Калека

Юрий Сотников
                КАЛЕКА

  От дома до магазина ему идти метров сто, шагов триста.
  Уже лет пять как шаг его стал мелким, костистым – это когда человек идёт не мышцами, а остатками сухожилий, хрящей, и тонкой памятью сердца - куда можно ступить, а где будет лучше и обойти. Например, на ступеньку высокого тротуара ему тяжело подниматься, взбираться словно верхолазу - и он старается обогнуть тротуар в том месте, где машины с продуктами наездили низкую колею.
  Через каждые двадцать метров он останавливается на короткий привал. Опираясь на трость – её можно даже назвать костылём, потому что она по-медицински спасает – он смотрит по сторонам любопытно, как люди идут, как ноги у них; но в тихой улыбке его нет большой зависти, а похоже на лёгкую грусть, что придёт и их время – оно ведь приходит ко всем. Он лет двадцать назад тоже покоя не знал, бегал и носился по улицам, хатам, работам – думая, будто железный навек. Но и железо ржавеет под гнётом снегов да дождей – как человек от суеты и невзгод.
  В его свободной руке лёгкий пакет с названием магазина, куда он идёт - набитое по бокам красными крупными буквами. Горит оно ярко – и почему-то люди, когда идут за покупками, то выбирают эти пластиковые сумочки с именем той самой торговли, где собираются закупаться. Может быть, они хотят сделать приятное продавцам и кассирам, или надеются на хоть мелкие скидки за верность любимой универсамке.
  А его берегут даже собаки: разлёгшись посреди тротуара и грея свои животы у тёплого люка, они мало кому уступают дорогу, и уже даже порыкивают при малейшем намёке на трёпку - а вот перед ним, да ещё парой дрожащих как студень старушек, расползаются в стороны и смотрят умно так вослед – жалеют, наверно.

  Мне тоже хотелось пожалеть его. Но не глубоким сердечным добром, когда от ласки к чужому человеку самому становится нежно и сладостно, и щемит чего-то там внутри непонятное, словно красивая горделивая женщина подошла да обвила за шею руками.
  Мне просто пожалеть хотелось его: как гладят за ушами беременную кошку иль раненого лежащего пса, которым трудно подняться сейчас, и я принёс им две котлеты да мясистую кость – надеясь, что они вскоре поднимутся на ноги и уже сами станут искать на помойках поживу, а я как жалетель освобожусь от этой слезливой обузы.
  Потому что терновый венец только мученику – а все остальные сочуствующие лишь соглядатаи его терзаний.
  И каким бы добрым я ни считал себя по отношению к чужим людям, как бы ни сопереживал инвалидам, обделённым полноценной ходячей жизнью – но всегда внутри меня перебарывать будет своё, боль собственная. Которая страшно воя во мне – забиваясь в своей непреодолимой немощи под буреломы внутренностей, под коряги сухожилий – станет молитвенно, как бога меня, просить умертвить её вместе со мной.
  Что я могу понять в мучениях безножного, таскаясь по миру живым и здоровым? - Ведь всего лишь за месяц такого путешествия он готов отдать оставшуюся жизнь; и он не погребует запахом увядшего цветка или кучкой лошадиного навоза, а упав перед ними на колени, втянет ноздрями как смак райских яблок на божьей телеге – вместе с повозкой, с возницей вместе – чтоб и на том свете вспомнилась ему трудная, но светлая земная жизнь.
  Или безручного тяжкая доля чему научит меня, напыщенного своей телесной мощью? и одухотворённого конечно духовной радостью, которая легко и просто пускает свои зелёные благополучные ростки, оберегаемая толстым слоем здоровья? - Он – любящий калека – блажится обнять любимое тело, осязать на кончиках пальцев все его недоступные прежде запреты, а потом вознести к небесам словно вновь рождённую Афродиту, богиню – но его неисполнимые мечты так мучают душу, что телу хочется в петлю.

