Жизнь продолжается

Алексеев Владимир
    Над старинной, местами проглядывающей из-под напластований песка советской эпохи, мостовой порхают первые вестники листопада. С утра не то чтобы зябко, а по-настоящему холодно. Крона Марфиной липины охотнее, чем в цветущем июле, пропускает сквозь себя небесную синь. Люблю это время года. Природа заставляет забыть о беспечности. Выскакивать на улицу в чём придётся уже не позволяет загрустивший об осени, ставший густым, плотным воздух.
    Накидываю на заштопанный тельник видавший виды ватник, оба два – джентльменский набор сельского интеллигента. Заправляю ноги в растоптанные кизачи, запихнув в карман многоразовый полиэтиленовый пакет спешно иду в сельпо. Сегодня хлебный день. Вместо манны, нисходящей с небес, население ожидает грузовую машину с крытым кузовом светло-серого цвета, не без претензий на славянский стиль украшенную незамысловатой надписью "ХЛЕБ". Народ знает своё дело. Совершенно вне моисейского предводительства и фараонитского преследования все собираются у бревенчатого здания магазина.
    Дом некогда построен для себя председателем-"тысячником" из останков местной гидроэлектростанции, но впоследствии справедливо экспроприирован общественностью. По сельской местности магазин потребкооперации - аналог английского клуба, правда, не элитарного, а вполне общедоступного. Пожилые ударники трудового фронта, страдающие ногами или сердцем, уже с утра занимают позиции на узких лавочках вдоль краёв крылечка. Разбитная молодёжь неизвестного происхождения подкатывает на джипах и квадриках к самому открытию, влезая вне очереди, по причине привелигированной закупки спиртного. Встречаются здесь дачники из отдалённой деревеньки с мешковатыми рюкзаками "на неделю вперёд", щеголяющие обносками эпохи стиляг, в жаркое время года по причине хуторской разрозненности усадеб страдающие эксгибиционизмом. Остатки некогда могучей когорты высланных на сто первый километр занюхивают дешёвую выпивку доступной твердотопливной пищей.
    Магазин – место, обезличивающее спикеров и слушателей. Не то что бытовавший прежде на деревне "вбыльной" клуб – капитальное здание царского времени, постройки эстонских мастеров, ныне выгоревшее изнутри, но всё ещё воздерживающееся от превращения в руины. Когда на стене из тёсаного камня вывешивалось объявление киньщика об очередной индийской мелодраме, все ожидали не только вздохов Зиты и Гиты, ударов мягкими чреслами танцовщиц о симметрично-филейные части неустрашимых героев, да бутафорских хлопков недолетевшим кулаком по перекашиваемым, согласно сценарию, смуглым мордасам. Непременной приправой к фильму становились гнусавые причитания Тани Пепы, в молодости работавшей молочницей-сливачом. На порядок более эмоциональная, чем интеллектуальная Пепа непритворно сочувствовала всему, что для проницательного городского зрителя было ясно на несколько серий вперёд. Дополняли дуэт провоцирующие реплики тракториста дяди Женьки Федотова, здоровенного лысого мужика со шрамом на верхней губе, отчего лицо его вечно казалось ухмыляющимся, да так оно и было на самом деле.
   Тот, кто смотрел со стрекочущего в полутьме киноаппарата фильмы, сдобренные остро-сладостной приправой сельских картинных возгласов, не променяет эти впечатления ни на какие 3D кинотеатры! Разговоры посреди сельпо, хотя местами цветисты, всё ж таки далеко не то. Cухой остаток магазинных бесед подобен забывчиво-обезличенной формуле "британские учёные доказали". Кто говорил, как говорил - часто пропускается мимо ушей. Внимание присутствующих, в первую голову, отвлекают разложенные-расставленные на полках товары, пусть незамысловатые, но представляющие, за утратой кинопередвижки, единственное общедоступное зрелище.
