Медея в январе

Каллистова
     Мы — дети зла, зачатые в муках. Мы попадаем в мир и блуждаем как огни на болоте. Обреченные на страдания, мы трепетно ждем, когда истечет отпущенное время жизни, и тот, кто придумал эту пьесу, соберет-таки наш реквизит. За то, что гениев среди нас на порядок больше, чем среди homo trivialis,  мы расплачиваемся неспособностью любить себя и себе подобных. И только trivialis, сам того не ведая, разжигает в нас страсть,  ненасытную иссушающую, сравнимую со смертельной болезнью.

     Зло  награждает нас  ревностью, обидой, суеверием и страхом. Страх порождает жестокость. Жестокость уродует нашу внешность. Но простому глазу trivialis это не заметно. И тогда, еще живые, но пораженные уродством, мы начинаем свой маскарад.



     Каждый смертный покидает этот мир  ровно в тот день и час, когда ему предписано это сделать. И суицид, и несчастный случай лишь выявляют закономерность.  Не бывает в мире преждевременных смертей...

     И не бывает ложных предчувствий.  Все предугадываемое существует на момент предчувствий - не может человеческий мозг извергнуть из своей пучины нечто такое, чего нет в реальности; все варианты развития событий существуют, все до одного. А предсказания лишь попытка притянуть действие к месту и времени; да и исход зависит от силы желания.

     Когда часть жизни прожита, и как-то, хоп, неожиданно для себя,  ты  понимаешь, что, боже тебя упаси искать истину,  обращать внимание на мелочи,  упиваться глубиной и оттачивать тонкость… Боже упаси.

     Ты совершаешь один-два-три-четыре компромисса в год. У тебя прогрессирующая потеря чувствительности — хо-хо, тебе за тридцать. Ты уже кое-что знаешь о жизни, и люди не вызывают в тебе ни восторженности, ни омерзения, потому что в каждом из них ты начинаешь видеть себя.

     Но главное, мечты становятся рудиментарными: они не подавляют   рационального начала и не крадут времени.



     Город мгновенно растворяется в тумане. В Москве весна, промозглая, болезненная, а я проведу часов десять в самолете, затем пересадка,  и еще пять часов в воздухе…

     Внизу океан, вверху океан облаков. К чему все это? К чему? Какая насмешка: получить некогда страстно желаемое, но перегоревшее от долгого ожидания и ставшее, по существу, совсем ненужным, как поднести на поминках покойнику, умершему от голода, рюмку водки  и кусок хлеба.

     Я пересеку океан, я буду две недели изъясняться по-английски, я коснусь рукой земли, манившей в прошлом и не смогу отыскать в себе ни радости, ни созвучия прежним ощущениям.



     В Калифорнии идет дождь: "Джордахам не везет с погодой". Женщина по имени Полина Абрамовна, у которой я гощу, переживает, как бы прогулка под зонтом не повредила моему здоровью. А мне хочется посмотреть на мокрые пальмы и серую пелену воды у побережья. Я вспоминаю Садао Ватанабэ, сколько раз я представляла себе, как прыгают по калифорнийскому асфальту капли калифорнийского дождя.


     Я вижу океан! Но почему-то сердце мое не разрывается.  Океан  - большое море. Раньше я любила море, любила за его вечное стремление припасть к берегу, покорить берег лаской или силой, покорить и уйти, отступить, от всего отказаться, решительно, бесповоротно, чтобы потом также бесповоротно вернуться. Неизбежно вернуться, неизбежно уйти...

     Я любила море раньше. Сейчас я боюсь воды, боюсь захлебнуться, боюсь удушья, боюсь воды и того, что под водой: камней, поросших мхом и щупальцами водорослей, похожих на горбы чудовищ, чудовищ, выслеживающих добычу, похожих на камни...

     Большая, самодовольная лужа! не пытайся промочить мои ноги, тебе это не удастся!

     Дождь сошел на нет, и вверху что-то прояснилось. Я бреду по пляжу у самого края воды. Метров десять по движению на валуне громоздится мужская фигура. Чувствую бесконечно знакомое, но это не мой приютитель Гарик и не новые калифорнийские приятели. Вглядываюсь. Кто смел бы оспаривать факт, согласно которому люди, живущие в одном доме, скорее встретятся на другом конце света, чем в дверях подъезда.

