реинкарнация22

Юдковский Владимир Анатольевич
                Реинкарнация--22



Как можно увидеть в Иллюзии иллюзию, если она кажется такой реальной?
И как она может казаться такой реальной, если это просто иллюзия?
Вот вопросы, которые начинают возникать у людей по мере их продвижения к восприятию эволюции собственного сознания.
Сейчас вы получите ответы на эти вопросы, и вы освободитесь от Иллюзии Неведения.
Сейчас Я представляю эти ответы на ваше рассмотрение.
Помните, как и при любых сообщениях от Бога: то, что вы прочтете, следует считать ценным, но не непогрешимым.
Не забывайте, что высшим авторитетом для себя являетесь вы сами.
Когда вы читаете Талмуд или Библию, Бхагавад-Гиту или Коран, Веды или Книгу Мормонов или любой другой священный текст, не помещайте источник вашего авторитета вне себя. Вместо этого отправляетесь внутрь, чтобы проверить, действительно ли обнаруженная там истина гармонирует с истиной, которую вы найдете в своем сердце. Если это так, не говорите другим: «Это правдивая книга». Скажите:
«С моей точки зрения, это правдивая книга».
И если другие спрашивают у вас, как вы живете, найдя истину внутри, отвечайте, что ваш способ жизни lie лучше, он просто другой.
Именно в этом и заключается данное сообщение. Это сообщение — просто другой способ смотреть на вещи. Если оно позволяет вам лучше понять мир, — хорошо. Если оно приближает вас к собственной глубочайшей правде, —замечательно. Но будьте осторожны: не превратите его в свое новое «священное писание», так как в этом случае вы просто замените один набор убеждений другим.
Ищите не набор убеждений, ищите осознание того, что вы знаете. Используйте все, что найдете, что может вернуть вас к этому осознанию. Поймите, что вы живете среди иллюзий и что ни одна из них не является реальностью. И в то же время Иллюзии указывают на то, что реально, и могут позволить вам испытать это.
Как можно увидеть Иллюзию как иллюзию, когда она кажется столь реально и''
И как она может казаться столь реальной, если она является иллюзией?
Сначала ответим на второй вопрос.
Иллюзия кажется реальной, потому что слишком, много людей верят в то, что это не иллюзия.
В вашей «Алисе в стране чудес» все именно такое, каким, как вы верите, оно должно быть. Этому можно привести тысячи, миллионы примеров. Приведу два из них.
Когда вы верили, что Солнце вращается вокруг Земли, — оно для вас действительно вращалось вокруг Земли. Все ваши доказательства подтверждали, что это так! Вы были настолько уверены в этой истине, что вокруг нее построили целую науку — астрономию.
Когда вы верите, что все физические тела движутся из одной точки в другую через время и пространство, все ваши доказательства подтверждают этот факт! Вы настолько уверены в этой истине, что вокруг нее построили всю свою систему физической науки.
Теперь слушайте внимательно.
Самое удивительное в этих науках и этих системах то, что они работают,
Созданная вами астрономия, опиравшаяся на вашу веру в то, что Земля является центром Вселенной, работала, объясняя визуальные явления — наблюдаемое вами движение планет в ночном небе. Ваши наблюдения подтверждали ваши убеждения, создавая то, что вы называете знанием.
Созданная вами физика, базирующаяся на вашей вере в частицы материи, работала, объясняя визуальные явления в физическом мире. И опять ваши наблюдения подтверждали ваши убеждения, создавая то, что вы называете знанием.
И только потом, когда вы ближе присмотрелись к увиденному, ваше представление об этих вещах изменилось. Но это изменение далось вам нелегко. Первых, кто пытался высказывать новые представления вслух, называли еретиками, позднее — глупцами или заблуждающимися. На их представления о новой астрономии, где Земля вращается вокруг Солнца, или о квантовой физике, где частицы материи не совершают постоянного линейного движения через время и пространство, а исчезают в одном месте и вновь появляются в другом, навесили ярлык духовного и научного богохульства. Их сторонникам чинили всяческие препятствия, осуждали, даже отправляли на смерть за их убеждения.
Вы убеждены в том, что это правда, большинство из вас на этом настаивают В конце концов разве не подтверждается это любым наблюдением7 Но что приходит первым, убеждение или наблюдение7 Вот основной вопрос Но это тот вопрос, который вы не хотите задавать.
Возможно, вы видели то, что хотели увидеть? Может быть, вы наблюдали то, что ожидали наблюдать? Или, может быть, правильнее было бы сказать, смотрели мимо того, что не ожидали увидеть7.
Я говорю вам: ответом будет «да».
Даже сегодня, когда ваша современная наука —уставшая от ошибок прошлого — торжественно обещает вначале наблюдать, а потом делать выводы, ее выводам нельзя доверять. Это происходит потому, что вы не способны ни на что смотреть объективно.
Наука пришла к заключению, что ничто наблюдаемое не может не подвергаться влиянию наблюдателя. Лидеры духовного пути провозгласили это столетия назад, и сейчас это захватило науку. Ваши врачи и исследователи считают, что для того, чтобы еще больше приблизиться к гарантированной точности, во время важных исследований необходимо проводить дважды слепые эксперименты.
В человеческом опыте все рассматривается в контексте того, что, как вы думаете, вы уже понимаете. Вы не можете не делать этого. Вам неизвестны никакие другие способы.
Иначе говоря, вы смотрите на Иллюзию изнутри Иллюзии.
Следовательно, любой сделанный вами вывод относительно Иллюзии базируется на Иллюзии. Поэтому каждый вывод является иллюзией.
Пусть это будет вашим новым пониманием и постоянным напоминанием:
Каждый вывод есть иллюзия
А теперь давайте вернемся к первому вопросу. Как можно признать в Иллюзии иллюзию, если она кажется такой реальной?
Вы только что узнали, что причина этой кажущейся реальности не в том, что она действительно реальна, а в том, что вы твердо верите в ее реальность. Следовательно, чтобы изменить свой взгляд на Иллюзию, необходимо изменить свои убеждения относительно этой Иллюзии.
Раньше вам говорили, что следует верить лишь в то, что видишь. Но в последнее время была выдвинута новая идея — вы видите то, во что верите. И, говорю вам, это правда.

Если, столкнувшись с Иллюзией, вы убеждены в том, что это иллюзия, вы будете видеть а ней иллюзию, какой бы реальной она ни казалась. В результате вы сможете использовать Иллюзию для того, для чего она предназначена, — как инструмент, помогающий испытать Конечную Реальность.
Вы будете помнить, что создаете Иллюзию. Вы будете заставлять ее быть тем, чем захотите вы, вместо того чтобы просто наблюдать ее присутствие в том виде, в каком, по вашему мнению, это должно быть исходя из вашего соглашения о том, что «просто так оно есть».
Но как вы можете это сделать?
Вы уже делаете это. Вы просто еще не знаете об этом, поэтому делаете это бессознательно, вместо того чтобы делать сознательный выбор. В большинстве случаев вы просто принимаете то, что принимают другие.
Ваш выбор — выбирать то, что выбрано другими. В результате вы заново переживаете историю своих предков — как они заново переживали историю своих предков, до седьмого поколения.
День, когда вы перестанете выбирать то, что было выбрано (Зля вас, станет моментом вашего освобождения.
Вы не убежите от Иллюзии, но освободитесь от нее. Вы выйдете за рамки Иллюзии, но будете продолжать жить с ней, освободившись от ее способности контролировать вас или вашу действительность.
Поняв назначение Иллюзии, вы не захотите избавляться от нее, пока ваши собственные цели не будут достигнуты.
Ваша цель — не только узнать и испытать. Кто Вы Есть в Действительности, но и создать того. Кем Вы Будете Потом. Ваша функция заключается в том, чтобы воссоздавать себя заново в каждое единственное Мгновение Сейчас, в следующей грандиознейшей версии самого прекрасного из всех своих представлений о том. Кто Вы Есть. Это и есть процесс, который вы называете эволюцией.
Но при этом у вас нет необходимости подвергаться никакому негативному воздействию этого процесса. Вы можете быть в этом мире, но оставаться «не от мира сего».
В этом случае вы начнете переживать этот мир на опыте так, как вы решите сами. Вы поймете, что испытывать себя — это акция, а не реакция; то, что вы делаете, а не то, что вы получаете.
Когда вы поймете это, все в вашей жизни изменится. Когда это поймет достаточное количество людей, изменится все на вашей планете.
Тех, кто понимает эту тайну, называют Мастерами. Тех, кто учит этой тайне, называют аватарами. Тех, кто живет согласно этой тайне, называют благословенными.
Будьте же благословенны.
Чтобы жить как просветленный Мастер, вам придется стать еретиком и богохульником, ибо вы больше не будете верить в то, во что верят все остальные, и другие будут отвергать вашу новую истину точно так же, как вы отвергаете их старую.
Подобно тем, кто отрицал, что мир плоский, вы начнете отрицать, что мир в том виде, в каком воспринимают его другие, реален. Как и в те времена, это будет попирать традиции, то, что казалось бесспорным, основанным на внешнем облике вещей. Как и в те времена, это будет рождать споры и несогласие, вам придется переплыть бушующий океан, чтобы увидеть бесконечные горизонты. И, как и в те времена, вы будете жить в новом мире.
Это тот мир, который вы собираетесь создать и который вы предполагаете испытать с начала времен. Время тоже иллюзия, так что, возможно, точнее было бы сказать «с момента возникновения Иллюзии».
Всегда помните: Иллюзия — это не то, что вы вынуждены. терпеть, это то, что вы выбираете.
Вы не должны жить с Иллюзией, если вы сами не выбрали делать это.
Вы здесь потому, что хотите здесь быть. Если бы вы этого не хотели, вас бы здесь не было.
Поэтому знайте, что Иллюзия, в которой вы живете, создается вами, а не кем-то другим для вас.
Человеческие существа, не желающие взять на себя ответственность за ту жизнь, которую они ведут, говорят, что их создал Бог и что у них нет другого выбора, кроме как терпеть ее.
И, несмотря на это, Я говорю вам: мир, в котором вы живете, такой, как он есть, поскольку вы решили, что он должен быть таким. Когда вы больше не захотите, чтобы мир был таким, как есть, вы измените его.
Это истина, которую могут принять немногие. Чтобы принять ее, люди должны были бы признать свое соучастие, а это то, чего они не хотят взять на себя. Проще отвести себе роль безвольной жертвы, чем невольного сотворца.
Это, конечно, вполне объяснимо. Если бы вы решили, что мир — результат ваших собственных действий, собственной воли и желаний, вы никогда не смогли бы себе этого простить. А почему вы не могли бы простить себя? Потому что вы думаете, что Я не мог бы простить вас.
Вас учили, что существуют непростительные вещи. А как же вы можете простить себя, если вы знаете, что Бог вас за это не простит? Никак. И вы делаете следующую замечательную вещь. Вы исключаете себя из тех, кто должен с этим что-то делать. Вы отрицаете свою ответственность за то, что, по вашему мнению, Я могу назвать непростительным грехом.
Это извращенная логика, ведь если не вы создали мир таким, как он есть, то кто'это сделал? Когда кто-то говорит, что все эти ужасные пороки мира созданы Богом, вы начинаете защищать Меня. «Нет, нет, нет, — говорите вы. — Бог только дал человеку свободную волю. Все эти вещи созданы человеком».
Но если Я скажу «Вы правы, Я не создавал и Я не создаю вашу жизнь в том виде, в каком она существует, вы сами — творцы своей действительности», как вы сразу начинаете это отрицать.
Таким образом, вы пытаетесь примирить оба пути. Бог этого не создавал, но и вы этого не создавали. И вы, и Я просто с грустью наблюдаем все это.
Однако стоит некоторым из вас по-настоящему разозлиться или разочароваться в жизни, они сразу меняют тон. Когда что-то плохо, вы готовы обвинить Меня.
«Как Ты мог позволить, чтобы это произошло?» — взываете вы ко Мне. Находятся даже такие, кто грозят небу кулаком.
Иллюзия оборачивается замешательством. Оказывается, что не только мир — жестокое место, он к тому же был создан жестоким и бессердечным Богом.
Для подкрепления этой мысли вы должны видеть себя отделенными от Бога, поскольку создание жестокого и бессердечного мира —это не то, что сделали бы вы. Вы должны были вообразить Бога, который мог бы сделать то, чего вы никогда не могли бы сделать, вы должны были видеть себя объектом Его прихотей.
И вы это делаете — весьма добросовестно.

Но даже здесь вы видите противоречие, ведь Бог в вашем высшем понимании также не мог этого сделать. Так кто же это сделал? Кто делает это до сих пор? Кто-то должен нести за это ответственность. Так кто же это?.
Появляется Сатана.
Чтобы разрешить противоречие с любящим Богом, делающим то, что не несет никакой любви, и самим убежать от ответственности, вы создали третьего.
Великолепный козел отпущения. Дьявол.
Теперь, по крайней мере, все стало понятно. Существует Другой, кто стоит между тем, чего хотите вы, и тем, чего хочу Я, кто делает несчастными нас обоих.
Вы не несете ответственности за лишенный любви и заботы мир, в котором вы живете. Не вы его создали.
Хорошо, —можете вы. сказать, —может быть, на каком-то уровне я создал это, но это не моя вина Меня заставил это сделать Дьявол
Ваша теология превращается в комедию. Или это комедия превращается в теологию? Решить это можете только вы.

13
ПОНИМАНИЕ НАЗНАЧЕНИЯ ИЛЛЮЗИЙ

Существует способ положить конец всей этой путанице, существует способ увидеть Иллюзию как иллюзию и, следовательно, использовать Иллюзию.
Когда вы увидите, как легко можно манипулировать Иллюзией, вы поймете, что она не реальна.
Вы можете заявить, что не в состоянии этого сделать. Вы можете сказать, что это трудное дело и оно вам не по силам. И несмотря на это, люди каждый день сознательно создают иллюзии и живут с ними.
Вам знакомы люди, которые всегда устанавливают часы на пятнадцать минут вперед, чтобы не опаздывать?
На вашей планете есть такие, кто это делают! Они действительно устанавливают часы на пять, десять, пятнадцать минут вперед по сравнению с действительным временем. Взгляд на часы заставляет их поспешить, поскольку они притворяются перед собой, что уже на несколько минут позже, чем на самом деле.
Некоторые действительно забывают о том, что они сами прибегли к этой маленькой хитрости, и считают время таким, каким оно на самом деле не является. Это тот случай,
когда иллюзия больше им не служит Она не служит той цели, для которой была предназначена.
Человек, понимающий, что время на его часах — иллюзия, которую он сам. создал, глядя на часы расслабляется, он знает, что у него есть несколько минут в запасе. Он включает высшую скорость и все делает очень эффективно, потому что он расслаблен. Он понимает, что иллюзия не реальна.
Но тот, кто на минуту забыл, что время на его часах — иллюзия, причем иллюзия, созданная им самим, начинает беспокоиться, поскольку он принимает иллюзию за реальность.
Как видите, два человека реагируют на одно и то же обстоятельство по-разному. Один воспринимает иллюзию как иллюзию, тогда как другой воспринимает ее как реальность.
Только в том случает, когда человек воспринимает иллюзию как иллюзию, он ведет себя таким образом, что иллюзия может привести его к переживанию Конечной Реальности. Иллюзия служит целям своего создателя.
Теперь вы все понимаете значительно лучше.
***
Способ использовать Иллюзию заключается в том, чтобы знать, что это есть иллюзия, а способ узнать, что это есть иллюзия, заключается в том, чтобы использовать ее. Процесс идет по кругу, как и Сама Жизнь.
Этот процесс начинается с вашего отрицания Иллюзии как чего-то, имеющего отношение к реальности. Ведь вы так долго отрицали Конечную Реальность. Вы отрицали Кто Я Есть и Кто Вы Есть в Действительности. Теперь вы просто должны полностью изменить свое отрицание.
Можно назвать такое отрицание «реверсированием».
Посмотрите вокруг и просто скажите: Все в моем мире нереально.
Это так просто.
Я уже говорил вам это раньше, в разное время по-разному. Я говорю это вам опять, здесь.
Все, что вы видите, нереально. Это ваши часы, переведенные вперед на десять минут.
Вы в полном смысле стоите на часах. То есть вы сознательно вводите себя в заблуждение, считая, что то, что не так, так.
Но вы должны быть начеку, ведь вы легко можете забыть, что живете в иллюзии, созданной вами же.
Услышав, что все, что вы переживаете на своей планете, выдумано, кто-то может испытать чувство подавленности. Но не стоит падать духом, потому что ваш мир — величайший из полученных вами подарков, чудо, которое вы можете созерцать, сокровище, которым вы можете наслаждаться.
Жизнь в физическом царстве действительно восхитительна, ее назначение состоит в том, чтобы дарить вам счастье благодаря осознанию и декларированию, выражению и удовлетворению того. Кто Вы Действительно Есть. Поэтому отправляйтесь в этот великолепный, созданный вами мир и превращайте свою жизнь в выдающееся утверждение и захватывающее переживание самого прекрасного из всех своих представлений о себе.
Помните, что каждое действие —это действие самоопределения. Каждая мысль несет энергию созидания. Каждое слово — объявление того, что является для вас истиной.
Следите за тем, чтобы осознавать, что вы делаете сегодня. Именно так вы хотите определить себя?
Следите за тем, чтобы осознавать, что вы думаете сегодня. Это именно то, что вы хотите создав
Осознайте, что вы говорите сегодня. Вы хотите, чтобы было именно так1'
Каждый момент вашей жизни — священный момент, момент творения. Каждый момент — это новое начало. В каждый момент вы рождаетесь заново.
Это ваше путешествие к мастерству. Это путешествие, которое уведет вас от созданного вами самими кошмара и приведет в эту дивную мечту, какой и должна быть ваша жизнь. Это путешествие, которое приведет вас новой встрече с Создателем.

14
МЕДИТАЦИЯ НА ИЛЛЮЗИЯХ

Как уже было сказано, когда человек достигает мастерства, ничто не может сделать его несчастным. Было сказано также, что существует один секрет, позволяющий Мастерам быть таковыми.
Я уже открыл вам этот секрет, только не называл его «секретом». Поэтому вы можете нe понять, что ключом ко всему является понимание.
Здесь опять понимание В этом весь секрет. Отделенности не существует.
Это прозрение может изменить все ваше восприятие жизни. Это прозрение сводится к короткой фразе, способной перевернуть ваш мир вверх тормашками:
МЫ ВСЕ ОДНО.
Это действительно переворачивает ваш мир с ног на голову' Ведь когда вы осознаете, что существует Одно, и только Одно, Одна реальность, и только Одна реальность. Одно Существо, и только Одно Существо, вы понимаете, что на каком-то уровне Одно Существо всегда добивается — и должно добиваться — своего.
Другими словами. Неудачи не существует.
И когда вы достигаете этого уровня понимания, вы также ясно видите, что при отсутствии Неудачи Одно Существо не нуждается ни в чем.


Следовательно, Потребности не существует. Внезапно, с наступившим просветлением спадают все маски. Все построения ваших иллюзий обрушиваются сами по себе. Рушатся не сами Иллюзии, а те конструкции, которые на них опирались. То есть мифы вашей культуры, на которых вы строили свою жизнь.
Все эти мифы были не более чем мифами — от придуманной вами истории о том, что потребовалось, чтобы ваша жизнь проходила как раз здесь и как раз сейчас, до истории о том, как, по вашему представлению, все начиналось — они не имеют ничего общего с Конечной Реальностью.
Сейчас, чтобы продолжать эволюционировать как вид, вам необходимо отказаться от этих мифов. Для этого существуют разные способы. Самый эффективный из них — спокойствие.
В спокойствии вы найдете свою истинную сущность. В спокойствии вы услышите дыхание своей души — и Бога.
Я говорил вам много раз и говорю вновь: вы найдете Меня в спокойствии.
Медитируйте каждый день. Задайте себе вопрос: могу ли я каждое утро и каждый вечер уделять пятнадцать минут Богу?
Если не можете, если у вас нет времени, если вы слишком перегружены, если существует слишком много всякого другого, что вы должны сделать, значит, вы захвачены Майей, Иллюзией, гораздо больше, чем вы думаете.
И тем не менее еще не поздно — никогда не поздно — освободиться от Иллюзии, увидеть в ней то, для чего она предназначена, и использовать ее, чтобы позволить себе испытать Конечную Реальность того Кто Вы Есть в Действительности.
Начните с того, чтобы каждый день выделять крошечную часть своего времени бодрствования — это все, что от вас требуется — для интимной беседы со Мной.
Я призываю вас к единению с Богом. Я приглашаю вас пережить встречу с Творцом.
В момент единения вы узнаете, что Единство — правда вашего существования. Выйдя из медитации, вы поймете и узнаете на собственном опыте, что именно отрицание этой правды увековечивает негативное влияние Иллюзии.
Иллюзия предназначена для того, чтобы доставлять вам радость. Она должна была стать вашим инструментом. Она никогда не предназначалась для того, чтобы стать тяжелой ношей и доставлять вам страдания, чтобы быть вашим испытанием и бедой. И она перестанет быть всем этим, когда вы поймете Конечную Реальность: Отделенности не существует.
Не существует отделенности ничего ни от чего. Есть только Одно. Есть только Единство.
Вы не отделены ни друг от друга, ни от любой частицы Жизни. Ни от Меня.
Поскольку Отделенности не существует, нехватки быть не может. Так как Одно, Которое Существует, самодостаточно.
Поскольку Нехватки не существует, не может существовать и Необходимое Условие. Ведь когда вы ни в чем не нуждаетесь, нет ничего, что вам нужно делать, чтобы чего-то достичь.
Поскольку вам ничего не нужно делать, вас не будут судить за то, что вы это сделали или не сделали.
Поскольку вас не будут судить, вы не можете быть осуждены.
Поскольку вы никогда не будете осуждены, вы наконец узнаете, что любовь не требует никаких условий.
Поскольку любовь не требует никаких условий, в Божьем царстве не существует никого и ничего, обладающего превосходством. Не существует разрядов, иерархий, не существует того, кто бы пользовался большей любовью, чем другие. Любовь —переживание абсолютное и совершенное. Невозможно любить слегка или любить сильно. Любовь не поддается количественному определению. Можно любить по-разному, но не в разной степени.
Всегда помните об этом, Любовь не поддается количественному определению
Она либо есть, либо ее нет, а в Божьем царстве любовь присутствует всегда. Вот почему Бог — не тот, кто раздает любовь. Бог Есть Любовь.
Теперь Я говорю, что вы и Я — Одно, и так оно и есть. Вы сотворены по Моему образу и подобию. Следовательно, вы тоже есть любовь. В мире, который есть то. Что Вы Есть в Действительности. Вы не получатель любви, вы —то, что вы стремитесь получить. Это великая тайна, и знание этой тайны изменяет жизнь людей.
Люди тратят целую жизнь, чтобы найти то, что они уже имеют. Они имеют это, ведь они есть это.
Все, что от вас требуется для того, чтобы иметь любовь, — это быть любовью.
Вы мои возлюбленные. Каждый из вас. Все вы. Я ни одного из вас не люблю больше других, потому что ни один из вас не больше Я, чем другой, — хотя некоторые больше помнят Меня и, следовательно, они в большей степени они сами.
Просто не забывайте себя.
Возлюбленные, будьте любовью.
Делайте это, чтобы помнить Меня
Ведь все вы — часть Меня, члены Тела Бога. И когда вы помните. Кто Вы Действительно Есть, вы соединяетесь со Мной, опять становитесь членом Одного Тела.
Существует только Одно Тело.
Одно Существо.
Всегда помните об этом.
Поскольку не существует Превосходства, не существует того, кто знает больше других, и того, кто знает меньше. Существуют только те, кто помнит больше, и те, кто помнит меньше того, что было известно всегда.
Неведения не существует.
Сейчас Я пришел, чтобы вновь сказать вам следующие истины: Любовь не требует никаких условий. Жизнь бесконечна. У Бога нет потребностей. И вы — чудо. Чудо Бога, сотворенное людьми.
Это то, что вы все время хотели узнать. Это то, что вы уже знали в своем сердце и что отрицал ваш ум. Это то, что время от времени шепчет ваша душа, стоит только замолчать вашему те/ту и телам, которые вас окружают.
Отрицать Меня от вас требуют те самые религии, которые призывают вас узнать Меня. Потому что они говорят вам, что вы — это не Я, а Я — это не вы, что даже мысль об этом грешна.
Мы не одно, говорят они, мы — Творец и сотворенное. Но именно отказ от того, чтобы это принять и знать, что вы и Я — одно, является причиной боли и страданий в вашей жизни.
Теперь Я приглашаю вас на встречу с Творцом. Вы найдете Творца внутри себя.

15
ИСПОЛЬЗОВАНИЕ ИЛЛЮЗИЙ

О подготовке встречи с Творцом хорошую службу вам сослужит готовность оставить свои иллюзии — включая Иллюзию, что вы и Творец отделены.
Именно этим мы здесь занимаемся. Именно это является целью всех бесед с Богом. Ведь сейчас вы стремитесь жить с Иллюзиями, а не б иллюзии. И именно этот искренний поиск привел вас сюда, к этому общению.
Вы уже начали понимать, что у Иллюзий есть слабое место. Оно должно было бы разоблачить ошибочность всех Иллюзий, но где-то в глубине души люди знали, что они не могут отказаться от иллюзий, иначе из жизни исчезнет что-то очень важное.
И они были правы. Но они совершили ошибку. Вместо того чтобы видеть в Иллюзиях иллюзии и использовать их для того, для чего они предназначались, они решили, что должны закрепить их слабое место.
Выход в том, чтобы никогда не закреплять слабое место, а ясно видеть его, и таким образом вспоминать то, что вы в глубине души знаете. Именно поэтому вы не можете отказаться от иллюзий без того, чтобы лишиться чего-то жизненно важного.
Я уже объяснял вам это раньше, во время наших бесед. Я объясню вам это здесь опять, в последний раз, чтобы ваши воспоминания были вам совершенно ясны.
Причина иллюзий — обеспечение локализованного контекстуального поля, внутри которого вы могли бы воссоздавать себя заново в следующей грандиознейшей версии самого прекрасного из всех своих представлений о том, Кто Вы Есть.
Сама Вселенная представляет собой контекстуальное поле. Это ее определение и ее назначение. Оно обеспечивает способ выражения жизни и ее физического восприятия.
Вы, подобно всем и всему вокруг вас, являетесь локализованной версией этого самого контекстуального поля. Другими словами, локализованным Богом.
Вне этого локализованного контекста вы можете узнать себя только как Все, Что Есть. А Все, Что Есть, не может испытать Себя как то, что оно есть, потому что при этом нет ничего другого.
При отсутствии того, чем вы не являетесь, нет Того, Чем Вы Являетесь. Его нельзя испытать. Его нельзя узнать.
Я уже говорил вам это много раз.
Я говорил вам, что при отсутствии быстрого нет «медленного». При отсутствии вверху нет «внизу». При отсутствии здесь нет «там».
Следовательно, при отсутствии Иллюзий вы находились бы — в буквальном смысле — ни здесь, ни там.
И вот вы все вместе создали эти великолепные Иллюзии. Мир — а фактически Вселенная — вашего собственного производства. Это обеспечило вам контекстуальное поле, в пределах которого вы можете решать и заявлять, создавать и выражать, испытывать и удовлетворять того Кто Вы Есть в Действительности.

