Макарыч

Вайдукова Татьяна
Настоящего  его  имени уже мало кто помнил, да и, честно говоря, мало  кого оно уже интересовало. Нет, совсем не потому, что люди не любили Макарыча,  даже наоборот, пользовался он в своем поселке авторитетом и уважением, и, бывало, частенько люди забегали к нему за советом или просто так, поговорить по  душам.  А говорить с ним народ любил, так как знали, что все, что будет рассказано в его доме, не уйдет за порог, даже если будет рассказано и выслушано на пьяную голову.
 
        А еще Макарыч  был нрава веселого, с большим чувством юмора. Поговаривают даже на станции, что он одну из своих пародий отправил как-то на телевидение, и потом он услышал ее у одного известного сатирика, только в несколько измененном варианте, и, конечно, имени  настоящего автора там не прозвучало. Но Макарыч был и этому рад, что все же оценили его труд настолько, что сочли нужным на всю страну огласить. И если уж Макарыч попадал в какую-то компанию, то непременно был ее душой. Причем умел он так шутить, что и бровью не поведет и не улыбнется даже, в то время, как все вокруг будут покатываться от смеха. Вот и тянуло людей к нему. Да к тому же не был Макарыч никогда сплетником и болтуном, таких людей он сам всегда сторонился и дружбу с ними не водил. За это и уважали его люди, что можно Макарычу, как родной матери, все рассказать и душу излить, да при этом еще и быть уверенным, что «мусор» в избе останется,  у Макарыча. А именно так его и звали те, кто постарше, а ребятишки, да молодежь, которых было совсем немного в поселке, звали его просто «дедушка», хотя, надо сказать, в дедушки они его рановато записали, был Макарыч еще совсем не стар, но просто, как выражались соседи,  уж слишком «запущенный».  А так, ежели бы  сбрить ему его поседевшую бороду, да постричь не тупыми ножницами, как это обыкновенно делал себе Макарыч, да приодеть не в заштопанную и перелатанную одежу, то выглядел бы он  так, что смело можно было бы ему скинуть лет пятнадцать, да еще и женить на ком-нибудь.

       О женитьбе Макарыч даже и слушать не хотел. Насупится, бывало,  как ребенок малый, как только соседка тетя Нюра начнет эту тяжкую для него тему, и начнет вздыхать, да так тяжко, что самому тяжело на душе от его вздохов становится. Поговаривают в поселке, что, мол, есть у него где-то в городе   красавица-жена, да не одна, а аж с четырьмя детьми, что работает она учительницей в школе, а развелись они уже давно, когда сама тетя Нюра еще в девках ходила. А почему уж они развелись, никто не знает, да только вот после развода и приехал Макарыч сюда жить. Но надо сказать, что слухам  этим, большей частью распространяемыми самой Нюрой, никто не верил. А, учитывая  угрюмый и неболтливый характер Макарыча, завести с ним эту тему о его прошлом так и не решались, да и жалели его, чего, мол, душу бередить мужику, что  было, то было. Захочет, так сам расскажет. Но он так и не хотел.

           Бывало, по пьяни, начнут мужики друг перед другом  о своих любовных похождениях хвастаться, да  кто на что был горазд рассказывать, а Макарыч сидит себе тихонечко, папироску покуривает, да на всех поглядывает со стороны. А мужиков-то так и подмывает с пьяного угара выспросить все, да разузнать о нем, и спросит, бывало,  кто-нибудь из самых захмелевших, мол, а ты-то, Макарыч, чего все молчишь, неужто у тебя-то за всю жизнь  никого не было и вспомнить тебе нечего?  На эти слова лицо Макарыча становилось таким  ледяным и  суровым, что вопрошающий уж и сам был не рад, что задал его, и всячески старался сменить  тему, чтобы загладить свою вину.
После нескольких таких неудачных попыток никто  к нему уже в душу не лез, и никто о его прошлом не спрашивал, так как поняли, что бесполезно. Он не выдавал не только чужих тайн, но и своей - такой большой и неизвестной.

К угрюмости и нелюдимости Макарыча жители станции очень скоро привыкли. Он и работу себе выбрал такую, чтобы подальше от людей находиться, чтобы «свободу и независимость» (его любимые слова)  не потерять. Устроился он работать вздымщиком в лесу. Не каждый теперь знает, что это за  профессия такая, и многие себе тут же в сознании рисуют, что, наверное, что-то с дымом связано, с кострами какими-нибудь. Однако же нет. В обязанности Макарыча входило то, чтобы на соснах делать надрезы в виде галочек, несколько штук  друг под другом, а под этими надрезами прикреплять специальные воронки, чтобы в них смола вытекала - живица. Вот ради этой самой живицы и трудился Макарыч, на ней он и делал свой план, ее и собирал он в большие бочки, которые потом  лошадями вывозили  до станции, а потом загружали в товарные вагоны. А куда уж потом уезжала им собранная смола, Макарыч не знал, знал только, что из нее потом люди канифоль  будут делать и еще что-нибудь полезное, так как не мог он представить, чтобы такой его тяжелый труд мог быть для чего-то бесполезного. А труд и в самом деле был не из легких. Это только бездельник какой-нибудь мог сказать, мол, а чего же тут  такого тяжелого в его труде – гуляй себе целый    день  по лесу, воздухом свежим дыши, да топориком слегка помахивай. По теории, вроде бы и так, а вот на практике все намного сложнее оборачивалось. Во-первых,  у Макарыча был свой план, да и работа  была сезонная, а это значит, что топориком не просто нужно было помахивать, а очень быстро помахивать, и с умом, особенно в  летний сезон, так как весь годовой план делался именно в это время. Оно и понятно. В зимнюю стужу, ты не из какой сосны смолу  никакими способами не выдавишь. Даже, если ее на части изрубишь. А ежели уж ты до зимы не успеешь, то не видать тебе ни плана, ни премии, как своих ушей, а уж этого Макарыч допустить никак не мог, потому и «шуршал»  он по лесу с самой ранней весны до самой поздней осени, пока из надрубленных сосен еще могла стекать живица.