    Сердце трепещет в предвкушении: на сколько обсчитает сегодня продавщица, восторженно-суровая Лидочка. Бальзаковский возраст хозяйки прилавка напрочь нивелируется крутостью движений, ловкостью жестов, а главное, природной сухопаростью. Если бы не доподлинно известное эстонское происхождение, то смуглость, чернявость, кареглазость и умелое обхождение со счётами побудили бы всякого очевидца признать в ней явную цыганскую сноровку. Цена на всё возникает у Лидочки по вдохновению, ибо ценники за дальностью проверяющих комиссий не надписаны. Перед началом калькуляции на счётах неизменно остаются не сброшенными костяшки от предыдущей фискальной операции. Мало кто ропщет, ведь никому не хочется получить обследованную крысами буханку, оставшуюся с прошлого привоза. А Лидочка неизменно стремится подсунуть сей дар нелюбимым покупателям.
    Лотки с хлебом и булками "Колосок" выгружены, наконец, за прилавок, плотная очередь выстраивается "на ход конём" вдоль Г-образного барьера, ограждающего обладательницу товара от держателей карманных денег. Марксова диалектика прибавочной стоимости начинает свой неторопкий разбег. Тут, крашеная половой краской дверь с мутноватыми стёклами отверзается, на дощатый пол вступает одинокий путник из деревеньки Волошно, до которой грибнику случается тащиться пол-дня, крюк же скорым шагом займёт не менее трёх часов. Какой уж там, в этом Волошне, был волок, в какие незапамятные времена — неизвестно. Реки с той поры изменили свои русла, а открытые пустоши поросли густыми кустами да дремучим лесом. Из таких-то диких нетей предстаёт на пороге сельпо перелётное видение, тут же переключающее на себя внимание Лидочки.
— Ну, как грибы? — вопрошает продавщица выжидательно-бодро, ибо частная прибыль приёмщицы даров леса превосходит доход от общественной повинности хлебопродавицы.
— Какой там! — безнадёжно машет путник рукой, облечённой широким брезентовым рукавом. Это движение напоминает просвещённым покупателям падение театрального занавеса в финале спектакля. Уныло уроненная рука безмолвно свидетельствует: "Финита ля комедия, финита!". Бывают же на селе типажи в стиле итальянских паяцев!
— Едва не обделался, хорошо, что отделался! — продолжает пришелец, не подозревая о поэтических достоинствах случайного каламбура.
    В индийском фильме, ради поддержания интриги, тут полагалась бы долгая песня с покачиванием бёдрами, звонкими возглашениями грудных гласных, демонстрацией двусмысленных комбинаций пальцев у виска с завитым смоляным локоном. Однако, не такова русская деревня. Хотя издалека, но безотлагательно, начинается разъяснение обдельно-отдельного полу-катрена, внезапно затмившего всё наследие Нострадамуса.
— Пошёл я за лисичками, как же! — детина утирает рукавом раскрасневшийся нос, — Спустился по горушке ко мшаге, иду вдоль по тропочке. Погода-то стоит сухая, дождя давно не видать. Поверху я всё о прошлый раз уже выбрал, коли что и наросло – так к сыринке поближе. Слышу, топает кто-то сзади. Шагах этак в десяти. Слышно так топает, не то, что крадётся. Я и не подумал на зверя какого. Первая мысля: что за конкурент в моих законных владениях?
— Ну да! — подаёт голос кто-то знающий из народного большинства. По канонам греческой трагедии, хор не должен молчать. Унаследовавшие от Византии хорошее и плохое, наши люди всегда придерживаются высоких правил развития сюжета. Говорливый статист уверенно продолжает, разворачивая на экране штирлицевскую "информацию к размышлению":
— Ты ж там один теперь, в Волошне. Как этот ваш дурной дачник пол-деревни спалил заодно с прошлогодней травой, так и ездить городским стало некуда. Поди, с медведем чокаешься, кады выпить приспичит?
— Во-во! — одинокого поселянина ажно передёргивает упоминание о медведе, — Оборачиваюсь: он и есть! Здоровущий, набычился, идёт за мной, как вот я в магазин за буханкой. Так ведь того хуже: я на него смотрю, он на меня, да как подымется на задние лапы! Ка-ак заревёт! Башку вот эдак набок свернул, пасть открыл, клыки жёлтые, а из пасти-то страсть смердит – не иначе, падину жрал. Это тебе не медведишка-овсянничек!