Вы все это делаете. Огромное количество людей. Каждый из вас, кто является индивидуацией Божественного Целого. Вы, каждый из вас, стремитесь узнать себя, стремитесь определиться.
Кто вы? Вы хороший? Вы плохой? Что такое «хорошо»? Что такое «плохо»? Вы большой? Вы маленький? Что такое «большой»? Что такое «маленький»? Являетесь ли вы чем-то таким? Что значит быть именно таким? Вы на самом деле нечто удивительное?
Это единственный вопрос, который всегда интересовал Бога.
Кто Я есть? Кто Я есть? Кто Я есть?
И кем мне теперь быть? Что я выбираю?
Это единственный вопрос, который имеет значение, и именно для решения этого вопроса ваша душа использует каждый момент вашей жизни.
Не для того, чтобы разузнать. Чтобы решить. Ведь жизнь — это не процесс обнаружения, это процесс творения.
Каждый поступок — это акт самоопределения.
Бог каждый момент находится в процессе самосотворения и самоиспытания. Это именно то, что вы здесь делаете. И вы используете испытание того, чем вы не являетесь, чтобы испытать, Кто Вы Есть в Действительности.
Не существует ничего, чем вы не являетесь. Вы — все, что есть, вы — все это. Бог — Все, Что Есть. Бог — все. Поэтому для того, чтобы вы (Бог) могли узнать ту часть, которую вы сейчас выражаете, вы должны представить себе, что существуют части, которыми вы не являетесь. Это Великое Представление. Это все Иллюзии Жизни.
Поэтому используйте Иллюзии и будьте за них благодарны. Ваша жизнь — волшебный фокус, и волшебником являетесь вы.
Выражение великолепия того. Кто Вы Есть, в тот момент, когда вы сталкиваетесь с Иллюзией, — это именно то, с чего начинается путь к мастерству. В этом контексте важно признавать, что Иллюзии могут казаться очень реальными.
Понимание того, что Иллюзии есть иллюзии, —это первый шаг в их использовании с той целью, для которой они предназначены, но не единственный. Следующим шагом будет ваше решение о том, что эти Иллюзии означают.
Наконец, вы выбираете аспект Божественного (часть своего я), который вы хотите испытать в том локализованном контекстуальном поле (то, что вы называете «ситуацией» или «обстоятельствами»), с которым вы столкнулись (создали).
Если говорить коротко, этот процесс заключается в следующем:
А. Увидеть Иллюзии как иллюзии.
Б. Решить, что они означают.
В. Заново воссоздать себя.
Существует много способов использовать Десять Иллюзий и множество способов испытать их. Вы можете выбрать испытать их как факты, существующие в настоящий момент, или как воспоминания из прошлого. Именно последний способ использования Иллюзий применяют продвинутые культуры и существа.
Высокоразвитые существа продолжают осознавать Иллюзии и никогда не отказываются от них (помня, что исчезновение Иллюзий привело бы к исчезновению самой жизни в том виде, в каком вы ее знаете), но они переживают их как часть своего прошлого, а не как часть своего настоящего. Они помогают друг другу всегда помнить о них, но никогда не жить согласно им, как если бы они опять стали фактами здесь-и-сейчас.
Но независимо от того, переживаете вы их как моменты настоящего времени, или как напоминания из прошлого, важно видеть в них то, чем они являются, — иллюзиями. Тогда вы можете использовать их по своему усмотрению,
Если вы хотите испытать конкретный аспект самого себя, Иллюзии будут вашим инструментом. Каждую из Иллюзий можно использовать, чтобы испытать множество аспектов того. Кто Вы Есть, а можно комбинировать Иллюзии, чтобы испытать несколько аспектов сразу — или чтобы испытать отдельный аспект разными способами.
Например, можно объединить Первую и Четвертую Иллюзии — Иллюзии Потребности и Нехватки, — чтобы испытать конкретный нюанс своей истинной сущности, который можно назвать уверенностью в себе.
Вы не можете почувствовать уверенность в себе, если нет ничего, относительно чего ощущается эта уверенность. Используя Иллюзию Потребности и Нехватки, вы можете вначале воспользоваться представлением о «недостатке», а потом преодолеть его. Повторяя это неоднократно, вы развиваете ощущение уверенности в себе, уверенности в том, что все, в чем вы нуждаетесь, всегда имеется в достаточном количестве. Этот опыт проверяет и подтверждает Конечная Реальность.
Именно это имеют в виду, когда говорят, что человек «захвачен какой-то идеей». Вы переживаете процесс воссоздания себя заново — и это настоящее воссоздание!


Приведу еще один из бесконечного числа примеров. Можно для конкретного эффекта или переживания сочетать Вторую и Шестую Иллюзию — о Неудаче и Суде. Вы можете позволить себе вообразить, что вы потерпели неудачу, потом судить себя за это или принять суждение других людей. Потом вы можете подняться над своей «неудачей», подняв кулак и как бы говоря «Я тебе покажу», и праздновать победу!
Это восхитительное переживание, и большинство из вас предоставляют его себе неоднократно. Но если вы при этом упускаете из виду тот факт, что Неудача и Суд — это Иллюзии, вы можете в этом увязнуть, и очень скоро все это начнет казаться вам суровой действительностью.
Уходя от «суровой действительности» жизни, вы уходите от Иллюзий и начинаете видеть в них то, чем они на самом деле являются.
Любую из Иллюзий можно сочетать с любой другой — Отделенность с Потребностью, Осуждение с Превосходством, Неведение с Превосходством, Нехватку и Осуждение с Неудачей и т. д. Взятые каждая отдельно или в сочетании с другими, Иллюзии образуют великолепные контрастирующие концептуальные поля, позволяя вам испытать. Кто Вы Есть в Действительности.
Вам уже много раз было сказано, что в относительном мире нельзя испытать. Кто Вы Есть, иначе, чем в пространстве того, чем вы не являетесь. Назначение Иллюзий в этом и
состоит — это пространство, контекст, в рамках которого вы можете испытать каждый аспект самого себя, и возможность выбрать Высший Аспект того, что вы можете постичь в любой заданный момент.
Теперь вы понимаете? Теперь вы видите?
Хорошо. А сейчас давайте рассмотрим одну за другой все Иллюзии вместе с примерами того, как их можно использовать для воссоздания себя заново так, как это описано здесь.

***

Первую Иллюзию, Иллюзию Потребности, можно использовать для испытания огромного аспекта того. Кто Вы Есть, который можно выразить следующим образом: тот, кто ни в чем. не нуждается.
Для того чтобы существовать, вы не нуждаетесь ни в чем, как не нуждаетесь ни в чем, чтобы существовать вечно. Иллюзия Потребности создает контекстуальное поле, в рамках которого вы можете получить этот опыт. Когда вы выходите за пределы Иллюзии, вы испытываете Конечную Реальность. Иллюзия создает контекст, в котором можно понять Конечную Реальность.
Конечная Реальность — это то, где уже существует все, в чем, как вы думаете, вы нуждаетесь. Она существует внутри вас. По существу, это и есть вы. Вы есть то, в чем вы нуждаетесь, — и, следовательно, в любой момент вы даете себе все, что вам нужно, фактически, это означает, что вы вообще ни в чем не нуждаетесь. Чтобы понять это, чтобы узнать это на опыте, вы должны видеть в Иллюзии Потребности иллюзию. Вы должны выйти за ее пределы.
Чтобы выйти за пределы Иллюзии Потребности, посмотрите, в чем, как вам кажется, вы сейчас нуждаетесь — то есть чего, по вашему мнению, вы сейчас не имеете и что, как вы чувствуете, должны иметь, —а после этого обратите внимание на то, что, хотя у вас этого нет, вы все еще здесь.
Это очень важное заключение. Если вы здесь, прямо сейчас, без того, в чем, как вам кажется, вы нуждаетесь, то почему же вы думаете, что вы в этом нуждаетесь?
Это ключевой вопрос. Он открывает золотую дверь — дверь ко всему.
В следующий раз, когда вы вообразите, что вам что-то нужно, задайте себе вопрос: «Почему я думаю, что мне это нужно?»
Это очень освобождающий вопрос. Это свобода, выраженная семью словами.
Увидев все так, как оно есть, вы поймете, что вы ни в чем не нуждаетесь, что вы никогда в этом не нуждались, что вы все это выдумываете.
Вы даже не нуждаетесь в воздухе, которым дышите. Это вы поймете в момент своей смерти. Воздух — это то, в чем нуждается только ваше тело, а вы не есть ваше тело.
Ваше тело —это нечто такое, что вам принадлежит, но не то, что вы есть. Это удивительный инструмент. И, несмотря на это, чтобы продолжать процесс творения, вы не нуждаетесь в теле, которое принадлежит вам в настоящий момент.
Эта информация может быть приятной с эзотерической точки зрения, но она не способствует уменьшению вашего страха перед утратой собственного тела, своей семьи и обстоятельств, в которых вы находитесь. Уменьшить этот страх позволяет непривязанность —практика Мастеров. Прежде чем утверждать, что жизнь тела — иллюзия. Мастера научились достигать непривязанности. Для тех, кто не работает на уровне мастерства, чтобы убедиться в этом, часто требуется опыт, который вы называете смертью.


Когда вы находитесь вне своего тела (то есть когда вы «умерли»), вы сразу же понимаете, что это состояние бытия не является тем наводящим ужас переживанием, о котором вы слышали, обнаруживаете, что это на самом деле прекрасное, удивительное переживание. Вы видите также, что это состояние намного предпочтительнее, чем быть привязанным к своей физической форме, как и предпочтительнее любых привязанностей, которые могла создать ваша последняя форма. Вопрос непривязанности становится простым вопросом.
Но, чтобы узнать великолепие жизни и того, Кто Вы Есть, вам не нужно дожидаться, когда вы будете удалены из своей физической формы: вы можете управлять своей Жизнью, находясь в своей физической форме. Это можно сделать, добившись непривязанности до того, как вы умрете. И сделать это Bы можете, выйдя за пределы Иллюзии Потребности.
Этот выход сопровождается более глубоким пониманием как жизни, так и смерти, включая знание того, что смерти в том смысле, в каком вы ее понимаете, не существует и что Жизнь продолжается вечно. Когда вы это понимаете, становится возможной непривязанность к чему угодно в Жизни — включая Саму Жизнь. Ведь теперь вы знаете, что, принимая во внимание, что жизнь длится вечно, вы смажете опять иметь эти привязанности, как и другие, которых, как вы думали, вы никогда больше не испытаете.
Все ваши земные привязанности вы можете, по существу, испытать в том состоянии, которое вы называете «жизнью после смерти», или в любой будущей жизни, так что у вас будет ощущение, будто вы вообще ничего не потеряли. Постепенно, осознавая замечательные возможности непрерывного расширения и роста, которые предоставляет вам никогда не заканчивающаяся Жизнь, вы освободитесь от своих привязанностей.
И, несмотря на это, вы никогда не перестанете любить тех, кого вы любите в этой или в любой другой жизни, и в любое время, когда вы захотите, вы испытаете полное Единство с ними на уровне Сущности.
Стоит вам почувствовать, что вы соскучились о ком-то, живущем в физическом теле на Земле, и вы сможете оказаться рядом с ним со скоростью мысли.
Если вы почувствуете, что соскучились о ком-то, кто уже покинул свое тело, по любимому человеку, который умер раньше вас, вы сможете опять соединиться с ним после своей смерти, если это будет вашим выбором, или в любой момент, когда пожелаете, — опять же со скоростью вашей мысли.
Это только часть тех чудес, которые вас ждут. Я расскажу вам больше — значительно больше — в нашей следующей беседе, которая будет сфокусирована на переживании умирания с Богом.
Вы не можете умереть без Бога, но вы можете вообразить, что вы это делаете. Это мнимый ад, страх которого поддерживает любой другой испытываемый вами страх. Но вам нечего бояться, и вам ничего не нужно, потому что вы не только не можете умереть без Бога, вы не можете жить без Бога.
Ведь Я — это вы, а вы — это Я, мы не можем быть отделены друг от друга. Вы не можете умереть без Меня, потому что «без Меня» — это состояние, в котором вы никогда не можете оказаться.
Я есть Бог, и Я есть Все, Что Существует. Так как вы — часть Всего, Что Существует, Я есть то, что есть вы. Не существует той вашей части, которая не была бы Мной.
А если Все, Что Существует, всегда с вами, значит, вы ни в чем не нуждаетесь — и это правда вашего существования. Когда вы поймете это достаточно глубоко, вы будете жить в своем теле совсем иначе. Вы ничего не будете бояться — и само это бесстрашие подарит вам блаженство, ведь при отсутствии страха нет ничего, чего следует бояться.
И наоборот, наличие страха привлекает к вам все, чего вы боитесь. Страх — сильная эмоция, а сильная эмоция — энергия в движении — обладает созидательной силой. Именно это побудило меня сказать:
«Вам нечего бояться, кроме самого страха».
Жить без страха — значит знать, что любой исход в жизни прекрасен, включая исход, которого вы боитесь больше всего, то есть смерть.
Я говорю вам это здесь. Я даю вам сейчас эту информацию. Если вы внимательнее присмотритесь к своей жизни, вы увидите, что у вас всегда было все необходимое, чтобы попасть в следующий момент и в конечном счете чтобы привести вас туда, где вы сейчас находитесь. Доказательством этого утверждения служит то, что вы сейчас здесь. Понятно, что вы ни в чем больше не нуждаетесь. Вы можете хотеть чего-то еще, но не нуждаетесь вы ни в чем. Все ваши потребности удовлетворяются.
Это потрясающее открытие, и оно всегда соответствует истине. Любая видимость противоположного есть Ложное Доказательство, Кажущееся Реальным. Итак, «Не бойтесь, потому что Я с вами».
Когда вы знаете, что все обернется наилучшим образом и что нет ничего, чего стоило бы бояться, обстоятельства, которые вы когда-то определяли как страшные, видятся совсем в другом свете. По существу, они видятся в свете, а не во тьме, и вы начинаете называть свой страх «приключением».



Подобная реконтекстуализация способна изменить всю вашу жизнь. Вы можете жить, не зная страха, вы можете испытать то блаженство, для которого вы были созданы. Понимание Иллюзии Потребности как иллюзии позволяет вам использовать ее в тех целях, для которых она была предназначена — в качестве инструмента, позволяющего вам испытать это блаженство и узнать себя как того. Кто Вы Есть в Действительности.
Например, использование иллюзии, что вы нуждаетесь в своем теле, заставляет вас защищать его, заботиться о нем, следить за тем, чтобы ему не наносился вред. Это позволяет вам использовать тело для еще большего блаженства, для которого оно и было предназначено.
Подобным образом, использование иллюзии, что вы нуждаетесь в каких-то взаимоотношениях, заставляет вас защищать эти отношения, заботиться о них, следить за тем, чтобы им не наносился вред. Это позволяет вам использовать эти взаимоотношения для еще большего блаженства, для которого они и были предназначены.
То же можно сказать обо всем, в чем, по вашему мнению, вы нуждаетесь. Используйте то, что вы вообразили. Используйте все это чисто практически. Но помните, что оно предназначено для того, чтобы служить вам, тогда как вы видите, что это Иллюзия. Как только вы начинаете верить, что Иллюзия реальна, вы превращаете осмотрительность (вполне целенаправленное использование Иллюзии) в страх и начинаете за нее цепляться. Любовь превращается в обладание, а обладание становится одержимостью. Вы попадаете в ловушку привязанности. Вы теряетесь в Иллюзии.
А когда вы теряетесь в Иллюзии Потребности, вы теряетесь на самом деле. Ведь Иллюзия Потребности — величайшая из всех Иллюзий. Это Первая, и самая сильная, Иллюзия. Это Иллюзия, на которой базируются все остальные. Тот, Кто Вы Есть, — это тот, у кого нет потребности, и вы теряете именно того. Кто Вы Есть.
О человеке часто говорят, что «он просто пытается найти себя». И это очень верно сказано. То, что вы все пытаетесь найти, это ваше «я». Но этого «я» вы не найдете нигде снаружи. То, что вы ищете, можно найти только внутри.
Помните, что Я говорил вам: Если вы не идете внутрь, вы идете наружу.
Только внутри вы можете найти ответ на вопрос «Почему я думаю, будто мне нужны эти находящиеся вне меня человек, место или вещь?» Только внутри вы можете вспомнить, что они вам не нужны. Тогда вы узнаете, что значат слова «Когда-то я потерял себя, но теперь я нашел себя».
То, что вы хотите найти, это истинная сущность. Вы используете Первую Иллюзию, чтобы испытать себя как Божественную сущность, которая ни в чем не нуждается, потому что любая ее потребность всегда удовлетворяется. Когда вы пробудитесь и начнете понимать эту истину, вы будете ощущать это все больше и больше в своей повседневной действительности. И вы станете в буквальном смысле тем, кем, как вы знаете, вы должны быть.
Всегда помните это.
Вы становитесь тем, кем, как вы знаете, вы должны быть.

Вторая Иллюзия, Иллюзия Неудачи, может быть использована для того, чтобы испытать свою неспособность потерпеть неудачу в чем бы то ни было.
Что бы вы ни делали, это не может стать неудачей — это только часть процесса, который вы переживаете, чтобы достичь того, чего вы хотите достичь, и испытать то, что вы хотите испытать.
Вы хотите испытать. Кто Вы Есть. Вы не можете испытать, Кто Вы Есть, при отсутствии того, чем вы не являетесь. Поэтому знайте, когда вы испытываете то, чем вы не являетесь, это не неудавшийся опыт, а способ испытать. Кто Вы Есть.
То, что было сейчас сказано, очень важно, хотя легко пройти мимо подобного утверждения и не заметить его глубокого смысла. Поэтому Я собираюсь его повторить.
Когда вы испытываете то, чем вы не являетесь, это не неудавшийся опыт, а способ испытать, Кто Вы Есть.
Поэтому, когда в вашей жизни появляется то, что вы называете «неудачей», принимайте это с любовью, не осуждайте и не считайте чем-то неуместным. Ибо то, чему вы сопротивляетесь, упорствует, а то, на что вы смотрите, исчезает. То есть оно теряет свою иллюзорную форму. Вы видите, для чего это на самом деле существует, точно так же как видите, Кто Вы Есть в Действительности.
Когда вы, применив приобретенную мудрость, используете Иллюзию Неудачи, чтобы обратить внимание па то, что вы должны выучить (вспомнить) о жизни, иллюзия превращается в инструмент, который позволяет вам замечать, что вы всегда достигаете успеха.
Проще говоря, чтобы выйти за пределы Иллюзии Неудачи, просто нужно смотреть на все как на часть своего успеха. Все ведет к вашему успеху, создает ваш успех, является частью процесса, с помощью которого вы ощущаете свой успех.
Многие понимают это интуитивно. К таким людям относятся ученые. Начиная важный эксперимент, они не только предвидят возможность неудачи, они приветствуют ее. Ведь настоящий ученый хорошо понимает, что «неудавшийся» эксперимент на самом деле не «не удался», а только подсказал путь к успеху.
То, что работает «так, как вы ожидали», нельзя считать определением успеха, а то, что не работает «так, как вы ожидали», нельзя считать определением неудачи. Если вы проживете долгую жизнь, придет время, когда вы будете утверждать, что справедливо прямо противоположное.
То, что вы называете сплошными неудачами, на самом деле —успешный эксперимент. А как же то, что вы называете «успешным», может быть неудачей.
И все же Иллюзия Неудачи необходима для того, чтобы испытать опьянение от успеха. Если бы вы во всем «успевали», вы не ощущали бы успеха ни в чем. Вы бы просто чувствовали, что делаете то, что делаете, по не могли бы ни считать свои действия успешными, ни испытывать изучение и блаженство, понимая, Кто Вы Есть, поскольку не было бы контекстуального поля, в котором это можно заметить.
Если вы, играя в регби, забиваете гол с первой попытки, это, конечно, вызывает бурную радость. Но если бы вы забивали гол с каждой попытки, это быстро перестало бы вас радовать. Для вас это не значило бы ничего. Не существовало бы ничего, кроме удачных пассов, и забивать голы стало бы бессмысленно.
Все в жизни носит циклический характер. И именно эти циклы дают жизни смысл.
На самом деле не существует такай вещи, как неудача. Существует только успех, который проявляет множество своих аспектов. Не существует также такой вещи, как отсутствие Бога. Существует только Бог, который проявляет множество своих аспектов.
Вы чувствуете параллель? Вы видите модель?
Этот простой подход все меняет. Когда вам станет это ясно, вы почувствуете благодарность и удивление. Благодарность за все «неудачи» своей жизни и удивление, что потребовалось столько времени, чтобы понять, какое сокровище было вам дано.
Вы, наконец, поймете, что действительно «Я привожу к вам только ангелов» и «Я даю вам только чудеса».
В тот момент, когда вы это поймете, вы будете знать, что вы никогда не можете не добиться успеха.
Всегда помните об этом. Вы никогда не мажете не добиться успеха.
Третью Иллюзию, Иллюзию Отделенности, можно использовать для того, чтобы ощутить свое единство со всем.
Если ты объединен с чем-то в течение долгого времени, в какой-то момент ты вообще перестаешь замечать, что существуешь «ты». Представление о «я» как об отдельной сущности постепенно исчезает.
Это часто испытывают люди, которые долгое время находились вместе. Они начинают утрачивать свою индивидуальность. Это чудесно — до поры до времени. Но, когда Единство испытывается постоянно, это ощущение чуда исчезает, ибо Единство при отсутствии Отделенности — ничто. Оно уже воспринимается не как экстаз, а как пустота. При отсутствии Отделенности когда бы то ни было Единство —фикция.
Вот почему Я передаю тебе эти слова:
Пусть в вашей близости будет пространство.
Пейте из полной чаши, но не из одной и той же. Колонны, поддерживающие одну конструкцию, стоят порознь, и струны лютни отделены одна от другой, хотя их вибрация рождает одну и ту же музыку.
Все в жизни — это процесс испытания Единства и отделенности. Единства и отделенности. Это ритм жизни. По существу, это ритм, создающий Саму Жизнь.
Я говорю вам опять: Жизнь, как и все в ней, это цикл. Цикл, заключающийся в движении туда-сюда. Вместе — врозь. Вместе — врозь.
Даже когда объекты разделены, они все равно вместе, потому что невозможно по-настоящему отделиться, можно только стать больше. Поэтому, даже если что-то кажется стоящим обособленно, оно все равно является частью целого, а это значит, что на самом деле разделения не существует.
Вся ваша Вселенная когда-то была единой настолько, что понять это невозможно, она была сжата в бесконечно малую точку — меньше, чем период времени до конца этого предложения. Затем произошел взрыв, но на самом деле она не разделилась — просто стала больше.
Бог не может разделить Себя на части. Нам может казаться, что мы приходим порознь, но на самом деле мы просто становимся частью. Наше подлинное Единство испытывается еще раз, когда мы «опять становимся членами» и вспоминаем.
Когда вы видите других людей, которые кажутся отделенными от вас, посмотрите на них глубже. Посмотрите а них. Смотрите подольше, и вы ухватите их сущность.
А потом вы встретитесь с собой, поджидающим вас там.
Когда вы видите что-то в своем мире — часть природы, другой аспект жизни, — что кажется отделенным от вас, посмотрите на это глубже. Посмотрите в это. Смотрите подольше, и вы ухватите сущность этого явления.
А потом вы встретитесь с собой, поджидающим вас там.
В этот момент вы поймете Единство всех этих вещей. А когда ощущение Единства возрастает, страдания и печаль уходят из вашей жизни, потому что страдание — это реакция на отделенность, а печаль — сообщение о ее истинности. Но это ложная истина. Это то, что только кажется истиной. Это не конечная истина.
Подлинная отделенность от кого бы то ни было или чего бы то ни было просто невозможна.
Это иллюзия.
Это замечательная иллюзия, ведь она позволяет вам испытать экстаз Слияния, но тем не менее это только иллюзия.
Используйте Иллюзию Отделеннсти, как ремесленник использует свой инструмент. Создавайте с помощью этого инструмента свой опыт полного объединения, используйте этот инструмент, чтобы снова и снова воссоздавать этот опыт.
Когда везде, куда бы вы ни посмотрели, вы видите только себя, вы всматриваетесь глазами Бога. И когда вы чувствуете, как это Единство возрастает, боль и разочарование исчезают из вашей жизни.
Всегда помните об этом.
Когда вы чувствуете, как это Единство возрастает, боль и разочарование исчезают из вашей жизни.

Четвертую Иллюзию, Иллюзию Нехватки, можно использовать для ощущения изобилия во всем.
Бог обладает изобилием, и то же самое можно сказать о вас. В Саду Эдема у вас было все, но вы не знали этого. Ваша жизнь была вечной, но это не имело для вас значения. Все это не производило на вас впечатления, ведь вы не знали ничего другого.
Сад Эдема — это миф, но он предназначен для того, чтобы выразить великую истину. Когда вы имеет все, но при этом не знаете, что вы имеете все, вы не имеете ничего.
Для вас единственный способ узнать, что для вас значит иметь все, — в какой-то момент иметь меньше, чем все. Отсюда — Иллюзия нехватки.
Эта нехватка должна была стать благословением, с ее помощью вы могли бы узнать и испытать подлинное изобилие, которым вы обладаете. Но, чтобы приобрести этот опыт, необходимо выйти за пределы Иллюзии — увидеть Иллюзию как иллюзию и выйти из нее.
Вот способ выйти за пределы Иллюзии Нехватки: пополните нехватку, которую вы видите вне себя. Ведь именно здесь лжет Иллюзия: вне вас. Следовательно, если вы видите нехватку вне себя, пополните эту нехватку.
Если вы видите голодных людей, накормите их.
Если вы видите людей, нуждающихся в одежде, оденьте их.
Если вы видите людей, нуждающихся в пристанище, предоставьте им пристанище.
Тогда вы ощутите, что у вас вообще нет ни в чем недостатка.
Как бы мало у вас ни было того или иного, вы всегда найдете кого-то, у кого этого меньше. Найдите этого кого-то и дайте ему от своего изобилия.
Старайтесь быть не получателем, а источником. Помогите иметь другому то, что вы хотите иметь сами. То, что вы хотите испытать, помогите испытать другому.
Делая это, вы будете помнить, что всем этим вы обладали всегда.
Вот почему сказано: «Делайте для других то, что вы хотите, чтобы они делали для вас».
Поэтому не надо искать вокруг. Что нам есть? Что нам пить? Посмотрите на птиц в воздухе. Они ничего не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и все же у них достаточно пищи. Да и кто из вас, тревожась, может прибавить себе что-нибудь в жизни?
И не спрашивайте. Во что нам одеться? Посмотрите на лилии, как они растут: не трудятся, не прядут; но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них.
Поэтому ищите же прежде Царства Божия, и это все приложится вам.
А как вы можете искать Царства Божьего? Создавая Царство Божье для других. Будучи Царством Божьим, где другие могут найти убежище и силу. Неся Царство Божье и все его благословение всем тем, с чьей жизнью вы соприкасаетесь. Потому что вы становитесь тем, что отдаете.
Всегда помните об этом. Вы становитесь тем, что отдаете.

Пятую Иллюзию, Иллюзию Необходимого Условия, можно использовать для того, чтобы ощутить, что вы ничего не должны делать, чтобы узнать и испытать. Кто Вы Есть в Действительности.
Только делая то, что, как вы вообразили, от вас требуется, чтобы выполнить работу своей жизни, вы можете прийти к полному пониманию того, что ничего этого делать не нужно.
Спросите старых людей. Спросите тех, кто всегда подчинялся требованиям и строго придерживался правил. Их ответ будет кратким:
«Нарушайте правила».
Скажут они вам это без колебаний. Их ответы будут быстрыми и четкими. «Выходите за черту». Не бойтесь.
«Прислушивайтесь к своему сердцу». «Не позволяйте никому указывать, что вам делать».
К концу жизни вы будете знать, что все, что вы делали, не имеет значения — имеет значение только то, кем вы были, когда делали это.
Были ли вы счастливы? Были ли вы добры? Были ли вы милосердны? Заботились ли вы о других, сочувствовали ли им, считались ли с ними? Были ли вы великодушны, делились ли тем, что имели, и — самое главное — любили ли вы?
Вы увидите, что для вашей души имеет значение не то, что вы делали, а то, кем вы были. И, наконец, вы увидите, что тот. Кто Вы Есть, — это ваша душа.
И в то же время Иллюзия Необходимого Условия, представление о том, что существуют вещи, которые вы должны делать, может служить хорошей мотивацией для вашего ума, когда вы находитесь в своем теле. Она полезна до тех пор, пока вы на некотором уровне понимаете, что это иллюзия и что никто не должен делать то, чего он не хочет делать.
Большинству людей эта истина представляется несущей невероятную свободу, и одновременно она их очень пугает. Они боятся, что, если человеческим существам действительно позволить делать только то, что они хотят, никогда не будет сделано то, что действительно нужно сделать.
Кто будет выносить мусор?
Совершенно серьезно.
Кто будет делать то, чего никто не хочет делать?
Вот в чем вопрос, вот откуда страх. Люди считают, что, если их предоставить самим себе, они не будут делать то, что необходимо для поддержания жизни.
Но это беспочвенный страх. Люди, как оказывается, удивительные существа. И в обществе, где не существует правил, норм и требований, нашлось бы много тех, кто делал бы то, что нужно делать. По существу, было бы очень мало тех, кто этого не делал бы, потому что они чувствовали бы себя слишком неуютно, сознавая, что ничего не вносят в жизнь общества.
Но что изменилось бы, если бы не было правил, норм и требований? Изменилось бы не то, что человек делает, а то, почему он это делает.
Изменилась бы «причина» делания.
Вместо того чтобы делать что-то потому, что им приказывают это делать, люди выполняли бы какую-то работу потому, что они выбрали это в качестве выражения того, Кто Они Есть.
Это, по существу, единственная настоящая причина делать что бы то ни было. Но такое представление переворачивает всю парадигму делания-существования. Люди построили свою парадигму, исходя из того, что человек делает что-то, и в результате он есть что-то. Согласно новой парадигме, человек есть что-то, и в результате он делает что-то.
Человек счастлив, и в результате он делает то, что делает счастливый человек. Человек ответствен, и в результате он делает то, что делает ответственный человек. Человек добр, и в результате он делает то, что делает добрый человек.
Человек не делает ответственные вещи для того, чтобы стать ответственным человеком. Человек не делает добро, чтобы стать добрым. Это только рождает возмущение («После всего, что я сделал'»), потому что предполагается, что за все сделанное должно последовать вознаграждение.
И вы полагаете, что именно это является назначением царства небесного.
Царство небесное предлагается в качестве вечной награды за все то, что вы сделали на Земле, — и за то, что не делали того, что «вам не полагалось делать». Поэтому вы решили, что должно быть также место для тех, кто не делал ничего хорошего или делал то, что не должен был делать. Это место вы назвали адом.
Ныне Я пришел, чтобы сказать вам:
Не существует такого места, как ад.
Ад — состояние бытия. Это переживание отделенности от Бога, представление, что вы отделены от самого себя и не можете воссоединиться. Ад — это постоянные попытки найти свое я.
То, что вы называете царством небесным, тоже состояние бытия. Это ощущение Единства, экстаз воссоединения со Всем, Что Существует. Это знание подлинного Я.
Для того чтобы оказаться в царстве небесном, не существует никаких требований. Ведь царство небесное — это не место, куда вы попадаете, это место, в котором вы находитесь, всегда. Но вы можете находиться в царстве небесном (быть Одним со Всем), не зная этого. По существу, это относится к большинству из вас
Это можно изменить, но не с помощью того, что вы делаете. Это можно изменить только с помощью того, чем вы являетесь.
Вот что значит «Не существует ничего, что вы должны делать». Не существует ничего, что нужно делать, нужно быть
И не нужно быть ничем, кроме Одного.
Удивительно то, что, когда вы — Одно со всем, вам становится легко и просто делать все, что, как вы думаете, вы «должны делать» для того, чтобы получить награду, для по лучения которой, по вашему мнению, вы должны так много работать. Вашим естественным желанием становится делать другим и для других только то, что вы хотели бы сделать себе и для себя. И вы не хотите делать другим того, что не хотите делать для себя. Когда вы становитесь Одним, вы реализуете — т. е. для вас становится реальностью — представление о том, что «других» не существует
И даже становиться Одним не «требуется». От вас не могут требовать быть тем, чем вы уже являетесь. Если у вас голубые глаза, никто не может заставлять вас иметь голубые глаза. Если ваш рост шесть футов, никто не может заставлять вас иметь рост шесть футов. И если вы Одно со всем, никто не может требовать от вас быть Одним.
Поэтому такой вещи, как Необходимое Условие, не существует.
Необходимого Условия не существует
Кто должен был бы выполнять это Необходимое Условие? И от кого может требоваться его выполнение? Существует только Бог.
Я Есть, Что Я Есть, и не существует ничего другого, что было бы еще.
Используйте Иллюзию Необходимого Условия, чтобы увидеть, что не может быть ничего, что по-настоящему необходимо Вы не можете узнать и испытать свободу от Необходимого Условия, если у вас нет ничего, кроме свободы от Необходимого Условия. Поэтому вы должны были вообразить, что существуют определенные вещи, которые от вас требуются
Это вы сделали очень хорошо. Вы создали Бога, требующего от вас совершенства. Бога, который требует, чтобы вы пришли к нему только определенным путем, используя определенные ритуалы, каждый из которых тщательно предписан, Вы обязаны говорить точные и безупречные слова, делать точные и безупречные вещи. Вы обязаны жить определенным образом.
Создав иллюзию о том, что подобные требования существуют для того, чтобы заслужить Мою любовь, теперь вы начинаете испытывать неописуемую радость, узнав, что все это не нужно.
Вы поймете это, наблюдая, что «награды» часто достаются людям на Земле независимо от того, «делают они то, что нужно» или пет. То же относится к выдуманным вами наградам, которые вы можете получить после смерти. Но ваш посмертный опыт — это не награда, это результат. Это естественный результат естественного процесса, называемого Жизнь.
Когда вам станет это ясно, вы, наконец, поймете, что такое свободная воля.
В этот момент вы будете знать, что ваша истинная природа — свобода. Вы больше никогда не будете путать любовь с Необходимым Условием, потому что любовь не ставит никаких условий.
Всегда помните об этом. Любовь не ставит никаких условий.