  И поэтому мне было стыдно подойти к этому калеке.
  А вот он не постеснялся и подбрёл ко мне однажды утром. Ходя туда-сюда с палочкой по асфальту, он то и дело бросал свои взгляды в мою сторону, будто ау среди дебрей мелкого елового леса - в коем из-за малости роста не взлезешь на макушку, чтоб увидеть спасительный край. Только вместо заблудших елей его окружали равнодушные люди, соседи, прохожие - средь которых и он потерялся, как бродяга грибник. Он искал сыроежку, свинух, шампиньон – чтобы съесть – а нашёл во мне мухомора.
  Не скажу, что беседа со мной ядовита. Но долгое одиночество приучило меня обходиться почти без людей, и даже раздумья про жизнь и про истину я люблю исповедовать только себе – своему эху, которое живёт в сердце ли, иль в желудочной кишке. Оно вроде без голоса – но я понимаю его лучше, чем всех. Потому что противлюсь ему, если прав, и рогами упорствую. Самое главное, что потом-то мы миримся.
  А в беседах с людьми мне приходится свою душу подлаживать. И даже слушая тяжёлые глупости от тёмного человека, я втайне себе говорю – не обидь и прости, потому что его правота для него самого однозначна, и навеки незыблема. Я обиходным манёвром с ним соглашаюсь, чтобы успеть отступить без душевных потерь, без измены покою – но измена себе для меня ещё боле мучительна. Я грызусь, что ушёл - что бескровно простил. И потому нет мира в сердце моём средь людей.
  Зато одному мне всегда хорошо. Очень светло. Только вот моя жалость губит этот покой - и часто за кончик аорты тянет-потянет к страдающему человеку.

  И вот:
  - доброе утро, - сказал мне тем добрым утром он, бледный как смерть, пришедшая к трёхлетнему ребёнку по заданию свыше, но не могущая из состраданья приступить к расчленению маленького тельца – душку направо, тушку налево.
  - доброе утро, - он мне сказал, тихонько словно гном, у которого только что трудно заснула редко спящая бабушка, страдающая от надоедливой бессонницы - и милый добрый внук теперь отгоняет от неё тревожные шумы, невинно переживая за беспокойную старость.
  - доброе утро, - сказал он мне, здоровому сильному, и протянул свою вялую руку, которая и раньше никогда не держалась особенно бойко, а теперь уж совсем еле-еле тряслась - может быть, только этой дрожью разгоняя холодную застойную кровь.
  - доброе утро. - Я сам отчего-то перешёл с ним на тихенький шёпот, то ли настраиваясь под умирающее настроение этого обречённого доходяги, или боясь грубым голосом спугнуть крылатенькую надежду - коя пролетевшим стремительным голубем вдруг затеплилась в его бедолажьих глазах от лучей апрельского восторгающего солнца, после тоскливой и скудной зимы, проведённой им в тёмной задушенной комнате.
  Я пожал его слабую ручку и костлявые пальчики - сам немощно. У стыдливых к чужой боли людей – а я себя к ним отношу – всегда так бывает в общении. Если я разговариваю иль здороваюсь с сильным – по телу ли, по характеру мужиком - то стараюсь и выглядеть бойко; голосом я тут же грубею, жилистым торсом крепею, и на ногах стою впёрто, словно боцман со шхуны. А коль приходится встретиться – не нарочно, конечно, зачем он мне нужен – а так, невзначай – с человечком не из стали, но слепляным с теста, то я сразу подстраиваюсь под его мягкотелость, чтоб не обидеть величием духа, иль силы, чтобы не считал он себя инвалидным изгоем.

