Мое Суровое испытание

Лидия Инниш
       ...Однажды шалопаи-ученики решили проверить, насколько смиренен их учитель. Они пришли к нему и сказали, что слышали в городе, как его называли лентяем. Учитель пожал плечами. «Все может быть», - ответил он. В другой раз ученики принесли ему «весть», что о нем говорят, как о воре. «Говорят — значит, знают», - отозвался мудрец. «О тебе идет молва, что ты блудник», - продолжали дразнить учителя балбесы. «Я тоже человек, а значит, слаб», - вздохнул тот сокрушенно. «А еще сказали, что ты служишь дьяволу», - заметил один из учеников. «Это ложь!» - резко возразил старец. Ученики признались в своей провокации и спросили у него — почему он не возражал на все остальные обвинения. «Если я ленюсь, ворую, впадаю в блуд — я предаю лишь себя самого. А если я отступаю от веры — я предаю Бога».

       Эта древняя притча показалась мне подходящей для того, чтобы начать разговор о постановке в лондонском театре Олд Вик пьесы А.Миллера "Суровое испытание" и ее главном герое - Джоне Прокторе. Хотя, если совсем честно, чтобы говорить о нем, мне не нужны поводы. Итак.
       Театр начинается с вешалки, как известно. Но в данном случае (все-таки на дворе стояло лето) первым, что встретило меня прямо в фойе, был запах. Да, пряный запах сожженных на огне трав, который просачивался из зала и ощущался в воздухе, как напоминание... предчувствие... предостережение. Он был слабым и не создавал дискомфорта (это не настоящий дым, а созданный машиной, как я поняла), просто настраивал на определенный лад.
       В зале запах ощущался сильнее, дым клубами висел над импровизированной сценой, туманные облака ловили малейший луч света и разворачивали его веером... всех пришедших сюда людей эти воздушные картины связывали, объединяли, делая единомышленниками, почти соучастниками.
       В театре Олд Вик круглая сцена, но как подиум, отделяющий актеров от зрителей, в данном спектакле она отсутствует. Ряды кресел окружают условное пространство в центре зала амфитеатром. Это сделано для того, чтобы зрители почувствовали себя участниками происходящего, будто присутствуя в огромном зале суда, и в духе этой идеи весь зал был превращен в одну большую декорацию. Его задрапировали серыми полотнами, по краям «сцены» выстроили две шахты с вьющимися внутри них лестницами — наверх, используя и усложняя пространство. Пол покрыт чем-то вроде крашеного под дерево бетона или специального материала (надеюсь, не очень  жесткого). Сама сцена была тесно заставлена старыми стульями разного вида. Очень долго люди рассаживались по местам и шуршали, но наконец, свет стал  медленно гаснуть и, повинуясь этому сигналу, угасли разговоры. Спектакль начался.
       Если кто-то дотошный возьмется следить за моим повествованием с текстом пьесы в руках, то он сразу увидит несовпадения - порядок явлений и действий в постановке несколько отличается от авторского. Но нам же не важно, когда был антракт, правда?

       Музыка... поначалу ее трудно было так назвать. Она возникла незаметно, на грани слышимости, и усиливалась, пока не привлекла к себе внимание. Не гармонические созвучия, а скорее — просто звук... монотонный, чуть вибрирующий, напоминающий одновременно и звук случайно задетой струны, и низкое монотонное пение дикарей... Звук разливался в воздухе, среди клубов ароматного дыма, пронизанного лучами неяркого света, и в этом фантастическом пространстве стали из ниоткуда появляться фигуры людей. Они шли молча по боковым проходам — черные силуэты, мужчины и женщины в закрытых серых одеждах, похожие друг на друга, и усаживались на стулья. Причем можно было заметить, что проявлять черты своего персонажа актеры начинали уже здесь — в манере сидеть и выражении лица — конечно, если зритель читал пьесу. Джон Проктор вышел одним из последних и, задумчиво ссутулившись, присел на стул в центре. Он сразу и навсегда стал логическим и эмоциональным центром пьесы.
      Сделать представление актеров перед началом спектакля, на мой неискушенный взгляд — чистое новаторство, но это было сделано так ненавязчиво, не «в лоб», что нисколько не царапало. После молчаливого представления актеры стали расходиться, забирая с собой «свои» стулья (тоже по-разному) — работники сцены в спектакле не задействованы совсем, все смены декораций выполняют сами участники, и каждый раз это так органично вплетено в ткань спектакля, что можно только удивляться мастерству художника-постановщика. Это каждый раз походило на некий странный танец, исполняемый медленно и красиво. Каждый точно знал, что делать, и исполнял свою часть композиции. Проктор покинул сцену одним из последних. Музыка усилилась, в ней явственно стали слышны мотивы примитивных народов — и силуэт Титубы с дымящим горшком на голове стал ее логическим продолжением. Мне вспомнились из детства передачи «Клуба кинопутешествий» - очень похоже было. Восхитило, как современная образованная жительница Лондона, актриса, вдруг стала барбадосской дикаркой, медленно танцующей под странные горловые напевы, вводящие в транс... даже движения ее были сонными, гипнотическими, когда она пошла вкруг сцены (буду продолжать называть ее сценой, ладно?) со своим горшком. Генная память, не иначе.
       Вообще, спектакль поставлен очень хореографично. Движения и жесты актеров зачастую избыточны, но всегда — неслучайны и  красивы. Конечно, это далековато от постановок Чехова академическими театрами, но чем-то близко современному балету... очень интересно на это смотреть. И мне кажется такой подход оправданным: при большом количестве грубых сцен в пьесе плавность и выверенность движений и жестов только смягчает впечатление, приглушает шок... В конце концов, реальная грязная маленькая ложь, погубившая столько жизней, облагороженная Миллером, стала основой для пьесы, живущей вот уже более шестидесяти лет.
       Под гипнотическое пение Титубы девушки выносят на сцену реквизит, и в бессловесном прологе нам показывают подкладку всей этой истории — намеренность лжи, сговор девиц между собой, их послушное подчинение Абигайль Уильямс — мозгу и порочному сердцу заговора. Маленькую Бетти укладывают на кровать, открывают люк в полу — и мы оказываемся в маленькой и слабо освещенной комнатке на втором этаже дома священника Пэрриса. Сам Пэррис сидит за столом с большой книгой и свечой и молится. Музыка смолкает.

       Мистер Пэррис. Крыса. Остался жив, поскольку заварил всю эту кашу, спасая собственное мягкое место от мифических недоброжелателей. Вряд ли осознал хоть что-то.

       Мне не хотелось бы здесь пересказывать пьесу по принципу «а этот говорит... а тот ему... а тогда она... и потом вместе...» Все-таки предполагается, что с текстом знакомы все. Поэтому, если можно, я буду просто описывать свои впечатления, а не ход действия.
       Спокойное начало пьесы. Классическое. По тексту. Характеры выдержаны. Мистер Пэррис, причитающий над дочерью, вызывает сочувствие. Правда, ровно до того момента, как начинает завывать об истинных причинах своего расстройства - «враги сожгли родную хату», паранойя как она есть и трусливое прикрывание собственной... гм... ну вы поняли. Становится противно. Тоже строго по тексту. Чета Путнэмов весьма колоритна. Высокий рыжебородый Томас (кстати, огромный респект актерам-мужчинам — никто из них не пользовался накладками, все вырастили собственную красоту на подбородках), несколько  маниакально оживленный и слегка карикатурный, и Анна — вредная, не особенно умная  тетка с пунктиком в голове. Но ее можно хотя бы понять — потерять столько детей... не дай Бог. Свихнуться можно — что она, похоже, и сделала...
       Очень быстро повышается накал эмоций и люди начинают кричать друг на друга. Свет тоже становится ярче, стирая со сцены тени. Дым больше не мешает и не несет смысловой нагрузки, и мы смотрим обычную классическую постановку. Взрослые уходят молиться, спускаясь по лестнице на «нижний этаж», и оставляют лежащую девочку с двоюродной сестрой — Абигайль Уильямс.