    Г Л А В А  П Е Р В А Я

                Существует  ли  такая  вещь, как             реинкарнация? Сколько у  меня   было жизней в прошлом? Кем я тогда был? «Кармический долг»--это реальность? Трудно поверить в то, что по этому поводу все еще возникает вопрос, Я с трудом  могу себе это  представить. Было  так много сообщений  о вспоминании прошлых  жизней  из  исключительно  надежных   источников.   Некоторые  люди поразительным  образом воскресили в  памяти  подробные  описания событий,  и доказано, что при этом была исключена всякая возможность того, что они могли каким-то   образом   выдумать   или   изобрести   что-то,   чтобы   обмануть исследователей или своих близких.
        --У тебя было  658 прошлых жизней, раз уж ты настаиваешь на точной цифре. Это  твоя 659 -я. В  других ты был  всем. Королем, королевой, рабом.  Учителем, учеником, мастером.  Мужчиной, женщиной.Воином, пацифистом. Героем, трусом. Убийцей, спасителем. Мудрецом, глупцом, учителем. Всем этим ты был а сейчас станешь штейгером на золотых приисках.
 --Я иногда  чувствую себя экстрасенситивом. Существует ли вообще такая вещь,  как «ясновидение»? Есть  ли  оно  у меня?  Находятся ли люди, которые называют себя экстрасенсами, «в сговоре с дьяволом»?
--Да, такая вещь, как ясновидение, существует. У тебя оно есть. Оно  есть у каждого. Нет человека, у которого не  было  бы  способностей,  которые  ты называешьэкстрасенситивными, есть только люди, которые их не используют.  Применять ясновидение и другие подобные способности -- это не более чем пользоваться шестым чувством. Очевидно, что это не означает  «быть  в сговоре с дьяволом», иначе я бы не дал тебе это чувство.  И  конечно,  нет никакого дьявола, с которым можно было бы сговориться.
               
       (Уолш. «Беседы с Богом»)

Кишкин сильно торопился и смешно шагал своими короткими ножками. Зимнее серое утро застало его уже за Бальчуговским заводом, по дороге к Фатьянке. Лёгкий морозец бодрил старческую кровь, а падавший мягкий снежок устилал наезженную дорогу точно ковром. Быстроту хода много умаляли разносившиеся за зиму валенки, на которые Кишкин несколько раз поглядывал с презрением и громко говорил в назидание самому себе:
--Эх, вся кошемная музыка развалилась...да. А было времячко, Андрон, как ты с заводу на Фатьянку на собственной парочке закатывал, а то верхом на иноходце. Лихо...
Это были совсем легкомысленные слова для убелённого сединами старца и его сморщенного лица, если бы не оправдывали их маленькие, любопытные, вороватые глаза, не хотевшие стареть. За маленький рост на золотых промыслах Кишкин был известен под именем Шишки, как прежде его называли только за глаза, а теперь прямо в лицо.
«Только бы застать Игоря...»--думал Кишкин вслух, прибавляя ходу.
Дорога от Балчуговского завода шла сначала по берегу реки Балчуговки, а затем круто забирала на лесистый Краюхин увал, с которого открывался великолепный вид на завод, на течение Балчуговки и на окружавшие селения работы. Кишкин остановился на вершине увала и оглянулся назад, где в серой зимней мгле тонули заводские постройки. Кругом всё было покрыто белой снежной пеленой, исчерченной вдоль  и поперёк желтыми промысловыми дорожками. На Краюхином увале снежная пелена там и сям была покрыта какими-то подозрительными красновато-бурыми пятнами, точно сама земля здесь вспухла болячками: это были старательские работы. Большинство их было заброшено, как невыгодные или выработавшиеся, а около некоторых кулирись огоньки,--эти, следовательно, находились на полном ходу.
--Ишь, подлецы, как землю-то изрыли,--проговорил вслух Кишкин, опытным глазом окидывая зеиляные опухоли.—Тоже, называется, золото ищут...ха-ха!..Не положил—не ищи...Золото моем, а сами голосом воем.
Кишкин подтянул опояскою свою старенькую шубёнку, крытую се5рым вытершимся сукном, и с новой быстротой засеменил с увала, точно кто его толкал в спину.
По ту сторону Краюхина увала нашинались шахты: Первинка, Угловая, Шишкаревская, Подаруевская, Рублиха и Спасо-Колчеданская. Кругом шахт тянулись высокие отвалы пустой породы, кучи ржавого кварца, штабели заготовленного леса и всевозможные постройки: сараи, казармы, сторожки и целые корпуса. Из всех этих шахт работала одна Спасо-Колчеданская, над которой дымилась громадная кирпичная труба. Где-то отпыхивала невидимая паровая машина. Заброшенные шахты имели самый жалкий вид,--трубы покосились, всякая постройка гнила и разваливалась. Кишкин оглянул эту египетскую работу прищуренными глазками и улыбнулся.
--Одна парадная дыра осталась...—проговорил он, направляясь к работавшей шахте.—Эй, кто есть жив человек: Игорь Анатольевич здесь?
Из сторожки выглянула кудлатая голова, посмотрела удивлённо на Кишкина и, не торопясь, ответила:
--Был, да весь вышел...
--Ах, чтоб ему ни дна, ни покрышки!—выругался Кишкин.
--Ступай на Фатьянку, там его застанешь,--посоветовала голова.
--Легко место сказать: Фатьянка...Три версты надо отмерить до Фатьянки. Ах, старый чёрт...Не сидится ему на одном месте.
--А Игорь Анатольевич спущался в шахту и четыре взрыва диомидом сделал, а потом на Фатьянку ушёл. Там старатели борта домывают, так он их зорит...
Кишкин достал берестяную тавлинку, сделал жестокую панюшку и ещё раз оглядел шахты. Ах, много тут денежек компания закопала,--тысяч триста, а то и поболее. Тёпленькое местечко досталось: за триста-то тысяч и десяти фунтов золота со всех шахт не взяли. Да, весёленькая игрушка, нечего сказать....Впрочем, у денег глаз нет: закапывай, если лишних много..
Дорога от шахт опять пошла берегом Балчуговки, едва опушенной голым ивняком. По всему течению тянулись ещё «казённые работы»--громадные разрезы, громадные свалки, громадные запруды. Дарового труда не жалели, и вся земля на десять вёрст была изрыта, точно прошёл какой-то гигантский крот. Кишкин даже вздохнул, припомнив золотое казённое время, когда вот здесь кипела горячая работа, а он катался на собственных лошадях. Теперь всё было пусто вокруг, как и у него в карманах....Кое-где только старатели подбирали крохи, оставшиеся после казённой работы.
Сделав три версты, Кишкин почувствовал усталость. Он даже вспотел, как хорошая пристяжка. Лес точно расступался, открыв громадное снежное поле, заканчивавшееся землянным валом казённой плотины. Это и была знаменитая Фотьяновкая россыпь, открытая им, Андроном Кишкиным, и давшая казне больше сотни пудов золота. Вдали пестрело на мысу селение Фотьянка. Но ему дорога была не туда, а к плотине. Сейчас за плотиной по обеим берегам Балчуговки были поставлены старательские работы. Старатели промывали борта, то есть, невыработанные края розсыпи, которые можно было взять только зимой, когда вода в забоях не так «долила». Наблюдал за этими работами Игорь Анатольевич Чумаков, старейший штейгер на всех Балчуговских золотых приисках. Он иногда и ночевал здесь, в землянке, которая была выкопана в насыпи плотины—с этой высоту старику видно было всё на целую ве5рсту. С Бальчуговском заводе у старика Чумакова был собственный дом, но он почти никогда не жил в нём, предпочитая лесные избушки, землянки и балаганы.
--Эгей! Дома лесной чорт!—обругался Кишкин, завидя синенький дымок около землянки.
Он издали узнал высокую сгорбленную фигуру Чумакова, который ходил около разведенного костра. Старик был без шапки, в одном полушубке, запачканном желтой приисковой глиной. Окладистая седая борода покрывала всю грудь. Завидев подходившего Кишкина, старик сморщил свой громадный лоб. Над огнём в железном котелке у него варился картофель. Крохотная, закопчённая дымом дверь землянки была приотворена, чтобы проветрить эту кротовую нору.
--Мир на стану!—крикнул весело Кишкин, подходя к огоньку.
--Милости просим,--ответил Чумаков, не особенно дружелюбно оглядывая нежданного гостя.—Куда поволокся спозаранку? Садись, так гостем будешь...
--А дело есть, Игорь Анатольевич. И не маленькое дельце. Да...А ты тут старателей зоришь? За ними, за подлецами, только не посмотри...
--Все хороши,--угрюмо ответил Чумаков.—Картошки хошь?
--В золе бы её испечь, так она вкуснее, чем варёная.
--Иш, лакомый какой...Привык к баловству-то, когда на казённых харчах жир нагуливал.
--Ох, не осталось этого казённого жиру ни капельки. Игорь Анатольевич! Весь тут, а дома ничего не оставил...
--Не ври. Не люблю...Рассказывай сказки-то другим, а не мне.
Кишкин как-то укоризненно посмотрел на сурового старика  и поник головой. Да, хорошо ему теперь бахвалиться над ним, потому что и место имеет, и жалование, и дом—полная чаша. Чумаков молча взял деревянной спицей горячую картошку и передал её гостю. Незавидное кушанье дома, а в лесу первый сорт: картошка так аппетитно дымилась, и Кишкин порядком-таки промялся. Облупив картошку и круто посолив, он проглотил её почти разом. Чумаков также молча подал вторую.
--А ведь отлично у тебя здесь, Игорь Анатольевич,--восторгался Кишкин, оглядывая растилавшуюся перед ним картину.—Много старателей-то?
--Десятка с три наберётся...
Работы начинались саженьях в пятидесяти от землянки. Берег Балчуговки точно проржавел от размытой глины и песков. Работа происходила в двух ямах, в которых, пользуясь зимним временем, золотоносный пласт добывался забоем. Над каждой ямой стоял небольшой деревянный ворот, которым «выхаживали» деревянную бадью с песком или пустой породою двое «воротников» или «вертелов». Тут же откатчики наваливали добытые пески в ручные тележки и по деревянным доскам, уложенным в дорожку, свозили на лёд, где стоял ряд деревянных вашгердов. Мужики работали на забое, у воротов и на откатне, а бабы и девки промывали пески. Издали картина была пёстрая и для зимнего времени оригинальная.
--Ишь, ледяной водой моют,--заметил Кишкин тоном опытного приискового человека.—Чтобы казарму поставить да тёпленькой водицей промывку сделать, а то пески теперь смёрзлись...
--Ничего ты не понимаешь!—оборвал его Чумаков.—Первое дело, пески на второй сажени берут, а там земля талая; а второе дело—по Фотьянке пески не мясниковатые, а разрушистые...На него плесни водой—он и разсыпался, как крупа. И пески здесь крупные, чуть их сплосни...Ничего ты не понимаешь, Шишка!
--Да ведь я к слову сказал, а ты сейчас на стену полез.
--А не болтай глупостев, особливо чего не знаешь. Ну, зачем пришёл-то? Говори, а то мне некогда с тобой лясы точить...
--Есть дельце, Игорь Анатольевич. Слышал, поди, как толковали про казённую Кедровскую дачу?
--Ну?
--Вырешили её в конец...Первого мая срок: всем она будет открыта. Кто хочет, тот и работает. Конечно, нужно заявки сделать и протчее. Я сам был на горном правлении и читал бумагу.
В первое мгновение Чумаков не поверил и только посмотрел удивлёнными глазами на Кишкина, не врёт ли старая конторская крыса, но тот говорил с такой уверенностью, что сомнений не могло быть. Эта весть поразила старика, и он смущённо пробормотал:
--Как же это так...гм....А балчуговские промыслы при чём останутся?
--Балчуговские сами по себе: ведь у них площадь в пятьдесят квадратных вёрст. На сто лет хватит...Жирно будет, если бы им ещё и Кедровскую дачу захватить: там четыреста тысяч десятин...А какие места: по Суходойке реке, по Ипатихе, по Малиновке—везде золото. Все россыпи с Калёной горы пошли, значит, в ней жилы объявляются...Там ещё казённые разведки были под Маяковой сланью, на Филькиной гари, на Колпаковом поле, у Кедрового ключика. Одним словом, палестина необъятная...
--Известно, золото в Кедровой даче неисчерпаемо, а только ты опять зря болтаешь: кедровское золото мудрённое,--кругом болота, вода долит, а внизу камень. Надо ещё взять кедровское-то золото. Не огб этом речь. А дело такое, что в Кедровскую дачу кинутся промышленники из города  и с Балчуговских промыслов народ будут сбивать. Теперь у нас весь народ, как в чашке каша, а тогда и разползутся...Их только помани. Народ отпетый.
--Я то и хотел поговорить с тобой, Игорь Анатольевич,--заговорил Кишкин, искательным тоном.—Дело видишь в чём. Я ведь тогда на казённых ширфовках был, так одно местечко заприметил: Пронькина вышка называется. Хорошие знаки оказывались...Вот бы заявку там хлопотнуть!
--Ну?
--Так я насчёт компании...Может и ты согласишься..За этим и шёл к тебе...Верное золото.
Чумаков даже поднялся и посмотрел на соблазнителя уничтожающим взором.
--Да ты в уме ли, Шишка? Я пойду искать золото, чтобы сбивать народ с Балчуговских промыслов? Да ещё с тобой? Ха-ха...
--Не ты, так другие пойдут...Я тебе же добра желал, Анатольевич. А что касается Балчуговских промыслов, так они о нас с тобой плакать не будут...Ты вот говоришь, что я ничего не понимаю, а я, может, поболе твоего смыслю в этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской,--ну, назаявляют приисков на самой грани да и будут скупать ваше балчуговское золото, а запишут в свои книги. Тут не разбери-бери...Вот это какое дело!
--А ведь ты верно,--уныло согласился Чумаков.—Потащат наше золотишко старатели. Это уж как пить дадут. Ты их только помани...Теперь за ними не уследишь днём с огнём, а тогда и подавно! Только я думаю,--прибавил он,--врёшь ты всё...
--А вот увидишь как я вру.
Наступила неловкая пауза. Котелок с картофелем был пуст. Кинкин несколько раз взглядывал на Чумакова своими рысьими глазками, точно что хотел сказать, и только жевал губами.
--Прежде то, что было, Игорь Анатольевич?—как-то особенно угнетённо проговорил он наконец, втягивая в себя воздух.—Иногда раздумаешься про себя, так точно во сне...Разве нынче промысла» Разве работы?
--Что старое вспоминать-то, как баба о пршлогоднем молоке.
--Нет всегда вспомню! Кто Фотьяновскую розсыпь открыл» Я..да. На полтора миллиона рублей золота в ней добыто, а я вот наг и сир...
Кишкин ударил себя кулаком в грудь, и мелкие старческие слезинки покатились у него по лицу.. Это было так неожиданно, что Чумаков как-то смущённо пробормотал:
--Ну, будет тебе...Эк, что вздумалось вспоминать!
--Да!—уже со слезами в голосе  повторил Кишкин.—Да...Может я кулаком слёзы вытираю, а другие радуются...Тех же горных инженеров взять: свуои дома имеют, на рысаках катаются, а я вот на своих двоих вышагиваю. А отчего, Игорь Анатольевич? Воровать я вовремя не умел...да.
--Было и твоё дело, что тут греха таить!
--Да что было-то? Дадут три сторублёвых билета, а сами десять тысяч украдут. Я же их и покрывал: моих рук дело...В те поры отсечь бы мне руки, да и то мало. Дурак я был...В глаза мне надо за это самое наплевать, в воде утопить, потому кругом дурак. Когда я Фотьяновскую розсыпь открыл, содержание на песках полтора золотника на сто пудов, значит, с работой обошёлся он казне много-много шесть гривен, а управитель Фролов по три рубля золотник ставил. Это от каждого золотника по два рубля сорок копеек за здорово живёшь в карман себе клал. А фальши-то что было... Ведь я разносил по книгам-то все расходы: где десят рабочих—писал сто, где сто кубических сажен земли вынуто—писал тысячу...Жалование я же сочинял таким служащим, каких и на свете не бывало. А Фролов мне всё твердит: Погодь, Андрон Евстратыч, проделемся потом: рука, слышь, руку моет. Умыл он меня. Сам сахаром теперь поживает, а я вон в каком образе щеголяю. Только-только копеечку не подают...
--А дом где? А всякое краденное? А деньги?—накинулся на него Чумаков с ожесточением.—Тебе руки-то отрубить надо было, когда ты в карты сел играть, да мадеру стал лакать, да пустяками стал заниматься...В чьём дому сейчас Ермошка кабатчик как клоп раздулся? Ну-ка, скажи,а?
--Было и это,--согласился Кишкин.—Тысяч с пять в карты проиграл и мадеру пил...Было. А Фролов-то по двести тысяч в один день проигрывал. Помнишь старый разрез в Выломках, его ещё рекрута работали,--так мы его за новый списали, а ведь это, говорят, голеньких сорок тысяч рубликов казна заплатила. Ревизор приехал, а мы дно раскопали да старые свалки сверху песочком посыпали—и сошло всё. Положим, ревизор-то тоже уехал от нас, как мышь из ларя с мукой,--и к лапкам пристало, и к хвостику, и к усам...Эх, да что тут говорить..
--Кто старое помянёт—тому глаз вон. Было да сплыло...

                2

Чумаков чувствовал, что недаром Кишкин распинается перед ним и про старину болтает «неподобное», а потому молчал, плотно сжав губы. Крепкий старик не любил пустых разговоров.
--Ну, брат, мне некогда,--остановил он гостя, поднимаясь. У нас сейчас смывка...Вон объезной с кружкой едет.
На правом берегу Балчуговки тянулся каменистый увал, известный под именем Ульянова кряжа. Через него змейкой вилась дорога в Балчуговскую дачу. Сейчас за Ульяновым кряжем шли тоже старательские работы. По этой дороге и ехал верхом объездной с кружкой в которую ссыпали старательское золото. Чумаков разстегнул свой полушубок, чтобы перепоясатся, и Кишкин заметил, что у него за ситцевой рубахой что-то отдувается.
--Это у тебя что за рубахой покладено, Игорь Анатольевич?
--А диомид...Я его по зимам на себе ношу, потому как холоду этот самый диомид не любит.
--А ежель грешным делом да того...
--Взорвёт? Божья воля...Только ведь наше дело привычное. Я когда сплю, так диомид под постель к себе кладу.
Кишкин всё-таки посторонился от начинённого динамитом старика. «Этакий безголовый, чорт»--подумал»--подумал он, глядя на оттувавшуюся пазуху.
--Так ты как насчёт Пронькиной вышки скажешь?—спрашивал Кишкин, когда стали они от землянки пошли к старательским работам.
--Не нашего ума дело, вот и весь сказ,--сурово ответил старик, шагая по размятому грязному снегу.—Без нас найдутся охотники до твоего золота...Ступай к Ермошке.
--Ермошке-то будет и того, что он в моём собственном доме сейчас живёт...
Приближение сурового штейгера заставило старателей подтянуться, хотя они и были вольными людьми, работавшими в свою голову.
--Эх, вы, свинорои!—заворчал Чумаков, заглядывая в первую дудку.—Ещё задавит кого: наотвечаешься за вас.
По горному уставу каждая шахта должна укрепляться в предупреждении несчастных случаев деревянным срубом, в роде того, какой спускают ву колодцы; но зимой, когда земля мёрзлая, на промыслах почти везде допускаются круглые шахты, без крепи,--это и есть «дудки». Рабочие, конечно, рискуют, но таков уж русский человек, что везде подставляет голову, только бы не сделать лишнего шагу. Так было и здесь. Собственно Чумаков мог заставить рабочих сделать крепи, но все они были такие оборванные и голодные, что даже у него рука не поднималась. Старик ограничился только ворчанием. Зимнее время на промыслах всех подтягивает: работ нет, а есть нужно, как и летом.
От забоев Чумаков перешёл к вашгердам и велел сделать промывку. Вашгерды были заперты на замок и, кроме того, запечатаны восковыми печатями,--всё это делалось в тех видах, чтобы старатели не воровали компанейского золота. Бабы кончили промывку, а мужики принялись за довыодку. Продолжали работать только бабы, накачивавшие насосом воду на вашгерды. Чумаков стоял и зорко следил за доводчиками, которые на деревянных шлюзах сначала споласкивали пески деревянными лопатами, а потом начали отделять пустой песок от «шлихов» небольшими щётками. Шлихи—чёрный песок, образовавшийся из железняка; при промывке он осаждается в «головке» вашгерда вместе с золотом.
Кишкин смотрел на оборванную кучку старателей с невольным сожалением: совсем заморился народ. Рвань какакя-то, особенно бабы, которые точно сделаны были из тряпиц. У мужиков лица испитые, озлобленные. Непокрытая приисковая голь глядела из каждой прорехи. Пока Чумаков был занят доводкой, Кишкин подошёл к рябому старику с большим горбатым носом.
--Здорово, Турка...Аль не узнал?
Турка посмотрел на Кишкина слезившимися потухшими глазами и равнодушно пожевал сухими губами.
--Кто тебя не знает, Андрон Евстратович...Прежде-то шапку ломали перед тобой, как перед барином. Светленько, говорю, прежде-то жил...
--Турка, ты ходил в штейгерах при Фррлове, когда старый разрез работали в Выломках?—спрашивал Кишкин, понижая голос.
--Запамятовал как будто, Андрон Евстратыч...На Фотьянке ходил в штейгерах, это точно, а на старом разрезе как будто и не упомню.
--Ну, а других помнишь, кто там работал?
--Как не помнить...И наши фотьяновские и балчуговские. Бывало дело, Андрон Евстратыч...
Старый Турка сразу повеселел, припомнив старину, но Кишкин глазами указывал ему на Чумакова: дескать, не в пору язык развязываешь, старина....Старый штейгер собрал промытое золото на железную лопаточку, взвесил на руке и заметил:
--Золотник с четью будет...
Затем он ссыпал золото в железную кружку, привезенную объездным, и, обругав старателей ещё раз, побрёл к себе в землянку. С Кишкиным старик или забыл проститься, или не захотел.
--Сиротское ваше золото,--заметил Кишкин, когда Чумаков тотошёл сажен десят.—Из-за хлеба на воду робите....
Все разом загалдели. Особенно волновались бабы, успевшие высчитать, что на три артели придётся получить из конторы меньше двух рублей,--это на двадцать-то душ! По гривеннику не заработали.
--По чём в контору сдаёте?—спрашивал Кишкин.
--По рублю шести гривен, Андрон Евстратыч. Обидная наша работа. На харчи не заробишь, а что одёжи износим, что обуви, это уже своё. Прямо—крохи...
Объездной спешился и, свёртывая цыгарку из серой бумаги, болтал с рябой и курносой девкой, которая при артели стеснялась любезничать с чужим человеком, а только лукаво скалила белые зубы. Когда объездной хотел её обнять её, от забоя послышался резкий окрик:
--Ты, компанейский пёс, не балуй, а то медали все оборву...
--А ты чо лаешься?—огрыхнулся объездной.—Чужое жалеешь...
Разругавшийся с объездгым мужик в красной рубахе, запачканной свежей ярко-жёлтой глиной, и в залатанных плисовых шароварах. Сдвинутая на затылок кожаная фуражка придавала ему вызывающий вид.
--А, это ты, Матюшка...—вступился Кишкин.—Что больно сердит?
--Псов не люблю, Андрон Евстратыч...Мало стало в Балчуговском заводе девок,--ну и пусть жтруется, а наших, вотьяновских, не трожь.
--И в самом деле, чего привязался!—пристали бабы.—Ступай к своим балчуговским: они у вас простые...Строгал!
--Ах, вы варнаки!—выругался объездной, усаживаясь в седле.—Плачет об вас-то острог каменный-то, клеймённые...Право, клеймённые. Ужо вот я скажу в конторе, как вы дудки крепите-то.
--Скажи, а мы вот такими строгалями, как ты, и будем дудки крепить,--ответил за всех Матюшка.—Отваливай Михей Павлыч, да кланяся своим, как наших увидишь.
Между балчугскими старателями и Фотьянкой была старинная вражда, переходившая из поколения в поколения. Затем поводом к размолвке служила органическая ненависть вольных работников, ко всякому начальству вообще, а к компании—в частности. Когда объездной уехал, Кишкин укоризненно заметил:
--Чего ты зубы-то показываешь прежде времени, Матюшка! Не больно велик в перьях—то...
--Скоро вода тронется, Андрон Евстратыч, так не больно страшно,--ответил Матюшка.—Сказывают Кедровая дача на волю выходит...Вот давай заявку, а я местечко тебе укажу.
--Молоко на губах не обсохло учить-то меня,--ответил Кишкин.—Не сказывай, а спрашивай...
--Это верно,--подтвердил Турка.—У Андрона Евстратыча на золото рука лёгкая. Про Кедровскую-то ничего не сдыхать, Андрон Евстратыч?
--Не знаю ничего...А что?
--Да так...Мало ли что здря болтают. Намедни в кабаке городские хвалились....
Кишкин подсел на свалку и с час наблюдал как работали старатели. Жаль было смотреть, как даром время убивали...Какое это золото, когда и пятнадцать долей со ста пудов песку не падает...Так, бьётся народ, потому что деваться некуда, а пить-есть надо....Выждав минутку Кишкин поманил старого Турку и сделал ему таинственный знак. Старик отвернулся, для видимости покопался и пошабашил.
--Ты куда наклался?—спрашивал его Кишкин самым невинным образом.
--А в Фотьянку, домой...Поясницу разломило, да и дело по домашности тоже есть, а здесь и без меня управятся.
--Ну, так возьми меня с собой: мне тоже надо в Фотьянку,--проговорил Кишкин, поднимаясь.—Прощайте, братцы...
Дорога шла сначала бортом розсыпи, а потом мелким лесом. Фотьянка залегла двумя сотнями своих почерневших избёнок на низменном левом берегу Балчуговки, прижатой здесь Ульяновым кряжем. Кругом деревни рос сплошной лес,--ни пашен ни выгона. Издали Фотьянка производила невесёлое впечатление, которое усиливалось вблизи.  Старинная постройка сказывалась тем, что дома были розставлены как попало, как строились по лесным дебрям. К реке выдвигался песчаный мысок, а за ним красовался, конечно, кабак. Турка и Кишкин, по молчаливому согласию, повернули прямо к нему. У кабацкого крыльца сидели те особенные люди, которые лучше кабака не находили места. Двое или трое узнали Кишкина и сняли рваные шапки.
--Кабак подпираете, молодцы, чтобы не упал грешным делом?—пошутил Кишкин.
Сидельцем на Фотьянке был молодой румяный парень Фрол. Кабак держал балчуговский Ермошка, а Фрол был уже от него. Кишкин присел на окно и спросил косушку водки. Турка как-то сразу ослабел при виде заветной посудины и взял налитый стакан дрожащей рукой.
--Будь здоров на сто годов, Евстратыч,--проговорил Турка, с жадностью опрокидывая стакан водки.
--Давненько я здесь не бывал....—задумчиво ответил Кишкин, поглядывая на румяного сидельца.—каково торгуешь, Фрол?
--У нас не торговля, а кот наплакал, Андрон Евстратыч. Кому здесь и пить-то...Вот вода тронется, так тогда поправлятся будем. Сголого, что со святого,--немного возьмёшь.
--Дай-ка нам пожевать сто-нибудь...
Как политичный человек, Фрол подал закуску и отошёл к другому концу стойки: он понимал, что Кишкину о чём-то нужно переговорить с Туркой.
--Вот что, друг,--заговорил Кишкин, положив руку на плечо Турка,--кто из фотьянских стариков жив, которые работали при казне?..Значит сейчас после воли?
--Есть живые, как же...—старался припомнить Турка.—Много перемёрло, а есть и живые.
--Мне штейгеров нужно, главное, а потом кто в сторожах ходил.
--Есть и такие! Никифор Лужёный, Пётр Васильич, Головешка, потом Лучок, Лександра....
--Вот и отлично!—обрадовался Кишкин.—Мне бы с ними надо со всеми переговорить....
--Можно и это...А на что тебе, Андрон Евстратыч?
--Дело есть...С первого тебя начну. Ежели, например, тебя будут допрашивать, покажешь все, как работал?
--Да что показывать-то?
--А что следователь спрашивать будет...
Корявая рука Турки, тянувшаяся к налитому стакану, точно оборвалась. Одно имя следователя нагнало на него оторопь.
--Да ты что испугался-то?—смеялся Кишкин.—Ведь не под суд отдаю тебя, а только в свидетели...
--А ежели, например, следователь гумагу заставит подписывать? Нет, неладное ты удумал, Андрон Евстратыч...Меня ровно кто под колени ударил.
--Ах, дурья голова! Вот и толкуй с тобой...
Как ни бился Кишкин, но так ничего и не смог добиться: Турка точно одеревенел и только отрицательно качал головой. В промысловом отпетом населении ещё сохранился какой-то органический страх ко всякой форменной пуговице: это было тяжёлое наследство, оставленное ещё «казённым временем.
--Нет, с тобой видно не сговоришься!—решил огорчённый Кишкин.
--Ты уж лучше с Петром Васильевичем, поговори! Он у нас грамотный. А мы—тёмные люди, каждого пня боимся...
Из кабака Кишкин отправился к Петру Васильевичу, который сегодня случился дома. Это был испитой мужик, кривой на один глаз. На сходнях он был первый крикун. На Фотьяновке у него был лучший дом, единственный новый дом и даже с новыми воротами. Он принял гостя честь-честью и всё время поглядывал на него своим  уцелевшим оком. Когда Кишкин объяснил ему что было нужно, Пётр Васильевич сразу смекнул, в чём дело.
--Да сделай милость, хоша сейчас к следователю!—повторял он с азартом.—Всё покажу, как было дело...И все другие покажут. Я ведь смекаю, для чего тебе это надобно...Ох, смекаю!
--А смекаешь так молчи. Наболело у меня...ох, как наболело!
--Сердце хочешь сорвать, Андрон Евстратыч?
--А уж это, как Бог пошлёт: либо сена клок, либо вилы в бок.
Пётр Васильевич выдержал характер до конца и особенно разспрашивая Кишкина: его воз—его и песенки. Чтобы задобрить политичного мужика, Кишкин разсказал ему новость относительно Кедровской дачи. Это известие заставило Петра Васильевича перекреститься.
--Неужто правда, ангел мой? А? Ах, Боже мой1...да, кажется, только бы вот дрыхануть одинова дали, а то ведь эта наша компания—могила. Заживо все помираем...Ах, друг ты мой, какое ты словечко выговорил! Сам, говоришь, и гумагу читал? Правильная совсем гумага? С орлом?
--Да уж правильнее не бывает...
--И что теперь будет? В том роде, как огроматный пожар...Верно тебе говорю...Изморился народ-то с компанией, а тут на, работай, где хош.
--Только смотри: секрет.
--Да я...как гвоздь в сену вколотили: вот такой я человек. А что касаемо казённых работ, Андрон Евстратыч, так будь без сумлениы: хоша к самому министру веди—все, как на лодошке, покажем. Уж это верно...У меня двух слов не бывает. И других сговорю...Кажется, глупый народ, всего боиться и своей пользы не понимает, а я всех подобью: и Лужонаго, и Лучка, и Турку. Ах, какое ты слово сказал...Вот наш-то змей Игорян узнает, то-то на стену полезет.
--Да уж он знает! Я к нему заходил по пути.
--Ну, что он? Поди, из лица весь выступил? А? Ведь ему это без смерти смерть. Как другая цепная собака: ни во двор ни со двора не пущает. Не поглянулось ему? А? Ещё сродни мне приходится по маменьке—ну да мне-то это всё едино. Это уж маменькино дело: она с ним дружит. Ха-ха! Ах, ангел ты мой, Андрон Еастратыч! Пряменько тебе скажу: вдругорядь нашу Фотьяновку с праздником делаешь,--первой, когда розсыпь открыл, а теперь—словечком своим озолотил.
Они розстались большими друзьями. Пётр Васильевич выскочил провожать дорогого гостя на улицу и долго стоял за воротами,--стоял и крестился, охваченный радостным чувством. Чтоже в самом деле, достаточно всякого горя та же Фотьяновка напринималась: пора и отдохнуть. Одна казённая работа чего стоит, а тут компания насела и всем дух заперла. Подшибся народ вконец...
В свою очередь Кишкин возвращался домой тоже радостный и счастливый, хотя переживал совершенно другой порядок чувств.


