Нежность сильных. От 18 лет

Александра Зырянова
Лесная дорога уводила от стольного града Киева к нехоженому далёку. Да кому нехоженому, а кому и близкому, и не далёку вовсе. Там, где сходятся Явь и Навь, где речка Смородина – навий рубеж – впадает в людскую и родимую Десну, где стоит остров с невеликим градом Соловьевым Кремлем средь миров, пролегает и другая дорога. Торная, всем ведомая. По той дороге едут многие: северяне с чудным, но понятным языком и белой кожей да светлобровые варяги, и везут разное: серебро тонкой работы, драгоценные меха, знаменитые новгородские доспехи и купленную невесть в каких далях невесомую шелковую нить, из которой киевские мастерицы потом выткут браный шелк и будут передавать его от бабки внучке, а та – своей внучке, и внучка внучки получит в очередь… Ан стал иссякать поток купцов, а нынче и совсем прекратился.
Заложил ту дорогу Соловей, местный князь – из удельных, мелких, да и на ум, и на язык, и на меч вострых. Перво-наперво купцов данью обложил. Может, и по правде сделал, да от размера дани любой бы ахнул. И на том князь не успокоился. Стал он купцов заворачивать, чтобы не в Киев они товар везли, а у него в городке на острове продавали.
Осерчал тогда киевский князь Владимир Ясное Солнышко. Поначалу грамоты писал князю Соловью, чтобы непотребства не творил да купчишек заезжих не неволил. Да разве ж Соловей послушает! Княжество у него малое, а гордыня-то – самому Ясному Солнышку под стать.
После стало ясно, что и войско у Соловья не из последних. Двинул Ясное Солнышко удалую дружину на Соловьев Кремль – сильна да отважна была его дружина, лучших богатырей для нее по всей Руси собирали, ан не по зубам им Соловей оказался. Те, кто вернулись живыми, баяли, что удельный князь даже меча из ножен не доставал – лишь выехал наперед да как свистнет молодецким посвистом! Воев, кто поближе к нему был, из седел повытрясло и оземь побросало от того посвиста…
Хмурился Владимир Ясное Солнышко, слушая такие речи. По словам его храбрых воев выходило, что Соловей всем богатырям богатырь: и на лицо – кровь с молоком, и статью высок да могуч, и в плечах поболе косой сажени будет, и шелковы кудри цвета воронова пера из-под посеребренного шлема так и вьются по алому плащу…
«А против моего Ильи не устоит, бунтовщик этакий», – решил про себя князь Владимир.
…Илья Гущин, молодой воевода, выслушал князев приказ с обычным несуетным достоинством, поклонился в пояс величаво. Знал князь Владимир, кого воеводой ставить, хотя не желали того ни думные бояре, ни сам Илья, говоривший с северным густым «оканьем» так: «Я простой русский богатырь, крестьянский сын. Я спасал вас не из корысти, и мне не надо ни серебра, ни золота. Я спасал русских людей, красных девушек, малых деточек, старых матерей. Не пойду я к вам воеводой в богатстве жить. Мое богатство — сила богатырская, мое дело — Руси служить, от врагов ее оборонять». Но от слова «простой» Владимира даже смех разобрал.
Где же он простой, Илья Гущин из града Мурома? Мальцом он все больше на печи сидел – застудил как-то спину, ноги возьми да и отнимись. Но когда уж никто и не верил, что малый Илюшка сможет пойти, какие-то калики перехожие зашли да воды попросили. Все в доме так и охнули: нашли кого просить, параличного, – а добрый мальчишка встал, воды принес…
Старцы, видать, и впрямь видели больше и дальше других, раз благословили увечного мальчика на ратные подвиги.
И с тех пор не знал Илья ни страха, ни поражения в бою. Вскоре молва о нем везде пошла – и у хазар, и у поганого идолища кочевого, и на Руси, где всяк от молодого богатыря видел защиту и помощь. Особо прославился он силой неслыханной, а пуще силы – воинскими уменьями.
А пуще умений – сердцем своим щедрым.