        Кто она такая — все прекрасно осведомлены. Поэтому скажу только (не бейте меня тапками, кто думает иначе!) - мне не понравилось, как этот персонаж был трактован актрисой, а может, это задумка режиссера. Абби показана чуть ли не главарем неформального молодежного объединения, такой харизматичной стервой (сорри за мой английский), организовавшей и управляющей действиями своих шестерок. Она гордо держит голову и позволяет себе орать в лицо не только дяде, но и представителю губернатора. Она вообще слишком много и громко кричит. Абигайль и к Проктору обращается требовательно и настойчиво, "со властью". В пьесе я такой Абби не увидела. Да, она хитрая и лживая, распущенная и беспринципная тварь. Но она загнана в угол и вынуждена спасать свою шкуру, поэтому все же больше юлит и прикидывается, чем требует и угрожает. И с Проктором в пьесе она говорит опасливо, понимая, что можно и плеткой схлопотать... Она робко напоминает ему об общем грехе, заискивает перед ним, потому что это единственный человек, который может не дать ей того, что ей надо. Но иная трактовка образа — не грех, и со своей задачей молодая актриса справилась вполне прилично. Она была достаточно отвратительна морально и вполне себе симпатична внешне. Просто мне лично не поверилось, что Джон Проктор мог увлечься (даже временно) такой прямолинейной и довольно грубой... девушкой.
Одна за другой, дробно стуча каблучками, снизу начинают подниматься в комнату девицы-сообщницы. Резонанс от происшествия в городе вызвал панику среди виновных. Абигайль ведет жесткую политику, угрожает физической расправой, психологически давит, но назревавший было бунт подавляет и восстанавливает свой авторитет. Этот момент подан довольно просто, без полутонов, но я точно знала, что случится в следующую минуту, поэтому не особенно расстроилась, и глаз не отводила от золотистого снопа света, рвущегося вверх из подпола (с нижнего этажа).

       Он появился стремительно. Вот только что его не было — и вот, стоит, гневно взирая на мелкоту с высоты своего роста.
       ...Я и забыла, какой ты сильный, Джон Проктор... (в русском переводе у меня, почему-то, стоит слово «красивый»... но я не в претензии). Да, я думала, что вначале Проктор должен быть спокойнее. Так мне казалось, когда я читала пьесу. Но теперь я видела человека, который услышал опасную глупость и пришел разобраться, в чем тут дело. Пришел — и сразу же увидел Абигайль, с которой не виделся семь месяцев и не желал больше видеться никогда. Никакого физического притяжения, влечения или даже расположения. Лишь гнев. На себя - за слабость, за воспоминания, тревожащие совесть. На нее — в общем-то, за то же самое... потому что Джон Проктор не тот человек, кто будет обвинять женщину в том, что она его совратила. Он полностью отдает себе отчет в том, кто и насколько виновен в произошедшем между ними — и винит прежде всего себя.
       Мелкота растворяется в пространстве под строгим взглядом Джона (взгляни он на меня так - я бы тоже растворилась... продолжая наблюдать за спектаклем в виде облачка над креслом). И Абби начинает свою игру. Кажется, что она просто не может, оказавшись рядом и наедине с Проктором, не заговорить с ним, не дотронуться, не заглянуть в глаза... но он очень резко отметает все попытки сближения. Решительно настроенная девица буквально вешается ему на шею, вызывая лишь новую вспышку гнева. Раскаявшемуся Проктору ее навязчивое внимание противно, а она ничуть не опровергает такого мнения о себе. Она действительно очень неприятна в этой сцене — жадная, лживая, требующая, вместо того, чтобы просить... обвиняющая, вместо того, чтобы тосковать, хотя бы притворно... Просто — хочу. Я даже похоти особой не заметила, если честно... хотя искала, это многое бы объяснило в ее поведении. Но нет — моя игрушка, которая почему-то сломалась, и больше не слушается... не более того. Не хватало только топнуть ножкой. Откуда в простой пуританской девчонке столько самомнения и гордыни — может, врожденный дефект, а может, и правда, шок от детских воспоминаний об индейцах, снимающих скальпы с родителей... Не знаю. Ну, не понравился мне этот образ. Внутренний Станиславский протестует.
       Единственное, чего в результате всех усилий она добилась от Проктора, это то, что он повозил ее мордочкой об стол...  а нечего было ругать Элизабет, его жену. Додумалась, тоже мне. Не видит, что ли, в каком мужик настроении?
В разгар бурного выяснения отношений с прыжками через стулья, беготней друг за другом и рычанием Проктора, девочка на кровати приходит в себя, кричит, и комната наполняется множеством самых разных людей. Так как в пьесе практически не описана массовка, то каждый актер является важным звеном в происходящих событиях. Я не смогу сказать ничего интересного, пожалуй, о паре девушек да о дядьке, появляющемся трижды по минуте в роли стражника. Остальные безусловно заслуживают оваций — и вместе, как слаженно работающий механизм, и по отдельности — как талантливые актеры. Я знаю, чего ждут все читающие мою писанину, но все же — пару слов о них.

       Ребекка Нэрс, 73 года. Когда я узнала, что актрисе уже за восемьдесят — зауважала ее еще больше. Спокойное достоинство и доброжелательный интерес — вот то, что я увидела прежде всего. Хотела бы я иметь такую бабушку, честно. Совсем не по-пуритански мягкая, нестрогая, мудрая женщина... и ее упорство в «стоянии в правде» совсем не делает ее суровой фанатичкой со стальным стержнем внутри. На вопрос «Почему вы не признаетесь в пособничеству дьяволу?» (ох, уж этот вопрос...) - лишь спокойное недоумение: «Но ведь это неправда»... Это не железный стержень. Это старый корень, когда-то, еще зеленым ростком, пробивший камень, а потом вскормивший целое дерево... сила жизни порой оказывается крепче стали.

       Джайлс Кори. 83 года. Человек, над которым смеялся зал... смеялся часто и от души. К месту и не к месту. Миллер описывает Джайлса довольно непростым человеком, поздно  примкнувшим к общине пуритан под влиянием своей молодой жены, и принявшем ее правила весьма поверхностно. Он честно ходил в церковь, но никогда не прогибался под лицемеров, предпочитая свой собственное мнение чужому. Хвастлив, ужасный спорщик, человек с цепким умом и острым языком. Он не шутил специально... но вот проявления его яркого характера вызывали у публики смех.
      
       И следом — реверенд Хейл, проповедник из соседнего городка. Невысокий, тихий человек. Очень учен, очень набожен. Честен. Милосерден к ближнему. Почему он оказался в этом котле? Злую шутку сыграла с ним его ученость. Для 17 века вера в ведьм — не такой уж нонсенс, но вот взяться искать их среди людей, руководствуясь лишь книгами... Хейл — своеобразный Дон Кихот, он сражается с ветряными мельницами, искренне веря, что это великаны. И когда он осознает свою ошибку, исправить уже ничего нельзя. Но он хотя бы пытался... за что достоин уважения. Очень интересной мне показалась актерская находка: вначале совершенно здоровый, Хейл, столкнувшись с несправедливостью, заболевает — его правая рука начинает мелко дрожать. В конце спектакля фигура Хейла, пытающегося  уговорить заключенных спасти  жизни, оболгав себя — в лохмотьях, изнуренного, кутающего в тряпки дрожащую руку... производит сильное впечатление. Сломленный человек... страдающий от осознания совершенной ошибки... и не знающий, как ее искупить... возможно ли это вообще.

       Пока шел оживленный диалог на английском, можно было смело разглядывать главного героя пьесы (я ощущала себя эмиссаром, посланником, за спиной которого - десятки ждущих глаз и душ... ведь с меня обязательно спросят!), потому что оценить тонкости и нюансы я все равно была не способна (но пьесу честно прочла трижды — дважды на русском и один раз — на английском). Да, он играл, не выключаясь из действия, но для актера это не комплимент, а вещь необсуждаемая. И основной эмоцией все равно оставался гнев - на этих людей, которых он видел насквозь и невысоко ценил, на девчонок, что глупостью своей заварили эту кашу, опять на себя... вообще чувства Джона Проктора к себе самому — отдельная песня. Погребальная. Невыносимо смотреть, как он постоянно себя ест... сутулится, будто эта тяжесть давит ему на плечи... хмурится и каменеет... Но как теплело его лицо при взгляде на старика Джайлса Кори! Какая озорная улыбка зарождалась в уголках губ! Как ласково он смотрел на старую Ребекку, с каким уважением и бережностью подставлял стул, чтобы она села, придерживая старушку под локоть... Наконец, Джон Проктор ушел, бросив напоследок хмурый взгляд на собравшуюся невеселую компанию, и началось безумие.
       Мистер Хейл, дипломированный экзорцист, начал сеанс связи с потусторонним миром, но все шло как-то вяло, и он решил потрясти, как следует, Абигайль на предмет подробностей шалости. Абби, скорее из самосохранения, чем из страха, стала сдавать своих, начиная с тех, чье слово меньше весит — негритянки Титубы и припадочной Рут Путнэм, отсутствующей в данный момент. Негритянку привели и стали пытать — я считаю, что психологическое давление не легче пытки. Господа проповедники Хейл и Пэррис затеяли игру в «хорошего и плохого полицейских», попеременно то обещая райские награды, то стращая вечным огнем. Обычная история. Титуба сопротивлялась недолго, простое желание жить победило в ней недавно выученные заповеди, и она послушно и последовательно согласилась со всем, что ей было предложено, добавив от себя красочных подробностей. Следом пришла в себя маленькая Бетти и продолжила список обвиняемых.
      