     Да и участок   у него был большой, а потому за день, бывало, приходилось  наматывать несколько  десятков километров. А потому, чтобы не тратить  слишком много сил и времени на дорогу от дома до участка, приноровился Макарыч ночевать прямо в своем таежном  лесу, под открытым небом. Бывало так заработается, что и не заметит, как и сумерки уже наступили. А летний день в тайге длинный. Можно  до двенадцати работать и не заметить, как солнце уже спустилось, что частенько с ним и случалось.  Устанет за день так, что уж и сил никаких у него нет на то, чтобы костер себе развести на ночлег, да и время на него было жалко – надо успевать в короткую летнюю ночь выспаться так, чтобы силы были    на новый  трудовой день. Перекусит, бывало, на скорую руку своим немудреным ужином, выберет себе место  посуше, набросает туда веток еловых   да травы, укроется с головой своей телогрейкой от надоедливых комаров, и проспит так до самого утра, пока не почувствует, как утренняя прохлада непрошеным гостем пробирается под короткую фуфайку.

     Именно в такие утренние минуты, борясь со сном и холодом, он обыкновенно начинает себя корить за то, что поленился вечером развести костер, что не трясся бы он сейчас так от этой излишней свежести, а было бы ему тепло и сухо. Трех вещей  не любил Макарыч у лета: это надоедливых комаров и мошек, утреннего холода по утрам, и ночного дождя, от которого ему, ночующему под открытым небом, зачастую не   было пощады   и спасения. К комарам  и мошкам он с годами привык, и  стал относиться  к ним   с философским смирением, как к неизбежной превратности судьбы. Кремами же и разными там мазями  он пользовался в исключительных случаях, когда чувствовал, что эта превратность  судьбы уж больно агрессивно начинает его атаковать, а его смирение без всякого смирения и зазрения совести начинает покидать его.

     Чего-чего, а тепло Макарыч любил, а потому на ночной дождь и холод его философия смирения не распространялась. Да и не хватало ему – высокому и худосочному, собственных отопительных ресурсов на то, чтобы справиться с холодом огромного таежного леса. Ну не справлялась  маленькая котельная его организма с такой махиной, не равными были силы.
      Но наступал новый летний день, солнце начинало пригревать,  дрожь тела проходила, Макарыч скидывал свою фуфайку, и все ужасы холодной ночи тут же забывались. Не было для него ничего прекраснее этого солнечного  раннего утра, когда вокруг него, уже согревшегося и позавтракавшего, пели птицы, а капельки росы жемчугом сверкали по всей земле, когда природа дышала с такой жадностью, что  было видно, как от земли исходит  пар, а вместе с ним ввысь устремляются неповторимые запахи свежести. В  такие блаженные минуты он с благодарностью вбирал в себя  все щедрости своего леса. Да, именно «своего», ибо свою  трудовую территорию   он и считал по праву «своей». И его   лес для  него и был  его, ведь, в конце-то концов, само государство, как никак,   наделило его этим участком и закрепило его за  ним. И зачастую, уходя из дома в лес, он предупреждал соседей: «Не теряйте, я ушел к себе, вернусь тогда-то». И все понимали, что к «себе», это значит в тайгу.
 
     Да, любил Макарыч свой лес. Любил его за то, что он, как и сам Макарыч умел хранить тайны. Любил его за его надежность и величавость, за тихую красоту. Почему тихую? Макарыч и сам не мог толком объяснить, но, наверное, потому, что не было у него в тайге броских и ярких  цветов, но все было как-то по скромному, по-мужски, без всякой вычурности и хвастовства,  ну прямо под стать самому Макарычу. Он был одной души со своим  лесом, одним духом. Он верил в него и доверял ему как другу все свои  тайны. Да, они были настоящими друзьями – Макарыч и его таежный   лес.  И они во многом   были похожи друг с другом – оба гордые, независимые, вольные и свободолюбивые. Оба немногословные и таинственные. Макарыч знал, что уж кто-кто, а лес, «его»  лес никогда не предаст его и не кинет. Точно так же и сам Макарыч не смог бы теперь после такой многолетней дружбы предать и бросить свой лес. Не из тех он был, чтобы друзьями своими раскидываться, знал он цену дружбе. Тем более, что и друзей то у него кроме леса по сути дела и не было. Да и не нужны они ему были. Точно так же, как и не нужен был он сам никому на всем  белом свете. Да и к чему вся эта дружба? С ней одни лишь проблемы – новые разочарования, предательства, обязательства, упреки, а самое главное – никакой свободы и независимости. Макарыч с годами научился быть самодостаточным, да он, наверное, и был всегда таким. Не было ему  никогда с собой – любимым, скучно.  Да и когда скучать-то в тайге? Каждый новый сезон приносил новые хлопоты: летом – свои, а зимой, когда, казалось бы, лежи себе  на лежанке у печки, да наслаждайся   заслуженным отдыхом, ведь планы все  выполнены, так нет,  и тут ему не сидится – душа все  в  лес тянет. Да и как не  тянуть, если и дровишки надо из лесу вывести, петли на птиц  и зверей проверить, да и вообще, владения свои хозяйским взглядом окинуть, «друга» навестить.

       Нет, не был Макарыч   лентяем.  И не любил таковых, а особенно тех, кто за чужой счет любит поесть и попить «на халяву». А таких на станции было не мало. И они, зная безотказный  характер Макарыча, бывало, валом валили к нему в  день получки. Он таковых «друзей» принимал, наливал  им, как полагается, добросовестно выставлял нехитрую закуску, не прятал ничего  и не скупился, но воспринимал  таких гостей как  тяжкое бремя своей судьбы.