- Здравствуйте, ваша светлость! Прошло пять лет? Или мы только вчера расстались?

- Ты?! - похожее на нежность скользить в его лице, он поднимается навстречу, смотрит на меня, и нежность начинает остывать. - Ты совсем не изменилась, ты никогда не изменишься. - Он усмехается и садится обратно на валун, похлопывая по серому камню, - Ну,  рассказывай…

- О чем?

- Да о чем хочешь, как жила и как здесь оказалась.

- Неужели ваша светлость будет слушать меня?

- А ты желаешь, чтобы я сразу стал плакаться тебе в жилетку?..

- Я читала Сартра, Ницше, Фромма, Юнга…
 
     Он смотрит на меня пристально:

- Не много для маленькой головки?

- Хочешь знать, есть ли у меня мужчина?

     Морщится брезгливо и спрашивает:   

- Зачем ты здесь?

- Не знаю... Наверное, краду себя у себя. Подавила в себе все и превратилась в красивое животное, живущее инстинктами. И никакого Фромма... Помнишь, ты говорил, тот, кто не мыслит, меньше страдает?

- Да? Это я погорячился...

     Печальное зрелище: двое изгнанников на чужом валуне.

- Помнишь яхту, погоню за марлином и…

- Нет.

- Зачем ты здесь?

- Так…

- Надолго?

- Не знаю... Я творю с группой творюг в Голливуде, - он подгибает ногу, - Здесь, чтобы выжить, надо постоянно прикидываться  красивым животным.

     Шум прибоя.

- Помнишь, красивое животное, как мы мечтали об этой стране:
Канзас-сити, Чикаго, Нью-Йорк?
 
     Шум прибоя.

- Жена с тобой?

- Сидит в Москве с больным ребенком, - он щупает мой браслет, - все горбень. Где ты живешь?

     Горячая волна захлестывает мой разум. Я прячу руку с браслетом за спину и говорю полушепотом:

- У двух евреев.

- А-а...

     "Я любила тебя", - прохаживаясь по берегу, думает чайка, - "Я тебя
очень любила". Но это было давно...


     В Калифорнии я живу у двух евреев. Полина Абрамовна и Гарик очень образованные и очень милые люди. Они покорили Америку десять лет тому назад. Недавно Гарик, когда-то читавший мне матан в университете, а нынче компьютерный гений, купил большой дом на побережье.

     С гордостью и радостью они представили мне этот дом, роскошные диваны в гостиных и плетеную мебель на террасах, интерьерные находки и цветовые решения. Устав от восторга, я не нашла ничего лучшего как спросить, почему у них в малой гостиной в стене застрял гвоздь. Гарик долго смеялся, а Полина  обиделась. И с досады рассказала мне  «стра-а-шную» историю.

- Когда мы выбирали дом на побережье, - рассказала мне Полина, - мы по совету приятелей остановились  у одних эмигрантов из Львова: мать и сын. Сын - художник, хиппарь, по другому не скажешь, но последние два года необыкновенно популярный, на прощание подарил нам свою картину под названием "Ночь в январе"…

     Она описывает картину, снятую с гвоздя и запрятанную в недра кладовки. Черная верхняя половина, белая холмистая нижняя, в центре - то ли дерево, то ли   маленький астральный человечек, вырезанный  с полотна Босха, собственно, весь шедевр. 

П.А.  - Когда нам доставили вещи из Лос-Анджелеса оказалось, пропала моя коллекция серебряных монет и, вообще, не поверите, Ларочка, стали приключаться всевозможные несчастья: Гарик вывихнул ногу, вешая картину в спальне, а у меня появились страшные головные боли. Просыпалась по ночам: стучало в висках до тошноты, пила лекарства, отпускало, но уснуть не могла, а  как зачарованная смотрела на эту картину. В конце концов, мы перевесили ее в гостиную. Что ж вы думаете, приехал Миша, пожил у нас неделю и слег с тяжелейшим воспалением легких. Да, да, картина испускала зловещие флюиды. Как только мы спрятали ее в темной комнате, сразу почувствовали себя лучше, но, скажу честно, мне бы хотелось избавиться от нее. Не знаю, почему, но я странным образом ощущаю ее присутствие в доме.