       Мне сложно судить, что имел в виду Миллер, когда писал пьесу. Я пыталась логически объяснить происходившее. И мне кажется, что самым точным описанием того, что творилось с девочками, будет термин «индукционная истерия» или «кликушество», как называлось это на Руси.
       Истерия сама по себе не считается психическим заболеванием, и диагноза такого сейчас не ставят, а считают лишь состоянием - истерическим расстройством личности. Ему присущи поверхностность суждений, внушаемость и самовнушаемость, склонность к фантазированию, неустойчивость настроения, стремление привлечь к себе внимание, театральность поведения. Причем, истерик, приведший сам себя или приведенный в состояние истерического приступа, может внезапно лишиться голоса, зрения, слуха, способности двигаться. Если рядом с таким больным окажется человек с похожим расстройством, то состояние истерии может начать распространяться, словно круги по воде, и все больше кликуш забьется на земле в припадке. Это и есть индукция — передача собственного состояния другому. Он может начать монотонно повторять слова, сказанные окружающими, или бессвязно выкрикивать что-то, или достигнуть самого тяжелого — истерического статуса. Больной лежит, выгнувшись дугой, опираясь лишь на затылок и пятки, все его мышцы сведены судорогой, на губах появляется пена. Страшная картина. Но вот подходит добрый доктор и кладет на лицо больного смоченный холодной водой платок — и страдалец приходит в себя. Все снова хорошо, и он удивленно хлопает глазами, слушая рассказы о своих чудачествах. Точно таким же успокаивающим действием на истерика обладает одиночество — вмиг все проходит, если оставить его без зрителей.
       Ни в коей мере не претендую на постановку диагнозов по текстам художественных произведений, но очень уж похоже. Раньше считалось, что истерии подвержены лишь женщины (потому что hister, то есть, матка, у мужчин отсутствует) и что связано это состояние с проблемами в личной жизни. Сейчас и то, и другое утверждение опровергнуто. Но все-таки среди женщин, особенно во времена их угнетения и распространения всяческих суеверий, таких больных было больше.
      
       Бетти кричит, перечисляя знакомых ей людей, мужчины истерят не хуже нее, и тут Абигайль решает, что пришло ее время. Она имитирует припадок и называет все новые и новые имена, легко, не задумавшись, разрушая жизни знакомых и малознакомых ей людей ради мести и удовлетворения своего непомерного «хочу». Ей кажется, что это тоже неплохой способ извести ненавистную ей Элизабет Проктор и занять ее место рядом со "своим" мужчиной. Под исступленные выкрики девушек свет постепенно гаснет, и сцена погружается в темноту.

Конец первого действия.

       В темноте медленно и плавно перемещаются тени, меняя декорации. Вдруг понимаешь, что снова слышишь музыку, уже знакомую, но теперь она не тревожит, как негритянские ритуальные напевы, она более спокойная, убаюкивающая... так мать укачивает младенца. Это  удивительное изменение основной темы — такая простая, домашняя мелодия, уютная и сонная. Даже с закрытыми глазами понятно, что сейчас вечер, и дом пуст, дети уснули, а хозяйка дожидается мужа на кухне...
Между тем сама хозяйка по центральному проходу выходит на сцену с кувшином в руке. На голове она несет жестяной таз. Она включается в общее теневое движение, и так же медленно, плавно опускает свою ношу на пол. Тени уходят, сделав свое дело, и оставляют Элизабет Проктор одну в темноте.
      
       Элизабет Проктор... я уже говорила, что это мой любимый персонаж пьесы и фильма, в котором ее гениально сыграла Джоан Аллен*. И я ревниво ждала — какую же Элизабет я увижу здесь? И главное — увижу ли я Элизабет, достойную любви такого Джона Проктора... Скажу одно — не стоит сравнивать. Она другая. Болезненная женщина, истощенная то ли страданием, то ли суровым постом (то ли и тем, и другим вместе)... Она даже двигается так, что становится за нее больно. Уставшая — трое маленьких детей! - и издерганная мыслями о муже. Конечно, она его любит, но не умеет этого показать. Она совершенно обычная, простая, ничем не выделяющаяся из толпы таких же женщин-пуританок... честных, трудолюбивых, бессловесных. За что ее полюбил Джон Проктор? Бог весть... может, за ее честность. Может, просто она была красива (она и сейчас весьма хороша). А может, разглядел в ней искорку истинного чувства — ведь говорила же она в самом конце, что всегда восхищалась Джоном и трепетала перед ним, что удивлялась, почему он — такой красивый, сильный - выбрал именно ее... и стеснялась, не зная, как приспособить свою сдержанность (врожденную или навязанную верой) к его горячему нраву и яркой мужественности... Ничего не хочется говорить по этому поводу.
      
       На сцене — два стола, очаг и таз, в который женщина наливает из кувшина воду. Я понимаю, что этот таз будет просто мешать мне вникнуть в ход действия — особенно потому, что он стоит прямо передо мной. Но стараюсь отбросить посторонние мысли... разглядываю реквизит. Каравай хлеба на доске, котелок с тушеным кроликом (из-под крышки пар, те, кто сидел с той стороны, доложили, что запах мяса с картошкой), фонарь. На другом столе — миска с тестом и полотенце. Очень лаконично, просто, по-деревенски. Атмосферно. Элизабет лучиной от фонаря зажигает очаг, становится чуть светлее... и света немного добавляют — но по верхам, оставляя сцену в полумраке. Женщина двигается медленно, устало...  тяжело на нее смотреть. Берется месить тесто — и музыка обрывается с первым ударом кома о стол. Будто лирика кончилась, началась проза жизни.
       Привычные действия, рутинная работа... но женщина неспокойна. Она ждет. Прислушивается к каждому стуку за дверью, нервничает. Она ждет человека, которого очень любит, но которому не может до конца верить. Ее нервозность, какая-то раздражительность и усталость просто висят в воздухе. Мне подумалось — как тяжело Джону Проктору возвращаться в такой дом... и чувствовать вот это недоверие, волнами исходящее от любимой жены. Что-то делать... говорить... пытаться шутить... впустую. И то хорошо, что, видимо, наверху заплакал ребенок, и Элизабет поднялась по винтовой лестнице в шахте в детскую — когда Джон вернулся с поля, в комнате ее не было.
       Он пришел по дальнему центральному проходу с фонарем в руке... выплыл из клубов вечернего тумана. Положил на стол ружье и кнут (ну кто же кладет оружие на стол!), огляделся. Теперь гнева, конечно, не было. Просто усталость... но и удовлетворение. Тяжелый день. Хороший день.
       Я смотрела спектакль дважды — в пятницу и в понедельник. И, конечно, актеры играли по-разному. Проктор — точно был разный. Вернее так: я будто увидела два дня из жизни Джона Проктора. В пятницу он очень сильно устал. Он был вымотан и легко раздражался. Кричал на жену и выплескивал на нее свою горечь и душевную боль. Вообще, спектакль в пятницу был очень длинный, все действия совершались без спешки, но и затяжек тоже не было. В понедельник все было по-другому. Видимо, каст куда-то торопился, потому что спектакль в 23.00 уже закончился. Все делалось быстро, весело, с  огоньком (извините, вырвалось). Джон очень светло и ласково улыбался жене, вообще был гораздо мягче, чем в пятницу. Элизабет была жесткой и... одинаковой, что ли... оба раза. Но играла хорошо. Тяжелый пятничный спектакль понравился и запомнился мне больше, а спешка в понедельник была очень заметной. Пару раз актеры забывали слова. Бывает.
       Не найдя жену в комнате, голодный Проктор пошел проверять кастрюли. Нашел рагу, попробовал, тяжко вздохнул, досолил (строго по тексту, кстати. То ли Элизабет вообще неважно готовила, то ли изнуряла плоть невкусной едой... Может быть, конечно, случайно промахнулась, с кем не бывает... но вздох Джона говорил о том, что его это, мягко говоря... слегка утомило уже). Снова попробовал, но без жены есть не стал, а решил умыться после работы в поле.
       Наверное, зрители поопытнее меня уже привыкли к тому, что актеры обнажаются не только в кадре, но и на сцене. Пьесы бывают разными. В данном случае не прописанное в пьесе действие легло в канву спектакля, как влитое. И громкое довольное фырканье уставшего человека, и его сильная красивая фигура, не испорченная специальными тренировками. Даже то, как он вытирался своей же рубашкой - крестьянин, простой человек, вынужденный каждый день тяжело трудиться...
       Элизабет спускается и окликает мужа, не подходя близко. И в самом оклике сразу прорываются все ее опасения, подозрения, страхи — а что, если... И Джон сразу каменеет спиной... он почти забыл об этом, просто расслабился и отдыхал после тяжелой работы... а оно, оказывается, по-старому...
       Пятничный Проктор медленно, раздумчиво говорит, взвешивая каждое слово. И мрачнеет после односложных ответов жены. Но снова и снова пробует начать сначала, терпеливо, но неумело, непривычно, так неподходяще к этому сильному, уверенному в себе человеку... Когда жена радуется планам покупки коровы, Джон решает было, что лед сломан, порывисто встает, подходит к ней и пытается поцеловать... Вынос мозга. Он,  такой большой и неуклюжий, невероятно нежно к ней наклоняется, не требуя... прося... Элизабет не помогает ему. Она вообще очень напряжена. Ощущение, что она боится Джона. Причем боится не того, что он вдруг психанет и наорет на нее, или, того хуже, огреет плеткой... нет, это ее не пугает. Орать она и сама неплохо умеет. Ей страшно, что он вот так подойдет с неожиданной нежностью, и не знает, как ей тогда реагировать... Ей страшно, что он окажется слишком близко — и страшно, что он может повернуться и уйти... И поэтому она нервничает и вообще — как натянутая струна, аж звенит. Потому что эта женщина «ничего не забывает и ничего не прощает»(с)... но не может перестать любить Джона.
       Неужели один (единственный!) проступок может перечеркнуть все хорошее, что было до этого, все годы честного и верного брака? Или уж слишком высока планка соответствия ожиданиям Элизабет Проктор? Эта непримиримая женщина начинает раздражать меня. Но не только меня — Джон Проктор тоже теряет терпение. Разговор ведется на повышенных тонах, супруги кричат друг на друга, высказывая претензии, накопившиеся за долгое время. В пьесе меня очень радовало смятение Элизабет в ответ на обвинения Джона — ведь он был прав. Она начинает оправдываться, чем делает малюсенький шажок - к нему... В спектакле этого не случилось, я не увидела движения навстречу. Но появившаяся служанка Мэри Уоррен прервала весьма болезненный для обоих разговор.
      