       И чем больше Макарыч находился в  лесу, тем больше стали  тяготить его люди, тем больше он стал от них уставать. Очень скоро он раскусил их и понял, что не он сам нужен им – со своими мыслями и  мечтами, а  нужны его  деньги, его «уши»,  его бутылки и закуски, его  лежанка, чтобы  очередной нахлебник мог проспаться на ней  и придти к своей жене в более-менее приличном виде.  Сколько раз Макарычу приходилось спать в своем доме не на кровати, а на скамейке. Так как не мог он отказать своим,  хоть и непрошеным гостям, но гостям, и положить их на скамью вместо кровати. А так как другой мебели у Макарыча кроме кровати, стола, этажерки с книгами  и пары табуреток не наблюдалось, то на лавке, следуя законам гостеприимства, спать приходилось самому Макарычу.  А правила эти, надо сказать, он сохранял ревностно всегда. От того и наглели некоторые односельчане, зная, что у Макарыча и  накормят, и напоят по полной программе, да еще и спать с удобствами уложат, и не словом не попрекнут, как жена. А наутро еще и опохмелиться дадут.
 
      Вот и вынужден был Макарыч  капитулировать в лес, к другу, который не требовал от него  ничего, не использовал его в своих интересах и не считал его за простофилю. Решено было начать строить в самой глуши леса, где не бывала нога человека, разве только самого Макарыча, маленький дом. Да, непременно маленький, с одноместной кроватью и безо всяких скамеек, чтобы никто и  никогда не смог туда напроситься на ночлег, чтобы не стыдно было ему, Макарычу, прямо  в глаза сказать человеку, что, мол, не видишь, что ли, места больше  нет. В общем,  надумал он построить себе новое убежище – "землянку". Надумал, и построил. Домом и язык не повернется назвать, уж больно крохотный он получился. Лачуга, одним словом. Двоим  уж тут не то, чтобы лечь, а и сесть тесно будет. Доволен остался Макарыч своей работой -  именно о такой избушке и мечтал он все это время.  Смешно сказать, люди всю жизнь во дворцах, да в хоромах царских жить мечтают, всю жизнь себе чего-то строят, во всем отказывают, чтобы на квартиру заработать. А он, Макарыч, один, за какой-то месяц, сам себе выстроил дом своей мечты, да не двухэтажный коттедж,  а какую-то убогую хибарину, и счастлив он ей был  ничуть не меньше, как если бы кто получил новую виллу где-нибудь на побережье Средиземного моря.  Да, у всех мечты и запросы разные. А у него, у Макарыча, запросы к жизни были минимальные. Умел он довольствоваться малым. Главное, чтобы не трогали его, не мешали жить спокойно, не лезли в душу, и не лишали самого главного – свободы и независимости.

     Построив себе землянку, Макарыч почувствовал, как много всего хорошего вместе с ней  он себе приобрел. Ночевать он  теперь приходил непременно сюда, и больше не мучался по ночам и утрам от холода, да и комаров в ней  было намного меньше, чем во всем  дремучем лесу. Кроме лежанки в землянке был еще узенький стол и, конечно, главный атрибут теплолюбивого человека – самодельная маленькая  печурка, под стать запросам хозяина и всему его имуществу. Так что никакой мороз,  даже самый лютый, Макарычу не был страшен. Так  же, как и не страшен ему теперь был и дождь, в любом его проявлении –   начиная от моросящего и  заканчивая проливным.  Теперь у него был не только свой лес, но и свой дом, дом его мечты. Теперь уже Макарыч не работал так до темна, но предусмотрительно оставлял время на дорогу домой. Какой бы уставший он не был, но всегда он возвращался в свой дом в приподнятом настроении, как  будто там его кто-то ждал с горячими   пирогами. Но, может   быть, в том то и была суть его   радости, что там его как раз никто и не ждал, и никто там от него ничего и не требовал, не просил, никто не будет ему "долго и мучительно больно  рассказывать о бесцельно прожитых годах". И он сам не  будет  мучаться от этой бесцельности выслушивания пьяных бредней своих  гостей. Все, теперь он будет, наконец-то, жить один. А на станцию  будет ходить  лишь  изредка – за продуктами, да  за получкой.

    Так и потянулась  отшельническая жизнь Макарыча. С людьми он виделся все   реже,  и нужды у него  в них становилось все меньше. А жизнь на станции  шла своим чередом, молодежь подрастала и разъезжалась кто куда, а большей частью все в город, который был в пятидесяти километрах от станции. Дети взрослели, а Макарыч старел. Дожил и он до  пенсии, до заслуженного отдыха. Государство, которому, он переправил сотни  бочек  живицы, отметило его заслуги и наградило почетным званием «ветеран     труда», чему Макарыч, умеющий довольствоваться малым, был     несказанно рад.  Теперь жизнь его поменялась коренным образом – не  надо     было никуда   бежать спозаранок, не надо было делать  никакие планы и зарабатывать никакие премии, не надо   было никого догонять   и перегонять, ни с кем  соревноваться. Теперь еще больше времени, но уже без спешки и суеты, мог он проводить в компании своего  надежного и единственного друга – леса.
 
