Гори, Москва!

Диана Лучина
Москва умеет любить.

Что бы ни говорил с усмешкой Санкт-Петербург, называя бывшую столицу деревенской грубой помещицей. Что бы ни шептал он на ухо иностранцам, заглядывавшимся на заветную русскую красу. «Она настолько не терпит слезы и не принимает сентиментальности, что сомневаюсь, испытывает ли она хоть какие-то чувства, кроме запала, азарта и гнева, - бормочет столица, задумчиво разглядывая шитый камзол приезжего чиновника. – Разве что распалять и поджигать она умеет, а потом смеется. У нас говорят, не верит она слезам…»

Что правда, то правда: на чужие слезы Москва не смотрит. На чужие. А где граница между чужим и принадлежащим любимым ей людям, знает, пожалуй, только она сама.

Да, Москва любить умеет, искренне и трепетно. «А поджигать… что поджигать? Разве это мне чужие чувства подвластны? – раздумывает она, глядя в начищенное зеркало и качая хорошенькой головкой. – Разве могу я кого-то к себе приманить и любовью измучить безответной? Разве эти густые тяжелые косы, голубые глаза, загорелая и вздернутый нос кому понравятся? Ах, оставьте пустые шутки, время мое прошло, такие, как я, даром никому не нужны…»

В одном Петербург прав – кокетничать Москва умеет только наедине с собой.

И не ее в том вина. Прошлое учило быть стойкой, сильной и жестокой. Столица не может быть подвластна мягкости чувств; а Москва уже не столица, потому и дает волю своей зарождающейся и еще неумелой любви. И крики, и слезы, и драмы, - а все любовь ее! Вертится у зеркала и заливисто хохочет. Напоказ игнорирует современные каноны моды, расхаживая в старомодном парчовом платье. Придумывает себе новые имена и прозвища едва ли не каждую неделю, но одному остается верной до конца.

- Эх, Москва-Москва, сколько бы лет ни прошло, ты все такая же несерьезная, - Петербург поправляет шейный платок, из-за плеча вечной своей соперницы заглядывая в зеркало.

- Прасковьей зови меня, Прасковьей, - мурлычет та, отбрасывает назад русую длинную косу, упирает руки в бока, поводит атласными бровями и неясно улыбается. – К чему все эти формальности коллег, Петр Петрович?

- Лучше тогда Петер, - морщится Петербург. Он раньше и не предполагал, что Москва знает такое красивое новомодное слово, как «формальность».

Только вот Москва сама понимает, что любовь ее горькая, как дым костра в летнюю ночь, и пахнет она полуденной луговой травой. Если Прасковья влюбляется, хочешь-не хочешь, притягивает к себе; а она не просто человек, первая русская красавица – все ей дозволено! Повертит и бросит. Как огонь, который сначала ласково греет, а потом сжигает.

- А ты, дорогой мой друг, Петера не слушай, - тепло и мягко шепчет Москва на ухо графу Шереметеву. – Он хоть и умный малый, да молод еще, не понимает ничего… И найдешь ли утеху в молодых?

- Да и ты, Москва, еще в самом расцвете, - осторожно отзывается Николай, косо поглядывая на ту.

- Да Прасковья же я, Прасковья! – та отчаянно взмахивает руками. – Это только незнакомцы-города друг друга по настоящим именам зовут, а я же своя, русская!

- Ну хорошо, - граф почему-то криво усмехается. – Будешь Прасковьей, так уж и быть…

***

Что до Николая Петровича, он много чего любит. Музыку любит, поэзию. Охоту любит. Искусство любит театральное. Об этом всем Москва знает.

Только вот одну любовь свою Шереметев ей не откроет. «Полно же, полно, не мать моя Москва и не нянька, - говорит он себе. – Что я ей, докладываться должен?»

- Конечно, не должен, - отвечает нежный девичий голосок на молчаливый вопрос. Девушка заходит в комнату, убирая выпавшую темную прядь под головной убор. Николай ей невольно любуется.

- Подойди ко мне, Прасковья-краса, - граф снова улыбается невольно, вспоминая прозвище Москвы. – Расскажи, кричат ли лебеди у пруда?

