2

   Если живёшь возле аэропорта, каждый день слышно, как самолёты с шумом разрезают почти безупречную небесную поверхность. Хорошо, что эти раны сразу срастаются и мгновенно заживают. В самолётах люди, решившие обмануть время: лоукост, маленький чемодан, небольшая очередь на регистрации багажа, пара часов (а должно бы быть намного больше, как минимум пара ночей, пара смутных снов) – и ты уже там, где тебя ждали и прижимают к сердцу с дороги. А я тут, внизу, смотрю на самолётные белые брюшки, думаю: «Хоть бы долетели, тяжёлые ведь» Я чувствую себя немного ответственной, потому что мой нынешний дом находится так близко от места их посадки и взлёта – минуешь огромный железнодорожный мост, по ступенькам которого ужасно неудобно везти маленький чемодан, пройдёшь дополнительно метров пятьсот – и ты уже вознёсся. Поезда – это другое, они ясно дают тебе понять, что ты земная тварь.

*
   Так издевательски тянулся и тот поезд – ленивая, неповоротливая, разморенная июльским солнцем зелёная гусеница, которой не суждено было превратиться в бабочку-самолёт и вспорхнуть в небо назло земному притяжению. Её утомительный путь – десять тысяч километров, и все 152 станции от начала и до конца были выписаны в три ряда на ярко-жёлтом фоне, вставлены в рамочку и висели на стене у входа в вагон.

   В раскалённом поезде, безрадостно, но упорно стремившемся к цели – перевезти меня на другой край земли – можно было найти себе несколько сносных занятий. Например, разглядывать однообразный мир из окна, собравшего на себя пыль проскочивших мимо городов (в какой-то момент начинало казаться, что все эти тоскливые местечки исчезают со свету насовсем, ведь я их уже никогда не увижу, и было жаль одиноких дежурных по переезду в маленьких домиках посреди бесконечных полей, которые взглядом провожали наш поезд). Можно было читать всё, что прихвачено с собой в дорогу, или же завалиться на твёрдую постель и наблюдать огненный шар солнца, отражённый в прибитом на дверь купейном зеркале, который вдруг распадается на тысячи золотых бликов, скользящих по рукам, по приоконному столику, по потолку, когда проносишься мимо жидкого леса. А можно просто закрыть глаза и слушать, как ритмично гусеница ударяется непробиваемым железным животом о десять тысяч километров рельс с небольшими передышками на станциях, и даже уснуть в итоге, под этот стук колёс так крепко спится… Уснуть, проснуться, снова уснуть – душный вязкий сон без явных переходов, каждые сутки пути, с каждой крупной станцией время куда-то сдвигается, куда-то исчезает, и часовые пояса всё сменяют и сменяют друг друга, и твои наручные часы здесь мало что значат. В коридоре зажгли свет, в коридоре носят чай, – значит, день окончен.
 
   Разморенные, обессиленные жарой, пассажиры поезда хранили молчание, и только подвывала маленькая дворняжка, которую вёз с собой старичок из соседнего купе. В одну из ночей с ним случился сердечный приступ и на ближайшей станции его на носилках забрали два огромных медбрата, а собачка в суматохе выбежала на перрон и так и осталась там. Поезд тронулся, и в открытые окна было слышно, как жалобно она скулила.

   Мы тогда продвинулись чуть дальше середины жёлтого списка. Пять дней назад был Киев – наше родство оказалось липовым, и я ему ничем не приглянусь, промучилась два года, вдыхая его пресный воздух, приучая слух к неожиданно отчётливому, нагловатому «я» (всегда с нажимом, как в слове «мясной» или «пятёрка»), прислушивалась к мелодии нового для меня языка, в котором всегда неизменно промахивалась с ударениями. Через три с половиной дня будет пропитанный предвечной моросью Владивосток, где, едва ступив на перрон, мгновенно набираешь полные лёгкие тяжёлой влаги, город, уже преспокойно вычеркнувший меня из всех списков (восстановиться бы хотя бы в университете), и неизвестно, простит ли он мой вероломный побег. Но сейчас нет ничего, сейчас я нигде, посередине, меня нет и никто из этих двоих надо мной не властен, никто из них не может вмешиваться в мою судьбу. Я в пути и за меня молятся во всех храмах, потому что если у тебя нет дома, тебя тоже как будто нет – так ты беспомощен. А я была беспомощнее всех: худенькая, бледная, большеглазая, наивная, с провалившимися планами на счастливую жизнь в новом городе.