    Шло время, одна зима сменяла другую. Макарыч старел, и теперь уже по праву мог называться «дедушкой». Борода стала совсем седой, а ряды зубов заметно поредели.  Хотя, что  такое шестьдесят лет для человека, всю  жизнь проведшего в лесу, умеющего сносить все превратности жизни  и непогоды? Макарыч был по-прежнему еще силен, да и на здоровье до сей  поры он не жаловался. Не знал он, что такое сердечная недостаточность, ни гипертония, ни головные боли. Единственной же его проблемой с молодости были зубы, но и с ними он отродясь в зубной не хаживал. Терпел боль, какой бы сильной  она не была. Бывало, так его она прихватит, что и весь белый свет не мил, а он и виду никогда не покажет, если  в кругу  людей находится, и  бровью  не поведет, и полусловом не обмолвится, что нестерпимая зубная боль у него. Так что за всю свою жизнь и не бывал Макарыч  на больничном, и даже карточки медицинской на него заведено не было, поскольку не дружил он с людьми в белых халатах и даже, сказать прямо, побаивался их.

Однако же, приключилась   с  ним на старости лет такая  история.   Стоял    август, а это для непоседливой и неугомонной души Макарыча означало, что самое время пришло делать запасы на зиму – грибы собирать да ягоды. Хотя  для ягод пора еще не пришла, так как  черника с голубикой уже отошли, а брусника с клюквой еще не доспели. Но вот для грибов  и  шишек кедровых как раз было время урожая. И не мог Макарыч не собирать того, чем  так щедро делился с ним его единственный друг.  А орехов на тот год уродилось великое изобилие.  Хотя сам он ими не очень то и увлекался, ввиду отсутствия необходимых инструментов во рту,  но не мог допустить, чтобы добро на земле без надобности валялось и пропадало. Поэтому и собирал Макарыч шишки и перетаскивал их к своей избушке без курьих ножек.  Потом же все эти орехи им раздавались соседям или же обменивались с кем - либо услугой за услугу.  Люди ему помогали вывезти дрова из  лесу, а он им орехи за это. Они ему картошки, а он им ягод.  Так и выживал. 

        И вот, в  одну из таких  горячих пор, когда нельзя было сидеть, ибо лето зиму кормит, стало с нашим Макарычем происходить что-то  странное. Почувствовал он, что будто руки перестали его слушаться. Сначала пальцы у него будто отключаться от всего организма стали. Смотрит он на них и пытается пошевелить, а они никак не слушаются, будто закоченели.

       Странное дело, подумал Макарыч, никогда не наблюдавший у себя  ничего подобного. Потом это самое оцепенение стало подниматься все выше  к локтям, и уже Макарыч не мог поднять сперва одну руку, а потом и другую.  Нутром чувствуя, что дело «пахнет керосином», Макарыч, что было сил, припустил к своей  избушке. Благо, что был он от нее не  так уж далеко. Груз, конечно, пришлось  бросить, так как рукам невозможно было объяснить, что он очень даже не помешает потом Макарычу на что-нибудь обменяться. Ну не церемониться же ему  теперь со своими собственными руками! Столько лет они ему верно служили, а теперь запротестовали  и напрочь отказались выполнять все его уговоры.

       Постепенно непослушание переходило в остальные части тела. Казалось, что его же собственный организм, объявил ему  войну и забастовку без предупреждения.  Теперь уже неуправляемыми становились кончики ног. Причем правая сторона сдавалась намного быстрее  левой - без всякого сопротивления и борьбы.

       Макарыч понимал всю опасность своего  положения. Он уже еле передвигал ногами, буквально волоча ими по земле.  Каждый шаг ему давался  с трудом. Нет, боли и страха не было. Скорее было непонимание всего происходящего с ним. Непонимание того, как это его организм так мог с ним   поступить, так его «кинуть»? Это же чистой воды предательство и отречение от свободы и независимости!

       Правая  нога   уже совсем перестала сгибаться, ступни обеих ног  тоже не гнулись. И от этого походка Макарыча сильно изменилась.   Идя так, на не сгибающихся ногах, он стал походить на мумию, виденную им некогда в фильмах. «Только бы успеть добраться до дома!» - твердил он себе, понимая, что, если сейчас он упадет где-нибудь в непроходимой чаще, то это для него – верная смерть. Здесь его никто и никогда не сможет найти, разве только дикие звери, которых в таежных лесах бродит немало,  растерзают его беззащитное  тело, а остатки  растащат птицы. Да, невеселая картина представилась Макарычу. Он не боялся смерти, но такой смерти, он не пожелал бы никому.

        Нет, только бы успеть добраться до дома, только бы не опоздать и не остаться на съедение диким зверям. Да если и не звери, то комары и мошки съедят заживо.  Напрягая все свои последние силы, Макарыч пытался максимально приблизиться к своему убежищу, которое спасало его от стольких бед.

       Осознавая, что счет уже идет на минуты и что «бунт» поднялся уже слишком высоко, и не зная, как этот «бунт» поведет себя дальше, он пытался делать шаги максимально широкими, но  разве могла эта его ширина сравниться с  нормальным его шагом?
       - Только бы доползти, только бы доползти! – не забывал он напоминать себе.
       - Вот, сейчас будет огромный старый пень, а от него уже рукой подать, метров двести.

       Задача усложнялась тем, что ему становилось все сложнее и сложнее сохранять равновесие на непослушных ногах – ходулях. Он понимал, что если он упадет, то вряд ли сможет уже подняться, так как на руки уже не было никакой  надежды, а ноги, того и гляди, тоже сдадут свои позиции.
 
       - Только бы не упасть, только бы добраться! Ну вот и старый пень!  Привет, дружище, поговорил бы я  с тобой, как в старые добрые времена, но ты уж извини, тороплюсь  я сегодня, дела неотложные появились. Даст Бог, может и свидимся еще!