                3


Течением реки Балчуговки завод Балчуговский делился на две неравные части,--правая Нагорная и левая Низменная—Низы. Название завода сохранилось здесь от стародавних времён, когда в Нагорной стоял казённый винокуренный завод, на кот ором все работы производились каторожными. Впоследствие, когда открылось золото, Балчуговка была запружена, а при запруде поставлена так называемая золотопромывальная мельница, с течением времени превратившаяся в фабрику. Другая золотопромывальная мельница была устроена в Фотьяновке,--место поселения отбывавших каторожные работы. Само селение поэтому долгое время было известно под именем Фотьяновской мельницы.
Нагорная сторона Балчуговского завода служила настоящим каторожным гнездом и всегда сторонилась Низов, где с открытием золота были посажены три рекрутских набора. Промысловые работы, как и каторожное винокурение, велись военной рукою, с выслугой лет, палочьем и солдатской муштрой. Тогда всё горное ведомство было поставлено на военную ногу. Поселившиеся в Нагорной каторжане, согнанные сюда со всех концов крепостной России, долго чуждались «некрутов», набранных из трёх уральских губерний. Эта рознь сохранилась главным образом в кличках: нагорные «варнаки», а низовые «строгали» и «швали». От прежних времён на месте бывшей каторги остались ещё «пьяный двор», где был завод, развалины каменного острога, «пьяная контора» и каменная церковь, выстроенная каторожными во вкусе Растрелли. Нагорные особенно гордились этой церковью, так как на Низах своей не было, и швали должны были ходить молиться в Нагорную. Население в Балчуговском заводе считалось за десять тысяч.
Чумаковский дом стоял недалеко от церкви. Это была большая деревянная изба с высоким коньком, тремя небольшими оконцами, до которых от земли не достанешь рукой, и старинными шатровыми воротами с вычурной резьбой. Ставилась эта изба на расейскую руку, потому что и сам старик Чумаков был малорасейский выходец. Когда и за что он попал на каторгу—никто не знал, а сам старик не любил разговаривать о прошлом, как и другие старики-каторжные. Да и всего-то их осталось в Балчуговском заводе человек двадцать, да и на Фотьяновке около того же. Гораздо живучее оказывались женщины-каторжанки, которых насчитывалось в Нагорной до полусотни—всё это были, конечно, уже старухи и все до одной семейные. Мужчинам каторга давалась тяжелеее, да и попадали они в неё редко молодыми,--а бабы главным образом были молодыми. Первая жена Чумакова тоже была каторжанка. Она умерла рано, оставив после себя сына Якова, которому сейчас было уже под шестьдесят. Свою избу Чумаков ставил при первой жене, которую вспоминал с особенным уважением.
Вторая жена была взята в своей же Нагорной стороне, где она  была уже дочерью каторжанки. Чумаков  лет на двадцать был старше её, но она сейчас уже выглядела развалиной, а он всё ещё был молодцом. Старик почему-то недолюбливал этой второй жены и при каждом удобном случае вспоминал про первую: «это ещё при Марии Тимофеевне было», или «покойница Мария Тимофеевна была большая охотница до заказных блинов». В первое время вторая жена, Устинья Марковна, очень обижалась этими воспоминаниями и раз отрезала  мужу:
--А не сказывала тебе твоя-то Марья Тимофеевна, как из острога её водили в пьяную контору к смотрителю Антону Лазаричу?
Чумаков весь побелел, затрасся и чуть не убил жены—да и убил бы, если бы не помешали. Этого он никогда не мог простить Устинье Марковне и обращался с ней довольно сурово.  Отношения с жениной родней тоже были натянутые и Чумаков делал исключение только для одной тёщи, в которой, кажется, уважал подругу своей жены по каторге. Дома старик бывал редко. Он выходил домой в субботу вечером, когда шабашили все работы и когда нужно было идти в баню. Он ночевал на воскресенье дома, а потом в воскресенье же вечером уходил на свой пост, потому что утро понедельника было самым боевым временем: нужно было все работы пускать в ход на целую неделю, а рабочие не все выходили, справляли «узенькре восресенье», как на промыслах называли понедельник.
Вечер субботы в чумаковском доме всегда был временем самого тяжёлого ожидания. Вся семья подтягивалась, а семья была не маленькая: сын Яков с женой и детьми, две незамужние дочери и зять, взятый в дом. Сам старик жил в передней избе, обставленной с неизвестным комфортом: на полу домотканные половики из ветоши, стены оклеены дешёвенькими обоями, русская печь завешена ситцевой занавеской, у одной стены своей, балчуговской работы, берёзовый диван и такие же стулья, а на стене лубочные картины. В уголке стоял таинственный деревянный шкап, всегда запертый на замок. В нем, по глубокому убеждению всей семьи и всех соседей, заключались несметные сокровища, потому что Игорь Анатольевич «ходил в штейгерах близко сорок лет», а другие наживали на таких местах состояние в два-три года.
Собственно ответственными лицами в этой семье являлись Устинья Марковна и старший сын Яков. Ещё поднимаясь по лестнице на крыльцо, Чумаков обыкновенно спрашивал:
--А где малый?
Яков Игоревич под этой кличкой успел посидеть, облысеть и нажить внуков. Весь завод называл его Яшей Малым. Это был безобидный человек и вместе упрямый, как резина. Жена у него давно умерла, оставив девочку Наташу и мальчика Петю. У себя дома Яша Малый не мог разпорядиться даже собственными детьми, потому что всё зависело от дедушки (тут впервые на этот раз при реинкарнации Чумак почувствовал себя неудовлетворённым—у него не было внуков, как бы он не хотел женить своего родного сына), а дедушка относился к сыну с большим подозрением, как и к Устинье Марковне. Из всей семьи Чумаков любил только младшую дочь Федосию, которой уже было под двадцать, что по балчуговски считалось уже девичьей старостью: как стукнет двадцать годков, так и перестарок. (И снова Чумак позавидовал своему прообразу, так как мечтал иметь большую семью). С первой дочерью Марией, которая была на пять лет старше Федосьи, так и случилось: до двадцати лет все женихи сватались, а Чумаков всё разбирал женихов—этот нехорош, другой—нехорош, третий и совсем плох. Сама Мария уже записала себя в незамужницы.
Была и ещё одна дочь, самая старшая, Татьяна, которая в счёт не клалась, потому что ушла замуж убёгом за строгаля в Низах, по фамилии Мыльникова. Он навсегда выкинул непокорную дочь из родной семьи. Вот уже прошло целых двадцать лет, а Игорь Анатольевич ещё ни разу не вспомил про неё, да и никто в доме не смел при нём слова пикнуть про Татьяну. Болело сердце за дочь только материнское сердце. Устинья Марковна под строжайшим секретом от мужа два раза в год навещала Татьяну, хотя это и самой ей было в тягость, потому что плохо жилось непокорной дочери—муж попался «карактерный», под пьяную руку совсем буян, да и зашибал он водкой всё чаще и чаще. У Татьяны почти каждый год рождался ребёнок, но, на её счастье, дети больше умирали и в живых остались всего шесть человек, причём дочь старшая, Окся, заневестилась давно. Выпивши, Мыльников не упускал случая потравить «дорогого тестюшку» и систематически устраивал скандалы Игорю Анатольевичу раз десять в год. Взятый в дом зять Прокопий был тихий и работящий мужик, который умел оставаться в тестевом доме совершенно незаметным. Его связывала быстро прибывающая семья—детей было уже трое.  Работал Прокопий на золотопромывальной фабрике в доводчиках и получал всего двенадцать рублей. Чумаков почему-то делал такой вид, что совсем не замечает этого покорного зятя, а тот в свою очередь всячески старался не попадаться старику на глаза. Собственно вся семья Игоря Анатольевича жалась в одной задней избе, походившей на муравейник. Преобладание женского элемента придавало семье особенный характер: сёстры вечно вздорили между собой, а Устинья Марковна вечно их мирила, плакалась на свою несчастную судьбу и в крайних случаях грозилась, что пожалуется «самому». До последнего, положим, дело не доходило, но эта угроза производила желанное действо. Главным несчастием всей своей жизни Устинья Марковна считала то, что у неё родились все девки и ни одного сына. Этим она объясняла и нелюбовь мужа. Вон « варначка» Мария Тимофеевна родила всего одного, да и тот сын...
В последнюю неделю в чумаковской семье случилось такое событие, которое сделало субботу роковым днём. Дело в том, что любимая дочь Феодосия бежала из дому, как это сделала в своё вовремя Татьяна,--с той разницей, что Татьяна венчалась, а Феодосия ушла в раскольничий скит сводом. Верстах в шести от Балчуговского завода разлилось довольно большое озеро Тайбола, а на нём осело раскольничье селение, одноимённое с озером. По соседству балчуговцы и тайболовцы хотя и дружили, но в более тесные отношения не вступали, а число браков было наперечёт. Замечательной особенностью тайбольцев было ещё и то, что живя в золотоносной полосе, они совсем не «занимались золотом».  С последним для раскольников органически связывалось понятие о каторге, «некрутчине» и вообще неволе.
Феодосия убежала в зажиточную сравнительно семью; но, кроме самовольства, здесь было ещё уклонение в раскол, потому что брак был сводный. Всё это так поразило Устинью Марковну, что она вместо того, чтобы дать тотчас же знать мужу на Фотьянку, задумала вернуть Феодосию домашними средствами, чтобы не делать лишней огласки и чтобы не огорчать старика вконец. Устинья Марковна сама отправилась в Тайболу, но её даже не пустили к дочери, несмотря на её слёзы и на угрозы.
Это обстоятельство точно оглушило Устинью Марковну. Она ходила по дому и повторяла:
--Вот ужо воротиться отец с промыслов и голову снимет!Разразит он всех...Ох, смертонька пришла!
Да и все остальные растерялись. Дело выходило самое скверное, главное, потому, что во-время не оповестили старика. А суббота быстро приближалась...В пятницу был собран эксренный семейный совет. Зять Прокопий даже не вышел на работу по такому случаю.
--Что уж, матушка, убиваться без пути,--утешала замужняя дочь Анна.—Наше с тобой дело бабье. Много ли с бабы возьмёшь? А пусть мужики отвечают...
--Ишь, выискалась?—ругался Яша.—Бабы должны за девками глядеть, чтобы всё сохранно было...Так ведь, Прокопий?
Прокопий по обыкновению больше отмалчивался. У него всегда выходило как-то так, что и да и нет. Это поведение взорвало Яшу. Что, в самом деле, за всё про всё отдувайся он один, а сами, чуть что и в кусты. Он напал на зятя с особенной энергией.
--Вот вы все такие зятья!—ругался Яша.—Всем вам трава не расти в дому, лишь бы самих не трогали...
--Я, что же я?—удивлялся Прокопий.—Моё дело самое маленькое в дому: пока держит Игорь Анатольевич и спасибо. Ты—сын, Яков Игоревич: тебе много поближе...Конечно, не всякий подступиться к Анатольевичу, ежели он в сердцах...
Это была хитрая уловка со стороны тишайшего зятя, знавшего самое слабое место Яши. Он, конечно, сейчас же вскипел, обругал всех и довольно откровенно заявил:
--Дураки вы все, вот что!..Небось, прижали хвосты, а я вот нисколько не боюсь родителя...На волос не боюсь и всё приму на себя. И Феодоскино дело тоже надо разсудить: один жених не жених, другой жених не жених—ну и не стерпела девка. По человечеству надо разсудить...Вон Марья из-за родителя в перестарки попала, а Феня это обмозговала: живой человек о живом и думает. Так прямо и объясню родителю...Мне что, я его вот настолько не боюсь!
--Ты бы сперва съездил в Тайболу-то,--нерешительно советовала Устинья Марковна.—Может и уговоришь...Не чужая тебе-то Феня: родная сестра по отцу-то.
--И в Тайболу съезжу!—горячился Яша, размахивая руками.—Я этих кнержаков в бараний рог согну...»Отдавайте Феню назад!». Вот и весь сказ...У меня брат не отвертишься.
Напустив на себя храбрости, Яша к вечеру заметно остыл и только почёсывал затылок. Он сходил в кабак, потолкался на народе и пришёл домой только к ужину. Храбрости оставалось совсем немного, так что и ночь Яша спал очень неспокойно и проснулся чуть свет. Устинья Марковна поднималась в доме раньше всех и видела, как Яша начинает трусить. Роковой день приближался. Она ничего не говорила, а только тяжело вздыхала. Напившись чаю, Яша объявил:
--Ну, матушка, Устинья Марковна, благословляй...Сейчас еду в Тайболу выручать Феню.
--Дай тебе Бог, Яша...Смотри, отец воротится сейчас после свистка.
В критических случаях Яша принимал самый торжественный вид, а сейчас трудность миссии была с вопросом о собственной безопасности. В виду всего этого Яша заседлал лошадь и отправился верхом. Устинья Марковна выскочила за ворота и благословила его вслед.
Дорога на Тайболу проходила Низами, так что Яше пришлось ехать мимо избушки Мыльникова, стоявшей на тракту, как называли дорогу в город. Ещё было раннее утро, но Мыльников стоял за воротами и смотрел как ехал Яша. Это был среднего роста мужик с растрёпанными волосами, клочковатой рыжей бородёнкой и какими-то «ядовитыми» глазами. Яша не любил встречаться с зятем, который обыкновенно поднимал его на смех, но теперь неловко было проехать мимо.
--Куда такую рань наклался, дорогой деверёк?—спрашивает Мыльников, здороваясь.
В окно проваленной избушки мелькнуло испитое лицо Татьяны, а затем показались ребячие головы.
--Да так...в город по делу надо съездить,--соврал Яша и так неловко, что сам смутился.
--Ну, ну, не ври, коли не умеешь!—оборвал его Мыльников.—Небось в гости к богоданному зятю поехал? Ха-ха...Эк вы, раздуй вас горой: завели зятя. Только родню срамите...А что дорогой тестюшка каково прыгает?
--И не говори! Беда...Объявить не знаем как, а сегодня выйдет домой к вечеру...Матушка уж ездила в Тайболу, да ни с чем выворотилась, а теперь меня засылает...Может, и оборочу Феню.
--Хо-хо! Нашёл дураков...Девка мак, так её кержаки и отпустили...Да и тебе не обмозговать этого самого дела...да...Вон у меня дерево стоеросовое растёт, Окся; с руками бы и ногами отдал куда-нибудь на мясо—да никто не берёт. А вы плачете, что Феня своим умом устроилась....
--Да это Бог с ней, что убёгом, Тарас Матвеич, а вот вера-то ихняя стариковская.
Мыльников подумал, почесал в затылке и проговорил:
--А это ты правильно, Яша...Ни баба, ни девка, ни содатская наша Феня...Ах, раздуй их горой, кержаков! Да ты вот что, Яша, подвинься немного в седле...
Не дожидаясь приглашения, Мыльников сам отодвинул Яшу вместе с седлом к гриве, подскочил, навалился животом на лошадиный круп и затем уселся за Яшей.
--Да ты куда это?—изумился Яша.
--Как куда? Поедем в Тайболу...Тебе одному не управиться, а уж я, брат, из горла добуду. Эй, Окся, волоки мне картуз...
На этот крик показалась среднегог роста девка с рябым, скуластым лицом. Это и была Окся. Она как-то исподлобья посмотрела на Яшу и подала картуз.
--Ну, ты, дерево, смотри у меня!—пригрозил ей отец.—Чтобы к вечеру работа была кончена...
Окся только широко улыбнулась, показав два ряда белыъ зубов. Чадолюбивый родитель, отъехав шагов двадцать, оглянулся, погрозил Оксе кулаком и проговорил:
--Уродится же такое дерево...а?

               