Оттого-то труднее всего было князю Владимиру Ясное Солнышко посылать Илью Муромца с ратью на такое дело. Одно – врага во честном бою сразить, а другое – поймать, аки зверя, да в клетке привезти добрым людям на потеху.
А привезти следовало, дабы прочим удельным князьям неповадно было бунты супротив Владимира затевать да серебро, не спросясь благословения Ясного Солнышка, в казну себе только что не лопатами засыпать…
И вот теперь Илья по прозванию Муромец во главе киевской рати шел воевать кремль князя Соловья, в сердцах прозванного киевскими боярами Разбойником.
Велел Илья ратникам своим поодаль держаться, а сам вперед поехал. Очень ему хотелось сам на сам с Соловьем Разбойником сразиться да испытать: выдержит ли душа посвист удалой? Пробьет ли харалужный князев меч Ильину новгородскую броню, в которую материн волос вплетен да образок Ильи Пророка, святого покровителя, вделан? Удар Ильи силен да меток, ни у кого нет против него обороны, – остановит ли его Соловьев щит из мореного дуба, окованный лучшей сталью?
Звал к себе эти думы Илья Муромец, а гнал – иные. О том, что негоже человека ловить аки животину лесную. Что ни разу он, Илья, еще на русича меча не поднимал. И о том, что коли речь не о кровушке людской, а о злате да серебре зашла, князьям бы благо договориться честь по чести, а не оружием бряцать.
Соловей, хоть и звали его Разбойником, воевать был горазд – и сильно, и хитро. Как ни таилась Муромцева рать, а прознали о том Соловьевы соглядатаи. За поворотом, последним перед мостом, что вел к Соловьеву Кремлю, ждала киевское войско засада.
И первым ее оружием был посвист Соловья Разбойника.
Кони воев вздыбились, в лесу посыпались сухие ветки с деревьев, над верхушками поднялись взбудораженные стаи лесных птиц, а целый столб пыли понесся к близким речным берегам.
– Ах ты, волчья сыть, – обругал Илья своего Сивку, попятившегося и присевшего на задние ноги.
Сивка был конь под стать Илье. Сам Илья мог похвалиться тем, что ни один из самых статных богатырей княжеской дружины не достает ему макушкой и до уха, а рукой Муромец мог, обхватив за шею, завалить на землю злого бодуна. Такую мощь да тяжесть простой конь не снесет!
– …травяной мешок, – договорил Илья, и накрыло киевскую рать вторым посвистом.
Этот посвист можно было не только услыхать, но и увидеть. Огромное дерево прямо перед Ильей распороло пополам, река пошла волнами, выходя на берег и обрушивая пласты прибрежной земли, вои, кто послабее, сверзились с коней, а под ноги Сивке швырнуло убитую птицу.
– Эй, Разбойник, – осерчав, крикнул Илья, – почто зверье лесное да птиц тревожишь? Вон, удод от твоего свиста подох! Выходи на честный бой, погляжу, довольно ли с мечом ты хорош, свистун лесной!
– Разбойник? – послышался громкий, глубокий голос, какой только и бывает у могучих, сильных, уверенных в себе людей. – Это ты – разбойник киевский, пришел забрать то, что моё! А я – князь здешний Соловей, и мое слово здесь закон!
– Над тобой тоже закон есть – слово князя киевского, Владимира, – не уступая, отвечал ему Илья Муромец, – и по слову тому я здесь! Повинись и отошли князю дань, какую должен, или буду я биться с тобой до смерти!
Ответом ему был не раскат громовой – хохот насмешливый.
И вот из-за поворота выехал, наконец, всадник. Что это был за всадник! Рядом с ним любой из лучших киевских ратников был как малая дворняжка рядом с волком. Да супротив этого волка медведь стоял.
Вороной конь князя Соловья был не меньше, чем грозный Сивка, а сам он – не слабее киевского воеводы. «Все как сказывали, – отмечал про себя Илья Муромец, – и кудри воронова крыла по всей спине, и косая сажень в плечах, и плащ, только не алый он – чермный, ровно погребальный… А и молод же он, и лицом зело красен, и борода кудрява, и очи черные, какие бы красавице заморской приличны! Что ж ты, удалец да красавец, против Владимира князя да пошел?»