- Кормили мы лебедей с Татьяной, кричат твои лебеди, плавают лебеди, шею вытянув, - иди смотреть, граф! – негромко предлагает Прасковья. Она и сама Шереметеву лебедя напоминает – длинная тонкая шея, темные глаза, походка плавная. – Лебедь кричит, Татьяна танцует, да я пою; а вытянет шею птица и взмахнет крылами – так и садимся мы молча. Сколько ни пой-танцуй, а лебедь прекрасней покажется.

Где-то далеко-далеко колокольный звон оповещает о церковной службе. Николай вздрагивает и оборачивается к окну. Ему кажется, в саду мелькает знакомый силуэт.

- Не печалься, граф, - шепчет Прасковья и кладет тому руку на плечо. Николай осторожно берет ее ладонь и целует.

***

Татьяна, думая, что ее никто не видит, кружится в немом танце у озера. Простая тренировка постепенно становится чем-то более искренним и простым. Лебедь подплывает ближе к берегу и следит за девчонкой, светлые волосы которой развеваются под порывами ветра.

Прасковья спускается к озеру и замирает в нескольких шагах от подруги. Татьяна останавливается. На ее лице расцветает неясная улыбка.

- Лебедь – птица добрая, он и поглядит, да и хлопаньем крыльев похвалит, - смущенно говорит Татьяна.

- Лебедь – птица волшебная, - шепотом сообщает Прасковья, наклонившись к той. – Ночью, говорят люди знающие, колдовство его доброе можно чувствовать. Он и крылами пожар потушит, и собой дитя плачущее закроет, и рассвет позовет.

Татьяна восхищенно молчит и смотрит на белый изящный силуэт.

- Пойдешь ночью к озеру? – Прасковья наклоняется к озеру, черпает в ладони чистой воды и вдруг весело брызгает на Татьяну. Та почему-то смеется. – Говорил мой отец: в ночь, когда луна полная, ты волшебство лебедя увидишь! Вот пройдет неделя, так луна и нарастет, и пойдем за околицу птиц чарующих смотреть. А пока танцуй, душенька моя, и пусть сердце тяжесть забывает!

Татьяна торопливо кивает.

***

Ночная Москва – как золото темное. Николай хорошо ее знает. Полная луна – золотой амулет на груди неба ночного, звезды – капельки жемчуга, а плеск Москвы-реки – смех в полуночи.

А тут, в Ярославской губернии, и ночь непривычная, и пар холодный, и вода колодезная теплой кажется.

- Я же, барин, меру знаю, я много не пью… - бормочет Иван Ковалев, пьяный уже даже не в стельку, а вдребезги. Николай только угукает неясно – он за те часы, что просидел в доме простого крестьянина, только малость привезенного им же напитка крепкого и попробовал.

Шереметев давно хотел на родину Прасковьи вернуться и с отцом ее поговорить. Да все никак не было времени; хорошо, дело семейное в Ярославле появилось. Так почему бы и не заехать? «Никто же не узнает, где я был этой ночью, никому же не узнать, что я пил за одним столом с крестьянином, а тот наутро и не вспомнит; почему ж не разузнать?»

У Николая есть один вопрос, для него очень важный и настораживавший в последнее время все больше и больше.

- Иван, а расскажи о своей жене, - задумчиво говорит граф. Крестьянин замолкает и пожимает плечами. – О Прасковьиной матушке.

- Так о жене или о матушке? – уточняет Ковалев и чешет густую темную бороду. – Жена моя умерла, лет двадцать как умерла… А матушка Парашина живет и властвует, да хранит ее Господь!

Николай настораживается, а Иван все продолжает:

- Живет она, краса моя… да не моя только, эх, не моя! Царь-девица, истинно царь-девица; под поступью лебединой розы цветут, косы густые плечи тонкие покрывают, а в глазах огни горят. Не всякий к ней подойти осмелится, а я вот храбрость имел на свою же голову! Так и Параша моя родилась, глазами-волосами в меня, а красотой в мать пошла. Эх, не всякий ее огонь зажжет, дочери России царской… а я вот молод был, упрям да весел. Да так и вышло, барин, не веришь – саму ее спроси… И поджигает же она душу, а с ней и гореть сладко, и сердцу сгорать хорошо!