       Мэри Уоррен. Вот актриса, которой я без колебаний отдала бы пальму первенства среди молодежи. Никто не пролил за пьесу столько слез (настоящих!), никого не швыряли из угла в угол так бесцеремонно, ничей персонаж не подвергался такому психологическому давлению...  и не совершал таких головокружительных перемещений от палачей к жертвам и обратно. Она была очень убедительна и когда уныло хлюпала носом, и когда ее колотила дрожь от страха, и когда она бросала обвинения в колдовстве в лицо Джону Проктору. Персонаж вроде бы второго плана заиграл всеми красками так, что забыть ее трудно и трудно не посочувствовать. На нее кричали все, кому не лень, трясли, швыряли, лупили, гоняли по сцене плеткой... Наверное, в компенсацию этих сценических мучений актрису выбрали, чтобы она облила Ричарда водой из голубого ведерка во время благотворительной акции IceBucket**... Хоть чуть-чуть отомстила. Но впереди еще три недели спектаклей... Ричард, не зашиби ее там ненароком, она мне нравится!
      
       Появляется пресловутая кукла — действительно сшитая вручную из какого-то холста, очень аутентичная, но ее оставляют на столе, потому что — до кукол ли теперь... Мэри жмется и сторонится злого Проктора, но стоит на своем — она же теперь важная птица!  Проктор пока еще не осознал масштабов бедствия, но сильно раздосадован ее непослушанием и тревожными вестями... он хватается за плетку... И словно разряд молнии - «Я спасла ей жизнь сегодня!» Мэри бьет нервная дрожь, но занесенная карающая рука замирает и опускается вниз... Вот, значит, как... И я вижу новое чувство на лице Джона Проктора, чувство, так не подходящее ему, но заставляющее сердце сочувственно сжаться — страх.
       Отправив Мэри спать, Прокторы остаются одни. Теперь их объединяет общая беда. Элизабет от страха (не за себя - за детей, и за еще не рожденного младенца), слегка приоткрывается, позволяя себе быть слабой... Джон опускается на колени перед ней... они говорят об обязательствах... об Абигайль... говорят прямо и открыто, наверное, впервые со времени признания Джона. Джон хватает ружье, но его останавливает тихое  деликатное покашливание мистера Хейла, проповедника из Беверлея.
       Попытка поговорить с Прокторами для Хейла — начало пути признания ошибок. Уже взяты под арест 39 человек. Даже ученый фанатик понимает, что это слишком, и начинает обходить семьи подозреваемых.
       С Джоном Хейл уже встречался, и мог составить о нем некоторое впечатление — как о человеке решительном и прямом. Но сейчас Джон очень осторожен, даже - мыслимое ли дело! - напуган. Ведь беда, грозящая его семье, не из тех, с каким он может справиться своими руками... И маленький скромный мистер Хейл — один из вестников этой беды. Но проповедник настроен доброжелательно, он зашел лишь посмотреть, как они живут, да задать пару вопросов...
       С вопросами вышла заминка. Как известно из текста пьесы, Джон Проктор не смог перечислить все десять заповедей, «забыв» седьмую — адюльтер, прелюбодеяние. Можно порассуждать на тему — действительно забыл или не захотел говорить, потому что чувствовал вину — но боюсь утомить читателя. Скажу только, что ничего удивительного не было бы, если бы память услужливо стерла даже воспоминания о такой тревожащей вещи, дамокловым мечом нависшей над головой и разъедающей душу немым укором — для этого достаточно и одной Элизабет. Джон не смог выговорить ее даже после подсказки жены, а отшутился, что вдвоем с Элизабет они помнят все заповеди. Смотреть на Проктора, волнующегося, как мальчишка, загибающего пальцы, отсчитывая заповеди... Ричард очень убедительно сыграл эту неуверенность, попытки вспомнить текст, страх провала, от которого зависит больше, чем оценка в журнале... Даже голос его стал выше, моложе, из него исчезло постоянное рычание, за которое хочется покусать режиссера — видимо, такой тембр должен показывать низость происхождения и мужественность массачусетского фермера (ну да, мистер Армитидж не сильно похож на крестьянина, но мне кажется, он справился бы и с меньшими страданиями для горла).
Залу сцена экзамена Проктора показалась очень смешной. Что-то мне всех сегодня хочется покусать. Луна, наверное...
       В общем, Хейл не стал придираться. Дал пару напутственных советов и собрался уходить, но столкнулся в дверях с двумя растерянными стариками — Френсисом Нэрсом и Джайлсом Кори. И то, что попавшие в беду мудрые уважаемые люди пришли за советом и помощью к Джону Проктору, говорит само за себя.

       Френсис Нэрс. Один из двух персонажей, претендующий на какую-то хоть юмористичность. Смешной, немножко нелепый старичок с белоснежными кудряшками вокруг блестящей лысины. Растерянный — он появляется впервые, когда забирают в тюрьму его жену. Он безусловно честный и добрый человек, на каких держится обычно любая община, но никто и не подозревает об этом, пока не потеряет такую опору.

       Известие о том, что Ребекка Нэрс арестована, шокировало мистера Хейла. Ведь ее слава почтенной и благочестивой христианки давно вышла за пределы Салема. Но Хейл еще пытается бормотать какие-то оправдания, хотя уже ясно — его красиво устроенный  академический мир рушится на глазах, и он сам причастен к этому. Старики приходят к Джону за советом, помощью и утешением, но утешать скоро придется его — Иезекииль Чивер и маршал Херрик приходят с обыском и ордером на арест Элизабет Проктор.

       Иезекииль Чивер — довольно неприятный тип. И зачем только Элизабет посылала Джона к нему для объяснений про вранье Абигайль? Он знает Джона всю жизнь — но этого мало, чтобы быть приличным человеком. Он берется за подлую работу и выполняет ее с видимым удовольствием, таская в тюрьму своих соседей. Карьерист и подпевала.