     Еду в аэропорт, менять билеты с воскресенья на пятницу. Полина Абрамовна и Гарик - милые люди, и в Калифорнии стоит отличная погода, и можно было бы не тащиться, а воспользоваться интернетом, но…

     В огромном аэропорту Лос-Анджелеса встречаются два маленьких человечка, с изрытой оспинами судьбой, с придушенным тяготением к друг другу.

- Уезжаешь? - спрашиваю.

- Да, через пару минут объявят посадку.

     Глаза его холодные и уставшие. Он смотрит через мое плечо вниз, где суетятся люди:

- Везде один и тот же муравейник: каждый тащит свою палку, воображая себя…

- …мучеником.

     Он пожимает плечами:

- Ты, как всегда, все понимаешь с полуслова. В конце концов, конец  у всех один…

- Да, мой милый, весь вопрос, как быстро он наступит…

     Объявляют посадку.

- Пойду, пожалуй…- говорит он.

- Конечно…- отвечаю я.

     Он смотрит на меня.

- Хочешь, покажу тебе свою дочь, - вытаскивает из кармана телефон, протягивает мне.


     Твоя смелая жена, твоя смелая будущая жена, жестоко манипулируя природными инстинктами, сотворила чудовищную преграду между нами. Нет, ты ошибаешься, она давно мне безразлична, и я давно не боюсь твоей отчужденности, но невиданный мною доселе ребенок, т в о й  ребенок много лет волнует и терзает меня, и с этими муками ничто не сравнится! Я беру телефон из твоих рук, смотрю на фотографию, и насмешливый голос внутри меня произносит: "Стала петь мышонку кошка, Мяу, мяу, спи, мой крошка"…

     Маленькое хрупкое существо вглядывается в меня с фотографий: грустные глаза, складка на лбу у переносицы и плотно сжатые губы без улыбки. Она — дитя зла, боли и страданья. Она похожа на меня, твоя дочь - мое отражение, моя безысходность, моя боль...

- Она будет потрясающая женщина, - с гордостью говорит он.

     Что-то теплое наворачивается мне на глаза; он настораживается, отступает на шаг.

- Что с тобой?

- "Не плачь, не плачь, я буду помнить тебя… " любимый, - так или не так, это была твоя песня… Я тоже стала потрясающей женщиной.

     Он кривится:

- Да, неужели?!

     Хлопает меня по щеке,  разворачивается и теряется в толпе.


     Океан молчит, сигарообразное облако жует солнце, по магистрали проносятся машины, и нет им никакого дела до холодного океана, до солнца, потерявшегося в клубах дыма. И океану все равно, что станет с солнцем, кто разобьется на магистрали, как суетливо и бессодержательно сложится жизнь у оставшихся в живых…


     Гарик спрашивает:

- Ларочка, ты не помнишь, в каком году скончался Дагоберт II?

- Игорь Константинович, - отвечаю я ему, - продайте мне вашу "Ночь в январе".

     В другом конце комнаты Полина Абрамовна роняет что-то на пол. Что ж, если на стенах висят ружья, то почему бы им ни выстрелить.

- Ларочка, но это очень дорогая картина! - вопит Полина Абрамовна, - Хватит ли у тебя денег?!

- Хватит, на это хватит. Я уезжаю завтра утром… Пойду собирать вещи. Если вы не против, я сама упакую картину.

     Гарик испуганно суетится, почти кричит мне вслед об оформлении бумаг на вывоз. Я догадываюсь о сути разговора между ним и Абрамовной, как только за мной закроется дверь. Смирюсь ли я когда-нибудь с этим?

     В сумерках я ухожу из дома. Оба, и Гарик, и Полина смотрят на меня подозрительно. Картина остается лежать на диване. У зеленого человечка весьма отвратительная улыбка. Я больше чем уверена,  он приобрел ее в чулане, иначе Абрамовна не преминула бы сказать про эту дьявольскую скрюченность рта.

     Океан приближается ко мне. “Вечность” – написано на песке крупными, неровными буквами.

     Странное состояние: во мне все клокочет, а вне меня - абсолютный покой, размывающий силуэты предметов, словно и не существует ничего, а только кажется воспаленному взгляду. Что нужно мне, хочу ли я уехать, или остаться или освободиться от чего? Сажусь на песок. Удивительная тишина: я всматриваюсь и ничего не вижу, вслушиваюсь, но не слышу ни звука. Неожиданно ход мыслей попадает в хорошо выложенное русло: я представляю - май.