Соловей же глядел на Илью не с оскалом боевым – с улыбкой. «Вот и пришел ты, богатырь, с коим мечи скрестить не зазорно! Из самого Мурома, бают, шел, пока дошел! Очи синей, чем вода в реке северной, лик белей, чем первая пороша, рус да кудряв, смел да силен. Ну-тко, поглядим, так ли ты в бою хорош, как на лицо светел?»
Кони напряглись, один краше другого. Могучие копыта роют землю, глаза наливаются боевым огнем…
Кто же первый пришпорил – вперед, в бой?
Кто первый воздел бесценный меч – из тех, за которые на торгу дают двойной вес золота и не считают, что дорого заплатили? С простой и потертой рукоятью, в которой одиноко горят крупные венисы – чермные камни любви и смерти – да голубеет бирюза, алчная до крови, но с узором на клинке, изобличающим самолучшую булатную сталь?
Чей плащ первый заплескался за широченными плечами – темно-алый князя Соловья или синий Ильи Муромца?
Киевская рать вся ощетинилась. Каждый бы за своего воеводу в бой… да нельзя – первыми должны лучшие бойцы сразиться, а уж тогда остальное войско мечи обнажает.
А и дружинники из Соловьева Кремля за своего князя кулаки держали крепче обычного. С таким противником, сильным да умелым, Соловью биться еще не доводилось.
Взлетел меч Ильи Муромца; вот-вот он обрушится на гордую выю Соловья Разбойника – да ударяется о щит его несокрушимый…
Сверкнул меч Соловья Разбойника – острие уже в сердце нацелено, и лучшая кольчуга не сдержит удара, – ан и у Ильи щит крепок да надежен.
Снова занесен клинок Ильи; не заскрежещет он о шлем – расколет его надвое… Но уже летит ему навстречу меч князя Соловья, чтобы отбить удар.
Блеснули синие глаза. Слыханное ли дело – нашелся кто-то, кто сумел удар его отбить!
Блеснули и черные глаза. Слыханное ли дело – нашелся тот, чей удар отбить было труднее трудного!
И вновь грудь Ильи манит к себе харалужный клинок – и вновь этот клинок упирается не в ребро, а в богатырский меч, да так, что искры вылетают, озаряя разгоряченные лица…
Черные очи Соловья начали алеть. От гнева? – нет, не гнев его душу жег и звал, а та светлая ярость, какая в старину давалась древними Богами лучшим бойцам, затмевая страх и удесятеряя силы. Ухватил князь Соловей свой щит зубами да и отбросил в сторону, чтобы не мешал, а сам с разгону ринулся на Илью.
«Коловрат! – ахнул про себя Илья. – Ай да Соловей Разбойник! Вот как он десятки недругов одолевал! Ну, да и я не лыком шит, лаптем щи уж давно не хлебал!»
Отлетел в сторону и щит Ильи – простой, один только умбон серебром покрыт, да не им ценен; однако сейчас он бы не пригодился. Защищаться в поединке двух коловратов не приходится – оба нападают, и побеждает тот, кто нападет сильнее. Илье могли даровать победу не щиты – сила да ловкость, быстрые руки да острый глаз. А превыше того – стойкость и бесстрашие, ибо кто в таком бою думает о спасении жизни – находит лишь смерть.
Словно крылья выросли у обоих богатырей.
Синие, как вечернее небо, – у Ильи.
Чермные, как одежды вдов и сирот, – у Соловья.
И в последний раз зазвенели друг о друга богатырские мечи. Только у Ильи меч звякнул – и пошел вперед, целя в князево горло, а у Соловья меч звякнул – и сломался…
Не стал Илья убивать Соловья Разбойника. Хоть тот и просил – зачем-де мне теперь жить, побежденному, – Илья и сам его пальцем не тронул, и другим не дозволил. Рать киевская соловьеву дружину одолела – тоже не легкой победой, но победила, уж больно те духом пали, когда Илья их князю меч разбил.