        Путь от пня до избушки еще никогда не казался Макарычу таким долгим и трудным.  Осталось совсем немного, несколько метров. Нет, он не должен сдаваться. Уж если ему суждено умереть, то пусть он лучше умрет в своей берлоге, нежели как бездомный пес.  А вот и дверь.   Но как же ее открыть? Оказалось, что то, что он делал сотни  раз и над чем  никогда в жизни не задумывался, теперь оказалось целой проблемой. Руки бесполезными веревками болтались рядом, и от них уже не было никакой пользы.  Как хорошо, что нет у него привычки весить на дверь замок!
 
        Прислонясь к косяку двери, Макарыч наклонился, вцепился оставшимися еще зубами за ручку двери. Дверь была распухшей,  а потому никак не поддавалась старательным усилиям хозяина.
        - Так и последние зубы не мудрено потерять, да и пригодятся  ли они 
 мне еще? - не упуская свой шанс подшутить, пробормотал Макарыч.
         Наконец-то, с трудом и скрипом дверь поддалась. Макарыч подцепил ее плечом и протиснулся сквозь узкую щель. Вот он, наконец-то, и дома.  Умирать, так в родных просторах, которые, впрочем, совсем не просторные.

        Он сел на свою лежанку, ноги уже еле-еле слушались его. Теперь ему предстояло каким-то образом затащить их наверх. Не умирать же ему, в конце-то концов, сидя! Так он ни в какой гроб не вместится. Завалившись на бок, он  стал подтягивать ноги.  Правая нога  уже совсем ушла в отставку, так что левой приходилось еще и ей помогать  подняться на место покоя.

       - Ох вы, ноженьки мои, ноженьки. Сколько сотен километров мы с вами исколесили. Сколько вы верно служили своему Макарычу, а тут вдруг и вы меня предаете! Но ничего, спасибо за службу, братцы.

        Вот и все. Теперь Макарыч лежит, теперь он готов встретиться с этой самой косматой, ну с той, что еще с косой на картинках рисуют.  Вот, он даже для этого позу самую удобную для этой встречи принял. Только вот руки никак не получается на груди скрестить – не слушаются. Ну, так ничего, пусть уж она на него за это не обижается, пусть  скидку его немощи сделает. Не со зла он.

        Ну вот, наверное, так и приходит смерть – сперва руки, потом ноги, потом… Потом, наверное, сердце… Или нет, сперва, наверное, голова, то есть мозг, отключиться должен, он ведь главнее. Странно, а чего-то он пока не отключается, сердцу, наверное, дорогу уступает… А оно, похоже, тоже не торопится туда, вон как стучится, того и гляди, вырвется из груди-то.
        - А-а! И тебе тоже хочется жить…Ну хоть ты  со мной   заодно…
        - Ну, и долго я так буду лежать?!  Где вы там ходите, косматая госпожа?! Или как вас там величать-то? Ох, уж простите, не знаком с вами, не представлялось такой возможности раньше. Как говорится, приятно познакомиться – Макарыч. Но это только так говорится. Мне, честно  говоря, не очень с вами приятно знакомиться.  И уж извините, что руку не могу подать, не имею такой возможности, а, впрочем, она у вас, наверное, холодная, а я морозов не люблю. Так что уж, не обессудьте,  барышня, но не подам я вам своей руки, что-то не хочется. Неприятная  вы особа.
Барышня, где вы там? Я все свои приготовления со своей стороны  сделал, теперь ваш черед. Только вы уж, барышня, работайте, пожалуйста, профессионально, косу не забудьте подточить как следует. Ну, впрочем, это ваше дело…

         - Ну где же вы? А-а! Вы, наверное, слишком заняты  – работы много… Уж простите, что от важного дела отрываю. Так, что еще? А-а! Там, вроде бы, по правилам последнее желание полагается… Да, а чего же бы я хотел сейчас больше всего, больше жизни?! Мда, пожалуй, что как раз больше жизни я ничего бы и не хотел… Ну,  жизнь вы мне, понятное дело, продлевать не будете, не ваш профиль, так сказать… Тогда… тогда перед смертью еще с  близкими и родными  полагается проститься, с друзьями там разными. 

        Вот так лежал Макарыч в своей келье и вел беседу. А тем временем  оцепенение уже полностью одержало победу над его бренным телом – ни руки, ни ноги  уже не двигались совершенно,  и он абсолютно перестал их чувствовать. Пытался он между разговорами поднапрячься и хоть немного пошевелить пальцами рук или ног. Но безрезультатно, как он ни старался, так и не смог ощутить такого родного напряжения в мышцах. Так ему хотелось, чтобы хотя бы одна из них сократилась привычным образом, чтобы скинул он это непривычное оцепенение и, как и прежде, встал и пошел по своим многочисленным делам. Да и в самом деле, чего это он тут разлегся, когда у него куча дел, ведь сезон-то какой на дворе!  Ну никак ему сейчас не положено лежать. 

          Макарыч опять было попробовал дернуться, но кроме головы ничто во всем теле так и не откликнулось на все его страстное желание оторваться от лежанки. Да, хоть голова его пока не покинула, он мог ей чуть-чуть двигать, да и разум, вроде бы, еще не оставлял его.
         Мда, интересно, сколько же ему придется пролежать здесь – вот так -  в его одинокой келье? Может, и в самом деле пробил его час…  Но о плохом он не хотел пока думать, зачем думать о завтрашнем дне, если он может не наступить? Но главное для него сейчас – это не терять самообладания. 
        - Ну что, смертушка, - вернулся Макарыч к своему диалогу,  долго ты еще шляться где-то будешь, а? Долго я так еще лежать-то буду?!  Так,  а на чем мы там остановились-то?  А! Вспомнил! Попрощаться перед дальней дорогой полагается… А с кем мне прощаться-то?  Из всех друзей  у меня  один лишь лес остался,  да и тот чуть меня не угробил... Ну да ладно, прощай, дорогой, не поминай лихом своего верного Макарыча.
         - Ну, а с родными и близкими и так все известно, таковых не имеется, а, стало быть, и прощаться не с кем… Стоп! Как это нет родных? …
         И тут в памяти Макарыча начали всплывать давно забытые образы его красавицы – жены. А ведь и правда, не зря болтали люди, что была у него таковая. Боже мой, как давно это было, наверное, еще в той жизни.  Да, была у него и жена – красавица, и дети – целых четверо. Вот именно, что были… Нет, они и сейчас где-то есть, но уже не в его жизни. Он вычеркнул их из своей жизни, когда уехал из города. Да, именно вычеркнул, выдавил из своей памяти, чтобы не бередить себе больше душу, чтобы не мучаться длинными, бессонными  ночами, не вздыхать о том, что было и прошло, и что могло бы быть. Он запретил себе мечтать о всех них. Да и чего о них уже мечтать?

