Smarana

Таня Орбатова
Ночь прикасается к земле, выпускает длинные тени. Похожие на гончих псов они спешат по мостовым без восхищения или уныния, следуя за фигурами, иногда замирают, оглушенные световой морзянкой звёзд. Вдохновляется ночь, выдавливает на холст чёрную краску, рисует квадрат, незаметно превращаясь в круг. Пульсирует круг, позволяя выйти за границы времени.

…Дорога в Гефсиманский сад полнилась воспоминаниями. Уходящий день целовал  каждого в лоб и, не оборачиваясь, исчезал. Ускользающие дни оставляли жизнь на произвол ночи, зная, что однажды один из их собратьев станет кому-то освобождением. Когда этот день приходил, небо раскалывалось, осколок вонзался в чьё-то сердце, навсегда оставаясь во временны`х окнах, из которых были видны следы человеческого покушения на вещи, людей, на жизнь и свободу – "моя мама", "мой отец", "мой муж, мои дети", "моя жена", "мой мир". В пределах времени всё могло обрести хозяина – "мой цветок", "моё животное, моя птица". Во времени всё стремилось к Хозяину, одновременно убегая от него. "Мои мысли, мои чувства, мой мир"…

Перед входом в Гефсиманский сад хотелось оставить своё прошлое, как оставляют обувь при входе в молельный дом. Сзади толкались люди, дышали в затылок, подгоняя запахом пота и парфюмов. Хамсин выпаривал из человеческих тел амбре, настоянное на неосознанных, иногда полуистлевших желаниях или действиях, знакомых большинству людей. Особенно резким казался запах борьбы за мечту идти сыто и без потрясений по тропинке уюта, проросшей порчей. Он витал повсюду, забивая нос, отвлекал от мыслей о событиях, происходивших на Масличной Горе.

…После полудня тени выползли из невидимого земного измерения – оттуда, где не слышно голосов, берущих свою тональность со стеблей нервной ткани, где от света остаётся лишь эфемерное пёрышко тепла. Сытые, ленивые, они вытягивались на земле, застилая её своими узорчатыми телами. Деревья вглядывались в них, испугано вздрагивая, тени имитировали дрожь, играя свою роль послушно, но иронично. И только тень старой узловатой оливы радушно впускала в себя отражения людей, собравшихся в саду, что-то пела им, превращая в звуки колокольчиков любой фантом, коснувшийся её. Ей вторили невидимые оливки, падая, отталкиваясь от эха прошлого. Люди прогуливались по саду, а колокольчики всё громче звенели, их звуки становились похожими на чистый, ещё не возмужавший голос юнца, но быстро трансформировались в голове в туманные строки:
непечатный свет на одну игру
из заветной тьмы молоко не тлен
из судеб судей в изголовье суть
у изножья туз золотой аркан
выйди в поле тень выпей колос ум
из рассвета рас из заката кат
не щади живот ради ради для
приложи ладонь даром даром на…

Смысловая волна песни выплёскивалась из логической ловушки ума, и вместо понимания сути возникали лишь призрачные ассоциации, наполнявшие воздух туманной взвесью до тех пор, пока вдалеке не показалась хрупкая человеческая фигура. Это был садовник – израильтянин средних лет, похожий на засушенную сливу. В ответ на его приближение в висках возникла слабая пульсация. Она нарастала, словно садовник нёс в себе часть нечеловеческого страдания, давно поселившегося здесь и жившего во всех растениях, о которых он с такой любовью заботился. Он светло улыбался, но пульсация в висках росла, заполняя любую, даже не проявленную мысль. Эта почти невыносимая боль, навсегда отделившая Гефсиманский сад от буколического пейзажа, сначала шептала, а вскоре и кричала: "Отче мой! Если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем, не как я хочу, но как ты…". Садовник прошёл мимо старой оливы и людских теней, прячущихся в ней, и по мере его удаления боль утихала, пока не исчезла. Но ещё тянулась во времени тихая песнь колокольчиков: "Между лунами и солнцами, там, где и лопата поёт, мы видели берег, где сотни солнечных кузнечиков воспевают хвалу свободе…"