       Маршал Херрик. Совсем маленькая роль. Нельзя говорить «маленькая», не бывает маленьких ролей... и далее по тексту. Но если сравнивать с Ричардом, Том Петерс действительно невысок... Да, я запомнила фамилию! Во-первых, Том Петерс — дублер Ричарда из второго состава (и он реально на него похож). Во-вторых, он хороший актер. В-третьих, он пытался защитить Проктора, заступиться за него. В-четвертых... ну, просто интересный мужчина.

       Начинается фарс с куклой, обвинениями и потрясанием ордером на арест (который Проктор  решительно рвет на клочки, и, заботясь о фанатах, бросает Чиверу в лицо прямо у кресел первого ряда). Элизабет, соглашающаяся добровольно идти в тюрьму, чтобы Джон не наделал глупостей, Проктор, готовый драться за свою жену, как лев, мистер Хейл, успокаивающий всех (и прежде всего себя самого), что все образуется и «суд разберется», Мэри Уоррен, валяющаяся на полу в изнеможении после того, как ее в очередной раз встряхнули, пару раз швырнули и наорали... Старики, мнущиеся в нерешительности — то ли помогать Джону, то ли подумать о собственных женах в тюрьме...
       Элизабет — вот кто прекращает весь этот бедлам. Она решительно шагает вперед, попутно давая Джону и Мэри указания насчет детей и хозяйства. И только в конце жалобное «Спаси меня, Джон...» выдает ее внутреннее состояние. Проктор послушно, как ребенок, кивает, но до последнего цепляется за ее руку, которую она в этот раз не отнимает... но пожатие прерывают тюремщики. Джон от внутренней боли гнется и почти падает на пол, и только звон наручников с улицы вызывает в нем последнюю вспышку гнева — но это уже скорее отчаянье, потому что все, находящиеся в доме в глубине души понимают, что не увидят своих любимых больше никогда.
       Когда уводят Элизабет, Джон, привыкший действовать быстро и решительно, и распираемый жаждой немедленного действия, вдруг замечает Хейла, который все еще крутится под ногами. Хейла спасло только то, что он включил оскорбленное достоинство (о, вечное оружие интеллигенции!) и ушел, не дожидаясь, пока Джон осознает всю глубину его вины в произошедшем. Сам мистер Хейл ее тоже до конца еще не осознал. Рука его крепка, а убеждения непоколебимы.
       Старики, чувствуя неловкость и бессилие помочь, потихоньку тоже тянутся к выходу, унося с собой фонари... сцена вновь погружается в полумрак, оставляя горько плачущего Джона Проктора лежащим головой на столе... Да, он плакал, не просто красиво капая слезами из глаз, плакал всем существом, когда перехватывает горло и голос срывается на дискант... когда не хватает дыхания и уже не стесняешься, а ловишь воздух ртом, и плевать, что скажут люди... когда морщишься от боли и давит в груди... Нет картины, больше рвущей сердце, чем так плачущий сильный мужчина. И он остался один, совсем один, постепенно стихли всхлипы, когда схлынула первая волна боли... Но еще одно маленькое существо сжалось в комок в углу комнаты...
       Ох, Мэри Уоррен, опять ты некстати напомнила о себе... Конечно, вся мощь нерастраченного гнева Проктора обрушилась на нее снова. Она должна пойти с ним завтра в суд — и сказать всем правду. Но то, что кажется естественным Джону Проктору, не по силам маленькой и слабой девчонке... Мэри лежит на полу, скрючившись, и только отчаянно рыдает, повторяя «Я не могу!», постепенно затихая...
       Джон Проктор стоит перед залом, но смотрит он не на людей. Он видит что-то, недоступное нашему взгляду, и говорит, обращаясь скорее к самому себе — но и ко всем сразу: «Мы те же, что были всегда, но теперь без одежд, и на нас дует ледяной ветер, посланный Богом...» Широкий луч света накрывает его, и в этот свет он медленно уходит по центральному проходу, а ставшая торжествующей музыка провожает его со сцены... Свет гаснет, и только затихающие всхлипывания Мэри - «Я не могу!» - остаются в ушах. А в сердцах — конечно, Джон.

Конец второго действия.

       Вновь бесшумные тени выходят, чтобы унести со сцены все лишнее. Вдали, за последними рядами зрителей, сидящих позади сцены, распахивается занавес, и сквозь дверной проем мы видим силуэты людей и шум возбужденно шумящей толпы. Зрителям напротив меня приходится оборачиваться, но это небольшое и недолгое неудобство. Таким образом обыграна ремарка Миллера в тексте пьесы: «Из соседней комнаты слышен голос судьи Хэторна, затем голос Марты Кори, отвечающей на вопрос судьи»». Джайлс Кори кричит, обвиняя Томаса Путнэма в умысле прибрать к рукам чужую собственность — землю и скот тех, кого посадили в тюрьму. Это возмущает судейских, потому что голоса повышают тон, слышатся звуки короткой потасовки... и два маршала вытаскивают старика Кори на основную сцену. Дальний занавес закрывается. Действие будет происходить здесь, в одной из комнат здания городского суда.

       Судья Хэторн, высокий, худой, как жердь, злой старик в черной мантии. Вероятно, имел довольно большую власть в городе, но на фоне заместителя губернатора слегка потерялся. Даже в пьесе его устремления довольно просты и выражаются часто повторяемой фразой: «Это оскорбление суда!» Можно подумать, что он действительно беспокоится о величии и достоинстве института правосудия... если только не ассоциирует с ним самого себя. Внешне порывист, нетерпелив. Очень мерзко радовался согласию Проктора признаться. Тьфу на вас, господин судья.

       Маршалы... справились, называется... Джайлс, конечно, крепкий старик, но ему 83 года! А они его так бесцеремонно... На сцену стремительным шагом врывается высокий человек с прямой спиной и гордо поднятой головой. Его одежда заметно лучше, чем, например, у судьи, семенящего следом, или у прижимистого мистера Перриса: темный камзол с шитьем сдержанного цвета и высоким воротом, высокие, выше колен, сапоги из хорошей кожи... Человек замирает в центре сцены и подсознательно я жду аплодисментов — настолько эффектным было его появление.

       Заместитель губернатора Денфорд. Оооо.... вот это персонаж блестящий во всех отношениях! Он венчает собой огромную кучу подлецов всех рангов, но это поистине великолепная вершина. Его походка, осанка, поворот головы не просто говорят, а трубят в медные трубы - идет помощник губернатора! Расступается чернь, а он, светски отставив мизинец, снисходительно взирает на них, ни на дюйм не опуская головы. Заботы фермеров настолько неинтересны мистеру Денфорду, что он планирует быстро решить скучный вопрос и отправиться обратно — к приемам, балам и щекочущим нервы придворным интригам. Но болото мутной лжи так затягивает, и эта грязь так плохо оттирается... Встретив сопротивление, Денфорд вынужден все-таки снизойти до выслушивания объяснений... и вязнет в болоте по уши. Грязь, грязь, грязь... она пятнает безупречную репутацию, а значит — искоренить источник полностью, даже если при этом придется силой или хитростью выдавливать из людей признания, даже если придется повесить десять тысяч человек. Потому что для мистера Денфорда нет на свете дороже человека, чем... сам мистер Денфорд.

       Нетерпение. Раздражение. Скука умного человека, вынужденного решать глупые задачи. Полно, да верит ли мистер Денфорд вообще?! Или просто действует в рамках законов, правил и приличий своего окружения, в глубине души презирая этих темных суеверных людей? Очень заметно, что он хочет поскорее решить все вопросы, и непредвиденные заминки его лишь раздражают. Он решительный человек, опытный политик, привыкший быстро мыслить и жестко руководить.
 
       Для меня несколько мест остались непонятны и в пьесе, и в спектакле. Одно из них — зачем старик Джайлс вообще начал разговор о приcтрастии своей жены к чтению книг? Не подумал о последствиях? Ведь видел, что настроения весьма тревожные, он же не дурак. Зачем? Становится тоскливо. Старик на сцене, опираясь на суковатую палку, еще пытается исправить свою ошибку, в чем-то убедить этих надменных, уверенных людей, а я понимаю, что это начало конца — для него, для его жены, любящей читать по ночам, и для десятков других людей, которые случайно попали в жернова истории...