                4

До Тайболы считали вёрст пять, и дорога всё время шла столетним сосновым бором, сохранившимся здесь ещё от «казённой каторги», как говорил Мыльников, потому что золотые прииски раскинулись по ту сторону Балчуговского завода. Дорога здесь была бойкая, По ней в город и из городашли и ехали «без утыку», а теперь в особенности потому что зимний путь был на исходе, и в город без конца тянулись транспорты с дровами, сеном и разным деревенским продуктом. Мыльников знал почти всех кто встречался и не упускал случая побалагурить.
--Ну, Яшенька, и зададим мы кержакам горяченького до слёз!—хвастался Мыльников и ерзал по лошадиной спине.—Всю ихнюю стариковскую веру вверх дном поставим...Уважим в лучшем виде! Хорошо, что ты на меня натакался, Яша, а то одному-то тебе где бы сладить...Э-э, мотри: ведь это никак Шишка цехтурой в город копотит! Он...
Они нагнали шагавшего по дороге Шишкина уже ввиду Тайболы, где сосновый бор точно расступался, открывая широкий вид на озеро. Кишкин остановился и подождал ехавших верхом родственников.
--Андрону Евстратычу!—крикнул Мыльников ещё издали, взмахивая своим картузом.—Погляди-ка, как Тарас Мыльников на тестовых лошадях покатывается...
--Али на свадьбу собрались?—пошутил Кишкин, оскаблившись. Он уже знал об убёге Фени.
--Горе наше лютое, а не свадьба, Андрон Евстратович,--пожаловался Яша, качая головой.—Родитель сегодня к вечеру выворотится с Фотьяновки и всех нас распатронит...
--Бог не без милости, Яша,--утешал Кишкин.—Уж такое их девичье положение: сколько девку не корми, а всё чужая...Вот что, други, надо мне с вами переговорить по тайности: большое есть дело. Я тоже до Тайболы, а оттуда домой и к тебе, Тарас, по пути заверну.
--Милости просим, Андрон Евстратыч...Ты это не на счёт ли Пронькиной вышки промышляешь?
--А ты пасть-то свою раствори, Тарас!—огрызнулся Кишкин.—О Пронькиной вышке своя речь...Ах, ботало коровье! С тобой пива не сваришь...
--Только припасай денег, Андрон Евстратыч, а уж я тебе богачество представлю!—хвастался Мыльников.—Я в третьем году шишковал в Кедровской, так завернул на Пронькину вышку...И местечко только!
У самого въезда в Тайболу, на левой стороне дороги, зелёной шапкой виднелся старый раскольничий могильник. Дорога здесь двоилась: тракт отделял влево узенькую дорожку, по которой и нужно ехать Яше. На ростани они попрощались с Кишкиным, и Мыльников презрительно проговорил ему вслед:
--Шишка и есть: ни конца ни краю не найдёшь. Одним словом, двухорловый! Туда же, золота захотел! Ха-ха...Так я ему и сказал, где оно спрятано. А у меня есть местечко...ох, какое местечко, Яша! Гляди-ка, ведь это кабатчик Ермошка на своём виноходце закопачивается? Он...Ловко... В город погнал с краденым золотом...
Раскольничьё «жило» начиналось тотчас за могильником. Третий от края дом принадлежал скорнякам Кожиным. Старая высокая изба, поставленная из кондового леса, выходила огородом на озеро. На самом берегу стояла и скворняжная—каменное низкое здание, распространявшее зловоние на весь квартал. Вёрст на пять весь берег озера был обложен раскольничьей стройкой, разорванной в самой середине двумя пустырями: здесь красовались два больших раскольничьих скита, мужской и женский, построенные в тридцатых годах девятнадцатого столетия, т.е. нынешнего. Вид на озеро от могильника летом был очень красив, и тайболовцы ничего лучшего не могли и представить.
--Поворачивай!—крикнул Мыльников, когда они поровнялись с кожинской избой.—Дорогие гости приехали.
Ворота у Кожиных всегда были, по раскольничьему обычаю, на запоре, и гостям пришлось стучать в  окно. Показалось строгое старушичьё лицо.
--Заходите, гости будете,--пригласила старуха, дёргая шнурок, проведенный к воротной щеколде.—Коли с добрым, так милости прошу...
Двор был крыт наглухо и здесь царила такая чистота, какой не увидишь у православных в избах. Яша молча привязал лошадь к столбу, оправил шубу и пошёл на крыльцо. Мыльников уже был в избе. Яша по привычке хотел перекреститься на образ в переднем углу, но Маремьяна его отговорила:
--У себя дома молись, родимый, а наши образа оставь...Садитесь, гостеньки дорогие.
Изба была оклеена обоями на городскую руку; на полу везде половики; русская печь закрыта ситцевым пологом. Окна и двери были выкрашены, а вместо лавок стояли стулья. Из передней избы небольшая дверка вела в заднюю маленьким тёплым коридорчиком.
--Ну, начинай, чего молчишь как пень?—подталкивал Яшу Мыльников.—За делом приехали....
Яша моргал глазами, гладил свою лысину и не смел взглянуть на стоявшую посреди избы старуху.
--Нам бы сестрицу Феодосию Игоревну повидать...проговорил наконец Яша, чувствуя, как начинает его пробивать пот.
--Не чужие будем, баушка Марьемяна,--вставил Мыльников.
--А на какую причину она вам понадобилась?—ответила старуха.
Старуха была одета по старинному, в кубовый косоклинный сарафан и в белую холщевую рубашку. Тёмный старушечий платок покрывал голову.
--Мы с добром приехали, баушка Маремьяна,--отвечал Мыльников, размахивая рукой.—Одним словом, сродственники...Не съедим сестрицу Феодосию Игоревну.
--Ладно, коли с добром,--согласилась старуха и вышла в маленькую дверцу.
--Медведица...—проговорил Мыльников, указывая глазами на дверь, в которую вышла старуха.—Погоди, вот я разговорюсь с ней по-настоящему...Такого холоду напущу, что не обрадуется.
Вошла Феня, высокая и стройная девушка, конфузившаяся теперь своего красного кумачного платка, повязанного по-бабьи.  Она заметно похудела за эти дни и пугливо смотрела на брата и на зятя своими большими серыми глазами, опушенными такими длинными ресницами.
--Здравствуйте, братец Яков Игоревич,--покорным тоном проговорила она, кланяясь.—И вы, Тарас Матвеич, здравствуйте...
--Вот что, Феня,--заговорил Яша,--сегодня родитель с Фотьянки выворотится и всем нам из-за тебя без смерти смерть...Вот какая оказия, сестрица. Матушка слезами изошла...Наказала кланяться.
--Крутенёк тестюшка-то Игорь Анатольевич,--прибавил Мыльников.—Такую резолюцию наведёт...
--Что же я, братец Яков Игоревич...---прошептала Феня со слезами на глазах.—Один мой грех и тот на виду, а там уж как батюшка рассудит...Муж за меня ответит, Акинфий Назарыч. Жаль мне матушку до смерти...
Она всхлипнула и закрыла лицо руками. В коридоре за дверцой слышалось осторожное шушуканье, а потом показался сам Акинфий Назарыч, плотный и красивый молодец, одетый по городски в суконный пиджак и брюки на выпуск.
--Вот что, господа,--заговорил он, прикрывая жену собою,--не женское дело разговоры разговаривать...У Феодосии Игоревны есть муж, он и в ответе. Так и скажите и батюшке Игорю Анатольевичу...Мы от ответа не прячемся...Наш грех....
--Вот ты поговори с ним, с тестем-то, малиновая голова!—заметил Мыльников и засмеялся.—Он тебе покажет...
--И поговорим и даже очень поговорим,--уверенно ответил Акинфий Назарыч.—Не первая Феодосия Игоревна и не последняя..,
--Да про убёг нет слова, Акинфий Назарыч,--вступился Яша,--дело житейское...А вот как насчёт веры? Не стерпит тятенька.
--Что же вера? Все одному Богу молимся, все грешны да Божьи...И опять не пеервая Феодосия Игоревна по древнему благочестию вдалась: у Мятелевых жена православная по городу взята, у Никоновых ваша же балчуговская...Да мало ли! А между прочим, что это мы разговариваем, как на окружном суде...Маменька, Феня, обряжайте закусочку да чего-нибудь потеплее для родственников. Честь лучше бесчестья завсегда...Так ведь, Тарас?
--Ах и хитёр ты, Акинфий Назарыч!—блаженно изумлялся Мыльников.—В самое, то есть живое место попал...Семь бед—один ответ. Когда я Татьяну свою уволок от Игоря Анатольевича, было тоже греха, а только я свою линию строго повёл. Нет, брат, шалишь...Не тронь!
Закуска и выпивка явились как по щучьему велению: и водка, и настойка, и тенериф, и капуста, и грибочки, и огурчики.
--Господа, пожалуйста!—приглашал Акинфий Назарыч.—Сухая ложка рот дерёт...Вкусим по единой аще же не претит, то и по другой.
Яша вздохнул тяжело, принимая первую рюмку, точно он предавал себя. Эх, и достанется же от родителя....Ну, да всё равно: семь бед—один ответ...И Фени жаль и родительской грозы не избежать. Зато Мыльников торжествовал, попав на даровое угощение...Любил он выпить в хорошей компании...
--А где баушка Маремьяна?—пристал он.—Хочу безприменно с ней выпить, потому люблю...Феня, тащи баушку!
Старуха для приличия поломалась, а потом вышла и даже «пригубила» какой-то настойки.
--Как же теперь нам быть?—спрашивал Яша после третьей рюмки.—Без ножа зарезала нас Феня...
--Чему быть, тому не миновать!—весело ответил Акинфий Назарыч.—Ну пошумит старик, покажет пыл—и весь тут...Не всякое лыко в строку. Мало ли наши кержаки за православных убёгом идут? Тут брать силой ничего не поделаешь. Не те времена, Яков Игоревич. Разсудите вы сами...
--Оно конечно,--соглашался пьянеющий Яша.—Я ведь тоже с родителем на перекосых...Он уж он кампании нашей подвержен, а я наоборот: до старости у родителя в недоносках состою...Тоже в другой раз и обидно.
--А ты выдела требуй, Яша,—советовал Мыльников.—Слава Богу, своим умом пора жить...Я бы так давно наплевал: сам большой—сам маленький, и знать ничего не хочу. Вот каков Тарас Мыльников!
--Перестань молоть!—оговаривала его старая Маремьяна.—Не везде в задор да волчьим зубом, а мирком, да лшадком, пожалуй, лучше...Так ведь я говорю, сват—большая родня?
--Какой я сват, баушка Маремьяна, когда Игорь Анатольевич считает меня в том роде, как троюродное наплевать. А мне Бог с ним...Я бы его не обидел...А выпить мы можем завсегда....Ну, Яша, которую не жаль, та и наша.
С каждой новой рюмкой гости делались всё разговорчивее. У Яши начали сладко слипаться глаза, и он чувствовал себя уже совсем хорошо.
--Что же, ну, пусть родитель выворачивается с Фотьянки...---разсуждал он, делая соответствующий жест.—Ну, выворотится я ему напрямки и отрежу: так и так, был у Кожиных, видел сестрицу Феню и всякое протчее...А там хоть на части режь...
--Он за баб примется,--говорил Мыльников, удушливо хихикая.—И достанется бабам...ах, как достанется! А ты, Яша, ко мне ночевать, к Тарасу Мыльникову. Никто пальцем не сможет тронуть...Вот это какое дело, Яша!
Когда гости нагрузились в достаточной мере, баушка Маремьяна выппроводила их довольно бесцеремонно. Что же, будет, посидели, выпили—надо и честь знать, да и дома ждут. Яша с трудом уселся в седло, а Мыльников занёс уже половину своего пьяного тела на лошадиный круп, но вернулся, отвёл в сторону Акинфия Назарыча и таинственно проговорил:
--Уже я всё устрою, шурин...всё! У меня, брат, Игорь Анатольевич не отвертится...Я приструню его. А ты, Акинфий Назарыч, соблаговоли мне как-нибудь выросточек: у тебя их много, а я сапожки сошью. Ух, у меня ловко моя Окся орудует...
--Хорошо, хорошо...—соглашался «молодой».—Две кожи дарю. Сам привезу.
Гостей едва выпроводили. Феня горько плакала. Что-то там будет, когда воротится домой грозный тятенька?..А эти пьянчуги только её срамят...И зачем приезжали, подумаешь: у обоих умок-то ребячий.
--Перестать убиваться-то,--ласково уговаривал жену Акинфий Назарыч.—Москва слезам не верит...Хорошая-то родня по хорошим, а наше уж такое с тобой счастье.
Яша и Мыльников возвращались домой в самом праздничном настроении и, миновав могильник, затянули даже песню:
             Как сибирский енерал
             Да станового обучал...
На тракту их опять обогнал целовальник Ермошка, возвращавшийся из города. С ним вместе ехал приисковый доводчик Ераков. Оба были немного навеселе.
--Ох, два голубя, два сизых!—крикнул Ермошка, поравнявшись с верховыми.—Откедова Бог несёт? Подмокли малым делом...
--А тебе завидно?—отгрызнулся Мыльников.—Кабацкая затычка и больше ничего.
Ермошка любил когда его ругали, а чтобы потешиться, подстегнул лошадь весёлых родственников, и они чуть не свалились вместе с седлом. Этот маленький эпизод несколько освежил их, и они опять запели во всё горло про сибирского генерала. Только подъезжая к Балчуговскому заводу, Яша начал приходить в себя: хмель сразу вышибло. Он всё чаще и чаще стал пробовать свой затылок....
--Который теперь час?—спрашивал он.
--А скоро видно три...Гляди, уж господа теперь чай пьют. А ты, друг, заедем наперво ко мне, а от меня....Знаешь, я тебя провожу. Боишься родителя-то?
--А ну его...Побьёт ещё пожалуй.
--Н-но-о?
--Верно тебе говорю.
Яшей овладело опять такое малодушие, что он рад был хоть куда на час отстрочить неизбежную судьбу. У него сохранился к деспоту-отцу какой-то панический страх...А вот и Балчуговский завод и широкая улица, на которой стояла проваленная избёнка Тараса.
--Гли-ка, гля, Яша!—крикнул Мыльников, выглядывая из-за его спины.—У моих-то ворот кто сидит?
--И то, как будто сидит.
--Да ведь это Шишка...Верное слово! Ах, раздуй его горой...
У ворот избы Тараса действительно сидел Кишкин, а рядом с ним Окся. Старик что-то расшутился и довольно галантно подталкивал свою даму локтем в бок. Окся сначала ухмылялась, показывая два ряда белых зубов, а потом, когда Кишкин попал локтем в непоказанное место, с быстротой обезьяны наотмашь ударила его кулаком в живот. Старик громко вскрикнул от этой любезности, схватившись за живот обеими руками, а развеселившаяся Окся треснула его ещё по затылку и убежала.
--Ох-хо-хо!—заливался Мыльников, подъезжавший в этот трагический момент к своему пепелищу.—Вот так, Окся: уважила Андрона Евстратыча...Ишь, разыгралась к ненастью! Ах, курва, Окся, ловко она саданула...


                5

Ожидание возвращения с Фотьянки «самого» в чумаковском доме было ужасно. Сама Устинья Марковна чувствовала только одно, что у неё вперёд и язык немеет и ноги подкашиваются. Что она будет говорить взбешенному мужу, когда сама кругом виновата и во-время не досмотрела за дочерью? Понадеялась на девичью совесть...». Вековушка» Мария и замужняя Анна, конечно, остануться в стороне. Последняя, хотя и слабая, надежда у старухи была на мужиков, на пасынка Яшу и на зятя Прокопия. Она всё поглядывала в окошко, не едет ли Яша. Вот уже стало и темнеть, значит, близко шести часов, а в семь свисток на фабрике, а к восьми воротится Игорь Анатольевич и первым делом хватится своей Фени. Каждый стук на улице заставлял её вздрагивать.
--Хоть бы прокопий-то поскорее пришёл,--вслух думала старушка, начавшая сомневаться в благополучном исходе Яшиной засылки.
Вот загудел и свисток на фабрике. Под окнами затопали торопливо шагавшие с фабрики рабочие,--все торопились по домам, чтобы поскорее попасть в баню. Потом и зять Прокопий пришёл.
--Нету ведь Яши-то,--шопотом соообщила Устинья Марковна.—С самого утра уехал...Что ему делать-то в Тайболе столько времени? Думаю, не завернул ли Яша в кабак к Ермошке...
Прокопий ничего не ответил. Он закусил у печки вчерашнего пирога с капустой и пошёл вон из избы.
--Ты куда, Прокопий?—окликнула его в ужасе Устинья Марковна.
--Я пойду Яшу искать,--ответил он, глядя в угол.—Куды мы без него? Некуда ему деться окромя кабака.
И тёща, и жена отлично понимали, что Прокопий хочет скрыться от греха, пока Чумаков будет производить над бабами суд и расправу, но ничего не сказали: что же, известное дело, зять...Всякому до себя.
--А что же в баню-то сегодня не пойдёшь, что ли?--окликнула Прокопия уже на пороге вековушка Мария.
--Успеется и баня,--ответил Прокопий.—Пусть батюшка первым идёт...
«Банный день» справлялся у Чумаковых по старинке: прежде, когда не было зятя, первыми шли в баню старики, чтобы попользоваться самым дорогим первым паром, за стариками шёл Яша с женой, а после вся остальная чадь, то есть девки, которые вообще за людей не считались. С выходом Анны замуж «первый пар» был уступлен зятю, а потом шли старики. Убегающий теперь от первого пара Прокопий показывал свою полную нравственную несостоятельность, что и подчеркнула своим вопросом вековушка Мария. Она горько улыбнулась, когда захлопнулась дверь за Прокопием и проворчала:
--Тоже, мужик называется...Оставил одних баб...Разве так настоящие мужики делают?
--Молчи, Мария!—окликнула её мать.—Ты бы вот завела своего мужика да и мутила над ним....Не больно много ноне с зятя возьмёшь, а наш Прокопий воды не замутит...
--У тебя нет лучше Прокопия,--ворчала Мария.
--Ты у меня поворчи!—крикнула мать.—Зубки-то долги стали...
За убёгом Фени с Марией точно что-то сделалось, и она постоянно приставала к матери, чего раньше и в помине не было.
Время летело быстро, и Устинья Марковна совсем духом упала: спасенья не было. В другой бы день, может кто-нибудь вечером заглянул, а на людях Игорь Анатольевич и укротился бы, но теперь об этом нечего было и думать: кто же пойдёт в банный день по чужим дворам. На всякий случай затеплила она лампадку пред Скорбевшей и положила пред образом три земных поклона.
Игорь Анатольевич явился на целых полчаса раньше, чем его ожидали. Его подвёз какой-то попутний из Фотьянки.
--А где Феня?—спросил он по обыкновению, поднимаясь на крыльцо.
--В соседи увернулась,--ответила Устинья Марковна, ни живая, ни мёртвая от страху.
--Не нашла времени...
Старик вошёл в избу, снял с себя шубу, поставил в передний угол железную кружку с золотом, добыл из-за пазухи завёрнутый в бумагу динамит и потом уже помолился.
--Это на какую причину лампада теплится?—спросил он.
--А воскресенье завтра, Анатольевич...Банька готова, хуч сейчас можно идтить.
--А Прокопий когда успел в баню сходить?
--Да он потом, Анатольевич, он тоже увернулся по делу.
--Порядков не знаете?—крикнул старик и топнул ногой.—Ты у меня смотри, потатчица...
Он сразу почуял что-то неладное и грозно посмотрел на трепетавшую старуху, потом хотел что-то сказать, но в этот критический момент под самым окном раздалась пьяная песня про сибирского генерала.
Устинья Марковна так и обомлела: она сразу узнала голос пьяного Яши...Не успела она опомниться, как пьяные голоса уже послышались во дворе, а потом грузный топот шарашившишся ног на крыльце.
--Батюшки, да никак и Тарас с ним!—охнула старуха, опрометью бросаясь из избы, чтобы прогнать пьяниц.
Но было уже поздно. Тарас и Яша входили в избу, подталкивая друг друга и придерживаясь за косяки.
--Родителю...многая лета...—Бормотал Мыльников, как-то сдирая шапку с головы.—А мы вот с Яшей, значит, тово...Да ты говори, Яша?
Игорь Анатольевич точно онемел: он не ожидал такой отчаянной дерзости ни от Яши, ни от зятя. Пьяные, как стельки и лезут с мокрым рылом прямо в избу...Предчувствие чего-то дурного остановило Чумакова от надлежащей меры, хотя он уже и приготовил руки.
--Так мы, значи, из Тайболы...—объяснил Мыльников, тыкая шапкой вперёд.—От Феодосии Игоревны поклончик привезли.
--От какой Феодосии Игоревны?—повторил старик, чувствуя как у него волосы поднимаются дыбом.—Да вы сбесились, оглашенные?..Да я...
--А ты не больно, родитель, тово..—неожиданно заявил насмелившийся Яша.—Не наша причина с Тарасом, ежели Феня тово...убежала, значит, в Тайболу. Мы её как домой тащили, а она своё...Одним словом, дура.
Тут уж Устинья Марковна не вытерпела и комом повалилась в ноги грозному мужу, и запричитала:
--Уж и что мы наделали! Феня-то сбежала в Тайболу...за кержака, за Акиньку Кожина...Третий день пошёл...
Чумаков зашатался на месте, рванул на себя за седую бороду и рухнул на деревянный диван. Старуха подползла к нему и с причитаньями ухватилась за ногу, но он грубо оттолнул её.
--Да вы...вы одурели тут все без меня?—хрипло крикнул он, всё ещё не веря собственным ушам.—Да я вас...Яшка, вон!..Чтобы и духу твоего не осталось!
--А ты не больно родитель, тово...
--Что-о-о!?
--А вот это самое...Будет тебе надо мной измываться. Вполне даже достаточно...Пора мне и своим умом жить...Выдели меня и конец делу. Купи мне избу, лошадь, коровёнку, ну, обзаведение, а там я сам...
--Правильно, Яша!—поощрил Мыльников.—У меня в суседях место продаётся, первый сортр. Я его сам для себя берёг, а тебе уж так и быть, уступаю...
Старик рванулся с места, схватил Яшу левой рукой, зятя правой и вытолкнул их в дверь.
--Да ты не больно!—кричал Мыльниковт уже в сенях.—Ишь выискался какой...Мы тоже и сами с усами! Айда, Яша, со мное...
В этот момент выскочила из задней из-бы Наташа и ухватила отца за руку, да так и повисла.
--Тятя, родимый! Я боюсь! Тятя!
--Ну вот...—проговорил Яша таким покорным тоном, как человек, который попал в капкан.—Ну что я теперь делать буду, Тарас? Наташка, отцепись, глупая...
--Тятенька, миленький....
Яша сразу обезсилел: он совсем забыл про существование Наташи и сынишки Пети. Куда он с ними денется, ежель родитель выгонит на улицу? Пока большие бабы судили да рядили, Наташка не принимала в этом никакого участия. Она пестовала своего братишку смирненько где-нибудь в уголке, как и следует сироте и всё ждала, когда вернётся отец. Когда в передней избе поднялся крик, у неё тряслись руки и ноги.
--Наташка, перестань...брось...-уговаривал её Мыльников.—Не смущай родителя свово...Вишь, как он сразу укоротился. Яша, что же это ты в самом деле? По первому разу и испугался родителей...
--И ты тоже хорош,--корил Яша своего сообщника.—Только языком зря болтаешь...Ступай-ка вот, поговори с тестем-то.
Мыльников презрительно фыркнул на малодушного Яшу и смело отворил дверь в переднюю избу. Там шёл суд. Игорь Анатольевич сидел по-прежнему на диване, а Устинья Марковна, стоя на коленях, во всех подробностях рассказывала, как оно вышло. Когда она начинала всхлипывать, старик грозно сдвигал брови и топал на неё ногой. Появление Мыльникова нарушило это супружеское объяснение.
--Ты...ты зачем?—грозно спрашивал его старик.
--А дело есть, Анатольевич...Ты вот Тараса Мыльникова в шею, а Тарас Мыльников тебе же с добром, с хорошим словом...
--Говори скорее, коли дело есть, а то проваливай, кабацкая затычка...
--И не маленькое дельце, Игорь Анатольевич, только пусть любезная наша тёща Устинья Марковна как быдто выйдет из избы. Женскому полу это не следствует и понимать..
Чумаков сделал знак глазами и любезная тёща уплелась из избы, благославляя на этот раз заблудящего и отпетого зятя.
--Дело-то самое короткое, Игорь Анатольевич...Шишка-то был у тебя на Фотбянке?
--Ну, был...
--Опрашивал он тебя касаемо допрежних времён и казённой работы?
--Пустой он человек. Болтал разное...
--Ну, так слушай...Ты вот Тараса за дурака считал и на порог не пускал...
--Да не болтай клупостев, шалая голова! Не люблю!
--Донос Шишка пишет, вот что!—точно выстрелил Мыльников.—О казённой работе, как золото воровали на промыслах. Всё пишет. Сегодня меня подговаривал...Значит, как я в те поры на Фотьянке в шорниках состоял, ну, так он и меня записал. Анжинеров хочет Шишка под суд упечь, потому как очень ему теперь обидно, что они живут и радуются, а он дыра в горсти. Слышь, и тебя в главные свидетели запятил, и фотьяновских штейгеров, и балчуговских всех в один узел хочет завязать. Вот он каков человек есть, значит, Шишка. Прямо так и говорит: «Всех в Сибирь упеку».
--Не пойму я тебя, Тарас,--сурово проговорил старик.—А ты садись, да рассказывай толком...
Мыльников с важностью присел к столу и разсказал всё по порядку: как они поехали в Тайболу, как по дороге нагнали Кишкина, как потом Кишкин дождался их у его избушки.
--Сперва-то он издалека речь завёл,--разсказывал Мыльников.—Насчёт Кедровской казённой дачи, что она выходит на волю и что всякий там может работать...Известно, соблазнял, а потом и подсыпался. «Ты, Тарас Матвеич, ходил в шорниках на Фотьянке? Можешь себя обозначить, ежели я в свидетели поставлю, как инженеры золото воровали?». И пошёл....Золото, грит, у старателей скупали по одному рублю двадцати копеек за золотник, а в казну его записывали по четыре да по пяти целковых. И пошёл, и пошёл...И нынешнюю, грит, кампанию заодно подведу, потому3, грит, мне заодно пропадать. Вот он каков человек есть, Шишкак этот. Самый зловредный выходит...
--Ну, а ещё что?
--Да всё тут...А ежели относительно сестрицы Феодосии Игоревны, то могу тоже соответствовать вполне.
--Ну, это не твоего ума дело! Убирайся...
--Только и всего?
--Достаточно по твоему великому уму...И Шишка дурак, что с таким худым решетом, как ты, связывается!
--Ну и дал Бог родню!—ругался Мыльников, хлопая дверью.
Выгнав из избы дорогого зятя, старик долго ходил из угла в угол, а потом велел позвать Якова. Тот сидел в задней избе, рядом с Наташкой, которая держала отца за руку.
--Ты это что за модель выдумал...а?—грозно встретил Чумаков непокорное детище.—Кто в дому хозяин? Какие ты слова сейчас выражал отцу? С кем связался-то? Ну, чего берёзовым пнём уставился?
--Из твоей воли, тятенька я не выхожу,--упрямо заявилЯша, сторонясь, когда отец подходил слишком близко.—А желаю выдел получить...
--Какой тебе выдел, полуумная башка? Выгоню на улицу, в чём мать родила, вот и выдел тебе. По миру пойдёшь с ребятами...
--А уж что Бог даст...Получше нас с тобой, может, с сумой в другой раз ходят. А что касаемо выдела, так уж как волостные старички разсудят, так тому и быть.
Игорь Анатольевич с ужасом посмотрел н6а строптивца, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и безсильно опустился на диван.
--Пора мне и свой угол завести,--продолжал Яша.—Вот по весне выйдет на волю Кедровская дача, так надо не упустить случая...Все кинуться туда, ну и мы сговорились.
--Что-о-о?
--Сговорились, говорю. Своя у нас компания: значит, зять Тарас Матвеич, я, Кишкин...
--Вот так компания!—охнул Чумаков.—Всех вас дураков на одно лыко связать да в воду...Ха-ха-ха!
Старик4 редко даже улыбался, а как он хохочет—Яша слышал в первый раз. Ему сделалось вдруг так страшно, так страшно, как ещё никогда не было, и ноги сами подкашивались. Игорь Анатольевич смотрел на него и продолжал хохотать. Спрятавшаяся за печь Устинья Марковна торопливо крестилась: рехнулся старик...
--Так кампания? А?—спрашивал Чумаков, делая передышку.—Кедровская дача на волю выйдет? Богачами захотели сделаться? А?
--Уж это кому какие Бог счастки пошлёт...
--Хорошо, я тебе покажу Кедровскую дачу. Ступай, оболажайся...
Когда Яша с привычной покорностью вышел, из-за печи показалось испуганное лицо Устиньи Марковны.
--Как насчёт Фени-то?—шептала она побелевшими от страха губами.—Слезьми, слышь, изошла...
Старик посмотрел на жену, повернулся к образу и, подняв руку, проговорил:
--Будь она от меня проклята...
Устинья Марковна так и замерла на месте. Она всего ожидала огт разсерженного мужа, но только не проклятья. В первую минуту она даже не сообразила, что случилось, а когда Чумаков надел шубу и пошёл из избы, бросилась за ним...
--Анатольевич, опомнись! Родной...
Но он уже спускался по лесенке, а за ним покорно шёл Яша.

