Парикмахерская

Жорж Мухинсон
- Вы стричься?
- Стричься.
- Садитесь.
- Куда?
Последнее без ответа. В зале одно свободное кресло. По соседству пытаются привести в порядок рыжую шевелюру карапуза, а он заливается бесконечным оперным рёвом. По другую сторону из кресла торчит дама с седыми букольками и морщится сердито, пока букольки старательно красят.
- Что у вас? – горько спрашивает меня парикмахерша. Губы поджаты, уголки опущены вниз. Взгляд скорбный. Подбородок выдвинут вперёд, как вражеский дот.
- У меня стрижка.
Парикмахерша взяла ножницы и прицелилась. На её лицо снова опустилась тень вчерашней семейной драмы, медленно и со вкусом переживаемой. Вж-жик! Локон взмыл к потолку, празднично распушился и осыпался под ноги. Прощай, родной. Второй рухнул, как срезанный сноп, и застыл на коленях. Третий… Четвёртый… Ножницы хищно клевали, звякали о расчёску, синий фартук кружился вокруг в ритуальном парикмахерском танце, а отражение в зеркале недоумённо задирало брови.

- А-а-а! Тётя поха-а-я! Обидеа-а-а! Мифаню! – вопил малютка.
- Если Мишаня будет так кричать, ни одна девушка не пойдёт за него замуж, - терпеливо втолковывала мама.
- И в армию его не возьмут, - добавлял папа.
- И останется Мишаня нечёсаный и нестриженый, - пугала молоденькая парикмахерша. Но Мишаня, наплевав на мрачные перспективы уродства и безбрачия, заходился в отчаянном крике.

Нет, всё-таки на жизнь стоит смотреть философски. Это хотя бы отчасти примиряет философа с окружающей средой, не склонной к философствованию. Философ терпит не ради… Ох! Это ножницы укусили ухо, равнодушно извинились и поскакали дальше.
И что такое, в сущности, красота? Это же смешно. Смешно и пошло. Никакой красоты на самом деле не существует. Её выдумали подлые нефилософы. Мишаня прав. Наплевать. Правда, малыш делает из этого странные выводы. Он ещё не знает, что в жизни самое главное - быть, как все. Иначе нельзя.

Ножницы щёлкнули последний раз.
- Четыреста рублей.
- Извините? – Отражение напоследок ещё раз удивилось: уши торчали, как мороженые пельмени в окружении пожилых коричневых спагетти. – А… это?
- Что? – воинственно поинтересовалась парикмахерша. – Вас что-то не устраивает?
Подбородок её снова окаменел, и весь вид говорил о том, что она готова поделиться со мной нерастраченным в семейных баталиях пылом.
- Уши…
- Это ваши уши.
- У меня никогда не было таких ушей.
- Были.
- Не было. Я… не помню.
Парикмахерша хищно улыбнулась:
- Так что? Отрезать?
Стало тихо. Мишаня, перестав вопить, во все глаза наблюдал за нами. Букольки справа снова сморщились так, что по залу побежал тихий пергаментный шорох. Я представила свои уши отдельно от головы и тоже сморщилась. И потом… Быть экстравагантной никак не входило в мои планы.
- Спасибо, - сказала я. – Это… как-то… а вы не могли бы… перестричь меня?
- Перестричь?
- Ну, да. Немножко. Чтобы только… - это предложение мне тоже не удалось закончить. Я внезапно почувствовала себя маленьким Муком, по глупости проглотившим незнакомую ягоду. Чужие уши нагло топорщились и, кажется, смотрели мне прямо в лицо.
- Что же здесь стричь? – пробормотала парикмахерша, задумчиво щёлкая ножницами.

В течение следующих десяти минут, я безмятежно наблюдала, как мой облик преображался: уши неведомо как съёжились и прижались к голове. Чёлка поднялась и обнажила низкий лоб со сходящимися под углом к переносице тонкими бровями. Глаза стали похожи на мелкие чёрные бусинки и спрятались в глубокие тёмные ямы под выступающими надбровиями. Нос разросся до размеров небольшого баклажана. Маленький Мук исчез, и из зеркала на меня смотрела уголовная личность с несомненно тёмным прошлым.
- Полукаре, - злорадно сообщила парикмахерша. – Четыреста рублей.
Родители, опасливо косясь, подхватили Мишаню на руки и поволокли к выходу. Дама с облагороженными розовыми буклями резко выпрямилась и перестала морщиться.
Философствовать не хотелось. Стричься не хотелось. Отчего-то хотелось залечь на нары и плюнуть на всю прошлую жизнь. А перед этим… Я бы её не стала жалеть. С какой стати? Это она всё испортила.

- Мамаша, - сказала я хрипло. – Стриги дальше.
- Какая я тебе… - гневно начала парикмахерша. И осеклась, когда я быстрым мастерским жестом дёрнула подбородком и послала меткий плевок на кончик её туфли.
Во мне гуляла бешеная энергия и злоба на весь белый свет. А мужественный подбородок парикмахерши, напротив, обвис и стал похож на недогруженную авоську времен товарного дефицита. Она схватила ножницы и стала стричь всё подряд, кромсая налево и направо. Ладно. Хуже уже не будет. И я зажмурилась.

То, что она закончила, я поняла по наступившей тишине, в которой тоскливо пиликал за батареей мороженый зимний сверчок. Я открыла глаза. В зеркале напротив маячил шкет с короткой чёрной шёрсткой на макушке. Парикмахерша пятилась, пытаясь вжаться своим объёмным задом в угол.
- Эй, - сказала я ей и ухмыльнулась. – Ну, я пошла.
Потом резво поднялась и направилась к выходу. Меня никто не остановил.

…На пятачке у стекляшки пацаны, как всегда, гоняли в футбол. Эти остолопы опять забыли про хавбека - в защите зияла порядочная брешь. Я как следует треснула Вовку за тупость и влилась в их пыльные ряды. Через пять минут я начисто забыла про парикмахерскую.