       Не привыкший откладывать дела в долгий ящик, господин Денфорд требует привести в комнату Томаса Путнэма и решает провести отдельное заседание суда прямо здесь. Слово против слова — без особенных улик, без доказательств... Слово Джайлса Кори, завзятого скандалиста, против слова мистера Путнэма, уважаемого члена общины (притом богатого). Это дело обречено на провал. Отчаявшийся Джайлс, поняв, что правды не добьется и жену не спасет, кидается на Путнэма с палкой...
       Джон Проктор появляется сбоку, волоча за руку несчастную, зареванную Мэри Уоррен. Он довольно цепко держит ее за плечо — потому что не заметно в Мэри особой решимости говорить правду и признаваться в грехах. За ними мелкими шажками следует Френсис Нэрс.
       Мистер Денфорд слегка обескуражен таким нашествием фермеров, и раздражен задержкой. Он не намерен вступать с ними в споры, отказывается принимать заявления, перенаправляет к местным властям — в общем, ведет себя как классический чиновник в любой стране мира и в любые времена. Но вот Проктора он выслушать вынужден, потому что тот говорит очень странные вещи.
       Поначалу Денфорд настроен на некоторое подобие сотрудничества. Он выслушивает Джона, объявляет ему, что его жена беременна — а значит, не будет казнена, и предлагает удовольствоваться этим. Но Проктор, растерянный неожиданными вестями, продолжает мяться в центре комнаты, оглядываясь на стариков. Да, Джон... ты не был бы собой, если бы повернулся и ушел, обрадованный тем, что твоя жена в относительной безопасности. «Эти люди — мои друзья, сэр. Их жены осуждены — я не могу оставить их». А значит, все-таки придется Мэри Уоррен пройти через все круги личного ада...
       Проктор протягивает Денфорду несколько заявлений, Денфорд требует назвать имена подписавшихся... вполне законно требует, но в данном случае закон — это смерть... старый Френсис Нэрс плачет... он только что предал своих друзей и доброжелателей. Джайлс Кори, своей рассудительностью сумевший вызвать улыбку даже на лице Денфорда, отказывается отвечать на вопросы и раздраженный его упрямством представитель губернатора приказывает взять его под стражу.
      
       Вторая немного непонятная вещь в пьесе — почему все сразу настолько поверили кучке девчонок, наговаривающих на соседей, что даже слово Ребекки Нэрс никто не принял во внимание? Нам говорят — дети не могут лгать. Ну, вряд ли они такие уж дети... даже просто в силу возраста — 16, 17, 18 лет... но, думаю, это просто одна из аксиом автора, с которыми спорить не принято: невинное дитя, находясь в религиозном исступлении, лгать не может.

       И вдруг этот фермер с заявлением, что девочки лгут. Как такое возможно? Денфорд решает приостановить судебное заседание и выслушать отступницу, а потом уже думать, что с этим делать.
       Снова бедняжка Мэри в центре событий, окруженная раздраженными и опасными высокопоставленными людьми. Как мышь среди котов... куда же ей, бедной, деваться? Проктор укрепляет ее напоминанием библейских событий... правда, помогает это не сильно. Мэри трясется и плачет, и Джон вынужден говорить за нее.
Похоже, очная ставка — любимый прием заместителя губернатора... В комнату приглашаются «пророчествующие» девочки. Они входят тесной группой, настороженные, сдержанные, поглядывающие на предводительницу в поисках поддержки и руководства к действию. Абигайль надменно смотрит вокруг, изображая неотмирность и религиозную строгость. Не особенно успешно, надо сказать — беспокойство все равно плещется в ее глазах, особенно при виде Джона Проктора. Вот его-то она трогать не собиралась... Что же будет?
       А будет гадко и больно. И противно. Мэри Уоррен, поддерживаемая Проктором, признается во лжи: она лгала, когда обвиняла людей в колдовстве. И подруги ее тоже лгали.
       Выясняется, что мистеру Денфорду не рассказали всей правды: он не знал, что девушки плясали ночью в лесу, что Абигайль раньше несколько раз удаляли со службы за смех во время молитвы... Мистер Пэррис пытается оправдать племянницу, но Денфорд отмахивается от него, как от назойливой мухи - ему сейчас необходимо подумать. Представитель губернатора видит здесь сразу несколько опасностей для себя, начиная от простой задержки в процессе, и заканчивая полным крушением выстроенного судом обвинения, провалом, пятном на репутации и крестом на карьере. Он испуган. Он больше не верит Абигайль Уильямс и мистеру Пэррису. Но колесо правосудия было раскручено его рукой...
       На Абби становится страшно смотреть — вот уж кто действительно похож на ведьму. Или на загнанную в угол крысу — сейчас она срочно должна сообразить, как спасти не только свой пошатнувшийся авторитет, но и свою шкуру. Она позволяет себе кричать в лицо мистеру Денфорду, что Мэри обманщица. И опять слово — против слова. За спиной Мэри нерушимой стеной высится Джон Проктор, а кто встанет на защиту Абигайль Уильямс?
       Неожиданно вперед выступает судья Хэторн с простым и дельным предложением: если Мэри притворялась на суде, изображая припадок, пусть она повторит это для собравшихся — в качестве доказательства. Мне хочется встать с места и крикнуть: так нечестно! Не потому, что он не прав. А потому, что все знают, что происходит. Тогда — не сейчас. Тогда Мэри ощущала истерическую поддержку подруг и повиновалась мощной воле Абби, а теперь... но Мэри послушно пробует... зал смеется над ее жалкими попытками.
       И тут сцена превращается в сумасшедший дом. Абигайль превзошла саму себя в изобретательности, она видит невидимых птиц, говорит с ними, девушки, как куклы, повторяют за ней, беснуются, кричат, нападая на бедную Мэри со всех сторон. Мэри бросается к бывшим подругам, пытаясь успокоить, вразумить, но безуспешно. Девицы валятся на пол в коллективном припадке, истерически выворачивая запястья (респект консультантам), и становятся наглядным пособием по неврологии и психиатрии. Мужчины, испуганные разгулом «бесовщины», отходят в стороны (мистер Денфорд даже вскакивает на стул), и лишь Джон Проктор мечется по сцене с рычанием: «Дайте мне плетку, и я вмиг прекращу это!» Он пытается докричаться до Мэри, но ее слабенькая воля уже подавлена.
       Абигайль в исступлении взывает к справедливости Божьей, и это становится для Проктора последней каплей. Он вынужден признаться, что Абигайль Уильямс недостойна доверия, потому что состояла с ним в преступной связи.
       Девушки замолкают, и наступает тишина (видимо, бесы тоже удивились). Старики недоверчиво качают головами. Абби снова замыкается в надменном молчании. Никто не хочет верить сказанному... но Проктор стоит на своем. Абигайль все отрицает. И Денфорд приказывает привести Элизабет Проктор.
       Подлец, подлец, подлец! Хитрый политик, хороший психолог — он знает, что жена будет до последнего защищать доброе имя супруга, и поэтому запрещает ей говорить с мужем и даже смотреть на Джона. Он задает ей прямые вопросы, а она, никогда в своей жизни не лгавшая, мучительно ищет на них правильные ответы... Джон стоит лицом ко мне, но не видит никого и ничего — он весь там, где за его спиной Элизабет решает его участь. С тревогой и болью он вслушивается в ее ответы, тоже понимая все... Элизабет не предаст. Она возьмет вину на себя, но не расскажет этим людям о позоре Джона, чем окончательно погубит его. Ее уводят.  «Элизабет, я признался!» - в отчаянии кричит Проктор ей вслед. «О Боже!» - рыдает Элизабет...
       Мистер Хейл, проповедник, протестует — всем понятно, что гуди Проктор всего лишь выгораживала своего мужа. Но его никто не слушает — все тоже это знают, но им это знание неудобно. Абигайль, видя, что непосредственная опасность разоблачения миновала, закрепляет свой успех новой вспышкой безумства. 
Мэри Уоррен, серая мышь, внезапно превращается в фурию. Она отталкивает от себя Проктора, срывает с головы платок (яркие рыжие волосы полыхают) и обвиняет Джона в том, что он — человек дьявола.
       Вот прекрасное решение проблемы! Ах, молодец, девочка! Денфорд хватается за эти слова, как за спасательный круг, и требует от Проктора подтверждений. И здесь мы видим исступленный рев Проктора «God is dead!»... я написала «видим», и это не опечатка. Потому что этот крик рвется из самой души Джона, вместе со всем гневом, всем отчаянием, всем бессилием перед этими людьми... Этот крик ломает Проктора пополам, скручивает в узел, оставляя брошенным, опустошенным. «Если Бог видит все это и молчит, значит, он умер...»
       Маршалы уводят со сцены Джона Проктора (тот идет, не сопротивляясь) и Джайлса Кори. Удовлетворенное судейское собрание чуть ли не улыбается с облегчением, но тут мистер Хейл выступает с протестом.
       Его рука дрогнула, когда он подписывал приговор Ребекке Нэрс... он не согласен с решением суда. Он требует пересмотра дел. Ему отказано. И тогда маленький проповедник покидает комнату заседаний, уходит, не оборачиваясь, даже после властного окрика Денфорда. Что ж, понять, на чьей стороне правда, лучше поздно, чем никогда...
       Постепенно гаснет свет, и в полутьме сверху начинают сыпаться крупные хлопья снега... Они падают на сцену, оседают на волосах группы девушек, неподвижно стоящих в центре. Это похоже на ночной снегопад в свете уличных фонарей. Только в свете софитов видно, что этот снег — черный...