     Май. Ветрено. Гости много курят. Среди них твоя жена. Кто-то подливает ей в бокал  вино. В соседней комнате больной ребенок.

     Ты с восторгом слушаешь себя.  Ты стараешься быть на гребне богемы, хотя  не молод и давно циник.  Тебе не приходит в голову, зачем я здесь. Меня  нет больше в твоей жизни.

     Я несколько страшусь пристальных взглядов, но темнеет и пьянеет воздух в квартире. Кто-то идет на балкон, унося с собой шлейф сигаретного дыма. Слышен визгливый щебет женщин, зашедших из вежливости в комнату к твоему ребенку.

     Наступает время, когда в комнате остаемся только она и я.

     Как притягательно зло, как манит оно и опутывает. Мы смотрим друг на друга, не отрываясь. Твоя дочь никогда не видела такой красивой женщины… Зло частенько рядится в красивые одежды.

- Меня зовут тетя Лара, а тебя?

     Молчание...

- Как тебя зовут, девочка?

- Мышонок, - тихо отвечает она.

     И я ощущаю неуверенность. Глаза ее припухшие, изнуренные болезнью. Чем она больна, что ее травит? нелюбовь, ненужность, одиночество? Моя решимость отступает, но тяжесть прошлых лет минутному порыву не уступит: она похожа на меня, и я знаю, что ожидает ее в будущем, и что ждет меня; нет смысла тянуть пытку.

- Я принесла тебе подарок. Нравится? - показываю ей "Ночь в январе". - Мы повесим картину над твоей кроватью.

     Я достаю молоток и гвоздь, снимаю туфли и забираюсь на постель. Девочка оживляется. Она запрыгивает на подушку, вытягивает в длину худое тельце. Я прикладываю гвоздь к стенке, примеряюсь. В этих стенах я знаю каждую дырку, сколько бы их не штукатурили...

- Твоя мама умеет забивать гвозди?

- Нет…

- А я умею…

     Я проделала большую часть рискованной работы. Я прислоняюсь к стене, прислушиваюсь: обычный гул голосов. Где ты? ведь ты не пьян! Что ты делаешь? рассказываешь театральный анекдот,  флиртуешь с девицами? Стена - кусок бетона, черт ее пробьет! Гвоздь отскакивает, я ищу его в одеяле.

     Нетрезвый женский голос спрашивает нас, что мы занимаемся, и мы обе застываем, ослепленные коридорным светом. 
               
- Играем, - робко отвечает девочка.

     Дверь закрывается. Я пристально смотрю на твою дочь, а она смотрит на меня. "Бедный маленький заморыш, мы обе играет: я с гвоздями, ты со смертью!"

     Боль пронзает меня. Я стучу по стенке, Мышонок прыгает вокруг. Ты не слышишь, как стучит мое сердце, как вколачивается в стену гвоздь, как кричит твой ребенок, ты ничего не слышишь! Бог мой, даже животное защищает свое дитя!

- Тебе нравится картина? - спрашиваю, надевая туфли.

- Нравится, - отвечает она, проводит рукой по раме и тянется пальцем, - Это кто?

- Ты видишь в темноте?

- Вижу. Это кто?

- Зеленый человечек.

- А почему зеленый?

- Он долгое время жил на луне.

- А зачем?

- Там был его дом.

- А где теперь его дом?

- Здесь! у тебя над кроватью. Я ухожу.

- А ты еще придешь?

- Может быть...

- Когда?

- Не знаю…

- Приходи когда-нибудь.

- Прибежала мышка-мать, - говорю я шепотом, - заглянула под кровать...

- ...а мышонка не видать, - продолжает девочка и кашляет, кашляет.

     Я выхожу в коридор, надеваю плащ. Я слышу твой голос, ты смеешься. На кухне смазливый молодой человек накачивает твою жену коньяком.


     Над океаном зажглась зеленая звезда. "Пойми, - сказал ты однажды, - она ждет ребенка, моего ребенка, я должен быть с ней." Если твоя дочь умрет, ты ко мне не вернешься! О, годы тяжких мук! бессмысленных  мук! бессмысленных мук! Если твоя дочь умрет, я не избавлюсь от кошмаров неполноценности и бесплодия. Никогда она не стояла между нами!

     Сентябрь. До ночей в январе еще далеко. В туманном осеннем воздухе разносится стук по дереву.