                6

Игорь Анатольевич вышел на улицу и повернул вправо, к церкви. Яша покорно следовал за ним на приличном разстоянии. От церкви старик спустился под горку на плотину, под которой горбился деревянный корпус толчеи и промывальни. Сейчас за плотиной направо стоял ярко освещённый господский дом, к которому Чумаков и повернул. Было уже поздно, часов девять вечера, но дело было неотложное и старик смело вошёл в настежь открытые ворота на широкий господский двор.
--Степан Романыч дома?—сурово спросил он стоявшего на крыльце лакея Ганьку.
--У них гости...—с лакейской дерзостью ответил Ганька и даже заслонил дверь своей лакейской особой.—К нем нельзя-с...
--Дурак!—обругал старик, отталкивая Ганьку.—А ты, Яшка, подождёшь меня здесь...
Господский дом на Низах был построен ещё в казённое время, по общему типу построек времён Аракчеева: с фронтоном, белыми колоннами, мезонином, галлереей и подъездом во дворе. Кругом шли пристойки: кухня, людская, кучерская и прочие. Построек было много, а ещё больше неудобств, хотя главный управляющий Балчуговских золотых приисков  Станислав Раймундович Карачунский и жил старым холостяком. Рабочие перекрестили его в Степана Романыча. Он служил на промыслах уже лет двенадцать и давно был своим человеком.
В большой передней всех гостей встречали охотничьи собаки и Игорь Анатольевич каждый раз морщился, потому что питал какое-то органическое отвращение к псу вообще. На его счастье вышла смазливая горничная в кокетливом белом переднике и отогнала обнюхивающих гостя собак.
--У них гости...—шопотом заявила она, как и Ганька.—Анжинер Оников да лестничий Штамм...
Доносившийся из кабинета молодой хохот не говорил о серьёзных занятиях и Чумаков велел доложить о себе.
--Сурьёзное дело есть...Так и скажи,--наказывал он с обычной внушительностью.—Не задержу...
Горничная посмотрела на позднего гостя ещё раз и, приподняв плечи, пошла в кабинет. Скоро послышались лёгкие и быстрые шаги самого хозяина. Это был высокий, бодрый и очень красивый старик, ходивший тонцующим шагом, как ходят щёголи-поляки. Волнистые волосы снежной белезны были откинуты назад, а великолепная седая борода, закрывавшая всю грудь, эффектно выделялась на чёрном бархатном жилете. Карачунский был отчаянным франтом, настоящий идол замужних женщин и необыкновенно весёлый человек. Он всегда улыбался, всегда шутил и шутя прожил всю жизнь. Таких счастливцев остаётся немного.
--Ну что, дедушка?—весело проговорил Карачунский, хлопая Чумакова по плечу.—Шахту, видно, опустил?
--С нами крёстная сила!—охнул Чумаков и даже перекрестился.—Уж только и скажешь словечко, Степан Романыч...
--Что же, этого нужно ждать: на Спассо—Колчедянской шахте красик пошёл, значит, и вода близко...Помнишь, как Шишкаревскую шахту опустили? Ну, и с этой то же будет...
--Может и будет, да говорить об этом не след, Степан Романыч,--нравоучительно заметил старик.—Не таковское это дело...
--А что?
--Да так...Не любит она, шахта, когда здря про неё начнут говорить. Уж я замечал...Вот когда приезжают посмотреть работы, да особливо который гость похвалит—нет того хуже.
--Сглазить шахту можно?—засмеялся Карачунский.—Ну, Бог с ней...
Чумаков переминался с ноги на ногу, косясь на стоявшую  в зале горничную. Карачунский сделал ей знак уйти.
--Что, разве чай пить будем, дедушка?—весело проговорил он.—Что мы бкдем в передней стоять-то...Проходи...
--Ох, не охочь до чаю. Не до чаю мне, Степан Родионыч...
Оглядевшись ещё раз, старик проговорил упавшим голосом, в котором слышались слёзы:
--К твоей милости пришёл, Степан Родионыч...Не откажи, будь отцом родным! На тебя вся надежа...
С последними словами он повалился в ноги. Неожиданность этого манёвра заставила растеряться даже Карачунского.
--Дедушка, что ты...Дедушка, нехорошо!—бормотал он, стараясь поднять Игоря Анатольевича на ноги.—Разве можно так?
--Парня я к тебе привёл, Степан Родионыч...Совсем от рук отбился малый: сладу нет. Так я тово...Будь отцом родным...
--Какого парня, дедушка?
--Да Яшку моего безпутного...
--Ах, да...Ну, так что же я могу сделать?
--Окажи божескую милость, Степан Родионыч, прикажи его, варнака, на конюшне отодрать...Он на дворе ждёт.
Карачунский даже отступил, стараясь припомнить, нет ли у Чумакова другого сына.
--Да ведь он уже седой, твой-то парень? Ему уж под шестьдесят?
--Вот то-то и горе, что седой, а дурит...Надо из него вышибить эту самую дурь. Прикажи отправить его на конюшню...
Чумаков опять повалился в ноги, а Карачунский не мог удержаться и звонко рассмеялся. Что же это такое? «Парнишке» шестьдесят лет и вдруг его драть...На хохот из кабинета показались молодой горный инженер Оников, безцветный молодой человек в форменной тужурке и тощий носатый лесничий Штамм...
--Вот не угодно ли?—обратился к ним Карачунский, делая отчаянное усилие, чтобы не расхохотаться снова.—Парнишку хочет сечь, а парнишке шестьдесят лет...Нет, дедушка, это не годится. А позови его сюда, может быть я вас прмирю как-нибудь.
--Нет уж, это ты оставь, Степан Родионыч: не стоит он, поганец, чтобы в чистые комнаты его пущали. Одна гадость. Так нельзя, Степан Родионыч?
--Я не имею права, да и никто другой тоже.
--Ну, всё равно, я его в волости отдеру. Мочи не стало мне с ним, совсем от рук отбился.
Гости Карачунского из уважения к знаменитому «приисковому дедушке» только переглядывались, а хохотать не смели, хотя у Оникова уже морщился нос и вздрагивала верхняя губа, покрытая белобрысыми усами.
--Вот что, дедушка, снимай шубу пойдём чай пить,--заговорил Карачунский.—Мне необходимо с тобой поговорить.
Пить чай в господском доме для Чумакова составляло всегда настоящую муку, но отказаться он не смел и покорно снял шубу.
Карачунский повёл его прямо в столовую. Игорь Анатольевич ступал своими большими сапогами по навощённому полу с такой осторожностью, точно боялся  что-то пролить. Столовая была обставлена с настоящим шиком: стены под дуб, дубовый массивный буфет с резными украшениями, дубовая мебель, поставец. Чай разливал сам хозяин. Чумаков присел на кончик стула и весь вытянулся.
--Разскажи сначала, дедушка, что у тебя с сыном вышло,--заговорил Карачунский, стараясь смягчить давешний неуместный хохот.—Чем он тебя обидел?
--А за его качества...—сурово ответил Игорь Анатольевич, хмуря седые брови.—Вот за это самое.
Налив чай на блюдце, старик не торопясь разсказал про все подвиги Яшки, как он приехал пьяный с Мыльниковым, как начал «зубить» и требовать выдела.
--А главная причина—донял меня Кедровой дачей,--закончил Чумаков свою повесть.—В старатели хочет итти с зятишкой да с Кишкиным.
--Кишкин? Это тот самый, который дело затевает?
--Вот я и хотел разсказать всё по порядку, Степан Родионыч, потому как Кишкин меня в свидетели хочет выставить...Забегал он ко мне как-то на Фотьянку3 и всё выпытывал про старое, а я догадался, что он неспроста и ничего ему не сказал. Увёртлив весь.
--А я только сегодня узнал, дедушка: и до глухого вести дошди. Вот Оников слышал на фабрике...Везде болтают про Кишкина.
--Пустой человек,--коротко решил Чумаков.—Ничего из того не будет, да и дело прошло...Тоже и в живых немного уж осталось, кто после воли на казну робил. На Фотьяке найдутся двое-трое да в Балчуговском десяток.
--А если тебя присягой будут спрашивать?
--Ничего я не знаю, Степан Родионыч...Вот хоша и сейчас взять: я и на шахтах, я и на Фотьянке, а конторское дело опричь меня делается. Работы были такие же, как и раньше, как и сейчас. Всё одно...А потом пугал меня ещё Кишкин вольными работами в Кедровской даче. Обложат, грит, ваши промысла приисками, будут скупать ваше золото, а запишут в свои книги. Это-то он резонно говорит, Степан Родионыч. Греха не оберёшься.
--Ничего, всё это пустяки...—отшучивался Карачунский.—Мелкие золотопромышленники будут скупать наше золото, а мы будем скупать ихнее. Набавим цену—и вся недолга.
--Было бы из чего добавлять, Степан Родионыч,--строго заметил Чумаков.—Им сколько угодно дай—всё возьмут...Я только одному дивлюсь, куда начальство смотрит? Депортаменты-то на что наложены? Вся дача была казённая и вдруг будет вольная. Какой же это порядок? Изроют старатели всю Кедровскую дачу, как свиньи растащат всё золото, а потом и бросят всё...Казённого добра жаль.
--Да ты что так о чужом добре поачешься, дедушка?—в шутливом тоне заговорил Карачунский, ласково хлопая Чумакова по плечу.—У казны ещё много останется от нас с тобой...
Эта шутка задела Игоря Анатольевича за живое и он посмотрел с укоризной на весёлого хозяина.
--Как это так, Степан Родионыч?—бормотал он.—Ведь мы от казны хлеб едим...Казна—всему голова...Да эжели бы старое-то горное начальство поднялось из земли да посмотрело бы на нынешние порядки---Господи, что же это такое деется? Точно во сне...Да недалеко ходить, вот покойничек, родитель Александра Ивановича—старик указал глазами на Оникова—Иван Герасимыч, бывало, только ещё выезжает вот из этого самого дома на работы, а уж на Фотьянке все знают...А как приехал—все в струнку, не дышат, а Иван Герасимыч орлом на всех и пошла работа. По два воза розог перед работой привозили, а без того работы не начинались...Вот какие настоящие-то начальники были, Степан Родионыч! А инженер Телятников? Тот из собственных рук: ка-ак развернётся, да ка-ак ахнет по скуле...Любимая поговорка у Телятникова была: «Делай моё неладно, а своё ладно забудь!». Телятникова все до смерти боялись...Как-то раз один служащий,--повытки ещё тогда были,--повытчик Мокрушин, седой такой старик, до пенсии ему оставалось две недели, выпил грешным делом на именинах, да пьяненький и попались Телятникову на глаза. «Зайди,--говорит,--дедушка ко мне». Это значит, Телятников говорит. У Мокрушина обыкновенно душа в пятки. Приходит. Телятников говорит: «Выбирай из любых—или я тебя сейчас со службы прогоню и пенсии ты лишишься, или выпорю». Ну, старик плакать, в ноги, на коленках ползает за Телятниковым. Другой бы и смилостовался, а Телятников достиг своего и отодрал служащего...Только пенсии-то Мокрушин всё-таки не получил: помер через три дня. Вот такие начальники были, Степан Родионыч: отца родного для казны не пожалеют. Отцы были....Да ежели они узнали, что теперь замышляют с Кедровской дачей—косточки бы ихние на могилах перевернулись.
Карачунский слушал и весело смеялся: его всегда забавлял этот фанатик казённого приискового дела. Старик весь был в прошлом, в том жестоком прошлом, когда казённое золото добывалось шпицрутенами. Оников молчал. Немец Штамм нарушил наступившую паузу хладнокровным замечанием:
--Будем посмотреть, дедушка...
--Что это я сижу-то,--спохватился Чумаков.—Меня ведь парень ждёт во дворе.
--Оставь, дедушкак,--вступился Карачунский.—Мало ли тебе бывает: не всяко лыко в строку...
--Никак невозможно, Степан Родионыч! Словечко бы мне с тобой ещё надо сказать.
Карачунский проводил старика до передней и там Игорь Анатольевич поведал своё домашнее горе относительно сбежавшей Фени.
--Это которая?—припоминал Карачунский.—Одна с серыми глазами была...
--Вот эта самая, Степан Родионыч..Самая младшая она у меня в семье. Души я в ней не чаял.
--Дак, действительно, неприятный случай...—тянул Карачунский,закусывая свою бородку.
--Что же я теперь должен ьделать?
--Гм..да...Что же в самом деле делать?—соображал Карачунский, быстро вскидывая глаза: эта романтическая история его заинтриговала.—Собственно говоря, теперь уже ничего нельзя сделать...Когда Феня ушла?
--Да уж четвёртые сутки...Вот и я хотел попросить тебя, Степан Родионыч, яви ты божецкую милость, вороти девку...Парня ежели не захотел отодрать, ну, Бог с тобой, а девку вороти...Служил я на промыслах верой и правдой шестьдесят лет, заслужил же хоть что-нибудь? Цепному псу и то косточку бросают...
--Ах, дедушка, как это ты не поймёшь, что я ничего не могу сделать?—взмолился Карачунский.—Уж для тебя-то я всё бы сделал.
--Парня я выдеру сам в волости, а вот девку-то вывороть. Главная причина—вера у Кожиных другая. Грех великий я на душу приму, ежели оставлю это дело так...
--Ну, хорошо, воротишь, а потом что? Снова девушкой от этого она ведь не сделается и будет сидеть ни девка, ни баба.
--У нас есть поговорка своя, мужицкая, Степан Родионыч: тем море не испоганилось, что пёс налакал...Сама виновата, ежели не умела правильной девицей прожить.
--Сколько ей лет?
--Да в Спажинки девятнадцатый год пошёл.
--Нельзя воротить: совершеннолетняя...
--Как же, значит, я родной отец и вдруг не могу? Совершеннолетняя-то она двадцати одного будет...Нет, это не таковское дело, Степан Родионыч, чтобы потакать.
--Что же, я могу, пожалуй, съездить в Тайболу,--предложил Степан Родионыч, чтобы хоть чем-то угодить старику.—Только едва ли будет успех...Или приглашу Кожина сюда. Я его знаю немного.
Чумаков махнул рукой.
--Ежели жив был Иван Герасимович,--со вздохом проговорил он,--да, кажется, из земли бы вырыли девку. Отошло видно времячко...Прости на глупом слове, Степан Родионыч. Придётся уж, видно, через волость.
--Ничего не могу поделать!—уверял Карачунский.
Старик так и ушёл, уверенный, что управляющий не хотел ничего сделать для него. Как же, главный управляющий всех Балчуговских промыслов и вдруг не может отодрать Яшу? Своего блудного сына Чумаков нашёл у подъезда. Яша присел на последнюю ступеньку лестницы, положив голову на руки, и спал самым невинным образом. Отец разбудил его пинком и строго проговорил:
--Вставай, варнак! Ужо, завтра, я тебе в волости покажу, какая Кедровская дача бывает...

                7

Золотопромышленная кампания «Генерал Мансветов и Ко» имела громадную силу и совершенно исключительные полномочия.  Кто такой этот генерал Мансветов, откуда он взялся, какими путями он вложился в такое громадное дело—едва ли знал и сам главный управляющий Карачунский. Это был генерал-неведимка, хотя его именем и вершились миллионные дела. Самая кампания возникла на развалинах упразднённых казённых работ, унаследовав от них всю организацию, штат служащих, рабочих и территорию в пятьдесят квадратных верст. Ограничивающим условием при передаче громадных промыслов в частные руки было только одно, именно, чтобы кампания главным образом вела разработку жильного золота, покрывая неизбежные убытки в таком рискованном деле доходами от розсыпного золота. Затем существовала какая-то подать в пользу казны с добытого пуда, но какая—этого тоже никто не знал, как и генерала Манчветова, никогда не бывавшего на своих промыслах.
Балчуговская дача была усыпана золотом и давала миллионные дивиденты. Пока разведано было меньше половины всего пространства, а остальное служило резервом. Всего удивительнее было то, что в эту дачу попали, кроме казённых земель, и крестьянскик, как принадлежавшие жителям Тайболы. Но главная сила промыслов заключалась в том, что в них было заперто рабочее промысловое население слишком в десять тысяч человек, именно сам Балчуговский завод и Фотьянка. Рабочие не имели даже собственного выгона, не имели усадеб,--тем и другим они пользовались от кампании условно, пока находившаяся под выгоном и усадьбами земля не была надобна для работ. Это совершенно исключительное положение создало натянутые отношения между компанией и местным промысловым населением. Полное безземелье отдавало рабочих в безконтольное распоряжение кампании,--она могла делать с ними, что хотела, тем более, что всё население рядом поколений выросло на золотом деле, а это клало на всех неизгладимую печать. Промысловый человек—совершенно особенный, и, кудак вы его не суньте, он везде будет бредить золотом и лёгкой наживой. Это была та узда, которой можно было сдерживать рабочую массу, и этим особенно умел пользоваться Карачунский: он постоянно манил рабочих отрядными работами, которые давали известную самостоятельность, а главное, открывали вечно недостижимую надежду легкого и быстрого обогащения. С ловкостью настоящего дипломата он умел обходить этим окольным путём самые больные места, хотя и вызывал строгий ропот таких фанатиков кампанейских интересов, как старейший на промыслах штейгер Чумаков. Правда, что население вело долгую и упорную тяжбу с компанией из-за земли, посылало жалобы во все щели и дыры административной машины, подавало прошения, засылало ходаков, но шёль год за годом, а решения на землю не выходило. Когда поднимался вопрос о недоимках, всплывало и дело о размежевании. Непременный член по крестьянским делам выбивался из сил и ничего не мог поделать: рабочие стояли на своём. А недоимки росли с каждым годом всё больше, потому что народ бедствовал серьёзно, хотя и привык уже давно ко всяким бедствиям. Кричали на сходках больше молодые, которые выросли уже после воли.
Карачунский явился главным управляющим Балчуговским промыслом с критического момента перехода их от казны в руки компании. Это происходило в начале семидесятый годов 19-го века. Громадное дело было доведено горными инженерами от казны до полного разстройства, так что новому управляющему пришлось всеми способами и средствами замазывать чужие грехи, чтобы не поднимать скандала. Карачунский в принципе был враг всевозможных репрессий и предпочитал всему полумеры, уступки и сделки, которыми только и поддерживалось такое сложное дело.
По наружному виду, приёмам и привычкам это был самый заурядный бонвиан и даже немного мышинный жеребчик и никто на промыслах не поверил бы, что Карачунский что-нибудь смыслит в промысловом деле и что он когда-нибудь работал. Но такое мнение было несправедливо: Карачунский отлично знал дело и обладал величайшим секретом работать незаметно. Есть такие особенные люди, которые целую жизнь гору воротят, а их считают чуть ли не шалопаями. Весь секрет заключался в том, что Карачунский никогда не стонал, что завален работой по горло, как это делают все другие, потом он умел распорядится своим временем и, главное, всегда имел такой беспечный, улыбающийся вид. Даже сам Чумаков не понимал своего главного начальника и если относился к нему с уважением, то исключительно только по традиции, потому что не мог не уважать начальство. Старик не понял и того, как неприязно было Карачунскому узнать о затеях и кознях какого-то Кишкина,--в глазах Карачунского это дело было гораздо сложнее, чем полагал тот же Чумаков. Вообще неожиданно заваривалась одна из тех историй, о которых никто сначала не думает, как о деле серьёзном: бывают такие сложные болезни, которые начинаются с какой-нибудь ничтожной царапины или ещё более ничтожного прыща.
Когда вечером старик Чумаков ушёл, Карачунский долго ходил по столовой, насвистывая какой-то игривый опереточный мотив.
--Вы знаете этого...этого Кишкина?—обратился он неожиданно к Оникову.
--Что-то такое слыхал...—небрежно ответил молодой человек.—Даже, кажется, где-то видел: этакий гнусный сморчок. Да,да...Когда отец служил в Балчуговском заводе, я ещё мальчишкой дразнил его Шишкой. У него такая кличка...Вообще что-то маленькое, ничтожное и...гнусное.
Карачунский издал неопределённый звук и опять засвистал. Штамм сидел уже битых три часа и молчал самым возмутительным образом. Его присуствие всегда раздражало Карачунского и доводило до молчаливого бешенства. Если бы он мог, то завтра же выгнал бы и Штамма и этого молокососа Оникова, как людей совершенно ему ненужных, но навязанных сильными покровителями. У Оникова были сильны связи в горном мире, а Щтамм явился прямо от Мансетова, которому приходился даже какой-то роднёй.
--А вы как думаете, Карл Иваныч?—обратился к немцу Карачунский.
--Что, я думаю?—ответил немец вопросом.—Я думаю, что будем посмотреть.
«Вот два дурака навязались!»--со злочтью думал Карачунский, продолжая шагать.
Утром на другой день Карачунский послал в Тайболу за Кожиным и запиской просил его приехать по важному делу вместе с женой. Кожин поставлял одно время на золотопромышленную фабрику ремни и Карачунский хорошо его знал. Посланный вернулся, пока Карачунский совершал свой утренний туалет, отнимавший у него, по крайней мере, час. Он каждое утро принимал холодную ванну, подстригал бороду,  протирался косметиками, чистил ногти и внимательно изучал своё розовое лицо в зеркале.
--Сейчас будут-с,--докладывал Ганька, ездивший в Тайболу нарочным.
Действительно, когда Карачунский пил свой утренний какао, к господскому дому подкатила новенькая кошевка. Кожин правил сам своей бойкой лошадкой, обряженной в наборную сбрую. Феня ужасно смущалась своего первого визита с мужем в Балчуговский завод и надвинула новенький шерстяной платок на самые глаза. Привязав лошадь к столбу на дворе, Кожин пошёл с женой на крыльцо, где их уже ждал Ганька. Сам Карачунский встретил их в передней, а потом провёл в кабинет. Феня окончательно сконфузилась и не смела поднять глаза.
--Вчера у меня был Игорь Анатольевич,--заговорил Карачунский без предисловий.—Он ужасно огорчён и просил меня...Одним словом, вам нужно помириться со стариком. Я не впутался бы в это дело, если бы не уважал Игоря Анатольевича...Это такой почтенный старик, единственный в своём роде.
--Что же, мы всегда готовы помириться...—бойко ответил Кожин, встряхивая напомаженными волосами.—Только из этого ничего не выйдет, Степан Родионыч: карактерный старик, ни в какой ступе не утолчёшь...
--Всё-таки надо помириться...Старик совсем убит.
--И помирились бы в лучшем виде, если бы не наша вера, Степан Родионыч...Всё и горе в этом. Разве бы я стал брать Феню убёгом, кабы не наша вера.
--Да...это действительно...Как же быть, Акинфий Назарыч? Старик грозился повести дело судом...
--А уж что Бог даст,--решительно ответил Кожин.—По моему разсуждению так, что, конечно, старику обидно, а судом дела не поправишь...Утихомириться, даст Бог.
Феня всё время молчала, а тут не выдержала и зарыдала. Карачунский сам подал ей стакан холодной воды и даже принёс флакон ис какими-то крепкими духами.
--Ничего, всё устроиться помаленьку,--утешал её Карачунский, невольно любуясь этим молодым, красивым лицом.
Это молодое горе было так искренне, а заплаканные девичьи глаза смотрели на Карачунского с такой умоляющей наивностью, что он не выдержал и проговорил:
--Хорошо, я постараюсь всё это устроить...только для вас, Феодосия Игоревна.
--Что же ты не благодаришь Степана Родионыча?—говорил Кожин, подталкивая растерявшуюся жену локтем.—Они весьма нам могут способствовать....
--Не нужно, не нужно...—отстраняясь от благодарности Карачунский, когда Феня сделала движение поцеловать у него руку.—Для такой красавицы можно и без благодарности сделать всё.
Когда Кожины уехали, карачунский стоял у окна и проводил их глазами за ворота. Насвистывая свой опереточный мотив и барабаня пальцами по оконному стеклу, он думал в таком порядке: почему женщина всегда изящнее мужчины, и где тайна этой неотразимой женской прелести? Взять хоть ту же Феню, какая она красавица...Раньше он видал её мельком у отца, но не обратил внимания. И такая красавица родится у какого-нибудь Игоря Анатольевича! Удивительно! И ещё удивительнее то, что такая свежая, благоухающая красота достанется в руки какому-нибудь вахлаку Кожину. Это просто несправедливо. В голове Карачунского зародились ревнивые мысли по адресу Фени и он даже вздохнул. Вот и седые волосы у него, а сердце всё молодо да ещё как молодо...Разве Кожины понимают, как нужно любить хорошенькую женщину? Карачунский сделал даже гримасу и щелкнул пальцами.
Чтобы немного проветриться Карачунский отправился на золотопромышленную фабрику, работавшую и по праздникам в виду спешки. За зиму накопилось много работы. Весь двор был завален кучками золотоносного кварца, добытого рабочими. Фабрика не успевала истолочь его и промыть, а рабочим приходилось ждать очереди по месяцам, что вызывало ропот и недовольство. С внешней стороны золотопромывальня представляла собой очень неказистый вид. На месте бывшего каторожного винокуренного завода сейчас стояло всего два деревянных корпуса.  В одном работала толчея, а в другом совершалась промывка измельчённого кварца на шлюзах, покрытых медными амальгамированными ртутью листами. В первом корпусе работала небольшая паровая машина, так как воды в заводском пруде не хватало и на пол зимы. Вообще обстановка самая жалкая, не имевшая в себе ничего импонирующего. Эта несчастная фабрика постоянно возмущала Карачунского своим убожеством и он мечтал о грандиозном деле. Но что поделаешь когда и тут приходилось только сводить концы с концами, потому что компания требовала только дивидентов и больше ничего знать не хотела, да и главная сила Балчуговских промыслов заключалась не в жильном золоте, а в розсыпном.
На фабрике Карачунский нашёл всё в порядке. Паровая машина работала, толчея гремела своими пестами, в промывальне шла промывка. Всех рабочих «обращалось» на заводе едва пятьдесят человек в две смены: одна выходила в ночь, другая днём. На «пьяном дворе» Карачунский осмотрел кучки добытого старателями кварца и только покачал головой. Хорошего ничего не оказалось, за исключением одной кучки из Ульянова кряжа, за Фотьянкой. Здесь Карачунский встретил к своему удивлению Игоря Анатольевича. Старик сидел у кучи кварца на корточках и внимательно разсматривал отдельные куски.
--Ну,дедушка, что новенького?
--Да так, из-за хлеба на воду старатели добывают...—угрюмо отвечал Чумаков, швыряя куски кварца в кучу.
Карачунский осмотрел эту кучку и понял, что старик не хочет выдать новой находки. Какой-то неизвестный старатель из Фотьянки отыскал в Ульяновом кряже хорошую жилу.
С «пьяного двора» они вместе прошли на толчею. Карачунский велел при себе сейчас же произвести протолочку заинтересовавшей его кучки кварца. Чумаков всё время хмурился и молчал. Кварц был доставлен в ручном вагончике и засыпан в толчею. Карачунский присел на верстак и закурил папироску, прислушиваясь к громыхавшим пестам. На других золотых промыслах на Урале везде дроби кварц бегунами, а толчеи остались только в Балчуговском заводе—Карачунский почеиу-то не хотел ставить бегунов.
--Вот что, Игорь Анатольевич,--заговорил Карачунский после длительной паузы.—Я посылал за Кожиным...Он был сегодня у меня вместе с женой и согласился помириться, то есть просить прощения.
Чумаков точно испугался и несколько времени смотрел на Карачунского ничего не понимающими глазами, а потом махнул рукой и проговорил:
--Поздно, Степан Родионыч...Я...я..проклял Феню.
--А это что значит: проклял?
--А встал перед образом и проклял. Теперь уже, значит, всёкончено...Выворотится Феня домой, тогда прощу...
--Ну, это ваше дело,--равнодушно ответил Карачунский.—Я своё слово сдержал...Это моё правило.
Толчея соединялась с промывальной и измельчённый в порошок кварц сейчас же выносился водяной стуей на сложный деревянный шлюз.Целая система амальгамированных медных листов была покрыта деревянными ставнями—это делалось в предупреждение хищнечиства. Промытый заряд новой руды дал блестящие результаты. Доводчик Ераков, занимавшийся съёмкой золота, преподнёс на железной лопаточке около золотника золота, имевшего серый оловянный цвет.
--Это с двадцати пудов?—равнодушн6о заметил Карачунский.—Недурно...А кто нашл жилу?
--Да их тут целая артель, на Ульяновом кряже близко года копалась,--объяснил уклончиво Чумаков.—Все фотьянские...Гнездышко выкинулось, вот и золото.
Это открытие обрадовало Карачунского. Можно будет заложить на Ульяновом кряже новую шахту,--это будет очень эффектно и в заводских отчётах и для парадных прогулок приезжающих на промыслы любопытных путешественников. Значит, жильное дело подвигается вперёд и прочее.
В этом хорошем настроении Карачунский возвращался домой, но оно было нарушено встречей на мосту целой группы своих служащих. Заводская контора была для него самым больным местом, потому что именно здесь он чувствовал себя окончательно безсильным. Всех служащих насчитывалось около ста человек, а можно было сократить штат наполовину. Но дело в том, что этот штат всё увеличивался, потому что каждый год приезжали из Петербурга новые служащие, которым нужно было создавать место и изобретать занятия. Это была настоящая саранча, очень прожорливая, ничего не умевшая и ничего не желавшая делать. Таких господ высылали из Петербурга разные влиятельные особы, стоявшие близко к делам компании. У каждой такой особы находились бедные родственники, подающие надежды молодые люди, снабжённые самыми трогательными рекомендациями. И с такими фамилиями, чуть не прямые потомки Синеуса и Трузора! Один был даже с фамилией Монмаранси. Про себя Карачунский называл свою заводскую контору богадельней и считал её громадным злом, съедавшим напрасно десятки тысяч рублей.
«Съедят меня эти Монмаранси!»--думал Карачунский, напрасно стараясь припомнить приятное, смутно носившееся в его воображении.

