Бессмертный Александр и смертный я - 24

Волчокъ Въ Тумане
* * *
Отец обнял меня (сильный запах вина, слишком весел, слишком ласков), Филипп поздравил с добычей. Охотники, рассыпавшиеся было по всей долине, теперь собирались вокруг костров, кто с добычей, кто пустой.  Чью-то собаку убил кабан, кто-то упал с лошади и сломал руку.

- Государь! Там Алтей…
- Какой Алтей?
- Из третьей спейры, такой, с брюхом…
- Что, родил кого-то?
- Нет, кабан его вспахал…
- Помог, значит, разродиться…

Признанный победителем счастливый добытчик трех оленей и двух фазанов, скромно хвастался, что боги еще поутру послали зеленого дятла ему навстречу – вестника удачи. «Отправлю рога в храм Артемиды, пусть дева и впредь будет ко мне благосклонна». Неудачники жаловались на сглаз, оправдывались: «Мои гончие лису взяли, только она лишайной оказалась, я там ее и прикопал». Убитых свиней на продетых сквозь хрюк ремнях тащили за лошадьми на поляну, собаки налетали и бешено рвали щетину. Дичь грузили на телеги и увозили в город на пир, я свою косулю тоже туда уложил, привязав ей ленточку на рожки, думал, зайду на кухню, проведаю. Охотники осматривали и ласкали раненых собак, зашивали раны, бедные псы визжали и лизали руки хозяев, один этер-фракиец в голос рыдал над мертвой рыжей сукой: «Детка моя быстрая, жди меня за рекой, мы еще поохотимся».

Вечером во дворце будет большой пир, но пить и закусывать начали здесь, по-походному. Еще днём из города привезли разную снедь, вино, девок и музыкантов. Раскинули шатры, развели костры, раскаленные головни с треском выбрасывали пучки горячих искр. Повара принялись за дичь, вынимали сердце, почки, печень, выдавливали содержимое кишок, собаки грызлись на груде внутренностей. Пока разделывали туши, костры разгорались, белое пламя гудело и незримый жар морщил холодное небо. Жарили на вертеле бедра и спины – самые почетные куски. Все ходили вокруг, шалея от вкусных запахов и спотыкались об оленьи головы с прикушенными языками и  крутые ребра. Доставали из корзин колбасу, горячий хлеб, сладости, Агрон ухватил для меня маковый крендель, Гермон тоже сунулся и получил по рукам.

Темно-бурый здоровенный секач Александра лежал на поляне и вокруг него толпились этеры, на все лады хваля добытчика. Александр благодарно гладил кабана по жесткой щетине, что-то шептал ему на ухо, и я думал, что и мне мертвому он шепнул бы, почему такое с нами случилось, и я бы понял, за что и почему. Когда он выпрямился, то посмотрел не на людей вокруг, а в небо, словно там облаками и дымом костров была записана его победа, а птицы расчерчивали мелодию пеана.

Оруженосцы обсуждали охоту. Мало кто был с добычей, охоту устраивали не для нас, так что получилось десяток птиц, полдюжины зайцев и одна лиса против моей косули.

- А Каран у нас прямо Геракл…
- Что он сделал? Кабана за копыто ухватил и в болото закинул?
- На зайца навалился, и пасть ему порвал.

Каран взмокший, чумазый и вонючий, как хорек, вопил, потрясая уже освежеванным зайцем. Подскочил к Александру и сунул ему ободранную тушку под нос – тот гневно отшатнулся. У него губы дрожали от бешенства. «Несчастье, - холодно сказал он, - быть в родстве с мерзким уродом». Каран ржал, на него уже давно ничего не действовало. Филипп смотрел на сыновей, словно приценивался, на кого поставить?

Аминта Племянник прицепился к отцу:

- Аминтор, ты, говорят, третье наследство доколачиваешь? Продаешь луга? Быстренько же ты их сжевал.
- Не говори мне о богатстве! Я не чту То божество, что отдается с легкостью последнему мерзавцу, - процитировал отец, беспечно отмахиваясь.
- Я тоже свое поместье в мячик округлил, - признался кто-то рядом.