     Я стою поодаль, но вижу твое лицо: застывшее, усталое и безразличное ко всему. Мне хочется пробраться в комнату и снять картину. В отличие от тебя, я очень хорошо представляю, где она будет висеть.

     Ты не подашь руки жене. Ты уйдешь один, первый, но случайно попадешь на аллею, ведущую вглубь кладбища. Ты пройдешь немного и, верно, спросишь у кого-нибудь, как найти выход. И этот кто-то подскажет тебе выход.


     Над океаном зажглась звезда.

     Дьявол шепнул мне на ухо, твоя дочь умрет, дьявол спросил, расплачусь ли я когда-нибудь за это?

     Не верьте, что страдания очищают душу. Страдания - такой же соблазн, и поддавшись ему, получишь лишь озлобленность и безысходность.


     В природе появляется контрастность. С океана веет теплом, песок остывает. Я встаю. На изгибе шоссе маленькое дорожное кафе, я заглядывала туда каждое утро, выпить чашку кофе. Тучный Питер за стойкой запомнил мою физиономию. Что делать? напиться до безумия, рыдать, приставать к мужчинам… Что стало с моей душой? Когда я успела ее похоронить? Прошу Пита продать мне свечу. Он изумлен, но здесь не принято отказывать клиентам. К свече он дает мне коробок спичек.

- Все бесплатно, мэм.

- Почему?

- Потому что... вы красивая, мэм, потому что надо молиться, мэм,  надо  идти к океану молиться.

     Я молча беру свечу, спички. Может быть, он пьян, может быть, я перестала понимать чужие слова, может быть...

- Когда-то, - говорит мне Питер, - очень давно, когда-то очень давно я убил человека...


     Возвращаюсь в "гостиницу". Гарик встречает меня у порога, смотрит на меня с подозрением.

- Игорь Константинович, Дагоберт II еще не умер.

     Пусть думает, что хочет. Завтра я уезжаю, скорее всего, больше мы никогда не увидимся. Поднимаюсь к себе, беру картину и выглядываю за дверь. Гарик ушел в спальню к жене.

     В США лестницы и двери не скрипят, не стоит прислушиваться.

     Иду. В затылок мне стучит бриз, что-то хочет вдуть в глупую мою голову. Оставляю сандалии у валуна, иду босиком. К воде. Кладу картину на мокрый песок. Ни души, только звезды! Достаю из кармана свечу и спички. Сухой фитиль мгновенно подхватывает огонь и присоединяется к свету звезд, бросая неровные блики на воду. Иду к воде. Чудно, с горящей свечой и с картиной под мышкой. Захожу по колено, совсем не холодно. Волна начинает бить в берег сильнее, значит, надо пройти еще чуть-чуть дальше. Благо, скоро начнется отлив. Опускаю картину на воду и захожу по плечи. Хорошую свечку дал Питер, она разгорелась и не боится влаги. Ставлю свечу на картину. Зеленая тварь на холсте спрашивает меня, долгий ли путь мне предстоит. Свеча стоит устойчиво, я берусь за раму, делать шаг опасно, дно неровное, я могу быстро уйти с головой.

     "Жертвоприношение, - думаю я, - жертвоприношение… Как жить дальше?   С чем надо смириться, что преодолеть, чтобы смыть рвотную грязь прошлых лет? Да и возможно ли это?"

     Останавливаюсь, отпускаю картину, смотрю, как она покачивается на волне.

     "Какой идиотизм! Надо перестать думать о тебе с сегодняшнего дня, с этой минуты. Надо перестать думать"...

     Я выхожу на берег и оглядываюсь: желтый свет теряется в темноте  океана. Переплывет ли «Ночь в январе» океан? Пристанет ли к берегу или сгорит от упавшей свечи? Пристану ли я живой, или мой труп обглодают морские рыбки-марлинки?

     Время ответит на эти вопросы. А пока... пока  я бреду вдоль берега с закрытыми глазами и, неожиданно для себя, различаю сквозь шум стихии бесконечно глубокий и до боли знакомый голос.

     Я знаю этот голос. Все во мне отзывается на этот голос. Этот голос поет только мне. Поет торжественно и тихо:

O beautiful for spacious skies, for amber waves of grain

For purple mountain majesties above thy fruited plain!

America, America...