                8

Пока в воскресенье Игорь Анатольевич ходил на золотопромывальную фабрику, дома придумали средство спасения, о котором раньше никому как-то не приходило в голову. Яша запировал с Мыльниковым, а из мужиков оставался дома один Прокопий. Первую мысль о бакшке Лукерье подала Мария.
--Одна она управиться с тятенькой,--говорила девушка, потерявшей голову матери:--баушка Лукерья строгая и всё дело уладит.
--Да ведь проклял он родное детище, Марьюшка,--стонала Устинья Марковна, заливаясь слезами.—Свою кровь не пожалел....
--Уж баушка Лукерья знает, что делать...Пока тятенька на заводе, Прокопий сгоняет в Фотьянку.
Прокопий верхом отправился в Фотьянку. Он вернулся всего часа через два. Баушка Лукерья приехала тоже верхом, несмотря на свои шестьдесят лет с большим хвостиком. Это была ещё крепкая старуха. Она зимой носила мужскую бобровую шапку и штаны, как мужик. Высокая, крепкая баушка Лукерья ещё цвела какой-то старческой красотой. Лицо у неё было свежее, а серые глаза смотрели с строгой ласковостью. Она себя называла «малоросейкой», в отличие от балчуговских баб, некрасивых и скуластых. Сын, Пётр Васильевич, нисколько не походил на мать.
--Ну, что у вас тут случилось?—строго спрашивала баушка Лукерья.—Эй, Устинья Марковна, перестань хныкать...Экая беда стряслась с Феней, и девушка была, кажись, не замути воды...Что же, грех-то не по лесу ходит, а по людям.
С появлением баушки Лукерьи все в доме сразу повеселели и только ждали, когда вернётся грозный тятенька. Устинья Марковна боялась, как бы он не приехал ночевать на Фотьянку, но Прокопий по дороге как-то сказал, что старика видели на золотой фабрике. Игорь Анатольевич пришёл домой только в сумерки. Когда его в дверях встретила баушка Лукерья, старик всё понял.
--Иди-ка сюда, воевода,--ласково говорила старуха.—Иди...вишь, в гости к тебе приехала....
--Здравствуй, Баушка. И то давно не видались.
--Горденёк стал, Игорь...На плотине постоянно толчёшься у нас, а нет, чтобы ы Фотьянку завернуть да старуху проведать...
--Некогда всё...Собирался не одинова, а тут какая-нибудь причина и выйдет....
--У тебя всё причины...А вот я не погордилась и сама к тебе приехала. Угощай гостью...
--Не ко времени гоститься ивздумала...
--Вот что я тебе скажу, Игорёк,--заговорила старуха серьёзно.—Я к тебе за делом...Ты это что задумал-то? Не хвалю твою Феню, а тебя-то вдвое. Девичья-то совесть известная: до порога, а ты с чего проклинать вздумал? Ну, пожужил, постращал, отвёл душу и довольно....
--Что уж теперь говорить, баушка: пролитую воду не собирёшь...
--Да ты слушай, умная голова, когда говорят...Ты не для того отец, чтобы проклинать свою кровь. Сам виноват, что раньше замуж не выдал. Вот марью-то заморил в девках по своей гордости. Верно тебе говорю. Ты меня послушай, ежели своего ума не хватило. Проклясть-то немудрено, а ведь ты помрёшь, а Феня останется. Ей-то ещё жить да жить...Сам виноват, говорю! Ну, что молчишь?
--Татьяну я не проклинал, хотя она и вышла из моей воли,--оправдывался старик,--зато и расхлёбывает теперь горе...
--И тоже тебе нечем гордиться и похвалятся-то: взял бы да и помог той же Татьяне. Баба из последних сил выбилась, а ты свою гордость тешишь. Да что тут с тобой толковать...Эй, Прокопий, ступай к отцу Акакию и веди сюда его, да чтоб крест с собой захватил: разрешительную молитву надо сказать и отчитать проклятие-то. Будет Господа гневить...Со своими грехами замаялись, не то что других проклинать.
Игорь Анатольевич был рад, что подвернулась баушка Лукерья, которую он от души уважал. Самому бы не позвать попа из гордости, хотя старик в течение суток уже успел одуматься и давно понял, что сделал неладно. В ожидании попа баушка Лукерья отчитала Игоря Анатольевича вполне, обвинив его во всём.
Батюшка отец Акакий  был ещё совсем молодой человек, которого недавно назначили в Балчуговский приход, так как у него не успели хорошенькодаже  отрасти волосы. Он был немало смущён таким редким случаем, когда пришлось разрешать от проклятия. Порывшись в требнике, он велел зажечь свечи перед образом, надел епитрахиль и начал читать по требнику установленные молитвы. Баушка Лукерья поставила Игоря Анатольевича на колени и строго следила за ним всё время. Устинья Марковна стояла у печки и горько рыдала, точно хоронила Феню. Когда обряд кончился и все приложились к кресту, отец Акакий сказал коротенькое слово о любви к ближнему, о прощении обид, о безграничном милосердии Божием.
--Нет, ты ему отец, епитамию определи,--настаивала баушка Лукерья.—Нало так сделать, чтобы он чувствовал...
Батюшка согласился и на это, назначив по десяти земных поклонов в течение сорока дней.
--А теперь и о деле потолкуем,--решила баушка Лукерья.—Садись, отец Акакий и образумь нас тёмных людей....
Отец Акакий уже знал в чм дело и опять не знал, что посоветовать. Конечно, воротить Феню можно, но к чему это приведёт: сегодня воротили, а завтра она убежит. Не лучше ли её пока оставить и подействовать на мужа: может он перейдёт из-за жены в православие....
--Нет, это пустое, отец,--решила баушка Лукерья.—Сам-то Акинфий Назарыч, пожалуй бы и ничего, да старуха Маремьяна не дозволит...Настоящая медведица и крепко своей старой веры держится. Ничего из того не выйдет, а Феню надо воротить...Главное дело, она из своего православного закону вышла, а наши ряды испокон веку православные. Жиденький ещё умок у Фени, вот она и вверилась....
--Силой нельзя людей заставить быть тем или другим,--заметил отей Акакий.—Мне самому хоть случай некприятен, но не сделать бы хуже....Люди молодые, всё может быть. В своей семье теперь Феодосия Игоревна будет хуже чужой....
--А я её к себе возьму и выправлю,--решила старуха.—Не погибать же православной душе...Уж я её шёлковою сделаю.
--Будь ей вместо матери...—упрашивала Устинья Марковна, кланяясь в ноги.—Я-то слаба, не умею, а Игорь Анатольевич перестрожит. Ты уж лучше...
--У меня отойдёт и дурь свою бросит...
Отей Акакий посидел сколько этого требовали приличия, напился  чаю и отправился домой. Проводив его до порога, Игорь Анатольевич вернулся и проговорил:
--Славный бы попик, да молод больно...
--Ему же лучше, что и молод и умён. Вон какой совестливый да скромный...
--Ну вот что, други мои милые, засиделась я у вас,--заговорила баушка Лукерья.—Стемнилось совсем на дворе...Домой пора: тоже не близкое место. Поволокусь, как ни есть...
--Да ты верхом пригнала?—сурово спросил Чумаков.
--Пешком-то я угорела уж ходить: было похожено вдосталь.
Старуха сходила в заднюю избу проститься «с девками», а потом надела шапку и стала прощаться.
--Куда ты ускорилась-то?—спрашивал Чумаков, которому не хотелось отпускать старуху.—Ночевала бы,баушка, а то ещё заелешь куда-нибудь в ширп...
--Невозможно мне...Гребится всё, как там у нас в Фотьянке. Пётр Васильевич мой что-то больно ноне стал водочке припадать. Связался с Мыльниковым да с Кишкиным...Не гожее дело.
--Золото хотят искать...Эх, бить их некому, баушка! А я вот что тебе скажу, Лукерья: погоди малость, я оболокусь да провожу тебя до Краюхина увала. Мутит меня дома-то, а на вольном воздухе, может, обойдусь...
--И любезное дело,--согласилась баушка, подмигивая Устинье Марковне.—Одной-то мне, пожалуй, и опасливо по новейшему времю ездить, а сегодня ещё воскресенье...Пируют у вас на Балчуговском, страсть пируют. В прошлый раз еду я также на вершной, а навстречу мне вааши балчуговские парни идут. Совсем молодые, а пьяненькие...Увидали меня, озорники, и давай галиться: «Тпру, баушка!». Ну, я их нагайкою, а они меня обозвали что ни есть хуже, да ещё с седла хотели стащить...
--Собака-народ стал, баушка...
Игорь Анатольевич оделся, захватил с собой весь припас, помолился и, не простившись с домашними, вышел. Прокопий помог старухе сесть в седло.
--Вот, говорят, что гусь свинье не товарищ,--шутила баушка Лукерья, выезжая на дорогу.
Ночь была тёмная и только освещали улицу огоньки, светившиеся кое-где в окнах.Фабрика темнела чёрным остовом, а высокая железная труба,походила на корабельную мачту. Издали ещё волчьим взглядом глянул Ермошкин кабак: у его двери горела лампа с зеркальным рефлектором. Тёмные фигуры входили и выходили, а в открывшуюся дверь вырывались смешанная струя пьяного галдения.
--Тьфу!—отплюнулся Чумаков, стараясь не глядеть на проклятое место.—Вот, баушка, до чего мы с тобой дожили: не выходит народ из кабака...Днюют и ночуют у Ермошки.
--Ох, и не говори, Игорь! У нас на Фотьянке тоже мужики пируют без утиху....Что только и будет, как жить-то будут. Ополоумели вконец. Никакой страсти не стало в народе.
--Глаза бы не глядели,--с грустью отвечал Чумаков, шагая по середине улицы рядом с лошадью.—Охальники...И нет хуже, как эти понедельники. Глаза бы не глядели, как работнички-то наши выйдут завтра на работу...Как мухи травленые ползают. Рыло опухнет, глаза затекут...тьфу!
Поровнявшись с кабаком, они замолчали, точно ехали по зачумленному месту. Игорь Анатольевич несколько раз волком смотрел на кабацкую дверь и ещё раз плюнул. Угнетённое настроение продолжалось на разстоянии целой улицы, пока кабацкий глаз не скрылся из виду.
--Помнишь место-то?---тихо проговорила баушка Лукерья, кивая головой в сторону черневшей «пьяной конторы».—Много тут наших варнацких слёз пролито...
Старик тряхнул головой и ничего не ответил.
--Когда нашу партию из Расеи пригнали,--продолжала тихо старуха, точно боясь разбудить каторожные тени, витавшие здесь,--дорога шла через Тайболу...Ну, входит партия в Балчуговкий, а здесь покойница-сестрица, Марья Тимофеевна, поглядела этак кругом и шепчет мне6 «Луша, тут наша смертонька». Обыкновенно, там в Расее-то и слыхом не слыхивали, что такое каторга есть, а только словом пугали: «Вот приведут в Сибирь на каторгу, там как узнаете...».А в Малороссии и вообще подавно не знали р Сибири. И у меня сердце ёкнуло, когда завиделся завод, а всё-таки я потихоньку отвечаю Марье Тимовеевне: «Погляди, глупая, вон церковь-то...Помрём, так хоть похоронить есть кому!». Глупы-глупы, а это соображаем, что без попа церковь не стоит...О обрадели мы вот этой самой балчуговской церкви, как родной матери. Да и вся наша партия тож. Известно, женское дело, страшливое: вот мол, где она, эта самая каторга. По этапам нас вели–то близко полгода, так всегог натерелись и думаем, что в каторге ещё того хуже раз на десять!
Так в разговоре они незаметно выехали на окраину. Небо начинало проясняться. Низкие зимние тучи точно раздвинулись, открыв мигавшие звёздочки. Немая тишина обступала кругом всё. Подъём на Краюхин увал точно был источен червями. Игорь Анатольевич попрежнему шагал рядом с лошадью, мерно взмахивая правой рукой.
--Привели-то нас, как теперь помню, под вечер...—продолжала баушка Лукерья.—Мужицкая каторга каменная, а инаша, бабья,--деревянная и деревянным тыном обнесена. Вот завели партию во двор, выстроили, а покойник Антон Лазарич уже на крыльце стоит и эдак из-под ручки нас оглядывает, а  сам усмехается. В окнах у казармы тоже всё залеплено арестантками: любопытно на свеженьких поглядеть...Эдак с крайчику, слева, значит, я стою, а Марья Тимофеевна жмётся около меня; она в партии-то всех моложе была и из себя красивее. Ну, Антон Лазарич...
--Молчи, ради Христа! Молчи...—протестовал Чумаков.
--Дело прошлое, что греха таить...А покойничек Антон Лазарич, не тем будь помянут, больно уж погонный был старичок до девок. Седенький, лысенький, ручки трясутся, а ни одной не пропустит...Баб не трогал, ни-ни, потому говорит, «сам я женатый человек, и нехорошо чужих жен обижать». Кабы не эта его повадка, так и лучше бы не надо нам смотрителя: добреющий человек и богобоязливый...Каждое воскресенье в церкви вперёд всех стоит, молится, а сам слезами заливается. И жена ведь у него молодая была...Ох, грехи, грехи!
--Охальник был...—сурово заметил Чумаков.—Собаке собячья и смерть.
--Понапрасну погинул, это уж что говорить!—согласилась баушка Лукерья, понукая убавившую шаг лошадь.—Одна девка-каторжанка издалась упрямая и чуть его не зарезала, черкаска-девка...Ну, приходит он к нам в казарму и нам же плачется: «Вот, говорит, черкеска меня ножиком резала, а я человек семейный...». Слезами заливается. Как раз через три дня его и порешили сердешного.
--Бузун его зарезал...С нашей же каторги беглый. Он около Бальчугов бродяжил.
--А пошто же на палача Никитушку говорили?
--Здря народ болтал...
Молчание. Начался подъём на Краюхин увал. Лошадь вытягивает шею и тяжело дышит. Игорь Анатольевич, чтобы не отстать, ухватывается одной рукой за лошадиную гриву.
--Сказывают, Никитушку недавно в городу видели,--говорит старуха.—Ходит по купцам и милостиню просит...Ох-хо-хо! А прежде какая ему честиь была: «Никита Степаныч, отец родной...благодетель...». А он-то бахвалится.
--Пьяный был без просыпа...Перевозили его с одной каторги на другую, а он ничего не помнит.
--Бывал он у  нас на каторге...Придёт, поглядит и молвит: «Ну, крестницы мои, какое мне от вас уважение следует? Почитайте своего крёстнаго». Крёстным себя звал. Бабёнки улещали его и за себя и за мужиков, когда к наказанию он выезжал в Балчуги. Страшно было на нео смотреть, на пьяного-то...
--Вот ты, Лукерья, про каторгу раздумалась,--перебил  её Чумаков,---а я вот про нынешние порядки соображаю...Этак как раскинешь умом-то, так ровно ничего и не понимаешь. В ум не возьмёшь, что и кчему следует. Каторга была так каторга, солдатчина была так солдатчина, одним словом, казённое время...А теперь что? Не то что других там судить, а у себя в дому, как гнилой зуб во рту....Дальше-то что будет?
--На промыслах везде одни порядки, Игорь: ослабел народ, измалодушествовался. Главная причина: никакой народу страсти не стало...В церковь придёшь: одни старухи. Вконец, измотался народ.
В этих разговорах они добрались до спуска с Краюхина увала, где уже начинались шахты. Когда лошадь баушки Лукерьи поровнялась с караушкой Спасо-Колчеданской шахты, старуха проговорила:
--Ну, прощай. Так ты тово, Феню-то добывай из Тайболы да вези ко мне на Фотьянку, утихомирим девку, коли на то пойдёт.
Игорь Анатольевич что-то хотел сказать, но только застонал и отвернулся: по лицу у него катились слёзы. Баушка Лукерья отлично поняла это безмолвное горе: «Эх, если жива была Марья Тимофеевна, разве он допустил бы это!».

               
                9

Неожиданное появление Игоря Анатольевича на шахте не удивило, потому что рабочие давно уже привыкли к подобным сюрпризам. К суровому старику относились с глубоким уважением именно потому, что он видел каждое дело насквозь и не было никакой возможности обмануть его в ничтожных пустяках. Всякую промысловую работу Чумаков прошёл собственным горбом и «видел на два аршина в землю», как говорили про него рабочие. Это, впрочем, не мешало ругать его за глаза иродом, жидом и другими мерзостями. Балчуговское воскресенье отдалось и на шахтах: коморник Мутовка, сидевший в караулке при шахте, усиленно моргал подслеповатыми глазами, у машиниста Семёныча, молодого парня-франта, язык заплетался, откатчики при шахте мотались на ногах, как чумная скотина.
--Да вы тут совсем взбесились!—гремел старик на подгулявших рабочих.—Чему обрадовались черти! А где подштейгер?
Подштейгер Лучок, седой старик, был совсем пьян и спал где-то за котлами, выбрав тёпленькое местечко. Это уж окончательно взбесило Игоря Анатольевича и он начал разносить пьяную команду в дребезги. Проснувшийся Лучок вдобавок забунтовал, что иногда случалось с ним под пьяную руку.
--А ты не больно тово...---огрызался он из своей засады.—Слава Богу не казённое время, чтобы с живого человека шкуру драть! Да...
--Ах, варвары! А кто станет отвечать, ежели вы, подлецы, шахту опустите?
--Обыкновенно, ты ответишь,--согласился Лшучок.—Ты жалованья-то пятьдесят цалковых получаешь, ну, значит, кругом и будешь виноват...А с меня за двадцать-то цалковых немного возьмёшь.
--Ты ещё разговариваешь у меня, мокрое рыло?
--И скажу завсегда.
Взбешенный Игорь Анатолевич собственноручно извлёк Лучка из-за котлов, нахлобучил ему шапку на пьяную башку и вытолкал из корпуса, а пожитки подштейгера велел выбросить на дорогу.
--Ступай, жалуйся на меня, пёс!—кричал старик вдогонку лукавому рабу.—Я на твоё место двадцать таких найду...
--А мне наплевать!—слышался из темноты голос Лучка.—Ишь, как расщеперился...Нет, брат, не те времена.
Эта комедия изгнания Лучка со службы проделывалась в год раза три-четыре, благодаря его пьяной строптивости. Несколько дней после такой оказии Лучок высиживал в кабаке Ермошки, а потом шёл к Чумакову мс повинной. Составлялось примерение на непременном условии, что эхто «в последний раз». Все знали, что и настоящая история закончится миром, потому что Игорь Анатольевич не мог жить без лучка и никому не доверял, кроме него, чем Лучок и пользовался. Если бы не пьянство, Лучок давно ходил бы «в штейгерах», а может быть и главным штейгером. Знал он дело на редкость и в трудных случаях Чумаков советовался только с ним, потому что горных инженеров и самого Карачунского в приисковом деле в грош не ставил. У Лучка была особенная смелость, которой недоставало Чумакову,--живо всё сообразить и из собственной кожи вылезть, когда это нужно.
По настоящему следовало бы спуститься в шахту и осмотреть работы, но Игорь Анатольевич вдруг как-то обессилил, чего с ним никогда не бывало. Он ни разу в жизни своей не хворал и теперь только горько покачал головой. Эта пустячная ссора с пьяным Лучком окончательно подорвала старика и он едва дошёл  до своей конторки, отгороженной в уголке машинного корпуса. Ключ от конторки был всегда с ним. Здесь он иногда и ночевал, прикорнув на засаленную деревянную скамейку. Игорь Анатольевич засветил сальную свечку и присел к столу. В маленькое оконце, дребезжавшее от работы паровой машины, глядела ночь чёрным пятном; под полом, тоже дрожавшем, с хрипеньем и бульканьем бежала поднятая из шахты рудная вода; слышно было, как хрипел насос и громыхали чугунные шестерни. Всё это было, как всегда, как запомнил не себя Игорь Анатольевич (именно не себя, а  играемую им сущность, потому что в действуительности, а не в реинкарнации он был Игорь Анатольевич Чумак и это имя никак не могло принадлежать тому человеку, в которого он переселился под воздействием внешних сил. Поэтому, Чумак решил, что надо играть по правилам, которые были установлены мне им. И если в жизни он был с Малороссии, то его новый образ  родился совсем в другом месте, но изменять промыслк не смвоему, а свыше, он не мог). Мысль о безсильной, жалкой старости явилась для него ы такой яркой и безжалостной форме, что он даже испугался. Что же это такое?
Он присел к столу, облокотился и положив голову на руку, крепко задумался. Семейные передряги и встреча с баушкой Лукерьей подняли со дна души весь накопившийся тяжёлый житейский осадок.
Родился и вырос Игорь Анатольевич дворовым человеком в Харьковской губернии. Подростком он состоял при помещичьем доме в казачках, а в шестнадцать на свой грех попал в барскую охоту. Не угодил он барину на волчьей облаве чем-то, кинулся на него барин с поднятым арапником...Окончание этого эпизода барской охоты было уже на балчуговском заводе, куда Чумаков был приведен в кандалах для отбытия каторожных работ. Но промысловая каторга для него явилась спасением; серьёзный не по летам, трудолюбивый, умный и честный, он сразу выдвинулся из своей арестантской среды. Смотрителем тогда был тот самый Антон Лазарич, о котором рассказывала баушка Лукерья. Он очень полюбил молодого Чумакова и так устроил, что десятилетняя каторга для него была не в каторгу, а в обыкновенную промысловую работу, с той разницей, что только ночевать ему приходилось в остроге.
Новая работа полюбилась Игорю Анатольевичу и он прирос к ней всей душой. Да, что только было тогда, теперь даже и вспомнить как-то странно, точно всё это во сне привиделось. Работа кипела, благо каторожный труд ничего не стоил. С одной стороны работал каторожный винокуренный завод, а с другой—золотые прииски. Балчуговский завод походил на военный лагерь, где вставали и ложились по барабану, обедали и шабашили по барабану и даже в церковь ходили по барабану. На работу выступали поротно и повзводно, отбивая шаг. При встрече с начальством вытягивались в струнку и делали на-караул даже ина работах. На площади, между каторгой и «пьяной конторой», в праздники производилось настоящее солдатское учение пригнанных рекрутов и тут же происходили жесточайшие экзекуции. С одной стороны орудовал «крёстный» Никитушка, а с другой—солдатская «зелёная улица». Сквозь строй гоняли каждое воскресенье, а для большего эффекта приводили народ даже с Фотьянки. Кроме своего каторожного начальства и солдатского для рекрутов, в распоряжении горных офицеров находилось ещё два казачьих батальона со специальной обязанностью производить наказания на самом месте работ; это было домашнее дело, а «крёстный» Никитушка и «зелёная улица»--парадным наказанием, главным образом, на страх другим. Когда партия рабочих выступала куда-нибудь на прииск, за ней вместе с провиантом следовал целый обоз розг, точно их нельзя было приготовить на месте действия. Военное горное начальство в этом случае разсуждало так, что порядок наказания прежде всего, а работа пойдёт сама собой.
Первые два года Игорь Анатольевич работал на винокуренном заводе, где всё дело вершилось исключительно одним каторожным трудом, а затем попал в разряд исправляющихся и был отправлен на промыслы. Винокуренный завод до самого конца оставался за каторгой, а на промыслы высылали только отбывших каторгу. Чумаков застал Балчуговский завод ещё совсем небольшим. Селение шло только по Нагорной высоте, а Низы заселились уже при нём, когда посадили на промыслы сразу три рекрутских набора. Из ссыльно-поселенцев постепенно выросла Фотьянка, которая служила главным каторожным гнездом. На промыслах Игорь Анатольевич прошёл все работы, начиная с простого откатчика, отвозившего на тачке пустую землю а отвалы. Сколько теперь этих отвалов кругом Балчуговского завода; страшно подумать о том казённом труде, который был затрачен на эту египетскую работу в полном смысле слова. Людей не жалели и промыслы работали «сильной рукой», то есть высылали на розсыпь тысячи рабочих. Добытое таким даровым трудом золото составляло для казны уже дистый дивидент. Игорь Анатольевич скоро выбился на промыслах из простых рабочих и попал в десятники. С делом он освоился и начальство ценило в нём его фантастическое трудолюбие.
Чуть только не свихнулся он, когда встретил свою первую жену, Марью Тимофеевну. Её только что пригнали из России и Антон Лазарич сразу заметил красивую каторжанку. Ей было всего 19 лет, а попала она из помещичьей девичьей на каторгу, как значилось в списке, за кражу сахара. Сестра Лукерья пришла вместе с ней и значилась в спмске виновной в краже мёда. Чья-то рука изощряла остроумие над судьбой двух сестёр, но они должны были отбыть положенные три года, а затем поступили в разряд ссыльных и переселены были на Фотьянку. Антон Лазарич прозвал Марью Тимофеевну «сахарницей» и на третий же день потребовал к себе по «секретному делу». Сестра Лукерья избежала этого секретного дела только потому, что Антона Лазарича во-время успели зарезать.
--Одна сестра с сахаром, другая—с мёдом,--шутил смотритель,--а я до сахара большой охотник...
Чумаков числился в то время в каторге и не раз был свидетелем как Мария Тимофеевна возвращалась по утрам из смотрительской квартиры вся в слезах. Эти ли девичьи слёзы, девичья ли краса, только начал он крепко задумываться...Заметил эту перемену даже Антон Лазарич и не раз спрашивал:
--Что с тобой Игорь? Как будто ты не в себе...
--Неможется, Антон Лазарыч,--сурово отвечал Зыков, стараясь не глядет на каторожного насильника.
Запала крепкая и неотвязная дума Игорю Анатольевичу в душу, выжидал случая, чтобы «порешить» лакомого смотрителя, но его предупредил другой каторжанин Бузун, зарезавший Антона Лазарыча за недоданный паёк. Гора свалилась с плеч, а потом Мария Тимофеевна была переведена на Фотьянку, где он с ней тотчас же ипознакомился и сейчас же женился. Много было каторжанок и ни одна не осталась непристроенной: все вышли замуж, развели семьи и населили Фотьянку и Нагорную сторону. Замечательно, что среди каторожников не было ни одной женщины лёгкого поведения.
Хорошо и любовно зажил Игорь Анатольевич с молодой женой и никогда ни одним словом не напоминал прошлого: подневольный грех в счёт не шёл. Но сама Мария Тимофеевна всё время замужества оставалась туманной и грустной и только перед смертью призналась мужу, что её заело.
--Не девушкой я за тебя выходила замуж...---шептали побелевшие губы.—Нет в том моей вины, а забыть не могла. Чем ты ко мне ласковее, тем мне страшнее. Молчу, а у самой сердце кровью обливается.
--Марья, Бог с тобой, какие ты слова говоришь...
--Я сама себя осудила, Игорь Анатольевич и горше это было мне каторги. Вон сыночка тебе родила и его совестно. Не корил ты меня худым словом, любил, а я всё думала, как бы мы с тобой век свековали, ежели бы не моя злочастная судьба.
Молодой умерла Марья Тимофеевна и в гробу лежала красивая да белая, точно восковая. Вместе с ней белый свет закрылся для Чумакова и на всю жизнь его брови сурово сдвинулись. Взял он вторую жену, но счастья не воротил, по пословице: покойник у ворот не стоит, а своё возьмёт. Поминком по любимой жене Марии Тимофеевне остался безпутный Яша.
Жизнь Игоря Анатольевича прошла в суровой работе изо дня в день. Он точно раз и навсегда замёрз на своём промысловом деле и больше не оттаял. Трудно приходилось—молчал, хорошо—молчал, а потом превратился в живую машину. Только раз в течение своей службы он покривил душой, когда на Урал тайно приехал казённый фискал. Несмотря на военные строгости при разработке золота, рабочие ухитрялись воровать. Тоже самое было и на других казённых и частных промыслах. Были и свои скупщики, которые проникли и в заколдованный круг Балчуговской каторги. Сыщик успел купить золото кое у кого, но один Игорь Анатольевич вызнал в нём настоящую птицу и пустил стороной слух, чтобы спасти десятки легковерных людей. Пожалел он дураков...и действительно, Балчуговский завод пострадал меньше, а на других промыслах разразилась страшная гроза.  Сотни были прогнаны сквозь строй и сосланы в Восточную Сибирь в безсрочную каторгу. Впрочем, никто не знал на Балчуговских приисках, кто первый догадался относительно фискала. Чумаков молчал, как будто не его дело. Тогда, между прочим, спасся только чудом Кишкин замешанный в этом деле: какой-нибудь один час и он улетел бы в Восточную Сибирь да ещё прошёл бы насквозь всю «зелёную улицу».
«Вот я ему подлецу помяну как-нибудь про фискала-то—подумал Чумаков, припоминая готовившееся скандальное дело.—Эх, надо бы мне тогда на Фотьянке узелок завязать, да не догадался...Ну, как-нибудь в другой раз».
Слишком тридцать пять лет «казённого времени» отбыл Чумаков, когда объявлена была воля. Он совершенно не понимал этого события, никак не укладывавшегося в его голове. Игорь Анатольевич даже как-то растерялся, особенно когда упразднили каторгу, винокуренный завод закрыли, а казённым промысловым работам пришёл конец. Мысль о том, что теперь нужно будет платить каждому рабочему, просто возмущала его. Помилуйте, такая орава рабочих и вдруг каждому плати, а что же казне останется? Казённые работы, переведенные на вольнонаёмный труд и лишённые военной закваски, сразу и добытое этим путём золото, несмотря на готовый инвентарь и всякое промысловое хозяйство, стало обходится казне в пять раз дороже его биржевой стоимости. Некоторое время поддержала падавшее дело открытая на Фотьянке Кишкиным богатейшая россыпь, давшая в течение трёх лет больше ста пудов золота, а дальше случился уже скандал—золотник золота обходился казне в 27 рублей при номинальной его стоимости в 4 рубля. Немало смущали Чумакова горные инженеры.
Последние пять лет Балчуговские заводы существовали только на бумаге, когда явился генерал Мансветов и компания. Кое-как поддерживалась одна шахта да работали местами старатели. Водворение компании сразу подняло дело и Игорь Анатольевич ожил, перенеся на компанейское дело все свои крепостные симпатии. Когда первое опьянение миновало, оказалось, что промысловоеинаселение очутилось в полной экономической зависимости от компании. Между тем, это было казённое промысловое население, несколькими поколениями воспитавшееся на своём приисковом деле.  В Низах, бывшие «рекрута» делали отчаянные попытки прожить своим средством и здесь некоторое время процветали столяры и сапожники. Нагорная и Фотьянка, эти старые каторжные гнёзда, остались верными своему промысловому делу и не увлекались никакими сторонними зароботками.
С водворением на Балчуговский промыслах компанейского дела Игорь Анатольевич успокоился, потому что хотя прежней каторожной и военно-горной крепи уже не существовало, но её заменила целая система невидимых нитей, которыми жизнь промыслового населения была опутана ещё крепче. Промысловому рабочему некуда было деваться, как он ни изворачивался. Пример Низов служил в этом случае лучшим доказательством. Не было внешнего давления, как в казённое время, но «вольные» рабочие со своей волчьей волей не знали куда деваться и шли работать к той же компании на самых невыгодных условиях, как вообще было обставлено дело: досыта не наешься и с голоду не умрёшь.
Открытие Кедровской казённой дачи для вольных работ изменяло весь строй промысловой жизни и никто не чувствовал этого с такой рельефностью, как Игорь Анатольевич, этот промысловый испытанный волк.


