   Тут страдалец показывает руками размер разинутой пасти медведя, очерчивает в воздухе титанический профиль чудовища, а склонённую на бок башку хищника демонстрирует "в лицах", напрягая над воротом пахнущего рыбой дождевика немытую жилистую шею.
— Оне такие, любопытные! — вступает в разговор второй статист из народа, — Я, бывало, когда ходил по межам за подосиновиками, в одну сторону пройду – чисто. А грибишки, они, сам знашь, каки: с энтой стороны не видать, а с другой как на ладони. Пойду, значит, обратно, гриб-другой запримечу, а к тому — на мой прямо след – от овсянничка медвежья визитка. Шёл, значит, за мной, приглядывал, может, даже с перепугу и навалил. И ведь что примечательно: нагадить нагадит, а сам себя никак не обнаружит, животное осторожное!
— Какой тут! — возражает, выпрямив, наконец, скривленную шею, волошенский страдалец. — Я уж ему говорю: "Медведюшка-батюшка, не ешь меня, я пропитой, прокуренный, весь невкусный. Найди кого послаще!" И так раз пять, что твою шарманку в голове завели.
— Тоже мне, Коля Басков! — хихикает кто-то из греческого хора, видать, человек, музыкально образованный.
— Ну и как? На чём договорились? — справляется некто более обстоятельно-рассудительный.
— Дык, постоял он и ушёл восвояси, развернулся, значит, и утоптал по тропке откуль пришёл. А у меня поджилки ослабли, так на кочку и присел. Да чтоб я ещё туда за грибами? Ни-ни, ни ногой! Я лучше зиму на солёных огурцах проживу!
   У Лидочки на лице написано явное разочарование. Одним поставщиком лисичек меньше. Поражение в священных правах приёмщицы налицо. Чтобы придать мужества покорителям лесных просторов, продавщица бодро рапортует:
— Медведей в этот год везде развелось. И чего бояться? У МТС рыжеватенького видели, за речкой – чёрного с белым галстуком, а в сторону Зубовщины так вовсе медведица с тремя медвежатами пасётся...
— Кто им только костюмы шьёт, какой Юдашкин? Вот этому, чёрному, с белым галстуком? — прорывается из хора голос доморощенного остряка.
— Не знаю, какой Слава Зайцев обшивает местных косолапых, — в тон балагуру продолжаю опереточную партию я, — а только те медвежата много ближе к нашей деревне, чем к Зубовщине.
— С чего бы? — интересуется народ.
— На прошлой неделе пошёл я на Гришины горы по прогону. Слышу, собаки в том краю так и заходятся, так и лают без продыха. Старуха Уткина вела своего кобеля на поводке, так он шагу ей ступить степенно не давал. Старуха всё серчала: "И что это ты, дурак, разлаялся?". Смотрю: сразу за деревней пёстрые уткинские корова с нетелью навязаны. Это я к тому говорю, что медведице было что разведывать, а при случае — чем поживиться.
— Тю! Не бывало такого, чтобы у кого корову медведь задрал! — возражает знаток звериного рациона из старожилов.
— Бывало или не бывало, не скажу, не знаю, только в песне поётся: "Ты не тронь мою коровушку", а народ слово в песню зазря не вставит.
— Ну, и? — озвучивают невидимые греческие хористы дежурную реплику.
— Вот те и "и", — продолжаю начатый рассказ, — хорошо, что сам я в ручей не свернул, по овражку лисички поискать. Раз пять порывался, потом передумал: не хотелось по люпину переться, ноги сбивать. Поля-то там мало что заросшие, так ещё старыми колеями в хлам изъезженные. Спасибо партии родной, угробленными угодьями удержала меня от встречи с медведицей. А вот на медвежат я всё-таки набрёл.
— Да с чего ты решил, что мамка их по ручью шлялась? — возмущённо-заинтересованно справляется малознакомый гражданин, прибывший за легко доступной Лидочкиной водкой из центральной усадьбы.
— А вот с чего. Сначала послушай, потом сам решай!
— Не любо, не слушай, а врать не мешай! — наезжает некто на мой литой диск заимствованным, явно штампованным. Пропускаю мимо ушей, к чему оспаривать штампы? Этого сам Пушкин не велел.
