 57 километров, а эти останутся.

А через день нас туда же и привезли на машинах. Выдали нам грамм по двести — четыреста галет, сосали их помаленьку, а вечером принесли горячей бурды — муки разбавили в воде и сварили. Сразу мы лучше себя почувствовали, приободрились.
А потом уж нас перевели в Лаппенранту, палатки там разбили и нас туда поместили жить.

 Боже ты мой, ну и помучились мы! В жисть не забудешь! Хочешь — не хочешь, работай до восьми часов каждый день у какого-нибудь кулака. Кто накормит, а кто и не накормит. Особенно лютовали бабы,  у кого муж погиб. Злые все на нас, зверем смотрят.

Но комиссия нам помогла от Красного Креста в 43 году, после того, как Молотов выступил и пригрозил, а то бы пропали. Они уже тогда следы начали заметать. На кладбище в могилу по семнадцать человек кидали, а потом могилу тракторами распахали. Но мы записки подавали комиссии, показания делали.

Лагерь наш вот как стол этот, на котором гладишь, а вдоль двух сторон дорога шла. А наши уже тогда наступали, а как начинать, то по радио передавали, что там Выборг будут брать, и чтобы население все гражданское убрали.

 По дороге стали ехать эти крестьяне, кулаки там всякие. Злые все. И вот скажи, какие закоренелые, каждый подойдет к ограде и плюнет в нашу сторону. А нам и камень кинуть нельзя, вышки рядом, все видно. Мы сидим тихо, а потом тоже их — вы, мол, чухонцами были, чухонцами и остались, лесные собаки! Они злятся, а мы их еще подзадориваем — лахтари! По русски — мясники.

Тимофеич замолчал. Вскоре его позвали, что-то надо было выдать из кладовой. Я давно перестал гладить рубашку. Вот так закончился тот день. Как будто из суетливого, светлого детства вдруг ткнули тебя носом в реальную жизнь. И холодом дохнуло.