И в клетку Соловья Илья тоже не стал сажать. В шатер к себе велел привести.
Сидел Соловей Разбойник перед Ильей Муромцем – как и до боя, гордый, спину, поди, согнуть никакая беда не заставит. Бровь точеная заломлена, губы сжаты, очи уже не огня полны – печали.
А Илья глядит на него – любуется. Раньше силой его да удалью любовался, а теперь – печалью. И дивится про себя: совсем молодой Соловей Разбойник, молодой да горячий. Оттого, видать, и Владимиру Ясному Солнышку подчиниться не захотел.
– Что, Муромец, решил потешиться напоследок? Рад-радехонек, небось, что одолел?
Усмехается, зубы зло скалит – гордый… А на последнем слове голос треснул, ровно клинок дамасский в бою, – горько да жалобно.
– Нет, князь Соловей, не потешиться я над тобой хочу, а спасибо тебе сказать за силу да честь твою. Тебе проиграть – не стыдно, а одолеть тебя – знак благословения Божьего. Теперь я еще больше думать буду, допрежь того, как на кого-то меч поднять. Сила, она за так не дается, а сила, которая такого, как ты, сразила, – она только ради святого дела должна в бой идти.
Сказал это Илья Муромец – и сам испугался.
Словно кто другой его языком в тот миг водил…
– Да, Муромец. Теперь тебе дороги назад не будет, – вздохнул Соловей, пригорюнился. – Почто даже рук не связал? Не боишься, что нападу?
– Честный ты. Кого другого боялся бы, а тебя – нет.
Помолчал Соловей, погрустил о чем-то своем, и вдруг решился.
– Эх, была не была! Князь Владимир-то меня не простит, хорошо, если сразу казнить велит, – так уж сделаю, чего душа просит!
«Нешто все же нападет на меня, безоружного? Эх! – горько помыслил Илья. – Ан другой бы так и сделал, что ж этому-то сидеть сложа руки да казни ждать?»
Но сильные Соловьевы руки ухватили Илью за плечи, развернули к себе.
– А скажи мне, Илья по прозванию Муромец, женат ты аль девице верность обещал? – шепот. Вкрадчивый, обволакивающий, – не бывает у Соловьев Разбойников этакого шепота…
– Какой женат? – изумился Илья. – Мне Русь оборонять надо, не до женитьбы!
А у самого щеки так и заалели, точнехонько с мороза в натопленную избу ввалился. И женился бы, давно бы женился, да что-то ни одна из красавиц так сердце и не затронула. А затронул – вот он, черноокий…
И даже когда уста прижались к устам – не восстала воля, не встревожился разум, только сердце застучало так, будто хотело взломать грудь изнутри.
И пал синий плащ с плеч на руку Соловья, а дальше – на воеводино ложе. А Соловьевы пальцы – сильные, шершавые пальцы воина, тонкие пальцы книжника – уже гладили могучие Ильины плечи, трогали белёное платно рубашки, матерью вышитой. Был на той рубашке сокол – оберег силы богатырской, была голова конская – знак солнышка Божьего, был и знак Одолень-травы от всяческой хвори, не было только оберега от любви непрошеной. Вот и нагрянула она в незаперту дверь, и затопила грудь так, что дышать стало тяжко.
Что ж теперь, горевал про себя Илья. Никогда не любил никого так, как – сейчас. Не обнять мне Соловушку аки матушку или сестриц, не погладить аки пса верного или котейку – шелковы лапки. Не сестрица он мне и не пес. Что ж делать-то? А стоять столбом – обидится, дураком сочтет бессердечным. Горевать-то горевал, а руки уж сами знали, как поступать – сомкнулись за широкой Соловьевой спиной, стиснули так, что не разомкнешь, грудь к груди прижали. А после – зарылись пальцами в кудри черные, и краем глаза уловил Илья улыбку князя Соловья.
– Сахарный мой, светлый, – шепоток ли, ветерок ли лесной повеял на ушко? – Боялся, что оттолкнешь, что супостатом назовешь… Сокол мой северный, мед мой дикий…
– Да как же я тебя супостатом назову, буй-тур ты мой статный? – Илья даже засмеялся тихонько, прижался щекой к щеке, радуясь мягкости кудрявой бороды. – Княже мой ясный, сердечный!