Этеры Филиппа над бережливыми вроде Аминты посмеивались, а мотовством хвалились. «Я отбираю и собираю только для того, чтобы раздавать друзьям», - говорил Филипп. (Большей частью так и поступал. Но временами на него находили приступы мелочной скупости. Он начинал считать и ужасался тратам. Экономил он большей частью на самых близких друзьях, женах и сыновьях. С чужими он был неизменно щедр.) Щеголяя образованностью, он заявил, что бог богатства слеп, и лежит бревном, не поднимаясь , а друзья царя должны быть подвижны и легки на подъем, и богатство – для веселья, разве не так? «Для чего же еще?» - думал и я.

Теснились поближе к хиосцу Феопомпу; ходили слухи, что он подрядился писать историю нашего царя, и все рассчитывали в эту историю протиснуться хоть бочком. Рядом с ним все высказывались звучно и возвышенно: «Есть три благородных занятия на свете – охота, война и беседа с достойными людьми» … Феопомп кривился и ковырял пальцем в ухе. И Филипп говорил фразами, пригодными для увековечения. «Чем выше в небе поднимается наша шестнадцатиконечная звезда, тем больше наша ответственность перед Элладой. Предназначение Македонии – охранять культурный мир от вторжения северных варваров …» Феопомп склонял голову.

Феопомп пересказывал свое новое сочинение о выдуманной, но великой стране Меропии, где люди двойного роста и двойной меры жизни, просторы необозримы, а животные огромны.  Есть и неприглядное местечко – Безвозвратная пропасть, где ни мрака, ни света, только багровый туман. И текут там реки Счастья и Печали, над каждой – платан с чудесными плодами:  отведаешь горький плод – проплачешь всю жизнь, изойдешь на слёзы, откусишь от сладкого – забудешь о всех желаниях, и жизнь потечет вспять, от старости к младенчеству. Слушали, как дети сказку, рты открыв, старики вздыхали и острили:

- Тогда б я свою бабу бросил, взял бы помоложе.
- Ты потише, а то передаст кто твоей старушке - она цапнет приданое и сбежит к родителям.

А Феопомп рассказывал о городе вояк и городе праведников. Вояки рождались на свет сразу готовые к бою, в броне и с оружием (страшно подумать, что приходилось вытерпеть бедным роженицам), жизнь проводили по уши в крови в беспрерывных войнах, золота у них было, как грязи, и умирали они мучительно от ран и болезней. А благочестивцы жили в мире и богатстве, в радости и покое, не пахали, не сеяли, земля сама дарила им обильные урожаи, и жизнь кончали они с улыбкой и усладой.

Это тоже вызывало быстрый обмен мнениями.

- Ну такая житуха ненадолго, вон хоть Египет взять…
- Куда вояки-то смотрят? Филипп бы о таком услышал: раз-два, весенний поход, марш налегке, две илы, пара таксисов – цап! и обглодал бы эту Меропию, обсосал, как косточку.
– Ага, умерли бы они с усладой…

Соратники дружно присосались к чашам – все с полным охотницким вооружением (копье, колчан с луком, нож за голенищем), перемазанные кровью, они казались шайкой разбойников после удачного грабежа.

Флейтисты раздули щеки, девки у жарких костров спустили рубашки с плеч, хвастаясь тугими дыньками, румяными в игре пламени. Травили охотничьи байки, завели длинную песню, тренькая на лире.

Нимфа лучника просила:
«Отпусти меня, охотник,
И получишь три подарка:
Будешь первым из героев,
Будет золота навалом
И красавица в постели.»
Отвечает ей охотник:
«Я и так живу в почете,
Царь меня казною дарит,
А с тобой, моя красотка,
Мы приляжем под платаном,
Не дойдем мы до постели».

Филипп улыбался по-настоящему весело. Я моложе сейчас, чем он был тогда, но уже так не умею.

К вечеру похолодало, и носы и щеки бруснично закраснелись, скорее от первых глотков вина, чем от холода. Повалил снег, таял в кострах, я завернул лук в промасленный кожаный чехол, снял тетиву и спрятал на груди. Сам не заметил, как стал солдатом за эту осень.

Царь решил возвращаться во дворец. Слуги по-военному быстро грузили ложа на телеги.


* * *

Я заглянул на дворцовую кухню, попросил, чтобы моей косуле не опалили шерсть на голове, мне хотелось, чтобы она выглядела покрасивее. «Учи, учи!» - отмахивались взопревшие повара. Народу на кухне болталось много и все лезли с указанием. Растирали пестиками приправы, чихали, шутили: «Соплями приправили».  Андроник, отец Протея, вырезал из своей цапли горькие части, шпиговал травами, ловко подгибал ей ножки, - его-то слушали, он был знаток. В этой семье всегда любили пожрать: Протей обед уминал быстрей, чем стадий пробегал.

