Читая Переписку Бориса Пастернака

Нина Левина
Прочтя Быковскую «Жизнь Пастернака», решила «углубить» свои познания об этом поэте. Обзавелась «Перепиской Пастернака» (в букинке за такие смешные деньги!)
Ох - столько подчеркиваний! Да, совсем другой пласт одаренности, но интересно. Вот взять Цветаеву - она в меня «входит» почти без запинки, Бориса Леонидовича же я начинаю понимать лишь вот читая эту переписку.
Какой же у него внутри клокочущий вулкан!

Он всё видит не так, как мы. Он и себя, и своих корреспондентов (людей действительно талантливых) воспринимает не как обычных людей. Хотя раскланивается и целует, и хвалит (только хвалит!), но общается, как с небожителями какими-то. Почти нет сомнений, только превосходные степени в оценке, многословие, образы, какие-то конструкции из слов, сквозь которые уже и не земные реалии, а какие-то клубы, волны, не говорю про ритмы и звуки.
Он захлебывается ими, останавливает себя и не может остановиться.
Чем взрослее, тем делается более членораздельным, но в молодости… Вот переписка с Ольгой Фрейденберг – это что-то! И она ему под стать, хотя и быстро свернула эту их взаимную любовь, когда ей, видно, было очень тяжело с ним лично общаться, потому, верно, и никак не хотела ехать к нему на личную встречу.
Вырисовывается эгоцентрист страшный.

Он, как и Марина Цветаева, прекрасно осознавал, что через него идет к людям; себя всё время принижал, понимал свою ограниченность передать то, что через него должно было излиться...
А его отношение к женщине – такие фразы – абсолютно не учитывающие ценность человеческой составляющей женщины – ему надо – он взял, решил, что всё взял – бросил.
Монстр! Ты страдаешь – он удивляется.
А как он про первую жену Евгению пишет О. Фрейденберг, когда ушел к Зинаиде, мол, я ей дал возможность выйти из ситуации с достоинством, а она не воспользовалась…
И его удивление и непонимание, почему к нему цепляется та, которая ему вовсе не нужна – (это об одной писательнице). Что он – элементарно интересный мужчина, не говоря о гениальности, уже – для женщины свеча для мотылька, он это и во внимание не берет.
И вообще – работа-работа над своим, всё остальное – по боку.

Да, счастливый был человек! Это не Марина – женщина, мать, жена, гений, а дать возможность сесть за стол – некому, Эфрон сам хочет творить.
(Как будто Женя, Зинаида, Ольга – женщины Пастернаковского круга – не хотели, но они спрятали свою одаренность подальше и служили Гению. Как женщине, гениально одаренной, осуществиться? Такая проблема!).

Когда он пишет женщинам – Ольге Фрейденберг, Цветаевой – он очень открыт, проговаривает себя, не упрощает лексику, льет всё, что в голове роется.
А там – сплошные образы, не умещающиеся в слова. Иногда совершенно нельзя понять ни логики, ни мысли.
Хотя очень чувствуется интонация, настроение, эмоция, чувство, которое им владеет.
Разбор «Крысолова» - такая заумь, что читать можно лишь как словарь - только и понимаешь, что ему виден совершенно недоступный для определения фон и все слои, которые у Цветаевой присутствуют, но нам, простым читателям, они слышны, как энергетические волны, мы их ловим, заряжаемся, только нам нет дела до определения, он же – определяет, тут и музыка, и философия,  и история, и социология и леший знает, что ещё.
И всё это он в слова-волны, валы.
Он Марине открывал её самоё, недаром она от его писем готова была столбы обнимать – я её понимаю. Да ещё и объяснения в любви, и «ты – моя единственная…» Тут поневоле пощады запросишь – так это много.  (Мне в книге что-то захватывающее – так я отрываюсь и иду кофе пить).