*
   Мы стояли в коридоре у трепещущих, легкомысленно белых для такого места занавесок – все, все окна и двери распахнуты: тридцать пять градусов, и металл нагревается за день нещадно, а нам ещё ехать и ехать, и хочется воздуха и свободы. И если бы мы были тогда не в поезде, а где-нибудь на твёрдой земле, и он бы свистнул мне в след на улицах какого-нибудь города, или привязался бы и шёл за мной до самого подъезда, я бы никогда не обратила на него внимания. Не было в нём ни одной из тех черт, что мне нравились, ведь даже в двадцать лет мы, кажется, уже интуитивно чувствуем своих и чужих – а в нём от «моих» я не нашла ничего, ни единого намёка даже. Но там, в небытии между городами, всё совсем по-другому. Бритая голова с серенькой тенью пробивающихся волос, круглое лицо с ничего не значащими носом и губами; мускулистый, невысокий и очень крепкий, он казался сильнее любой шаткости и когда поезд, наконец, разгонялся до приличной скорости и раскачивался из стороны в сторону со всем содержимым, так что в стаканах жалобно звенели ложечки и выплёскивался чай, а чемоданы чуть не падали с багажных полок, на него это никак не действовало – он всё так же непоколебимо и устойчиво стоял на ногах.
   
   Там, в осязаемой вагонной духоте, в узком коридоре со стоптанным грязным ковриком, со снующими туда-сюда очумевшими людьми, цепляющимися за скользкие от пота поручни, получающими оплеухи от занавесок, я, как будто старому знакомому, без утайки выложила ему всё. Сразу рассказала, как уехала из родного города в спешке, осенью, и мама на дорогу обещала мне, что в Киеве много солнца, не то, что у нас, дожди, дожди – даже хлеб не черствеет неделями. Но мне не просто не хватало тепла – я чувствовала, что мой мир вот-вот разрушится: тот, мой, единственный, первый, с гладкой оленьей кожей, с узкими бёдрами, с тонкими пальцами, холодно и спокойно, вальяжным своим голосом сказал, что я ему никто - не важно, что я там себе придумала. И я вдруг согласилась с семейными планами на переезд, которые давным-давно вынашивала мама, и мне казалось, что там, на новом месте, улицы будут чище, а мужчины честнее. Я ехала со всем скарбом точь-в-точь в таком вагоне, только было холодно, а уже на вокзале пришлось кутаться в шубу – именно в том октябре Киев оказался необычайно холодным, промозглым.

   Мы с сёстрами – они прибыли за пару месяцев до меня и уже начали обживаться, – снимали квартиру в самом центре, возле метро, двухкомнатную, милую, со светлыми стенами и паркетом, но я ненавидела и эту квартиру, и город, и его центр. Почему-то я не смогла забыть ничего из прошлой жизни, ужасно тосковала, даже друзей не завела – хотелось только вернуться. Но мама продала всё, что было у нас во Владивостоке, и мы переселились бесповоротно.
Ещё я рассказала ему – зачем? – что в семье меня никогда не любили, что и мама, и сёстры всегда были мне как будто чужие; а тут ещё мы никак не могли обустроиться, остались совсем без денег, и эти три женщины по старой привычке выместили на мне всё недовольство, – и я повадилась уходить из дома на целый день и бродить, где придётся – а однажды в феврале не выдержала и ушла насовсем. Я стала жить с одним тупым и скучным типом, который встретился мне тем морозным вечером на улице – он обожал меня, а я до краёв наполнялась брезгливостью, но так боялась семейных скандалов и, в общем, не знала, куда себя деть, что осталась с ним. Наша комната была бедной, из мебели – шкаф и кровать напротив. Мы много занимались сексом, и в полированном отражении шкафа я видела, как мечется моё тоненькое белое тело. Потом мы курили тут же, в кровати, сбрасывая пепел в консервную банку, пили кофе, который он варил, всегда добавляя немного соли, иногда дешёвый коньяк, иногда играли в шахматы, которые ему очень нравились. Ночью, во сне, он всегда крепко, мёртвой хваткой держал меня за руку, не выпускал ни на минуту, будто боялся, что я сбегу. Так я и жила с ним, бесцельно и бессмысленно, но ждала, что при первой же возможности уеду в родной город, подальше от этой прокуренной комнаты. Я знаю, возвращаться глупо, знаю, что отец запил после развода и, похоже, в депрессии, – мне уже виделось его мрачное лицо с тяжёлым взглядом, но я ведь теперь взрослая, буду уходить в институт, устроюсь на работу, и, наверное, всё как-нибудь образуется.

*
  Как это часто бывает, единственной примечательной его чертой были глаза: бирюзовые с рыжими крапинками, как рябое вечернее небо в позолоченных облаках – и эти нездешние, девичьи глаза в длинных закрученных ресницах никак не вязались с его земной простотой.
   Взамен он рассказал мне, что женился очень рано – в семнадцать, а потом, спустя всего два года, так же рано развёлся – она ему изменяла. В тот момент мы оба показались себе изрядно потрёпанными жизнью, и он без стеснения, порывисто, тепло и крепко меня обнял. Поезд качался из стороны в сторону – ночью он всегда набирает скорость, – а мы не падали.