Держась обеими руками за руки, Илья смотрел на гордое лицо Соловья – и не мог насмотреться. А тот уж к ложу его повлек, сам присел, Илью рядом усадил. Руку Ильину к устам прижал.
– Нежный ты, – шепнул ему Илья. Удивленно шепнул и счастливо, – нежный, как зоренька ясная. Такой сильный – и такой нежный…
– Сильному тоже, Илюша мой свет, нежным побыть хочется. Да только сила моя что ни день нужна была, а нежность одному тебе понадобилась. Тебе и отдам всю…
И легли в изголовье две рубахи – из беленого платна, сестрицами вытканного, и из шелка привозного, бухарского. А сильные Соловьевы руки уж и сапоги сафьяновы с ног Ильи снимают.
– Да что ж ты делаешь? Чай, не холоп ты мне, чтобы сапоги снимать, – зардевшись, отбивался Илья, и смеялись оба – тихо, чтобы киевских дружинников во грех суесловия не вводить.
Широкая ладонь провела по могучей груди Ильи. Ни капли сала на богатырском теле – только сила да мышцы, не в пример боярам думным да старшине дружинной, а на тонкой белой коже горят-змеятся блестящие шрамы. Каждому Илья имя знает. Каждого бойца, чей меч оставил шрам, в лицо помнит. А такого, чтобы шрамов тех ласково-ласково касался кто, припомнить не может. Сначала – рукою касался, точно исцелить хотел, а затем – горячими устами, бородой грудь щекоча. И легко же Илье, и весело, и хорошо так, что сердцу больно.
А и Соловью грудь было кому шрамами полосовать. Один – прямо супротив сердца. Так его Илья и целовал, и голову к нему прижал: не к шраму – к сердцу Соловушкину. Быстро-быстро то сердце стучало, ровно капель весенняя, ровно снег да лед в нем за один вечерок навек истаяли.
– Что ж ты краснеешь так, Илюша? Нешто меня застыдился? – не шепот, воркование…
– Дак чего ты смотришь, куда не надо? – а Илья уж и верно не знает, куда глаза девать.
– Отчего же не надо? Ты везде хорош, везде красен, куда ни глянь, – посмеивается Соловей. Да не одни глаза – руку тоже тянет, одну, а за ней и другую, и трогает, и гладит. И стыдно Илье, и непривычно, да что там непривычно – страшно! Идолища поганого не боялся, рыцарей северных, псов Ливонских – не боялся, ни чёрта, ни пардуса, ни бодуна злого не боялся, а тут вот пугливый холодок под ложечку потянулся… А и отвести бы эту руку окаянную – да вся решимость куда-то делась, и от мысли, что Соловья бы рядом не было, еще страшнее.
А Соловей его на живот укладывает, и спину разминает, и нежит, и плечи да лопатки дышит-выцеловывает, и губами в русые волосы Ильи зарывается, слова шепчет срамные да сладкие.
– Нет ли, богатырь мой светлый, воевода мой ясноокий, у тебя маслица душистого?
– Есть, – выдохнул Илья, обернувшись и встретившись глазами с Соловьем. Теплом да лаской глаза его лучились, и чем-то еще – не видал такие огнистые очи Илья возле самых своих очей. – Для тебя все есть. А почто оно тебе?
– Сказал ведь – нежность отдам. Да не нежность, всего себя подарю навек. Даже если завтра погибель злая, даже если завтра и не вспомнишь меня – все равно твоим останусь. А коли не по душе тебе будет то, что я сделаю, – скажешь, мигом выпущу, только бы ты обиды на меня не держал…
И снова стыдно Илье. Стоит он на коленках, будто повинен в чем, – а разгибаться не хочется, рядом Соловей, спину гладит-целует, а борода его уже и поясницу щекочет, и ниже…
И снова страшно Илье. Точно вышел он на дорогу, а дорога та в одну лишь сторону ведет.