Он в отношениях с женщинами «отрывался» по полной программе – и самого себя изливал полностью, и от них получал такой заряд, такой уход, такое восхищение!.. (У меня, грешным делом, даже возникала аналогия с половым актом от его писем к женщинам. Мужчина настолько захвачен процессом, что не думает – как там женщина, как он выглядит – он «доходит до самой сути»).
 Его Цветаева чувствовала, как себя – «вы – растратчики… Ибо вы от всего (всего себя, этой ужасной жути: нечеловеческого в себе, божественного в себе) … лечитесь самым простым – любовью». 
Это так. Это так. Пастернак поддерживался этим чувством  и своим, и к себе. И мучился, и ничего не мог поделать, для него одна была  настоятельность, чтобы ему дали – «работать», то есть изливать себя.
Это и эгоизм высшей марки - он же только в работе был счастлив! Не в признании, не в любви посторонних, он этим тяготился. И любовь женщин он рассматривал лишь с физиологической точки – как он о «соблазнах города» в своем одиночестве, и как ему М.Ц. ответила, что это совершенно мимо неё, но его она понимает и заранее всё ему прощает…
И та преданность призванию – быть словом…
Их «не перевоспитать», таких вот. К ним с нашими мерками – «как же так можно?» - они и не понимают, о чём мы. Им просто эти наши страсти не ведомы. Прут сквозь людей, сквозь судьбы и страсти – не видя, ни понимая, рисуя себе идеальные для себя картины («я дал ей возможность с достоинством выйти из этой ситуации…»).

И вот его письма к Горькому. 20 лет разницы между ними, знаменитый писатель. Пиетет огромный, назойливость в желании объяснить себя и свои поступки, огорчение от непонятости, уверения в своей преданности. Тот его убеждает – «не мудрствуйте, выражайтесь попроще», а он обижается – всю жизнь, мол, только тем и занимаюсь, что стремлюсь к простоте. Объяснения своей заполошенности в языке – вдруг о своем происхождении,  и как оно его сковывает, как бы он «развернулся», будь русским и не опасаясь обвинений с этой стороны. Я думаю, что это он лукавил. Он бы и рад говорить попроще, всю жизнь маялся своим несовершенством…

Поняла, почему ему в прозе казалось проще работать - он там не был скован ритмом, рифмами, которые к нему шли не простые и понятные, а из глубины его образности, его внутреннего, совершенно отличного от реальности, мира. Он им слов не находил, только предложения. Он действительно запутывался в словах. Его надо было чувствовать, как чувствовали его гениальные женщины. А Горький – реалист, уже пожилой и уставший, ему эти зауми были ни к чему. Он его относил к очень своеобразным поэтам, то есть – то же, что Маяковский – своя метода, свой язык, но не понимал и, кажется, не особенно и принимал эту своеобразность. А громадность дара понимал, поэтому и поддерживал. Не отталкивал, но и не курировал особенно, держал на расстоянии. Пастернак не интересовал Горького.  Так же, как и Цветаева, кстати. (С удовлетворением прочла его отзыв об Анастасии, очень совпавший с моим мнением).

Если считаться с мнением Бориса Стругацкого: «Грань между графоманом и (плохим) писателем очень зыбка и неопределенна. Важнейшие признаки графомана: ему очень нравится все то, что он делает, и он получает огромное удовольствие от самого процесса писания», то Пастернак был графоманом(в писательстве, не поэзии) наполовину – писать ему очень нравилось, но своими произведениями он, судя по его письмам, был всегда недоволен, но продолжал писать.

Пока читала переписку, увидала сон, где мы с Пастернаком вроде соседи, и он обычно мимо всё, а тут вдруг заговорил со мною – «как с равной». А я – ночной сорочке, в общем – по-домашнему, ошарашенная. Что-то он начал про какое-то исследование, которым ещё Жуковский занимался… Я: «Василий Андреевич?» (вот кто бы мне сказал, что помню отчество Жуковского?) А он какой-то разграфлённый лист протягивает, в нем таблица, и графы цифрами заполнены, мол, он тоже подтвердил, что вот эта цифра… А там четырехзначное типа 1256 (не помню, конечно). Тут до меня доходит, что представляется возможность вопросы ему задать. Что он уже умер, это я «не знаю», я – вот, что с ним разговариваю, вот это, себе думаю «запишу, запишу». И готовлюсь его спросить про мемуары, про Цветаеву и прочел ли он книгу Быкова о себе, что мол, скажете. И тут на меня нападает кашель. Я извиняюсь, отхожу – и выхожу из сна.
Не поговорили…

Но до чего же БЛП  был занудой в молодости. Бог знает, как он мучил свою кузину, я не удивляюсь, что даже она – будущий профессор филологии – отшатнулась от его любви и даже дружбы. Она его «чувствовала», но понимать его было невозможно. Слова все русские, а предложения из этих слов – как на китайском.
Лет через девять он стал членораздельно и даже очень понятно писать.  И даже с юмором.