*
   За три дня нашего знакомства мы создали свои традиции: каждое утро он приходил меня будить – открывал плавную дверь купе, просовывал руку и щекотал мои стопы. «Вставай, соня, всё проспишь!» И всё это время я ехала без попутчиков – странно для поезда дальнего следования, - но он ни разу не напросился остаться на ночь.

   Я умывалась, мы пили чай и болтали, на остановках подлиннее выходили размять ноги. Странно, но я совершенно не помню, о чём мы говорили. Наверное, из-за того, что всё время была занята своими мыслями. Я помню только, что в день нашей встречи, когда начинало уже смеркаться, и спала духота, и вокзальные потусторонние голоса, на непонятном металлическом языке объявляющие, сколько убыло и прибыло, казались особенно далёкими, я сидела к нему спиной, и мы молчали. Мы не включали свет, довольствуясь бледными станционными огнями. Я недавно вымыла волосы – жутко неудобно в поезде – теперь они высохли и немного пушились. Он гладил меня по голове, а потом взял гребешок и долго расчёсывал их прядь за прядью. Поезд стал постепенно снова набирать скорость и потянулся в темноту – в почерневшем окне отразились два лица.

*
   Один раз он разбудил меня совсем рано, и мы застали тающий на глазах, робкий туман, который тянулся над безымянной речкой. Скоро от дымки не осталось следа.
- А у нас во Владивостоке туман был такой густой, что его можно было потрогать рукой… И ничего не видно было, машины весь день ездили с включёнными фарами. В такие дни тебе до самого вечера кажется, что мир - это продолжение сна и всё вокруг ненастоящее.
- Дурочка, – сказал он и улыбнулся, - туман может быть только утром.

*
   В последний день мы снова всё время простояли в коридоре у занавесок – ко мне в купе подселился обшарпанный усатый мужчина с маленьким сыном, мучил меня вопросами, травил запахом дорожной еды.
   Вечером я достала из чемодана узкое платье из тонкой ткани, такое нелепое в вагонной обстановке – единственное красивое платье, которое у меня было. И снова не вспомнить, о чём мы тогда говорили – но, кажется, выяснилось, что мы родились в один день. Он целовал мои соски, мой живот, две округлые косточки у основания бёдер, всю мою кожу через ткань платья, и поезд мчался всю ночь что есть духу, почти без остановки, через огромные пустые и ветреные пространства, неприятные для жизни, незаполненные даже деревнями, предчувствуя, что завтра, наконец, достигнет цели.
   Ему нужно было выйти на два часа раньше, около шести утра – он ехал по делам в провинциальный городок, чтобы через пару суток вернуться снова домой, в точку в середине страны. Он сказал: «Иди спать, девочка, отдохни хотя бы пару часов, нам так рано вставать – завтра доберёмся до места и встретимся на земле, я разбужу тебя, когда буду выходить, запишу твой телефон, твой адрес, сейчас закрываются глаза...» Я ничего не ответила, ушла спокойно к себе, забралась на верхнюю полку и уснула крепким сном, полная его запаха и уютного чувства, что теперь, когда есть он, всё наладится, всё успокоится, всё будет не так, как прежде.

   Когда я открыла глаза, мы стояли на станции, было светло. Внизу храпел мой попутчик, тихонько вдогонку посапывал его сын. В зеркале отражался пустой перрон, объявляли наше отправление. Я резко дёрнула дверь, но она – непривычно – не открывалась. Обшарпанный мужчина бдительно заперся ночью на металлическую «собачку» - такой механизм, когда дверь можно открыть только изнутри. Такая мерзкая штуковина, которая не сразу поддаётся, царапает пальцы… Я, наконец, справилась с тугой защёлкой, отколола по ходу кусочек ногтя. В помятом платье выскочила в холодный и тихий коридор. Поезд тронулся и начал набирать скорость – последние километры мучений. Я добежала до его купе – открыто, все купе открыты и брошенные без присмотра двери сами собой скользят туда-сюда в такт движению. Все оставшиеся пассажиры сошли ночью или вот сейчас – на предпоследней станции. На опустевших постелях сидят, сгорбившись, свёрнутые в трубочки бурые матрасы, и золотые осколки рассветного солнца рассыпаются по пустому вагону, по грязному полу, по оставшимся разложенными столикам, каким-то забытым газетам, бумагам, стаканам. Его там не было – я заглядывала в каждую открытую дверь. Белые занавески летали по коридору, как призрачные души недавно живших здесь людей.
А через два часа в вагон влился йодистый запах моря - мы были на месте – и мои лёгкие опять наполнились тяжестью и солью, и чайки кричали так знакомо, так пронзительно, и внутри всё дрожало от ставшего привычным за девять суток ритма, – и когда я шагнула на перрон, показалось, что земля уходит из-под ног.


Рецензии