Все были уже навеселе и праздничный пир начался непринужденно. Многие приходили на пиры уже четвероногие, а ко второй перемене блюд добирались ползком. Филипп один пить не любил, следил, чтобы трезвых рядом не было: «Что прекрасней собрания товарищей, дружеских обедов? Мы ж не монофаги, чтобы есть в одиночку». Царская власть Филиппа была благожелательной и необременительной, он не требовал от людей более того, что может дать человеческая природа, был снисходителен к слабостям и порокам. «Наш царь любого перепьет», - одобряли его македонцы. Эллины осуждали: если напиваешься к первой перемене блюд, невозможно насладиться едой во всей полноте. «Кто мало разбавляет – тех безумие одолевает, а кто пьет несмешанным – тех паралич», -  учил наших пьяниц греческий умник. Для них мясо на обед было такой редкостью, что больно было смотреть на их голодные, восхищенные и завистливые морды на обычном македонском застолье. Афинский разум… О да, это была великая сила, но теперь, по-стариковски, он способен рассуждать лишь о собственном пищеварении, о причудах кухарки и возмущаться наглостью молодежи. «Стали пусты палестры и зад у болтливых мальчишек истерся»...  Ну что ж, завистники сами себя огорчают, травят себе душу вместо того, чтобы веселиться с другими. А я всегда пиры любил, ощущение буйной силы и непристойности, богатства и расточительности.

Неподалеку от Филиппа всегда болтался кто-то из алевадов Ларисских, самого богатого рода в Фессалии (один, кстати, ко мне постоянно лип, но я пренебрегал). С фессалийцами ладили легко, мы научили их пить неразбавленное, избавив от общегреческих суеверий, а они научили нас проблевываться с помощью перышка в горле и разным застольным забавам: запустить пару ошпаренных кипятком кабанчиков в разгар пира для оживления беседы, пошвыряться костями в тимпанщиц и все такое.

Некоторые находили больше удовольствия в еде, чем в питии. Мы всем раздавали ложки для еды с соусом, но не все умели ими пользоваться, предпочитали соус выбирать хлебом – мол, по дедовским обычаям… Кто глотает по-птичьи, не жуя, кто-то, слишком рьяно вгрызаясь в мясо, вдруг орет, что сломал зуб, другой рыгает и хохочет, третий вытирает жирные пальцы о подвернувшегося мальчишку, четвертый, окунув бороду в соус и мотая головой, забрызгивает нарядные хитоны соседей. Бледный, как кочерыжка, Аминта, мающийся зубами, пробовал что-то жевать коренными, причмокивая и подсасывая, Аттал  строгал баранью ногу, как рубанок. Агафокл, отец Лисимаха, отпустил такую похабную шуточку, что соседи аж поперхнулись и закраснелись. «Ты что, спятил, Агафокл? Чтобы такому посмеяться, нужно целый кратер вылакать», - усмехаясь, сказал Филипп.

Я разливал вино, шныряя по залу вместе с другими мальчишками, стараясь двигаться грациозно и безмятежно уворачиваться от протянутых шаловливых лап. Охальники, забавники, причудники, всем бы им редьку в задницу! Один пьяница всё пытался ухватить меня за талию, но я ускользал пируэтом вправо, поворотом влево. Пьянчуга тупо смотрел на свои пустые руки и увещевал: «Ну чего вертишься, как вошь на гребенке… Я только пощупаю». Мне нравился флирт, но я не выносил жадных рук на своем теле.

Кулик запел мне вслед песенку, которую только что пели мимы из Коринфа:

- Почему ты проходишь мимо? – насмешливо выводил он, прихватывая меня за подол и притягивая к себе. – Разве тебе не понравилось, что было вчера, на душистой траве, у звенящего ручья? Разве плохо было нам, когда мы переплетали ноги, забыв обо всем?
- Уйди, ухо откушу, - невнятно бормотал я, отодвигаясь. Кулик мне здорово голову морочил и странно на меня действовал.
- Приходи ко мне в гости, барсик, - издевался он, - я тебе такое покажу!

Мы бегали за вином в выбеленный известью погреб со сводчатыми потолками, топорами рубили хрупкие горла амфор, сами тайком прикладывались. Распорядитель временами перехватывал: «Стой, куда эту кислятину тащишь? Это тебе не жук накакал, а послы иноземные. Им вино получше, а эту дрянь философам на стол неси.»