    Тут, при воспоминании о гениальном нашем почти что земляке, надобно сделать лирическое отступление в стиле "Тиха украинская ночь", "Роняет лес багряный свой убор" или "Унылая пора, очей очарованье". Местность наша того заслуживает. С юга и с запада почти подступает к полям соседнего Марьина относительно ровный, без перепадов высот, край Сорокового бора с сухими белоснежными мхами, корабельными соснами, студёными ручьями и озёрами. Восточный мощёный булыжником спуск деревенской улицы, давно размытый ливнями, упирается в речку Ёглинку. Широкий изгиб речушки, не заметный мальчишкам с крутого берега, но известный картографам Генерального штаба, охватывает лесные пространства к северу от поселения. Туда ведёт слабо наезженный, поросший аптечной ромашкой прогон, прежде именовавшийся в народе Украиной. Вдалеке за речкой теряется среди тёмных урочищ, знойных вырубок и болот с гоноболью, захламлённых треклятым буреломом, то самое Волошно.
     Если идти на север по прогону и дальше, слева остаётся клюквенный мох, именуемый Тетерником, справа, за ручьём и полями, углубляется в лес дорога, ведущая на Котятник (знаменитый по старине, разумеется, своими рысями, а не домашними кошками). Напрямки дорога приводит к шедевру ледникового рельефа, поросшим негустым смешанным лесом Гришиным горам. Дальше за Ёглинкой, в стороны Зубовщины, Волошна, Жеребятина, изрезанная оврагами местность напоминает перепадами высот Карпаты. Так и представляется на вершине очередного высокого холма гуцул, уставляющий в небо свою трембиту. Гуцулы здесь вправду встречаются, один из них – мой сосед. Только вместо трембиты в его натруженных руках звучит, вгрызаясь в древесные стволы, бензопила "Дружба". Тем же ремеслом лесоповала промышляют у нас и гордый внук славян, и финн. Тунгус с калмыком до здешних сосняков, ельников, осинников да березников за дальностью пути пока не добрались. Но мнится, что это только вопрос времени.
    Гришины горы, благодаря неудобству лесоразработок, остаются пока нетронутыми. Никсон называет их "Гришины ямы", в его словах есть доля истины. Никсон – это Лидочкин муж, уважаемый, единственый на деревне, да, пожалуй, во всём "товариществе" механизатор. Президентская фамилия прилипла к нему как единственно возможное имя со школьных времён, когда парень невесть по какому чудачеству сотворил себе судьбоносное надписание: "Тетрадь по математике Исакова Никсона". Проницательный читатель легко догадается, что на самом деле знатного хлебороба зовут Николаем.
    Гришины горы недаром именуются по версии Никсона ямами. Именно здесь можно легко оказаться на зримой возвышенности, никуда не взбираясь, не карабкаясь. Идёшь себе по лесной поросшей земляничником колее, как вдруг оказываешься будто бы на гребне холма. Вниз с головокружительной крутизной уходит двухсотметровый склон, лететь вдоль которого приятно разве что малой лесной пташке. С другой стороны пологие впадины моренного рельефа уводят к ручью сквозь перемежаемые соснами, молодыми елями березняки. Здесь под сенью папоротников нет-нет да встречаются белые грузди. Как раз в преддверии несказанной лесной красоты по правой стороне открывается абсолютно плоская площадка с ёлочками, высотою подходящими для новогодья в районном доме пионеров. Здесь-то и оставила мамаша-медведица своих близнецов на попечение прошлогоднего чада-пестуна. Сама же, судя по всему, спустилась до ручья, чтобы по сырой ложбине совершить вылазку к деревне, туда, где мирно паслась на лужках живая говядина.