         Столько лет прошло. Дети выросли, и у них, наверное, уже свои дети. А он, стало быть, уже законный дед. Интересно, где они теперь, как сложилась у них судьба? Думает ли хоть кто-нибудь о нем, вспоминает ли хоть изредка? Нет, скучать-то уж понятно, что никто не скучает. Так же, как и он сам не скучает по ним. Вырезал он их из своей жизни, и баста. К чему телячьи нежности? Не такой он человек, чтобы слабости свои кому-то показывать, чтобы душу свою, нутро свое обнажать. Так и свободы, и независимости лишиться можно, а этого-то уж Макарыч никак не мог допустить. Ведь, можно сказать, что ради этой самой свободы и независимости он и попал сюда. Вот именно, что попал. Крепко попал.

        Всю жизнь он боялся лишиться этой свободы, а в итоге… А что в итоге? В итоге он теперь лежит один, в своем доме на одно место,  и один Бог знает, сколько ему еще лежать так и до чего он долежит.  Зато он свободен и независим! Он всю жизнь старался прожить без долгов, чтобы не быть никому и ничем обязанным, и, надо сказать,  очень гордился этим.

       - Но гром меня разрази! - закричал в сердцах Макарыч. 
       - Да, ты и в самом деле никому ничем не обязан! И у тебя и по сей день нет никаких долгов и обязательств! Ни перед кем! И именно потому ты сейчас лежишь здесь один, всеми забытый и никому ненужный!  И еще пытаешься себе доказать, что именно об этом ты и мечтал всю свою жизнь. Да, у тебя нет долгов, и ты научился скромно жить на  свою пенсию. Да,  но  у тебя так же  нет, и не было других долгов – долга перед семьей, перед детьми.  Ты променял их на какую-то свободу и независимость. Ты всю жизнь так стремился к ним, что  до сих пор не понял самого главного -  что в жизни есть вещи намного поважнее и поинтереснее  -  нежное детское «папа», их доверчивость и привязанность.  Ты и не заметил, как стал несвободен от того, что слишком гонялся за своей свободой! Ты - несвободный, жалкий раб свободы! Ты потерял свою независимость тогда, когда подумал, что обрел ее.   Ты думал, что достиг того, о чем мечтал всю свою жизнь? Ну конечно, ведь ты построил дом, посадил дерево и родил ребенка!  Но кому нужен этот дом?! Для кого ты построил его? Для себя! Ты все,  всегда делал для себя! - Макарыч задыхался от нахлынувших слез. Они текли по щекам бурным потоком и он, в этой беспощадной агонии борьбы с самим собой, даже не замечал, как они щекочут его щёки.

      - И что с того, что в твоей жизни появились дети?! Ну-ка, скажи мне! Ответь давай! Ты ведь у нас тут самый умный теперь! На весь лес! - неистово орал Макарыч, надрывая горло.
      - Всю свою, ты слышишь меня? Всю жизнь ты считал их тяжкой обузой для себя, ведь они предъявляли права на твою свободу и независимость! Ты предал их!  Ты предал  старшего ребенка уже тогда,  когда  обреченно вздохнул, узнав от жены, что она беременная. Ты отрекся от младшего, когда  не приехал за  женой при выписке из роддома, а потом сказал ей, что, мол, тебе он был нужен, ты его и воспитывай.  И вот сейчас ты как бревно- старое, сгнившее и трухлявое, уже который день лежишь в своем доме, со своей независимостью и свободой  - голодный, холодный и беспомощный! Ты этого хотел, да?! Скажи мне! Этого???! - его голос уже начинал хрипеть.
 
       Макарыч был в такой ярости и бешенстве на себя, какого не испытвал за всю свою жизнь, пожалуй , ни к кому из живущих людей. И даже все лентяи и бездельники всего мира, все дармоеды и сплетник, которых, как мы знаем, он никогда не уважал и тяготился, не шли ни в каое сравнение с тем, что он теперь испытвал к саому к себе. и, казалось, что, если бы только позволяли руки, то, он сам и придушил себя ими.

      Его агония и битва с собой с крика  и вопля сменялась безудержными рыданиями, сотрясающими все его худощавое тело. От многих слез и рыданий нос его закладывало и он уже был не в силах дышать через него. Но и высморкаться и прочистиь его тоже не было никакой возможности. На какое-то время он затихал, но совсем не надолго. а потом вновь и вновь продолжал бичевать себя - сурово и беспощадно.

          - Ты ведь так и не  распознал вкус отцовства! Ты, дожив до старости, так и не знаешь настоящей жизни. Ты сбежал от нее в лес! Да, именно сбежал! Сбежал от жены, от детей, от жизни, потому что они посягали на то, что ты считал свободой, они мешали тебе жить в свое удовольствие, для себя! А вот сейчас ты достиг того, к чему стремился всю свою жизнь -  ты свободен, истинно свободен – никто тебе не мешает, никто не тревожит! Лежи и наслаждайся своей свободой! Тьфу на тебя! - и Макарыч, что было силы плюнул куда-то в темноту своей незатейливой хижины.