Конец третьего действия.

       Медленная, тягучая мелодия... тоскливая, какой бывает виолончель... Холодно. Темно. Решетчатый квадрат света падает откуда-то сверху на сцену, и Титуба поднимает голову. Она тянется к свету, поднимается, забирается на стул, стоящий посреди тюремной камеры. Ее жажда - не просто тоска по солнцу. Это тоска по родине, по теплым, ласковым волнам, омывающим берега благословенного Барбадоса... слышится звон ключей, и в камеру входит пьяный маршал (судебный пристав) Херрик (убедительно пьяный, молодец). Он шарит по комнате, разыскивая вторую пленницу — бродяжку Сару Гуд. Женщин велено перевести в другое помещение. Вставай, Сара! - ногой помогает ей встать маршал. Но он не злится, даже дает ей глотнуть из фляги — ведь на улице зима...
       Женщины играют так, что я на время забываю о главном. Сара Гуд с таким лукавством и сарказмом делает вид, что приняла Херрика за Сатану, пришедшего за своими ведьмами... Титуба так ласково и нежно тянет «Barbe-e-e-e-dos...», что и мне хочется туда, где море цветов, где рай, и Сатане нет места, потому что он живет здесь — в холодном и скудном Массачусетсе.
       Херрик, наконец, уводит женщин, расставляет мебель, и по дальнему проходу на сцену входят две фигуры в теплых плащах с капюшонами. Это судья Хэторн и мистер Денфорд. Они весьма озабочены. Соседний с Салемом город восстал и изгнал служителей правосудия, прекратив охоту на ведьм. И чиновники вновь собрались, чтобы решить, что же им делать дальше, как не допустить подобного и здесь. Сыплются приказания — привести мистера Пэрриса, мистера Хейла — кстати, не он ли проповедовал в том городишке? (читай — нельзя ли повесить всех собак на него?). Маршал Херрик не особенно торопится и получает раздраженный совет из серии «пить надо меньше». «Холодно», - флегматично отзывается Херрик. Неподчинение и вольнодумство витают в воздухе...
       Наконец, все в сборе. Но как изменились жители Салема! Мистер Пэррис нечесан, похоже, давно не мыт — шейный платок его, по крайней мере, вызывающе грязен. Но мистер Хейл — о, мистер Хейл! Он появляется почти в рубище, лишь в чем-то вязаном, накинутом на плечи, и осторожно баюкает закутанную в тряпки сильно дрожащую руку. Он похудел, под глазами залегли тени. Его вид шокирует Денфорда. Когда мистер Хейл самовольно покинул заседание и вышел из состава суда, его отстранили от должности. Но он не уехал. Он остался в Салеме, ежедневно посещая заключенных, молясь с ними, беседуя, уговаривая людей лгать на себя — чтобы спасти свои жизни. Так он пытается искупить свою вину за начало этого кошмара. И, судя по количеству оставшихся в живых, небезуспешно (из почти 200 арестованных казнено было всего 18, остальные признались и отсидели срок — но остались живы)***. Это его крест, наказание, взятое на плечи добровольно.
Мистер Хейл выглядит жалко и вызывает сочувствие, но и уважение — он уверен в том, что поступает правильно. А вот мистер Пэррис — как был крысой, крысой и остался, только теперь мокрой и облезлой. Все несчастья сыплются на него! И прихожан-то не осталось, и недоенные коровы бродят по городу, потому что их хозяева в тюрьме, и какой-то недоброжелатель подложил нож на притолоку над дверью... дурной знак. А самое печальное — он понижает голос, понимая, что сейчас будет, - Абигайль пропала! Как пропала? Вот так и пропала, сбежала, видимо, прихватив с собой все сбережения жадного дядюшки. Мистер Пэррис захлебывается слезами от обиды, но никто и не думает его жалеть.
       Я не увидела особенного удивления на лице помощника губернатора... Не стало это известие шоком для него. А значит, еще тогда он понял, что из себя представляет Абигайль, просто для пользы дела ему выгоднее было делать вид, что он верит ей, а не Проктору.
       Кстати, как там Проктор? Сидит. Похож на большую птицу, и если бы не пил иногда воду, можно было бы подумать, что он умер. И никто больше не желает признаваться. Что возвращает благородное собрание к вопросу — как сдержать сопротивление и убедить народ, что власть поступает правильно? Нужно признание уважаемого человека, желательно прямо сейчас.
       Мистер Хейл берется поговорить с Элизабет Проктор, чтобы она умолила мужа признаться. Да, на Проктора есть, чем давить... а Хейл, похоже, совсем сдал — для него теперь жизнь человека важнее заповедей... важнее правды.
       Элизабет истощена (хотя, куда уж больше...). Она обхватывает руками живот и говорит с тревогой: «Еще семь месяцев». Она до последнего защищает жизнь, забывая о себе.
       Хейл объясняет, зачем ее привели. Элизабет от голода соображает медленно, но понимает, что ее опять просят солгать. Все доводы и мольбы проповедника разбиваются о холодную неприступность веры — лгать грешно. Но живая тоска внутри, тоска по Джону заставляет ее в последний момент сказать — дайте мне поговорить с ним. Она ничего не обещает, только твердит — дайте поговорить. Дайте... (дайте мне Джона... увидеть, коснуться, услышать, как он дышит, убедиться, что он живой...)

       Судейские покидают комнату, а по боковому проходу выводят Джона Проктора.
Здесь мне опять хочется сравнить два спектакля. Потому что пятничный Проктор стал для меня шоком. Из-за того, что все действия на сцене проходили медленнее, каждая их деталь становилась более значимой, ощутимой, весомой. И так как Джона Проктора вывели совсем рядом со мной, я могла разглядеть все детали грима и прочувствовать — что же происходило с ним в эти месяцы заключения...
Сначала взгляд, конечно, упал на обмотанную кровавой тряпкой руку, на сбитые костяшки другой руки... на ноги, тоже в ссадинах и ушибах. Потом взгляд надолго заблудился в прорехах ветхой рубахи и драных штанов, чем-то похожих на больничную пижаму. Потом я решилась поднять глаза к его лицу и задохнулась. Есть, наверное, такая профессия — гример-садист. Или это хобби, не знаю. Но помимо темных теней под глазами, разбитой губы и ссадины на скуле (уже за это убила бы), под носом висели прозрачные тягучие нити... и с них медленно капало на пол. Видимо, в подвале было очень холодно... Воспоминание не из лучших, честно скажу.
       В понедельник грим был более легкий, красной краски пошло меньше. Обошлись без соплей.
       Джон некоторое время стоит, согнувшись, вглядываясь в фигуру жены. Потом, медленно переставляя ноги, но все более уверенно, шагает к ней... не верил. До конца не верил, что когда-нибудь еще увидит свою Элизабет. Она идет навстречу и, наконец, Джон обхватывает ее руками за талию, так до конца и не разогнувшись, и плачет... он с хрипом втягивает в себя воздух, не в силах сдержаться, а Элизабет гладит его по голове, как одного из своих мальчишек...
       Она пододвигает стул и усаживает Джона, а сама опускается на пол у его ног. Главное — они оба живы... а как там — остальные? Джон все это время был в полной изоляции, ничего не слышал, не знает... Элизабет рассказывает ему невеселые новости. Этот признался... этот — казнен... этот — тоже... она говорит про Джайлса, и Джон снова плачет. Это последнее известие оказалось горше всех прежних, и Джон нерешительно, но как-то по-детски доверчиво, делится с женой своей самой позорной и малодушной мыслью — Элизабет, что, если я признаюсь..?
       Элизабет Проктор страшная женщина. Она каменеет. Молчит. Джон снова заглядывает ей в глаза — простишь ли ты меня тогда? И тогда она отвечает — уклончиво, отстраненно — не мне судить тебя, Джон. Джон начинает торопливо объясняться — ведь он не святой, к чему лицемерить! Он грешник, так что значит еще одна ложь, еще одно пятно на душе? Он пытается заслужить одобрение своей жены, а если не одобрение, то хотя бы сочувствие... хотя бы — понимание... но Элизабет Проктор снова молчит.
       Я понимаю, что она знает Джона не хуже, чем он сам знает себя... понимаю, что иного исхода события иметь не могли... все равно — Джон Проктор остался бы собой и поступил бы так, как поступил. Но почему-то мне кажется — согласись с ним Элизабет, прими его жертву, его слабость — с любовью, прояви хоть чуточку больше теплоты в этот момент — и не было бы мучительных метаний с подписыванием и разрыванием признаний, не было бы для Джона момента неуверенности. Поддержи она его в этот момент — и он сразу и со спокойной совестью пошел бы на эшафот и она гордилась бы им гораздо больше...
       Но она молчит. Ну скажи ему! Скажи, что ты будешь любить его любого! Что тебе все равно, что про него станут говорить, что ты простила его — уже простила, хотя он еще ничего не сделал! Но она говорит о другом. Она просит у Джона прощения. За всё, за все годы холодного и неуютного существования, за свою неласковость, невеселость, за то, что по ее вине Джон изменил ей — в этом ее вина.
       Проктор не хочет слушать, он яростно возражает, бьет себя в грудь — нет, это мой, мой грех! Мне больно на него смотреть... Но Элизабет продолжает — ну наконец-то она говорит главное — я всегда любила тебя, Джон, просто стеснялась, не знала, как выразить... Нет на свете человека лучше тебя, Джон.