   Всё это стоило бы описать в красочных географических подробностях, будь я Сельмой Лагерлёф, составляющей сагу о путешествии Нильса с дикими гусями. Но в сельпо все прекрасно информированы о том, каковы Гришины горы и где они обретаются. Потому расписываю только самое основное: иду это я вдоль ёлочек, замечаю - кто-то на заднике сцены дал дёру в сторону ручья. Явственно слышно, что бежит – трещит сучьями не одно живое существо. Кто его знает: может, кабаны, а может, косули, пугаться нечего, тем более - они бегут от меня, худого ждать не приходится. Иду себе дальше. Сделав шагов пятнадцать, боковым зрением вижу, как из-за густой разлапистой ёлочки выкатывается тёмно-бурое мохнатое нечто, размером с хорошую собаку. Лицезреет меня, замечает, что я его тоже вижу, резко подпрыгивает вершка на два вверх, совершая полный разворот на толстеньких задних лапах, и молниеносно удирает следом за собратьями. Но недалеко. Те, как было слышно, продирались до самого ручья, по мамкиным следам. Этот — вроде как затаился, но вдругорядь не показывается.
   Не доверяя собственному зрению, улучившему краткую долю секунды для созерцания медвежонка, сам себя уговариваю: может, всё-таки, кабаны? Наслушался деревенских россказней о засилье медведей, вот и поблазнилось? Замираю на месте, выжидая: что дальше? И замечаю, чутко напрягая слух, как мой недавний знакомец пробирается на спешно оставленные им позиции. Такое любопытсво, окромя людей, могут проявлять только медведи! У остальных зверей инстинкт бегства стопроцентно должен был возобладать!
   В воздухе повисает лёгкая напряжённость водевиля. Атмосфера даже начинает слегка звенеть и вибрировать, ибо фибрами души отчётливо понимаешь: мамаша-медведица где-то рядом. Партизански озирая пространство, где за ёлками явственно продолжает подкрадываться маленькое любознательное существо, ретируюсь вглубь леса где боком, где задом, невзирая на пересечённый характер местности. Впрочем, через какой-нибудь километр принимаюсь обыденно собирать грибы. Сюда медвежата не побегут, побоятся нарушать наказ матери оставаться на своей "детской площадке". Тут, если медведица даже учует грибника, скорее всего уведёт своих малышей в чащобу, не станет попусту связываться с человеком. А вот при тесном контакте... Заревёт медвежонок, обидевшись, что с ним не хотят играть - получай лесной гость оплеуху тяжёлой родительской лапой. Пожалуется малыш кормилице, что с ним играют не так, как он того хотел, опять в сухом остатке оплеуха. Да если бы одна!
— Так что вот, имейте в виду: на подходе к Гришиным горам не хитро набрести на медвежьи ясли, — резюмирую своё лесное приключение.
— Га! — откликается мужичок затрапезного вида, судя по всему, прибывший со стороны Марьина. — А что у нас за Пантелеевом в иван-чае, знаете?
   Ну что может быть за Пантелеевом в иван-чае? Трёхлитровая банка бражки? Неразорвавшаяся мина второй мировой? Молодка инопланетного происхождения, обольстившая с похмела сего мужичонку? Логика подсказывает, что там этому жихарю встретилась никак не судьба всей его жизни, а некая лесная животина. Нет, чтобы сразу сказать, какая. Он, как и положено сельскому рассказчику, начинает издалека:
— Еду это я на лисапете в сторону Родни, орехи посмотреть. А дело к вечеру, мы с кумом что-то засиделись за культурным разговором, я и оттянул чуть ли не дотемна свою ехспедицию.
— Ехспедиция от слова "ехать"? — подмаргивая, вопрошает очкастый дачник из Дуброшкина.
— А что ж? Пешком мне, что ли, идти? Там до Родни, почитай, километра четыре будя. Да лужи такие были на пути, а я в сандалетах к куму пришёл. Без лисапета никак, вот технику у кума и позаимствовал.
— Ты про иван-чай давай городи, а не про руль с педалями! — проявляется народный хор.
— Ну, так вот, — удовлетворённо продолжает мужичок, — подъезжаю это я как раз к самой широкой луже, кругом глина склизкая – того и гляди, брякнешься с колёс. А на левую руку горушка с иван-чаем, большая такая заросля, соток десять будя. И вижу я, как по той заросле ходит пригорбившись какой-то чобот в чёрной фуфайке. Что, думаю, он тут собирает али разыскыват? Тольки так подумал – а он уж и пропал, токо трава колышется. Ползком, думаю, что ли, продвигается? Нешто пьяный?