           Время шло – часы и дни неутомимо делали свое дело, а Макарыч так и лежал на своей жесткой лежанке, и лишь в его воспаленном сознании происходило такое движение, какого не было, пожалуй, за все шестьдесят лет жизни. Порой ему казалось, что время остановилось, что слишком долго не наступает рассвет, но с восходом солнца он начинал уже ждать его заката, хотя от этого ему не становилось легче. Но все же он чего-то ждал, на что-то надеялся, без надежды ему было бы намного тяжелее.  Временами он уже начинал бредить и терять сознание.  Его сильно мучила жажда. Банка с отстоявшейся родниковой водой стояла на столе – на расстоянии вытянутой руки, но он не мог дотянуться до нее, и от этого ему становилось еще невыносимее.  По его телу то и дело шныряли мыши, чувствуя себя полноправными хозяевами не только его жилища, но  и   его самого. Они  нагло обнюхали его с ног до головы, и, видимо, почуяв в карманах штанов Макарыча хлебные крошки, начали выгрызать их, и даже несколько раз  по неосторожности (или специально?)  укусили его.
          - У-у! Наглые твари! Если бы я только мог, то задал бы вам жару! А ну, пошли отсюда! – но на все старательные крики Макарыча  не последовало никакой ожидаемой реакции – мыши продолжали рыться в карманах, чувствуя себя   в выигрышном положении.

Временами Макарычу  виделись какие-то образы. Они были настолько реальными, что он никак не мог понять – наяву это или во сне. То виделись ему какие-то зеленые человечки, которые влетели через окно. Он с ними о чем-то поболтал, а напоследок  они спросили, чего ему, Макарычу хотелось бы. И тут он не удержался от того, чтобы не пожаловаться, что, мол, очень  хочется ему пить, да вот руки не работают. И тогда  эти человечки развели Макарычу какую-то жидкость, смочили ей обсохшие губы и дали немного попить. Пока он наслаждался этими несколькими глотками, гости исчезли – также неожиданно, как и появились.

А то вдруг начинал Макарыч вести диалог с той самой «госпожой», визит которой по непонятным причинам откладывался вот уже  несколько дней. Он пускался с ней то в философские распри,  то начинал оправдываться перед ней, то злобно шутить и обвинять ее во всех своих бедах или в том, что слишком долго уж она где-то шляется, что пусть непременно не забудет принести с собой книгу жалоб и предложений, когда появится к нему – он непременно  напишет там все, что он думает о ней и о ее службе ритуальных услуг. 

Те воспоминания прошлого и те угрызения совести, от которых он так старательно пытался отмахнуться вот уже много лет, настигли теперь его с безжалостной настойчивостью и яростью. Отступать было некуда. И, похоже, не на чем. В сознании Макарыча происходила самая  настоящая революционная ситуация  – кто-то там не хотел жить по-старому, а кто-то другой уже не мог так жить. Еще так совсем недавно прибывавший в нем душевный мир и покой, покинули его.  Теперь же, что-то неведомое  ворвалось в его воспаленное и взбудораженное воспоминаниями прошлого  сознание. Душевные муки были настолько невыносимыми, что в своей борьбе с ними он уже не замечал ни писка и бесцеремонной беготни по нему мышей, ни укусов назойливых  комаров, ни мучительного чувства голода и жажды. Мучительные сцены из прошлого, как панорама, представали перед ним. Вот он, в очередной раз, вернувшись от друга – леса, приезжает в чистую и такую уютную городскую квартиру. Уютно всем, кроме него. Но нет, он ни за что не покажет им своего смущения и неловкости. И поэтому он начинает насвистывать разные мелодии.  И тут он ловит на себе задумчивый и внимательный взор младшего сынишки, который вот уже несколько минут стоит в стороне, о чем-то мучительно соображая. Наконец-то, решившись, он подходит к нему и спрашивает:
       -Папа, а ты наш или не наш?
       -А ты-то как сам думаешь?
        -А я думаю, что ты не наш. Потому что, если бы ты был наш, то ты жил бы с нами. А так как ты живешь не с нами, а в лесу,  то ты не наш.
-Ну раз так, если уж я не ваш, то мое место не с вами, а в лесу. Ты сам сказал.

Это была его последняя встреча с детьми, с женой. Он ушел от них, как ему тогда показалось, как герой  – гордый и независимый. И лишь сейчас, на закате своих лет, он  начал понимать, что не будь он таким амбициозным и зависимым от своей независимости, то сложилась бы его семейная жизнь совсем иначе. Да и что же мог понимать тогда его трехлетний малыш, пытавшийся понять то, что и взрослые не могут осилить? Детская логика была ясна – все наши живут с нами. А если они с нами не живут, то наши ли они тогда? Нет, не забыть Макарычу того ясного и сосредоточенного  недоумения на детском личике. Да и ежу понятно, что не обидеть он хотел своего «редкого» папу, а разобраться в сложных вопросах жизни.

–Э–эх, - вырвался тяжелый вздох из груди Макарыча, - если бы я только мог сейчас что-нибудь изменить и исправить! Если бы только я мог посмотреть на своих повзрослевших детей… И что тогда?  … Тогда бы я разыскал их и свою жену-красавицу, и сказал бы им всем: «Простите меня, старого и обезумевшего дурака. Я обокрал вас и себя.  Я лишил себя самого главного, ради чего только и стоило жить на этом свете. Вы есть, и вас нет. Вас нет в моей жизни, потому что однажды я предал вас, променял вас на мнимую свободу.  К сожалению, я слишком поздно понял, что не в ней  настоящее счастье, а счастье в том,  чтобы быть кому-то нужным, чтобы в ком-то нуждаться. Ведь это означает, что ты кем-то дорожишь и кто-то дорожит тобой. Всю свою жизнь я дорожил лишь собой и своей независимостью.  Я лишил  вас отцовской любви и заботы, а себя – всей настоящей жизни. Простите меня…».