Но как же они жили до революции! Поездки за границу, отели, гостиницы, лакеи, поезда… И такие письма! Писали по-русски, но это просто потоки сознания. И какие-то дурацкие ссоры, непонимание, ехидности, умничание – кто кого переумничает. Ни слова в простоте…

А вот переписка БП с Тихоновым – ни о чем. Тихонова не знаю, судить о чистосердечности похвал его поэм – не могу, но верю. Но вполне обыденная переписка и предложения. В одном только опять его фразочка: «Оказывается дифирамбизм мыслим, а в редких случаях истинности он не форма красноречия, а нравственно пластическое осязание, опьянено точное». (Поневоле запросишь пощады!)
Последнее к Тихонову письмо (после нескольких лет перерыва) – просьба о прибавке пенсии вдове А.Белого (с 200 до 500 р. хотя бы, год 1944).
Вспомнилась Алла Александровна Андреева, получающая свою пенсию и не числящая никакой вдовой.

Дальше переписка с Ариадной Эфрон. Уже её письма читала, теперь и его…
На фоне остальных – письма к Але – самая настоящая отписка. Совесть ему не позволяла оставить и Алю, которая к Пастернаку расположена была, как к родному. (Память о матери). Он помогал ей деньгами, но правильно Быков говорил – он откупался. Письма малосодержательные, иногда вдруг монолог о том, что Аля недаром живет такой трудной жизнью (а ей ТАК ТРУДНО жилось, что представить невозможно, в Туруханске этом), что всё у неё впереди…
Деньги, книги и совершенно бедные, по сравнению с другими корреспондентами, его письма-отписки, Аля была ему не интересна! И он ей даже врал, мол, ни с кем, кроме неё, у него нет переписки, и его биографы решат, что он больше не имел ни с кем общения. Аля, конечно, это чувствовала, и потому постоянно заклинания, как он ей дорог и как она его любит. Одно место в его письме – про то, как он не заехал в Берлин повидать родителей, был в очень плохом душевном настрое, не хотел, мол, их напрягать, надеялся, что – потом, а потом – не случилось.
 
(В этой связи  я папину просьбу с балкона вспомнила - повезти его куда-нибудь (он уже был прикован к квартире). Нам бы прозорливости! Отказала тогда в надежде, что немного здоровее будет, чтобы не было хлопот с его спуском с третьего этажа, с его массивностью в «Запорожце» с одной дверцей, с его внезапными приступами «помочиться». И его кивок с балкона на моё: "Ну, пап!.." – понимающий. И больше уже никогда... А для меня эта просьба повисла навечно вместе с сожалением о невозвратном и неисправимом).

Переписка с Шаламовым очень интересная. С одной стороны – Шаламов к БП обращается, как когда-то сам БП – к Горькому, но язык Ш. прост, понятен, разделяем, мотивы – очень близки. Он говорит, что стихи БП держали его на плаву в самые бедственные годы, а БП убеждает Ш-ва, что те стихи (ранние) были в основном неудачные, и не надо им подражать; разбирает поэзию Ш-ва очень скрупулёзно.
Мне у Ш-ва понравилась метафора поэзии – как математического процесса. «Подлинная поэзия предстает как некий алгебраический ряд, алгебраическая задача, куда каждый читатель вносить свою арифметику, делать свои жизненные арифметические подстановки. Именно эти находки – теоремы и формулы – делают гениев… Есть другая поэзия – оперирующая арифметическим величинами, когда читательской работы не требуется, и приводится цифровая выкладка, дается однократное и тем самым не вечное, а временное решение задачи…»
Вот тут-то, кажется, Шаламовым  даётся своеобразное определение отличия графомана от творца уже в поэзии.