— Да у вас за Пантелеевом такое немудрено! — раздаётся из толпы судейский бабий голос.
— Хэ! Мудрено ль, немудрено ль, а только вижу, как это колыханье размножилось: то там трава закачается, то здесь. И насчитал таких сумнительных мест до целого десятка.
— Да ты сам-то был тверёзый? — сострадательно спрашивает некто от мужской части хора.
— С кумом-то посидев? Сам скумекай! — стучит себе по лбу костяшками согнутых пальцев рассказчик, — Но, однако же, разумен как стёклышко!
— От пивной бутылки стёклышко – ох как темно! — вставляет ехидную реплику пришедший за "Клинским" бывший тракторист Малыш, прозванный так за изрядный рост, бочкообразный живот и общий вес на границе полутора центнеров.
— Так ведь хрюкать оне начали! Я свистнул легонько, думал – напугаю. Не тут-то было! Они скрозь этот иван-чай на меня пошли, уверенно так, всё ближе да ближе похрюкивают! Обиделись, значит, что я их с законного лежбища пугнуть пытаюся. Ну, тут уж нечего делать, прощай орехи! Развернул лисапет – и обратно к куму на посиделки...
— Это какой же должен быть кабанище, чтобы так вот над иван-чаем возвышаться? Или цветочки были – хилые недомерки?
— Думаю, как раз до грудей будут! — уверенно полосует себя мужичонка ребром ладони по военной защитного цвета рубашке.
— Выходит, секач росточком в холке едва ли не по плечо? Брешешь ведь! Или черти тебе привиделись. У них, поди, тоже заместо носов пятаки, значит, должны похрюкивать!
— А мы вот с батей возвращались однажды с Чудского, с рыбалки, — перехватывает инициативу другой "британский учёный", даже, кстати, чисто выбритый, а потому лучше подходящий под определение "британец", — У меня велосипед новый, а у бати с военных времён, на нём ещё мой дед, поди, ездил. Руль вихляется, педали не прожимаются. Отъехал я на новой технике немного вперёд, поджидаю батю. И хорошо, что вовремя остановился. Дело-то было в сумерках. Вот там-то как раз всё с хрюка началось.
— А трезвые были? — уточняет наново народный контролёр из толпы.
— На рыбалке-то? Обижаешь! — оборачивается к тому рассказчик, — Ну, так вот. Слышу, по правой стороне в канаве метров за полста впереди раздаётся некий сигнальный хрюк.
— С чего ж ясно, что сигнальный? У тя что – шифр к хрюканьям на руках имелся? — интересуются из народа.
— По дальнейшим событиям явствует! — степенно одёргивает спикер полы кургузого пиджачка, — Только, значит, оно прохрюкало, как с того же места вылетает пулей кабанище и несётся на другую сторону, из канавы в канаву. Не скажу, что огроменный, но попадись рыбак на его пути, яицы бы всяко пострадали! Про велосипед и не говорю!
— Сберёг значит, и то, и то! — весело выносит вердикт та же судейского зыка молодка.
— Не говори! Можно сказать, по тонкому прошло! Потому как за первым кабаном тут же проявился второй, чуть поменьше, и пошло – от свиноматок до мелких кабанят, ко мне всё ближе да ближе. Так они все вылетели за какие-нибудь пару секунд, перемахнули через дорогу, а там пошли по канаве в сторону озера. Кстати, бесперерывно похрюкивали. Надо быть, проверяли перекличкой: вся ли команда прибыла, все ли на месте? И ведь, поди ж ты, рассредоточились для броска, что твои десантники! А последний, замыкающий, едва ли меньший того вожака, выскочил от меня метрах в двадцати, ежели не ближе. Батя-то всего этого не видал, рулём да педалями был занят.
— Да-а, — протягивает бывший бригадир полеводческого отделения, — сколько они нам картошки бывалоча попортили! И ведь даже шавок навязанных не боялись, пёрлись к самому дому, благо ночь тёмная.