Обсуждали гетер, недавние свадьбы, насмешничали над холостяками, а те отбрехивались: «Люди и без жены находят, куда член пристроить». Филипп уже напился, а в этом состоянии начинал шутить над людьми довольно жестоко. Сейчас прицепился к Антифилу - тот был известный любитель мальчиков и ненавистник женщин, но недавно женился, всех удивив. И Филипп громко рассуждал: «А что за польза от женитьбы для Антифила, ну кроме приданого, конечно? А я знаю: вернется он с пирушки, жена его поцелует, и он тут же выблюет все, что выпил, и снова трезв и умён». Антифил, суровый мужик, слушал, наливаясь кровью и скрипя зубами. «Пощади, царь», - взмолился он, уже готовый взорваться. Иногда Филипп снисходил к просьбе, если не был слишком пьян. Сегодня он был добрый, и комический актер Сатир, видя, что Филиппа в хорошем расположении, выпросил свободу для своих приятелей, которые попали в плен и теперь в цепях окапывали царские лозы.

Хвастались тем, кто сколько может сожрать. И песенки пошли другие:

Копьецом копейщик
В красавицу тычет,
А она не плачет,
А она не хнычет…

Гордый Александр в первый раз возлежал на пиру рядом с отцом, с венком на голове, вид у него был умиротворенный и торжественный, а взгляд - отрешенный, словно его не касались все эти страсти, - ни зависть, ни жадность, ни распущенность. Он переживал победу внутри себя, в своем сиянии, и венок в его волосах был свежим и благоуханным. Я засмотрелся на него из-за колонны враждебно и влюбленно.

- И большой был кабан? – спрашивали те, кто на охоте не был.
- С корову!

А Каран и здесь вызывал насмешки и сожаления; вел он себя как фавн, попавший на симпосий древних мудрецов, – то блевать начнет на колени соседу, то не заметит, что в луже своей мочи сидит. Дремучий был пьяница. У нас в Македонии, где на каждом пиру соревновались в том, кто кого перепьет, этим было никого не удивить, я и сам пил сверх ума всю жизнь, но до такого не допивался.

Отец с Анаксархом сидели над блюдом жареных голубей. Анаксарх хрустел костями, жадно пил, рассматривал рисунок на чаше, оценивал танцовщиц («молоденькие, только что побритые»), вставлял язвительные замечания в чужие разговоры через весь зал, хохотал. А отец смотрел только в чашу, бормотал обреченно:

- Послушаешь его – мы все родились на свет для того, чтобы мастерить восковые крылья, взлетать к небесам и с треском разбиваться о камни. Какой род титанов? какие крылья? Люди – стадо; все бродят, рылом в землю уткнувшись, чтобы клочок травы не пропустить и раньше другого успеть. Они небо видят раз в жизни, когда им мясник голову отворачивает, чтобы ножом по шее полоснуть…

Мне казалось, что такие речи я слушаю каждый день с самого рождения. Отец подставил чашу, на меня даже не взглянув, и я отошел поскорее.


* * *

Гудящие длинные звуки лиры, музыкант бегал плектром по струнам, певец выводил: «О юноши отважных отцов, блистающие в изяществе своих прелестей, никогда не жалейте связать свою красу с честными мужами, ибо рядом с мужской доблестью всегда цветет в городах ваша грациозная, пленяющая сердце юность» .

И тут мороз прошел под волосами, ледяное дуновение, озноб по хребту. Я узнал мужика за столом рядом с Демаратом Коринфским, большим другом Филиппа, – это ведь тот, которого я хотел ограбить: он держал меня за руки и всматривался в лицо. Керса ударил его ножом, и я видел, как текла его кровь. Ведь я и раньше видел его во дворце, только решил, дурень, что померещилось.

Вот сейчас он схватит меня за руку и обличит перед всеми, а я буду смотреть в глаза Александру: «Вот так, дружок, так сложилось, никто не виноват, мне жаль, мне так жаль, что я не такой, как тебе надо».

Спросил: «Что за мужик?» Леоннат взглянул, сказал, что это посланник Фер Фессалийских, родственник Ясона, по важным делам прибыл, ну  денег просить, тут к гадалке не ходи, уже месяц в Пелле болтается, до чего надоели, говорит, попрошайки греческие.

- А что Стратоник? Опять ронял слюни тебе на подол?.
- Пошлю ему вожжи, пусть удавится.