И Николай понимает: слова Ивана – вовсе не пьяный бред. «Не крестьянка она, Прасковья-то, - догадывается Шереметев. – Вовсе не крестьянка…»

***

А московская ночь тиха, нежна и прохладна; Прасковья бежит по мостику над прудом и смеется, Татьяна едва поспевает за ней.

- Хорошо-то как, ах, как хорошо! – шепчет Прасковья. Лебединый крик режет тишину, снова смеется девушка. Татьяна тихо, скованно улыбается. – Ой ты, ночь, моя ночь, кто твоя дочь? – напевает актриса громко и звонко. Ветер играет прядями ее волос. Сердце сладостно тянет, так приятно и нежно. – Ах, разве не в этом счастье, разве не в этом волшебство – чувствовать эту прекрасную ночь, петь баллады луне и наблюдать за лебедями? Пойдем за околицу, моя милая Татьяна, побежим же за ограду; и свежий воздух, и ветер, и счастье!

Татьяна восхищенно качает головой и следит за старшей подругой. Губы той едва заметно шевелятся, будто Прасковья пытается вспомнить позабытый мотив.

- Говори-гуляй, краса моя, солнце мое, да не выходи за окольную дорогу, - раздается совсем рядом ласковый шепот. Прасковья оборачивается, Татьяна вскрикивает от неожиданности. Москва стоит совсем рядом и улыбается. - Огонек твой, Прасковьюшка, пусть горит, не гаси его, пусть пылает...

***

Возок к имению Кусково подкатывает в середине ночи. Николай вдыхает свежий аромат трав и думает, что не удивится, встретив сейчас Прасковью.

- Ну что, граф, узнал, что хотел? - шепчет Москва ему на ухо, неслышно подходя со спины и, по примеру Жемчуговой, кладя руку на плечо Николаю.

- Есть у меня догадочка, и я... - Шереметев вдруг обрывает фразу на середине, расслышав знакомый голос, становящийся громче и крепче. - Москва? То есть, Прасковья...

- Ты ведом предрассудками, - тихо говорит та. - Твои знания и воспоминания тянут тебя назад. Если ты знаешь, что чего-то быть не может, ты ни за что не поверишь; а живое подтверждение перед тобой, Прасковья, теплая и прекрасная. Думаешь, дети Зевеса когда-то давно защищали Грецию? Ошибаешься, друг мой, ошибаешься... Я ж слышала про них всех, на кого ни взгляни: хоть Афины, хоть Тиринф, хоть Спарта, хоть Микены - все живые, все чувствовать могут, все любить могут! Или просто хотят любить.

- А Прасковья... знает? - нерешительно спрашивает Николай.

- Не знает. Но, думаю, догадывается.

Прасковья все понимает.

- Ночь моя, ночь, я твоя дочь... - ее голос теряется в темноте с оттенком золота. - Говори-гуляй, Москва, гори-пылай, Москва...

***

- Ты переборщила, - категорично заявляет Петербург, расхаживая туда-сюда по берегу пруда и косо глядя на Москву. - Ты не должна выдавать своей связи...

Та только смеется.

- Будто сам не знаешь, что города умеют только обжигать своей любовью, - Москва улыбается. - Поэтому и не могут ужиться друг с другом. А люди... они другие. И потом, не забывай о своей Катеринке!

Петер густо краснеет и радуется, что под покровом ночи не видно его лица.

- Я же тебя не виню, - говорит Прасковья. - Люби ее, Катерину... со всего сердца люби, как говорит она, немка! Пусть живет, радость наша, пусть властвует - доброе дело она для нас сделала...

- Ты и вправду гореть умеешь - всем сердцем и всей душой, - Петербург качает головой. - Гори, Москва. Только не обгори... знаешь, что бывает, когда разочаровываешься в своих мечтах, в своей пылкости и в своем огне? Не сгорай. Будь осторожнее. Обещаешь?

Москва обещает.

И все равно на следующую ночь осторожно убегает к пруду и шепчет о своей любви золотой ночи и напевающей легенды лебедям Прасковье.