И снова сладко Илье… Так сладко, так горячо, когда пальцы Соловьевы, маслицем душистым щедро смазанные, трогают-тревожат, бередят нетронутое тело. А после еще горячее становится…
И подхватил Илью Соловей под грудь, щекой о волосы его потерся, шепнул:
– Довольно ли хорошо тебе со мной, витязь мой прекрасный?
– Довольно, – выдохнул Илья. – Что ж ты сделал, Соловушка? Я ж теперь без тебя и вовсе жить не смогу…
– А и я без тебя жить не смогу теперь, Илюшенька. Да мне, правда, недолго и осталось – князь Владимир тебя за мной отправил не для того, чтобы на пир позвать. За одно судьбу благодарю и весь век, что остался, благодарить буду, – что тебя отправил. С тобой и биться, и любиться – счастье, какое только раз в жизни и бывает…
Илья помолчал. Лежать рядом с Соловьем было тепло, так тепло, что по всему телу разливалась медово-тягучая истома, и казалось, что за толстым шелком шатра – только радость, только ясный рассвет да цветы полевые, и каждая птичка о любви защебечет. Думать ни о чем не хотелось…
А вот пришлось.
– Князь Ясное Солнышко меня воевать Соловьиный Кремль отправил. Победу я ему принесу, честно добытую. А тебя – уж пускай не взыщет, не могу. В опалу отправит – его, княжеская, воля, а на плаху я тебя не поведу.
– Да не безумен ли ты, Илья?
Илья помолчал.
Безумен, безумен, – надрывался кто-то в нем. Но слово уже было сказано.
А слово богатырское – крепче кремня.

***

Вороной Ветерок шарахнулся, зло заржал, когда Илья подошел к нему.
– Да не боись, не боись, – ласково заговорил богатырь. – К хозяину пойдешь, домой поскачешь…
Лошади Илью Муромца слушались, как родного – в дружине киевской пошучивали, что Илья тайное слово знает. Вот и Ветерок успокоился, только косил жарким глазом: ну, так что насчет хозяина?
Хозяин не замешкался – вышел, стараясь не стучать коваными сафьяновыми сапогами, кинул глазом на небо – луна спряталась, ночь благоволила им. Потрепал коня по могучей холке. Косо глянул на Илью.
– А не пожалеешь ли ты, Илья Муромец? Князь, поди, осерчает…
– Эк его! Он тебя в лицо не видел, а у нас один есть – тот истый разбойник, с кистенем купчишек грабить повадился. Да еще, говорят, свистал перед тем – я, дескать, Соловей-Разбойник и есть. Думал за твоей славой спрятаться да деньжат огрести – так пусть за тебя и перед князем Владимиром и добрыми людьми отдувается. Нынче же поймали.
– Добре, – Соловей закусил губу. – Как мне только потом с князем Владимиром разговаривать, ума не приложу. Ну да все лучше, чем мертвому быть. Дары какие отправлю да то из казны, что он своим почитает…
– Ты только на рожон больше так не лезь, – предостерегающе начал Илья, Соловей хохотнул:
– Скажи, какой заботливый! Ты, это… – он замялся, но все же выговорил заветное: – в Соловьев Кремль дорогу-то помнишь?
– Век не забуду. А ты-то мой шатер помнить обещаешься?
– Да почто он мне сдался, твой шатер! Как приедешь – тебе в хоромах постелют как надо… Ты только приезжай, Илья Муромец.
– Приеду, – Муромец улыбнулся, глядя, как легко и уверенно князь Соловей взлетает в седло.
…Уж и топот Ветерков давно стих, и небо начало разгораться с утренней стороны, а Илья все глядел да глядел в сторону Соловьева Кремля.
– Приеду, – наконец, вслух произнес он и зашагал к своему шатру.





Примечания:

Коловрат - берсерк.
Буй-тур, злой бодун - тур
Пардус - гепард, по другим данным - лев
Платно - тонкая льняная ткань
Умбон - выпуклость на щите.
Браный - шелк или иная ткань с вытканным рельефным узором.
Чермный - темно-красный; цвет траура на Руси.