А тем временем, пока Макарыч сражался со своей было уснувшей совестью, в поселке его уже начался переполох. Как говорилось раньше, соседи его были люди бдительными, а потому, как и принято среди сельского населения, они  вели строгий учет  того, кто, когда, куда, с кем и зачем пошел, и когда вернется. И неизвестно, что было бы с нашим Макарычем, если бы бдительность  тети Нюры и ее  строгий контроль ситуации над всем поселком был бы ослаблен.  Она четко помнила, что две недели назад, закрывая свой немудреный замок, Макарыч сообщил ей, что уходит «к себе» и будет к пенсии. А пенсию давали вчера.  А если он сказал, что будет к пенсии, то значит, так оно и будет, вернее, так оно и было всегда, до вчерашнего дня. А уж если он не пришел, то это означает, что он, Макарыч, оказался в беде, что нужно к нему на помощь народ собирать. Было решено отправить на разведку Нюркиных мужа и сына – бывалых таежников, знавших местные леса, как свои пять пальцев. Сказано – сделано. Путь предстоял неблизкий – избушка Макарыча находилась в семнадцати километрах от поселка, а для болотистых и местами непроходимых троп  тайги – это путь серьезный даже для бывалых лесников.

И  пока наши разведчики пробирались  сквозь непроходимые  топи, состояние Макарыча резко ухудшилось. Он умирал.  Теперь он чувствовал это еще отчетливее. Жизненные силы покидали его как раз в тот момент, когда он только-только  наладил отношения со своей душой и с уснувшей, было, совестью. Именно сейчас, когда он вдруг  так остро ощутил в себе непреодолимое желание жить (и жить не для себя!), он с ужасом понимал, что его счет жизни уже ведется не на дни,  а на часы, и, быть может, даже на минуты. Нет, он просто не может сейчас умереть, он просто не имеет право сейчас  вот так взять, и умереть! Ведь тогда ни одна душа в мире не узнает, что он теперь уже не тот, кем был раньше. Нет теперь прежнего Макарыча-эгоиста. Он теперь – это он и не он.  Нет, не должен он теперь умереть, когда его жизнь наполнилась новым смыслом, новыми планами.  Именно здесь, на этой лежанке он вспомнил, что значит мечтать. Именно здесь и сейчас он понял, что значит любить. Ну как же он может именно в такой счастливый момент своей жизни расстаться с ней, со своими нереализованными мечтами?! Нет, пожалуй, так жить – с такой силой и желанием Макарыч еще никогда не хотел. Но холодное дыхание смерти уже проникало в его измученное  бессонными ночами и горькими думами сознание. Макарыч бредил. То вдруг ему слышался под окном детский плач, который взывал к нему (да-да, он знал, что именно к нему): «Папа! Папочка, где ты? Вернись скорее к нам!». И Макарыч, не в силах вынести столь раздирающего плача ребенка, пытаясь сбросить с себя сковавшее все тело оцепенение, начинал кричать и звать дитя: «Да здесь я, мой родненький, здесь, мой маленький! Сыночек, иди сюда, здесь я, здесь!». Макарыч просыпался от своего голоса – такого  охрипшего и неузнаваемого, чужого, и долго потом еще прислушивался, пытаясь понять, наяву ли это с ним происходит, или привиделось.

         То вдруг перед ним появлялась жена, окруженная четырьмя ребятишками. Они манили его рукой и звали к себе. А он стоял между ними и лесом. И лес тоже манил его, обещая свои богатства и свободу. И Макарыч, не без борьбы, спешит к своей семье. Он бежит к ним, спотыкаясь  и падая. Но чем больше он старается приблизиться к ним, тем дальше от него они становятся, тем больше удаляются. Он  в отчаянии, вся одежда его разорвана и перепачкана грязью,  и тут он , совсем обессилев и потеряв всякую надежду догнать их, падает на землю. Земля холодная и сырая. Ну и хорошо, ведь  ему так жарко и так хочется пить. Земля так притягивает его к себе, она такая мягкая. И Макарыч чувствует, как она начинает расступаться под ним и засасывать в себя, в свои недра, в свое болото.   Он понимает это, но уже ничего не может изменить.  Ни ноги, ни руки не слушаются его. Подземные корни  обвили все его туловище, не давая возможности бороться. Да и зачем бороться? Для кого? Ведь он так и не смог догнать ни жену, ни детей. Он устал. У него нет больше сил бороться. Он сдается.  Но тут, где-то далеко-далеко он слышит опять тот же детский плач: «Папа! Папочка, где ты? Где ты? Папочка, а ты наш или не наш?».

          Нет, на этот раз Макарыч не будет больше молчать, он не будет больше уходить, сердито хлопнув дверями. Нет, ни за что на свете он больше не уйдет от такого вопроса, он просто обязан все объяснить.  А болото делало свое хлюпкое и мрачное дело – все тело Макарыча уже было с жадностью захвачено в его ненасытное чрево, осталась только одна голова. И Макарыч, что было сил, закричал: «Сынок! Родненький!  Я ВАШ! Я ВАШ! ВАШ Я! Я здесь!». При этих словах все лицо Макарыча погрузилось в мерзкую и вонючую кашицу болота. Он ясно ощутил, что начинает задыхаться, что  глаза его уже не различают ни света, ни образов, но вокруг лишь одна сплошная тьма. Лишь где-то вдалеке все тише и тише слышалось такое желанное: «Папочка! Папочка! Ты наш! Ты наш!». 

   А тем временем к избушке добралась подмога.