Страх меня так придушил, что я не мог больше терпеть, перехватил кувшин с вином у Леонната: «Я отнесу» - и пошел к этому мужику сам, на подгибающихся ногах. Влез по горло, лезь и по уши. Моя тень металась у меня под ногами, когда я шел по залу, то от одного факела отшатывалась, то от другого. Тошнило от запаха жареной печенки, голова болела от чада, неровного дыхания огня. Но чем ближе я подходил, тем легче было, тем сильнее охватывало лихое веселье. Смотри страху в глаза – и он смигнёт. Ночка тёмная, беспросветная, обманный тонкий месяц, дорожки кривые, переулочки глухие -  да я бы сам себя не узнал в том искаженном мире. И я верил своим уговорам. «Это не я, это моя тень, мы с ней почти не знакомы».

Он как раз расписывал соседям историю своего ограбления, мельком взглянул на меня и поперхнулся. Я безмятежно улыбнулся ему, нарочно двигался медленно, лица не прятал, с Демаратом, большим другом Филиппа, перебрасывался шутками, нарочно разговор затянул – пусть он на меня насмотрится. Это и мне самому помогло – дрожь прошла, и я думал: если мужик сейчас прямо на пиру меня не решится обвинить, в другой раз у него не выйдет. Даже если его осенит потом, и он меня узнает, я всегда смогу отбрехаться: «Что ты, дяденька? Ты меня на пиру видел недавно, я ж тебе весь вечер и всю ночь вино подливал, а потом еще пьяного до ложа волок – вот тебе мое лицо и запомнилось. Какой порт? какой грабёж? Разве можно столько пить?» И сам себя поймал: верчусь в мыслях, словно портовый воришка; все это оттуда - унизительные уловки, враньё, робость и наглость... Надо по-другому, муха в паутине завязнет, а шмель проскочит.

Весь вечер я подливал ему вина, и его взгляд скользил за мной, как акулий плавник за лодкой, он всматривался в меня, хмурясь, тряс головой, отгоняя наваждение. Тебе, мужик, придется не меня узнавать, а тень мою, соглядатая из подземного мира. Не ты охотник, не я жертва, ты меня бойся, богов благодари, что жив остался. Я нарочно повернулся так, чтобы факел осветил мое лицо поярче. Он впился в меня глазами. Не туда смотришь, ты на тень смотри. Ты и черепа у меня под кожей не разглядишь, не то что того зверя, который прячется в глубине.

Давно я не был так беспечен и улыбчив. А ведь все на волоске висело, особенно когда он посмотрел на мои руки со сбитыми костяшками и синяками на запястьях. Но и тут Демарат выручил:

- Это ты с Никанором дрался в палестре? Я видел, отличная схватка была.
- У него лицо похуже моих кулаков.

Поражение неизбежно, не сейчас, так после. Неизбежно и разоблачение – ложь и притворство спадут с плеч ветхими одеждами, смерть обдерет всё остальное с костей.


* * *

«Чистое пей! Чистое лей!» Чаши венчались вином – доверху наливали, «с горкой», как говорил Филипп. Крошки в его бороде, нити слюны.

Катятся венки по проходу меж ложами с пьяных голов, щеки лоснятся от жира, по подбородку течет жир, яркие блестящие губы причмокивают, хитоны топорщатся от вздыбленных членов.

- Э, ты, как там тебя? Эндимион? Станешь моей скамейкой на эту ночь? Давно мечтал на тебя упасть.

В пиршественном зале пол был мозаичный и по вкусу Филиппа на нем художники изобразили разный мусор, остающийся после пира, огрызки яблок, кости, осколки разбитой чаши, пирующих на крошках мышей и воробьев, собаку, грызущую здоровенный мосол. Филиппу нравилось, когда кто-то спьяну принимал рисованную мышь за настоящую.

По тому, насколько фальшивят кифареды, можно было понять, как долго длится пир и сколько всего выпито. Все сильнее напрягают голоса, визгливая брань взлетает в небеса, хотя богам это слушать совершенно ни к чему. Параситы прямо животом на стол бросаются, чтобы выудить из обжигающей подливки кусок мяса с пылу-жару, руки по локоть в подливу суют, шарят в блюде, нащупывая кусок поувесистей. Тычков сколько, затрещин - ведь приличным людям после них взять кусок противно, и руки у них ошпарены, кожа завтра лоскутами сползет… Одного из параситов все звали Хлебогрызом в насмешку - зуба у него было всего два, и это была трагедия его жизни: ухватит большой кусище, а отгрызть не может и рыдает над ним злыми слезами, открывает смрадную пасть, оставшиеся зубы грязным пальцем шатает: «Видишь, кровь из десен». От него шарахались: «Да уйди ты, все равно я тебе мясо жевать и срыгивать не стану, и не проси». Бегающие тухлые глазки на багровой морде, он провожал глазами каждую чашу и судорожно сглатывал.