  - Скучно вам? - спросил я, хоть и так было понятно. Просто мне захотелось прямым быть, как палка у знамени. - С этими ребятами, наверное, не поговоришь?
  Он вслед за мной перевёл медленный взгляд – вернее, переполз как улитка – на кучку уже пьяненьких мужиков, которых после возлиянья можно было теперь отличить только по одежде. Ещё не обернувшись ко мне, он улыбнулся будто божья коровка - глазками-ротиком-пятнышком; и тихонько сказал, без осужденья не гребуя с ними знакомством: - Они другие. Я когда говорю там о чём-нибудь, то меня совершенно не слушают. А лишь глупо кивают.
  - Может быть и я такой же. - Я будто в душу ему нагадил. Теперь он подумал, что за минуту осточертел мне - а я просто не хочу его обнадёживать. Мы с ним поболтаем чуток, и распростимся надолго.
  - Вы добрый. - Нет, он совсем не обиделся. Понимая, что как и он – я калека. Душевный. Инвалиды чувствительны очень, и своих различают издалека. - У вас, наверное, тоже друзей нет.
  Ух, как интересно он вывел людской парадокс. Доброта, значит, должна обходиться без дружбы. И это правильно. К мягкому сердцу потянутся многие – хорошие и плохие – сортируй их потом. А иные при этом обязательно станут играть, притворяться – я хороший – хотя на самом-то деле он последняя пакость. Вот тогда доброта с головою утонет в болоте придуманной дружбы.
  - Мне друзья не нужны. Я работаю строителем уже двадцать лет. А помимо ещё книжки пишу и бытиё изучаю.
  - Книги это хорошоооо. - Он протянул серьёзную руладу, глядя поверх меня в небеса, словно следуя за хвостом своего предложения. - Человек должен думать.
  Думать. Это слово всегда меня нагнетало, как кузнечные мехи едва слабый огонь. Я от него загораюсь, пылаю, шкворчу.
  - А вы посмотрите на мужичков, которые качаются рядом. Неужели всю жизнь суждено человеку просидеть перед телевизором, пролежать на диване? и единственная радость у них – встретиться за столиком домино, выпив пару стаканов. Я не хочу жить червём.
  - Да у вас не получится. Потому что нашли себя в жизни. - Он посмотрел на костылик своей ноги - страдая ли увечьем, а может уже притерпевшись к тому, что все ходовые дороги для него позакрыты, и тяги к серьёзным исканиям в душе не осталось. - А вот им помочь некому, - сказал он о чужих будто о себе.
  - Пусть каждый спасается сам. За уши только зайцев вытаскивают.

  Я стал серчать. Потому что столько уже перевидал пьяниц, оправдывающихся болезнью, что можно наверно батальон с них набрать на трудовые работы, и строить детские сады да красивые школы – а они с утра до глубокой ночи пускают во дворе жалостливые сопли. О том, какой счастливой у них была жизнь до болезни.
  - Алкоголизм это болезнь. -
  Вот оно: я попал на ещё одного адвокатишку. Господи, как вас много!
  Этот калека на севере десяток лет отпахал, жестокие морозы ему ноги сожрали – а он оправдывает прохиндеев да трутней. Он теперь не мужик, а кисельная барышня - что попивая чаёк и глядя в окошко на сирых убогих, кидает им денежку, вместо чтобы дать штыковую лопату и лом.
  - Их долго, настойчиво нужно лечить - не допуская срывов и оскорблений. У алкоголиков нервная психика, и они очень обидчивы.
  - Зато у их жён да детей, чьи деньги они пропивают, отличное настроение! Потому что весь семейный бюджет в один миг переводится на кучку блевотины. И сосите, товарищи, лапу.
  Наверное, в моих зрачках кылялись ножи, или зубья двуручной пилы. Инвалид посмотрел на них, царапнулся, и вздохнул: - А ты злой.
  Нет; я обыкновенный. Просто в таинстве любого вопроса две сабельных истины, которые рубятся друг с другом за правду. Жалея алкоголиков, надо проклясть их семьи – за то, что не понимают папкиной боли. А пожалев детишек с женой, нужно проклясть алкашей, кои притаскивают в дом вместе с водкой мучительные страдания взамен прошлого доброго счастья.
  Только ничего этого я ему не сказал – сознавая, что он уже меня не поймёт. Потому что он инвалид физический, и от боли своего тела сострадает таким же, наружно больным. А я душевный калека, и не понимая ни ран, ни ушибов - ни водочной печени – сочуствую воющему нутру.

  От дома до магазина ему идти шагов триста. Но я его на своём пути больше не встречаю.