       Резким шагом в комнату врывается судья Хэторн (подслушивал он, что ли?) и требует от Проктора ответа. Но Джон смотрит только на жену. После ее слов, перевернувших его душу, горячая жажда жизни охватила его и он соглашается подписать признание. «Мне еще нужна моя жизнь», - говорит он, глядя в глаза жене, и столько в его взгляде обещаний...... Элизабет Проктор сделана из мифрила****. Я бы упала в обморок на месте.

       Подленько радующийся судья вприпрыжку бежит сообщить Денфорду радостную весть. Быстренько-быстренько, чуть ли не на коленке, сооружают подобие секретарского места, пишут бумажку. Джон начинает отвечать на вопросы, с трудом, через силу заставляя себя лгать. Маршал Херрик приводит старую Ребекку Нэрс, чтобы она посмотрела, как признается в пособничестве дьяволу Джон Проктор. Но для Проктора Ребекка — очень большой укор... тем более, когда его просят оговорить не только себя, но и своих друзей. Проктор отказывается — это подло. Пререкается с Денфордом, выясняя, что весомее — слово Джона Проктора или представителя губернатора... Наконец, Денфорд решает не дожимать, удовольствоваться хотя бы личным признанием, и сделавший первый шаг к очернению своего имени Проктор подписывает бумагу. Дрожащей рукой он выводит свои инициалы... и хватает бумагу раньше, чем Денфорд. С точки зрения иезуитской логики самого Денфорда, Джон прав — зачем вам моя подпись на бумаге, если Господь видел мое признание? Вы хотели спасти мою душу от дьявола? Я признался — душа моя спасена. Но Денфорду сейчас не до казуистики — ему нужны простые и надежные доказательства. Проктор отказывается их давать. Он кричит — я продал вам свою душу, так оставьте чистым хотя бы мое имя! Вокруг суетятся судейские шестерки, все друг на друга орут, Элизабет замерла в углу комнаты, Хейл пытается всех успокоить, и в этот момент Джон разрывает свое признание пополам и выпрямляет спину.

Как рассказать мне, как рвется душа?
По волоконцу, по нити, по нерву.
С болью вдыхаю — и не дыша
Смотрю, как последний становится первым...

       Хейл в отчаянье. Денфорд в бешенстве. Ребекка тихо светится. А Элизабет Проктор, вдруг поняв, что случилось, с громким рыданием падает на колени перед Джоном.
       Для каждого, кто смотрел спектакль, наверняка есть свой собственный момент истины. Момент наивысшей кульминации чувств, после которого любой путь — вниз. Для меня  - вот этот. Миг, когда Элизабет смогла выразить, впервые в жизни, свое отношение к мужу, свою любовь, свою тоску по нему, свою боль от того, что теряет самое дорогое... Вот этот горестный крик, судорожное объятие — попытка удержать ускользающее счастье — именно он подарил Джону Проктору крылья. Он, наконец, увидел, как любит его Элизабет. Увидел — и этого было достаточно, чтобы вселить в его душу восторг победы. Да, он уверенно, радостно поднимает ее с колен и подбрасывает в воздух (какой ты сильный, Джон Проктор...), обнимая у всех на виду, не стесняясь больше, ни от кого не таясь, не боясь быть отвергнутым. Он стаскивает с ее головы старушечий платок и целует ее так, как мог бы целовать каждый день, если бы только люди были умнее... добрее...  проще... Он целует ее так, что, я уверена, голова закружилась по крайней мере у трех первых рядов зрительниц... Это сплошное, безудержное счастье, но это всего один миг. И он обрывается. Приговоренных к казни Ребекку Нэрс и Джона Проктора уводят, и только руки Джона и Элизабет тянутся друг к другу до самого конца...
На сцене остаются Элизабет и мистер Хейл. Он жалобно бормочет, пытаясь уговорить ее образумить мужа... Он становится на колени, умоляя... но Элизабет Проктор только улыбается:
     - Он честный человек и Бог не велит мне посягать на его честность...

       Она поднимает глаза к окну камеры, и сноп солнечного света падает на нее, а чуть слышную дробь барабанов заглушает торжествующее пение птиц.

       Всего лишь пару слов скажу вдогонку. Похоже, так заранее было договорено — сначала все актеры кланяются на четыре стороны зрителям, потом уходят — и возвращаются, снова кланяются, после чего Ричард остается на сцене один. Он стоит скромно, и с достоинством, радостно и немного смущенно принимая овации. Он широко разводит руки, показывая, что все мы, зрители, тоже участники спектакля, и поклоном благодарит нас за внимание. Он великолепен. Он счастлив делать эту работу. Он устает безумно, но ни на что ее не променяет. Мы можем жалеть его, но снова и снова идем смотреть, как он страдает на сцене, потому что он делает это по-настоящему. И мы любим его за это еще сильнее — если такое возможно.
_______________________
* - американский фильм 1996 года "Суровое испытание". В роли Джона Проктора - Дениэл Дей-Льюис, Элизабет Проктор - Джоан Аллен, Абигайль Уильямс - Вайнона Райдер.

** - IceBucket - благотворительное движение за распространение информации о боковом амиотрофическом склерозе. Известные люди периодически участвуют во флэшмобах, обливаясь перед камерой ледяной водой (что отдаленно моделирует ощущения больных БАС при распространении болезни) и передавая эстафету и вызов другому медийному лицу. Ричард Армитидж получил этот вызов в августе 2014 года и облился водой у служебной двери театра Олд Вик, передав эстафету Главному режиссеру и художественному руководителю театра, актеру Кевину Спейси.

*** - пьеса "Суровое испытание" написана Артуром Миллером по мотивам реальных исторических событий. По наговору 12-летней Абигайль Уильямс был обвинен в пособничестве дьяволу 52-летний фермер Джон Проктор (в реальности ни о каких сексуальных домогательствах речь не шла). Развернулась настоящая охота на ведьм, в результате которой было арестовано 196 человек. 18 из них были повешены, так как отказались признать свою вину - в том числе Джон Проктор. Один человек - 83-летний Джайлс Кори - умер под пытками. Элизабет Проктор осталась жива, казнь для нее заменили тюремным заключением из-за беременности, и через 4 года повторно вышла замуж. Власти Массачусетса впоследствии полностью оправдали всех казненных и арестованных и возместили понесенный ими и их семьями материальный ущерб. Могила Джона Проктора и дома нескольких жителей Салема сохранились до сих пор - и люди до сих пор идут, чтобы выразить свое уважение человеку, который предпочел умереть, но не изменить правде.

**** Мифрил, "истинное серебро"- сказочный металл, легкий, красивый, как серебро, прочный, как закаленная сталь, ковкий, как медь - самый прочный материал в сказочном мире.