— Волки, однако ж, наглее будут! — авторитетно заявляет очередник, нагружающий в бурый рюкзак кисловато пахнущие буханки чёрного. — Года два назад всех собак по округе перерезали, сами, наверное, помните. Тогда в Носовке хозяин едва-едва своего Тузика от серого отбил. Собачонка-то маленькая, жила в будке чуть ли не из посылочного ящика, на тонкой привязи. Волк, не будь дурак, ту посылочку с Тузиком зубами за спину – да в лес попёр, чтоб на досуге как следует разъяснить. Хорошо, хозяин увидал, да под руку хороший дрын попался.
— Ухайдакал-таки волка? — интересуется некто несведущий.
— Куда там! Волк в лес порожняком, а Тузика целый день за привязь из будки вытаскивали. Его тянут, а он, бедный, дрожит, скулит, упирается. Так вот он один, благодаря законной жилплощади, да заступничеству благодетеля, из носовских собак жив остался. Правду сказать, после перенесённого испуга — какая той псине жизнь?
— С волками дело такое! Я вот помню случай, лесник разбойнику в пасть руку сунул, за язык ухватил, да так до самой деревни за собой привёл. У волчары, говорят, от боли да неожиданности слёзы градом катились...
— Не знаю, как волки, а вот коровушки – те плачут. Тётя Тоня Попова, перед тем, как помереть, говорила своему Шурику: "Оставь коровушку, одна она у меня, и я у неё одна. Станет мне грустно – приду к ней, поплачу, она смотрит на меня, тоже плачет, слёзы крупные, как горошины. Вот и легче нам обоим становится". Так ведь нет, понадобилась невестке, этой Маньке-Маринке, тушёнка к празднику. А как прислала жёнка Шурика на другой раз телёночка зарезать, тётя Тоня сходила в баню, в чистое обрядилась, к вечеру говорит сынку: "Нет теперь у меня и телёночка. Незачем жить мне в деревне. Помирать буду". Той же ночью и померла.
— Добрая была старушка, — предаётся воспоминаниям тёти Тонина соседка, коренастая, гладколицая, несмотря на почтенный возраст, — Маленькая такая, сухенькая. Любой зверь мог обидеть. Помню, пришла, говорит: "Ой, Люба, я у себя на картошке чьёво-то котенёнка убила, с кисточками на ушах". А это рысёнок, видать, караулил её на меже, потом прыгнул на спину, да не рассчитал. Она-то за картошиной наклонилась, зверёныш через бабушку перелетел да и схлопотал по хребту, не то костельком, не то грабёлками. Откинулся на спину, глаза закатил. Мы с тётей Тоней когда пришли посмотреть, он к тому времени уже оклемался, в лес сбежал.
— Помню, сказывали про бедолагу-старичка, ему на жеребятинской тропке рысь всю кровушку выпила. В послевоенных что-нибудь годах. Так вот, как про это услышал, под теми соснами по лесу хожу с палкой на плечо, чтобы рысям, значит, несподручно сверху на шею было спрыгивать.
— Были они и тут, коты окаянные! К речке ближе, за саменькой деревней, на потолоке старой сушилки гнездо свили. Хорошо, у Чижикова ружьё. Пошёл, пристрелил, вроде как самку. А кавалер её, значит, ушёл восвояси.
   Тут подходит моя очередь получать "Колосок" с кисловатой буханкой чёрного. Зоологическая дискуссия, коей для научной полноты не хватает одного Николая Дроздова, остаётся за пределами слышимости. Выхожу на крыльцо. Ближе к осени солнце по небу катится быстро. Вспоминаю, что берёзовый черенок лопаты, давно смастерённый отцом, подгнил снизу, надо бы найти деревце с кривулиной на замену. Оставив дома насущную выпечку, еду на закат по шуршащей гравийной дороге, благо "лисапет" пока что на ходу. Замечаю на обочине впереди, у края леса, двух подростков-лисят. Рыжая пушистая шёрстка зверёнышей янтарно просвечена заходящим светилом. Лисы с любопытством дожидаются моего приближения, только показавшаяся из-за поворота тарахтящая чёрная "Волга" соседа Уткина заставляет их нырнуть в придорожный бурьян.
   Везёт же мне на встречи с молодёжью! На той неделе Топтыгины, сегодня – Патрикеевичи. А хорошо, однако, в деревне! Жизнь, не нуждающаяся в доказательствах британских учёных, продолжается.