Нас заставили танцевать гипорхему – лучше бы, конечно, это пришло царю в голову в начале пира, потому что мы тоже времени даром не теряли и отхлебывали из кратера всякий раз, когда распорядитель отвернется. Что-то такое мы все-таки нестройно изобразили, потрясая мечами и размахивая щитами; кому-то чуть ухо не отхватили, кто-то рухнул на землю в беспамятстве, потому что ему заехали краем щита в челюсть… Пожалуй, это больше всего и понравилось пирующим.

Один старый друг Филиппа, безногий и одноглазый, знаменитый рубака в прошлом, живущий теперь на щедрую пенсию, диким голосом вопил здравицу, показывая обломки зубов в пасти, и все норовил затеять драку. Он был самым большим любителем свар на пиру; ползая между драчунами, он ловко и болезненно лупил всех по ногам, а то и промеж ног колодками, которыми он отталкивался от земли во время движения. Остановить его могли лишь дружеские увещеванья Филиппа, братское объятие и уверения в неизменности их дружбы и любви.

Скоро придут рабы, подберут объедки - их хватит на еще один пир, рабы все упитаннее становятся, все щекастее. Гости расходились, поминутно останавливаясь, чтобы блевануть или помочиться. Вот тут только уворачивайся. Сколько раз мне хотелось схватить эту пьянь за волосы и колотить мордой о стену, пока в нем не кончится моча, рвота, пока он сам весь не кончится.

Мертвецкая – так мы называли эти покои во дворце. Туда мы приносили тела упившихся в хлам и складывали друг на друга в похабных позах – надо же и нам поквитаться за настойчивые поцелуи, когда руку за спину так вывернут, что и не вздохнуть, ну и целуют себе, наслаждаясь постаныванием жертвы.

Я слегка волновался, потому что была моя очередь служить Филиппу при отходе ко сну - очень уж он напился. Отец, пьяно усмехаясь, шепнул мне на ухо: «Ты там смотри, с ним поосторожнее, особо спиной не поворачивайся …» Мне трудно было представить, что царь вдруг попрет на меня, оскалив зубы и выставив руки вперед когтями – но вдруг? И что тогда делать? Но Филипп радостно фыркал, когда я лил воду ему на руки и на голову, говорил об охоте. «Нет, ну какая свинья была! Как она мимо всех сетей, шлюха старая, и на Махату!» Я подал ему полотенце, и, выставив оттуда хитрый глаз, Филипп сказал: «А теперь, сынок, сбегай к Идасу, знаешь, рыженький такой, из спейры Асандра… Хочу поговорить с ним о… - он на мгновенье задумался, а потом радостно заржал, - об использовании длинных копий против плотной массы противника!» Я опрометью бросился из палатки, подпрыгивая на бегу от радости. Идас, один из бывших пажей, когда я передал ему слова Филиппа, тоже радостно подскочил. Всем было хорошо.

Сменившись, я лег спать в кладовке у зала, подперев дверь метлой изнутри, и заснул под дикие вопли выясняющих отношения пьяниц и девок, и громкое нестройное пение гуляк до утра.

Я встретил взгляд Медузы и выжил, и даже камнем не стал, отразив его в зеркале безразличия. Мне все равно, что будет. Всё связано со всем. Недорезанный Керсой мужик ходит то призраком, то во плоти, и я для него то тень, то живой. И нелепый мой двойник Гермон - тоже тень, ломающаяся на ступенях. Мормо, которого мы так весело ловили во дворце – придуманный или угаданный? преследуемый или преследователь? Пустота обрела форму, приняв кожаное раскрашенное лицо маски, её железный рот воронкой, деревянный хребет, тканые крылья. Моя тень, обрывок древней ночи, живая и мертвая, сжимается, исчезает вместе с солнцем, а потом, дождавшись благоприятного мгновения, вдруг вырастает в два моих роста, скрывает меня или выдает, следует за мной или я за нею...