   Ч А С Т Ь    В Т О Р А Я

                1

Каждое утро у кабака Ермошки, на лавочке, собиралась целая толпа рабочих. Издали эта публиека казалась ворохом живых лохмотьев—настоящая приисковая рвань. А солнышко уже светило по-весеннему и рвань ждала того рокового момента, когда «тронеться вешняя вода». Только бы вода взялась, тогда всем будет работа...Это были именно чающие движения воды.
Кабак Ермошки помещался в собственном полукаменном домике, отстроенном заново года два назад. Нижний этаж был занят наполовину кабаком и наполовину галантерейной и суровской торговлей, так что получалось заведение вполне. Дом стоял на углу, как раз напротив золотопромывальной фабрики. Раньше он принадлежал Кишкину. В конце улицы красным пятном выделялись кирпичные стены бывшей каторги, а рядом громадное, покосившееся бревенчатое здание «пьяной конторы». Собственно каторожный винокуренный завод стоял на месте нынешней золотопромывальной фабрики, но он сгорел уже после воли. Оставалась одна «пьяная контора» да каменный двор с низкими каменными казармами упразднённой каторги. Эти два памятника доброго старого времени для Ермошки были бельмом на глазу. Сидя у себя наверху, он подолгу смотрел на них и со вздохом повторял:
--Этакое обзаведение и задарма пропадает. Что бы тут можно сделать, кабы к рукам? То-есть, кажется, отдал бы всё...
Ермошка был среднего роста раскосый и плечистый мужик с какой-то угловатой головой и серыми вытаращенными глазами, поставленными необыкновенно широко, как у козы. Приплюснутый мягкий нос точно был приклеен с другого лица. Жиденькая клочковатая бородёнка придавала ему встрёпанный вид, как у человека, который второпях вскочил с постели. Это был типичный российский сиделец, вороватый и льстивый, нахальный и умеющий во-время принизится. В люди он вышел через жену Дарью, которая в своё время состояла «в положении горничной» у старикак Оникова, во времена его грозного владычества.  Ермошка был лакеем, как теперь Ганька. Старик Оников вдовел и от скуки развлекался крепостными красавицами, в числе которых Дарья являлась последним номером. Она была круглой сиротой, за красоту попала в господский дом, но ничем не сумела бы воспользоваться при своём положении, если бы не подвернулся Ермошка. Оников умер как-то вдруг, и, что всего дивительнее, после него не осталось никаких сбережений. Стоустая молва приписала его скоропостижную смерть Ермошке, воспользовавшемуся при такой оказии господским добром. Он сейчас же женился на Дарье и зажил своим домом, как следует справному мужику, а впоследствии уже открыл кабак и лавку. Положение Дарьи было самое забитое: Ермошка вымещал на ней худую славу, вынесенную из господского дома. Бедная женщина ходила по своим горницам как тень и вся дрожала, когда слышала шаги мужа. Открыто Ермошка её не увечил, как это делали другие мужики, а изводил медленно и безжалостно, как ненужную скотину.
«Хоть бы умереть скорее...»--думала Дарья иногда.
Детей у них не было и Ермошка мечтал, когда умрёт жена, завестить настоящей семьёй и имел уже на примете Феню Чумакову. Так разсчитывал Ермошка, но не так вышло. Когда Ермошка узнал, как ушла Феня из дому убёгом, то развёл только руками и проговорил:
--Эх, Феодосия Игоревна, не могла ты обождать самую малость, когда моя-то Дарья помрёт...
Жалела об этом обстоятельстве и сама Дарья, потому что давно уже чувствовала себя лишней и с удовольствием уступила бы своё место молодой, любимой жене.
--Связала я тебя, Ермолай Семёнович,--говорила она мужу о себе, как говорят о покойниках.—В самый бы тебе раз жениться на зыковской Фене...Девка чистяк. Ох, нейдёт моя смертонька.
--Разве не стало невест?—резонировал Ермошка в тон жене.—Как помрёшь, сорок дней выйдет и женюсь....
--В балчуговском у нас невест непочатый угол, Ермолай Семёнович. Любую да лучшую выбирай.
--В Тайболе возьму, а то и городскую приспособлю....Слава Богу и мы не в угол рожей-то.
--Богатую не бери, а попроще...Сиротку лучше, Ермолай Семёнович, потому как ты уже в годках и будешь на положении вдовца. Богатые-то девки не больно таких женихов уважают...
--Это ты правильно Дарья...Только помирай скорее, а то время напрасно идёт. Совсем из годов выйду, покедова ты подохнешь...
--Ох, скоро помру, Ермолай Семёнович...Жаль ведь мне глядеть на тебя, как ты со мной маешься.
Дарья употребляла все меры, чтобы умереть и никак не могла. Она ходила босая по снегу, пила «дорогую траву», морила себя голодом, но ничего не помогало. Ермошка колотил её только под пьяную руку и давно извёл бы вконец, если бы не боялся ответственности. При том у него было какое-то тёмное предчувствие, что Дарья—его судьба, которую ни на каком коне не объедешь. Самоуничтожение Дарьи дошло до того, что она сама выбирала невест на случай своей смерти и в этом направлении в ермошкинском доме велись довольно часто очень серьёзные разговоры. Чета вообще была оригинальная.
Ермошка ждал вешней воды не менее балчуговских старателей, потому что самое бойкое кабацкое время было связано именно с летним сезоном, когда все промысла были на полном ходу. Он знал свой завод и Фотьянку, как свои пять пальцев: кто худал из мужиков, кто справился, кто ни шатко ни валко живёт. Никакой статистик не мог бы представить таких обстоятельных и подробных сведений о своём «приходе», как называл Ермошка старателей. Низы, где околочивались строгали и швали, он недолюбливал, потому что там царила оголтелая нищета, а в «приходе» нет-нет и провернётся счастье.
--Ну-ка, боговы работнички поворачивай!—выкрикивал Ермошка у себя за стойкой на вечно галдевшую толпу старателей.
--Благодетель, на тебя стараемся!—отвечали рьяные голоса.—Мимо тебя ложки в рот не пронесёшь...Всё у тебя, как говядина в горшке...
--А куды бы вы без меня-то делись? А?
--Уж это ты правильно сказал, отец родной....
Всех более Ермошке надоедал шваль Мыльников, который ежедневно являлся в кабак и толкался на нарде неизвестно зачем. Он имел привычку приставать к каждому, задирал, ссорился и частенько бывал бит, но последнее дело мало на него действовало.
--Шёл бы ты домой, Тарас,--часто уговаривал его Ермошка,--дома-то поди, жена тебя вот как ждёт. А по пути завернул бы к тестю чаю напиться. Богатый у тебя тестюшка.
--А тебе завидно? И напьёмся чаю, даже вот как напьёмся.
--А не хочешь того, чем ворота запирают?
Подвыпивший Мыльников проявлял необыкновенную гордость. Он бил кулаками себя в грудь и выкрикивал на всю улицу, что—погодите, покажет он каков есть человек Тарас Мыльников. Кабацкие завсегдаи покатывались над Мыльниковым со смеху и при случае полносили стаканчик водки.
--Погодите, братцы, разсчитаюсь...—уверял Мыльников.—Уж я достигну...Дайте только на ноги встать, а там расчёт пойдёт мелкими.
После Пасхи Мыльников частенько стал приходить в кабак вместе с Яшей и Кишкиным. Он требовал прямо полуштоф и распивал его с приятелями где-нибудь в уголке. Друзья вели какие-то таинственные беседы и вообще чувствовали потребность в уединении. Раз, пошатываясь, Мыльников пошёл к стойке и потребовал второй полуштоф.
--Да ты с какой это радости расширился?—спрашивал его Ермошка.—Наследство, что ли, получил?
--А тебе какая печаль? Хе-хе. Никто не укажет Тарасу Мыльникову: сам большой, сам маленький. А ты, Ермолай Семёныч, теперь надо мной шутки шутишь, потомум как я шваль и больше ничего.
--У всех у вас в Низах одна вера: голь перекатная. Хоть вывороти вас, двоегривенного не найдёшь..
--А что, ежели, напримерно, богачество у меня, Ермолай Семёныч? Ведь ты первый шапку ломать будешь, такой-сякой...А я шубу енотовую надену, серебрянные часы с двумя крышками, гарусный шарф. Да этаким чортом к тебе подкачу. Как ты полагаешь?
--По одежке встречают, Тарас...Рабогатеешь, так нас не забудь. Знаешь, кому счастье?
--Ах, ты курицын сын? Да, я может, весь Балчугоавский завод куплю и выворочу его совершенно наоборот...Вот каков я есть человек...
--Не пугай впредь, а то ещё во сне увижу тебя богатого...Вороны завсегда к несчастью каркают.
Эти сцены повторялись слишком часто, чтобы обращать на себя серьёзное внимание. Мыльникову никто не верил и только удивлялись, откуда он берёт деньги на пьянство.
К этой компании потом присоединился Клеймённый Мина, старик из балчуговских каторжан, которых уцелело не больше десятка. Это был молчаливый лысый старик, с большим лбом и глубоко посаженными глазами. В кабак он заходил редко и скромно сидел всё время где-нибудь в уголке. Потом появились старатели с Фотьянки: красавец Матюшка, старый Турка и сам Пётр Васильевич. Мыльников угощал всех и ходил по кабаку козырем.  Промысловые скептики сначала относились к компании подозрительно. А потом вдруг уверовали. Кто-то пустил слух, что раскошелился Кишкин в виду открытия Кедровской дачи и набирает артель для разведки где-то в районе реки Мутяшки, где Клеймённый  Мина открыл золото ещё при казне, но скрыл до поры до времени. Даже уверовал сам Ермошка, заряженный охватившей всех этих людей золотой лихорадкой. Так он несколько раз уже заговаривал с Кишкиным.
--Андрон Евстратыч, пусти в компанию...
--Рылом ещё не вышел.—отвечал Кишкин торжественно.
--Да ведь всё равно мне же золото будете сдавать,--тихо прибавил Ермошка, прищуривая один глаз.
--Это уж как Господь приведёт...Одно—сдавать золото, другое—добывать. Рука у тебя тяжёлая, Ермолай Семёныч.
--А у Мыльникова лёгкая?
--Пуд—вот какая рука.
Совещания составлявшиеся компании не представляли тайны ни для кого, потому что о Мутяшке давно уже говорили, как о золотом дне и все мечтали захватить здесь местечко, как только объявится Кедровская дача свободной. Явилась даже спекуляция на Мутяшку: некоторые рабочие ходили по кабакам, на базаре и везде, где сбивался народ и в самой таинственной форме предлагали озолотить «за красную бумагу». На мутяшку образовался даже свой курс. Таинственные обогатители сообщали под страшным секретом о существовании какого-нибудь ключика,где золото гребли лопатой. Сложился целый ряд легенд о золоте на Мутяшке, в роде того, что там на золоте положен большой зарок, который не действует только на невинную девицу , а мужику не даётся. Рассказывали о каких-то беглых во времена ещё балчуговской каторги, которые скрывались в Кедровской даче и первые «натакались» на Мутяшку и простым ковшом намыли столько, сколько только могли унести в котомках, что потом этих бродяг, нагружённых золотом, подкараулили в Тайболе и убили.
Так и осталось неизвестным, где собственно схоронилось мутяшское золото. Доверчивые люди с замиранием сердца слушали эти рассказы и всё сильнее распалялись желанием лёгкой наживы. Знатоки Мутяшки скоро перестали довольствоваться «красной бумагой», а стали требовать уже четвертной билет. Между прочим, этим промышлял и кривой Пётр Васильевич, только не в Балчуговском заводе, а в городе. Но лучше всех повёл дело Мыльников, который теперь и пропивал дуром полученные деньги. Все знали, что это пропащий человек и что он даже и не знает приискового дела, но такова была жажда золота, что верили пустому человеку, сулившему золотые горы. И разговор у Мыльникова был самый пустой и дурашливый:
--Уж я произведу...Во как по гроб жизни благодарить будете...У меня рука лёгкая на золото, вот главная причина...да....всем могу руководствовать вполне...
Азарт носился в самом воздуже и Мыльников заговаривал людей во сто раз умнее  себя, как тот же Ермошка, выдавшей швали тоже красный билет. Впрочем, Мыльников на другой же день поднял Ермошку на смех в его собственном заведении.
--Будешь меня благодарить, Ермолай Семёныч!—кричал он.—А твоя красная бумага на помин моей души пойдёт...У волка в  зубе—Егорий дал.
Весь кабак взрывался от хохота, а Ермошка плюнул в Мыльникова и со стыда убежал к себе наверх. Центром разыгравшегося ажиотажа явился именно кабак Ермошки, куда сходились хоть послушать рассказы о золоте и его владелец потерпел законно.
Кроме всего этого, к кабаку Ермошки каждый день подъезжали таинственные кошевки из города. Из такой кошевки вылезал какой-нибудь пробойный городской мещанин или мелкотравчатый купеческий брат и для отвода глаз сначала шёл в магазин, а уж потом будто случайно, заводил разговор с сидящими у кабака старателями.
--Не надо ли партию?—спрашивали старатели.—Может, насчёт того, чтобы ширп ударить...
--Нет, мы этим не занимаемся,--продолжал отводить глаза отпетый городской человек.—Я по своим делам...
Ермошка, спрятавшись наверху, наблюдал в окно этих городских гостей и ругался всласть.
--Вот дураки-то...Дарь, мотри вон какой крендель выкидывает Затыкин; я его знаю, у него в Щепном рынке лавка. Ха-ха, конечно, балчуговского золота захотелось отведать...Мотри, Мыльников-то, Мыльников к нему подходит! Ах, пёс, ах, антихрист! То-то дураки эти самые городские...Мыльников0то, Мыльников по первому слову четвертной билет заломил, по роже вижу. Всякую совесть потерял человек...
Городской человек, проделав для отвода глаз необходимые церемонии, попадал в кабак и за полуштофом водки получал самые точные сведения, где найти верное золото.
--Да что тут говорить: ваыставляй прямо четверть!—бахвалился входившитй в раж Мыльников.—Разве золото без водки жвёт? Разочнём четверть—вот тебе и золото готово.
Простые рабочие, не владевшие даром «словестности», как Мыльников, довольствовались пока тем, что забирали у городских охотников задатки и записывались за-раз в несколько разведочных партий, а деньги, конечно, пропивались в кабаке тут же. Никто не думал о том, чтобы завести новую одежду или сапоги. Все надежды возлагались на будущее, а в частности на Кедровскую дачу.
--Ишь, как вороньё облепило кабак!—злорадствовал Ермошка.—Только и канпания....Тут ходи и оглядывайся.
Большлую сенсацию произвело появление в кабаке известного городского скупщика краденого золота Ястребова. Это был высокий, плечистый и осанистый мужчина со свирепым лицом. Густые брови у него совсем срослись, а ястребиные глаза засели глубоко в орбитах, как у настоящего хищника. Окладистая  с проседью борода придавала ему степенный купеческий вид. Одет он был в енотовую шубу и бобровую шапку.
--Никите Яковлевичу, благодетелю!—слышались голоса раболепных прихлебателей.—Не хошь ли местечко потеплее?
--Ладно, не заговаривай зубы,--сурово отвечал Ястребов, окидывая презрительным взглядом приисковую рвань.—Поищите кого попроще, а я-то вполне превосходно вас знаю...Добрых людей обманываете, черти.
Он прошёл наверх к Ермошке и долго о чём-то с ним беседовал. Ермошка и Ястебов были заведомые скупщики краденого с балчуговских промыслов золота. Все это знали, все об этом говорили, но никто и ничего не мог доказать: очень уж ловкие были люди, умевшие хоронить концы. Впрочем, пьяный Ястребов—он пил запоем—хлопнув Ермошку по плечу, каждый раз говорил:
--Ну, Ермошка, плачет о нас острог-то!
--Не те времена, Никита Яковлич,--подобострастно отвечал ермошка, чувствовавший к Ястебову безграничное уважение.


                2

Дома Мыльников почти не жил. Вставши утром и не прочухавшись с похмелья, он выкраивал с грехом пополам «уроки» для своей мастерской, ругал Оксю, заведовавшей всей работой и уходил из дому до позднего вечера.
Избушка у Мыльникова была самая провальная, как старый гриб. Один угол осел, крыша прогнила, ворота покосились, а надворные постройки постепенно шли на дрова. Одним словом, дом рушился со всех концов и от него веяло нежилым.  Впрочем в Низах было много таких разваливающихся домов, потому что здесь главным образом царила самая вопиющая нищета. Дело в том, что Нагорная, где поселились каторжные, отбывшие срок наказания, после освобождения остались верны исконному промысловому делу. То же было и на Фотьянке, где сгруппировались ссыльно-переселенцы. А Низы, населившиеся «рекрутами», захотели после воли существовать своим средствием и здесь быстро развивались два ремесла: столярное и чеботарное. Положим, что балчуговская  работа пользовалась очень плохой репутацией, но всё дело сводились на то, чтобы освободитсяч от приискового шатания и промысловой маяты.  Местом сбыта служил главным образом город, а отсбда уже балчуговское ремесло расходилось по нескольким уездам и дальше.  Сотни семей были заняты одним и тем же делом и сбивали цену товара самым добросовестным образом: городские купцы богатели, а Низы захудали до последней крайности. Избушка Мыльникова служила ярким примером подобного промыслового захудания, и её история служила иллюстрацией всей картины.
Тарас Мыльников был кантонистом. Его отец, пригнанный в один из рекрутских наборов в Балчуговский завод, не вынес золотой каторги и за какую-то провинность должен был пройти «зелёную улицу» в несколько тысяч шпицрутенов. Он не вынес наказания и умер на тележке, на которой довозили изнемогавших «грешников» до конца улицы. Дело в том, что преступников сначала вели, привязав к прикладу солдатского ружья и когда они не могли идти—везли на тележке и здесь уже жлбивали окончательно. Опытные люди знали, что стоит такому грешнику сейчас после наказания напиться воды—и конец. Так было и с Мыльниковым, по крайней мере в семье сохранилось предание, что он умер от воды. Маленький Тарас после отца попал в кантонисты и вынес тяжёлую школу в местном батальоне, а когда пришёл в возраст, его отправили на промыслы. Здесь он вывернулся с первого раза, потому что поступил в приисковые шорники: и работа нетрудная, да и жил он всё время в тепле. Воля избавила Тараса от солдатчины и обязательной промысловой службы. Он сейчас же поселился в Низах, где купил себе избу и занялся столярным делом. Одинокому человеку было нужно немного и Тарас зажил справно, как следует нестоящему мужику. Это время его благосостояния совпало с его женитьбой на Татьяне, которую извёл из богатого чумаковского дома.
Затем последовал крутой поворот. В конце шестидесятых годов, когда мначалась хивинская война, вдруг образовался громадный спрос на балчуговский сапог и Тарас бросил своё столярное дело. У него был свой расчёт: в столярном деле ему приходилось отдуваться одному, а при сапожном деле ему могли помогать жена и подраставшие дети. Так и вышло: Тарас расзчитал верно. Вся семья запряглась в тяжёлую работу, а по мере того, как подрастали дети, Тарас стал всё больше и больше отлынивать от дела, уделяя досуги любезным разговорам в кабаке Ермошки.  Особенно облегчало его жизнь подросшая старшая дочь Окся, корявая и курносая девка, здоровая, как чурбан. Это было безответное существо, обладавшее неистощимым терпением. Жена Татьяна от работы, бедности и детей давно выбилась из сил и больше управлялась по домашности, а воротила всю работу Окся, под непосредственным наблюдением которой работали ещё двое братьев—подростков.
--И в кого ты у нас уродилась, Окся,--часто говорила Татьяна, наблюдая дочь.—Ровно у нас таких неуворотных баб и в роду не бывало. Дерево деревом.
--Такая уж уродилась, маменька,--отвечала Окся, не разгибаясь от работы.—Вся тута...
--Ох, горе ты моё, Окся!—стонала Татьяна.—Другие-то девки вот замуж повыскакивали, а ты так в девках и почерствеешь...Кому тебя нужно, несообразную!
--Бог пошлёт счастья, так и я замуж выйду, маменька...Слава Богу, не хуже других.
--Ох, дура, дура...
Оригинальнее всего было то, что Оксю, кормившую своей работой всю семью, походя корили каждым куском хлеба, каждой тряпкой. Особенно изобретателен был в этом случае сам Тарас. Он каждый раз, принимая Оксину работу, непременно тыкал её прямо в физиономию чем попало: сапогами, деревянной сапожной колодкой, а то и шилом.
--Стерва, знаешь хлеб жрать!—ругался он.—Пропасти на тебя нет!
Он всё больше и больше наваливал работы на безответную девку, а когда она не исполняла её, хлестал ремнём и таскал за волосы. Окся не жаловалась, не плакала и это окончательно выводило Тараса из себя.
--Безчувственная стерва...—удивлялся Тарас, измучившись боем.—Что её учи, что не учи—один прок.
К счастью Окси, Тарасу некогда было серьёзно заниматься наукой и Окся в его отсуствии наслаждалась покоем. Что думала она—никто не знал да и не интересовался знать, а Окся работала, не разгибая спины и вечно молчала. Любимым удовольствием для неё было выйти за ворота и смотреть на улицу. Окся могла простоять таким образом у ворот часа три и всё время скалила белые зубы. Парни потешались над ней, как над круглой дурой и шутили грубые шутки: то грязью запустят, то в волосы закатают сапожного вару, то вымажут сажей. Окся защищалась отчаянно, как обезьяна и тоже не жаловалась, точно  так всё и должно быть.
Так шла жизнь семьи Мыльниковых, когда в неё неожиданно хлынули дикие деньги, какие Тарас ваымогал из доверчевых людей своей «любезностью». Раз под вечер он привёл в свою избушку даже гостей—событие небывалое. С ним пришли: Кишкин, Яша, Пётр Васильевич с Фотьянки и Мина Клеймённый.
--Милости просим,--приглашал Тарас.—Здесь нам много спокойнее будет разговоры разговаривать, а в кабаке ещё, того гляди, подслушают да вызнают...Тоже народ пошёл, шильники...Эй, Окся, айда к Ермошке. Оборудуй четверть водки...Да у меня смотри: дура набитая. При ней всё можно говорить, потому, как стена, ничего не поймёт.
Окся накинула на голову платок и бросилась к двери.
--Эй ты, пень берёзовый!—остановил её отец.—Стой, дура, выслушай перво...Водки купишь, так на обратном пути заверни в лавочку и купи фунт колбасы.
Это уж было совсем смешно и Окся расхохоталась. Какая такая колбаса? Тоже выдумает тятенька.
--Ну, не дура ли набитая?—повторил Тарас, обращаясь уже к гостям.
--Однако и дворец у тебя, Тарас!—удивлялся Кишкин, не зная, куда сесть..—Одним словом, хоромина.
--А вот погоди, Андрон Евстратыч, всё справим, Бог даст....
Пётр Васильевич степенно молчал, оглядывая Тарасову худобу. Он даже пожалел, что пошёл сюда: срам один. Но предстояло важное дело, которое Мыльников всё откладывал: именно сегодня Мина Клеймённый должен был рассказать какую-то мудрённую историю про Мутяшку. Это был совсем древний старик, остов человека и жизнь едва теплилась в его потухших глазах. Своё прозвище он получил от клейм на висках. На старческой ссохшейся и пожелтевшей коже сохранились буквы СК, то есть ссыльно-каторжный. Таких клеймённых в Балчуговском заводе оставалось куже немного: старики быстро умирали. Мина был из дворовых людей Рязанской губернии и попал на каторгу за убийство бурмистра. Было это давно, сам Мина уже не мог хорошенько припомнить, за что убил. Прошлое у него совсем вытерлось из памяти, заслонённое долголетней каторгой.
Когда Окся принесла водку и колбасу, твёрдую, как камень, разговоры сразу оживились. Все пропустили по стаканчику, но колбасу ел один Кишкин да хозяин. Окся стояла у печи и не могла удержаться от смеха, глядя на них: она в первый раз видела, как едят колбасу и даже отплюнула несколько раз.
--Так ты нам с начала рассказывай, Мина,--говорил Тарас, усаживая старика в передний угол.—Как у вас здесь дело было...Ведь ты тогда в партии был, когда при казне по Мутяшке ширпы были?
--Был, как же,--соглашался Мина, шамкая беззубым ртом.—Большая патрия была...
--Это при Разове было?—справился Пётр Васильевич, сохраняя необыкновенную степенность.
--Не перебивай ты его!—останавливал Тарас.—Старичок древний, как раз запутается...Ну-ка, дедушка, ещё стаканчик кувырни!
--Большая партия была...—продолжал Мина, точно пережёвывая каждое слово.—В кандалах выгнали на работу, а места по Мутяшке болотистыя...лес...Казаки за нами с нагайками...Битва была, а не работа. Ненастье поднялось страшенное, а хлеб-то и подмок...Оголодали, промокли..Ну, Разов нагнали сейчас давай нас драть. Он уж без этого не мог. Лютый человек был....Ну, на Мутяшке-то мы целый месяц муку принимали, а потом и подвернись казакам один старец. Он тут в лесу проживал, душу спасал. Казаки-то его поймали и привели. Седенький такой старец, а голова трясётся Разов велел и его отполосовать...Ну, старец-то принял наказание, перекрестился и Разова благословил....»Миленький,--говорит,--мне тебя жаль, не от себя лютуешь». Разов опять его бить...Тут уж старец слёг: разнемогся вконец. И разова тоже совесть взяла: иоставил старца...Ну, мы робим, ширпы бьём, а старец под елочкой лежит и глядит на нас. Глядел-глядел да и подзывает меня. «Что вы—говорит—понвпрасну землю роете? И золото есть, да не вам его взять. Не вашими погаными руками». «Как же, говорю я, взять его дедушка?». «А умеючи,-говорит,--умеючи, потому положен здесь на золоте верикий зарок. Ты к нему, а оно от тебя...Надо, говорит, чтобы невинная девица обошла сперва место-то по три зари да и ширп бы она указала». Ну, какая у нас в те поры невинная девка, когда в партии все каторжане да казаки; так золото и не далось. Из глаз ушло...На промывке как-будто и поблескивало, а стали доводить—и нет ничего. Так ни с чем и ушли...
--Ну, а про свинью-то, дедушка,--напомнил Тарас.—Ты уж нам всё обскажи, как было дело...
--Тоже старец сказывал,--продолжал Мина, с трудом переводя дух.—Он сам-то из Тайболы, старой веры...Ну, так в допрежние времена, ещё до Пугача, один мужик из Тайболы, ходил  по Кедровской даче и разыскивал тумпрасы. Только дошёл он до Мутяшки, ударил где-то на мысу ширп и что бы ты думал, братец ты мой?—лопата как зазвенит....Мужик даже испугался...Ну, собрался он духом и выкопал золотой  самородок пуда в два весом. Выкопать-то выкопал мужик, да испугался....Первое дело, самородок-то на свинью похож: и как будто рыло, и как будто ноги—как есть свинья. Другое дело, куды ему деваться с самородком? В те поры с золотом-то такие строгости были, одна страсть...Первого-то мужика, который на Балчуговке нашёл золото, слышь, насмерть начальство запороло...Вот тайбольскому мужику и сделалось страшно...
--Да не дурак ли?—вздохнул угнетённо Пётр Васильевич.—Бог счастья послал, а он испугался...
--Не перешибай!—оборвал его Тарас.—Дай кончить.
--И сделалось мужику страшно, так стращно—до смерти. Ежели продать самородок—поймают, ежели так бросить—жаль, а ежели объявить начальству—повернут всю Тайболу в каторгу, как повернули Балчуговский завод. Три ночи не спал мужик: все маялся и удумал штуку: взял да самородок и закопал в ширп, где его нашёл. А сам убежал домой в Тайболу и молчал до самой смерти, а когда стал помирать, разсказал всё чвоему сыну и тоже положил зарок молчать до смерти. Сын тоже молчал и только перед смертью объявил всё внуку и тоже положил зарок, как дедушка.
--Ах, дурак, дурак!—воскликнул Кишкин.—Ну, не дурак ли?
--Да ещё какой дурак-то. Бог счастья послал, а он его опять в землю зарыл...Ему, подлецу, руки бы по локоть отрубить, а самого в воду. Дурак, дурак...
--Удавить его мало!—заявил со своей стороны Тарас.—Да ежели мне Бог счастья послал, да я бы сейчас Ястребову в город упёр самородок-то, а потом ищи...Дурак мужик!
Вся компания разразилась такой неистовой руганью по адресу мужика, закопавшего золотую свинью, что Мина Клеймённый даже испугался, что все накинуться на него.
--Да ведь это не я, братцы!—взмолился он, забиваясь в угол.
--Ах, дурак мужик! Живого бы его зажарить на огне...Дурак, дурак!
Даже скромный Яша и тот ругался вместе с другими, размахивал руками и лез к Мине с кулаками. Лица у всех сделались красными от выпитой водки и возбуждения.
--А мы его найдём, самородок-то!—кричал Мыльников,--да к Ястребову....Ха-ха! Ловко...Комар носу не подточит. Так я говорю, Пётр Василич? Родимый мой....Ведь мы с тобой ещё в свойстве состоим по бабушкам.
--Как есть родня: троюродные наплевать.
--А ты не хрюкай про родню. У Игоря Анатольевича первая-то жена, Мария Тимофеевна, родной сестрой приходилась твоей матери, Лукерье Тимофеевне. Прижала Чумакова. Утихомирила разом, а то совсем Яшку собрался драть в волости. Люблю...
--Ну, братцы, надо бы об деле потолковать,--приставал Кишкин.—Первое мая на носу, надо партию.
--Валяй партию, всех записывай!—кричали пьяные голоса.—Добудем Мутяшку...А то и самородок розыщем, свинью ту самую....
--Я на себя запишу заявку-то—предлагал Кишкин.
--Конечно на себя: ты один у нас грамотный....
--А я Оксю приспособлю, может, она найдёт свинью-то,--предлагал Мыльников,--она хоша и круглая дура, а честная....
--Можно и сестру Марью на такой случай вывести...—прдлагал раскрасневшийся и разхрабрившийся Яша.—Тоже девица вполне...Может вдвоём-то оне скорее найдут. А ты, Андрон Евстратыч, главное дело не ошибись с гумагой, потому как гумага первое дело.
--Да уже надейтесь на меня: не подгадим дела,--уверял Кишкин.
Дальше в избушке поднялся такой шум, что никто и ничего не мог разобрать. Окся успела слетать за второй четвертью и на закуску принесла солёного максуна. Пока другие пили водку, она успела стащить половину рыбы и разделила братьям и матери, сидевшими в холодных сенях.
--Они теперь совсем одурели...—коротко объяснила она, уплетая солёную рыбу за обе щеки.—А тятенька прямо на стену лезет...
--Да разве на одной Мутяшке золото-то?—выкрикивал Мыльников, качаясь на ногах.—Да сколько его хош, золота: по Худенькой, по Малиновке, по Генеролкне, а там Свистунья, Ледянка, Миляев мыс, Суходойка, Маякова слань, Бугры золота...
Увлёкшись Мыльников совсем забыл, что этими местами обманывал городских промышленников и теперь уверял всех, что везде был сам и везде находил верные знаки.
--Перестань врать, непутёвая голова!—оборвал его Пётр Васильевич.
Пьяный Мина Клеймённый давно уже лежал под столом. Его там нашли только потом, когда Окся принялась за свою работу. Разбуженный старик долго не мог ничего понять, какон очутился здесь и только беззвучно жевал своим беззубым ртом. Голова у него трещала с похмелья, как худой колокол.

                3

Тронувшаяся вешняя вода не произвела обычного эффекта на промыслах. Рабочие ждали с нетерпением первого мая, когда открывалась Кедровская дача. Крупные золотопромышленники организовывали приисковые партии через своих поверенных, а мелкота толкалась в Балчуговском заводе самолично. Цены на рабочие руки поднялись сразу, потому что везде было нужно настоящих приисковых рабочих. Пока балчуговские мужики проживали полученные задатки, на компанейские работы выходила только отчаянная голытьба и приисковая рвань. Да и на эту рабочую силу был плохой расчёт, потому что и эти отбросы ждали только первого мая. Игорь Анатольевич рвал на себе волосы в отчаянии.
--Ничего, пусть поволнуются,--успокаивал его Карачунский.—По крайней мере теперь не будет на нас жалоб, что мы тесним работами, мало платим и обижаем. К нам-то придут, поверь...
--А время-то какое?—жаловался Чумаков.—Ведь в прошлом году у нас стоном стон стоял....Одних старателишек неочерпаемое количество, а теперь они и губу на локоть. Только и разговору: Кедровская дача, Кедровская дача. Без рабочих совсем останемся, Степан Романыч.
--Вздор...Попробуют и бросят, поверь мне....Во всяком случае, я ничего страшного пока не вижу.
Чтобы развеселить старика, Карачунский добавил:
--Старатели будут, конечно, воровать золото на новых промыслах, а мы будем его скупать...Новые золотопромышленники закопают лишние деньги в Кедровской даче, а рабочие к нам же придут. Уцелеет один Ястребов и будеи скупать наше золото, как скупал его и раньше.
--Уж этот уцелеет...Повесить его мало....Теперь у него с Ермошкой кабатчиком такая дружба завелась—водой не разодьёшь. Рука руку моет...А что на Фотьянке делается: совсем сбесился народ. С Бальчуговского все на Фотьянку кинулись...Смута такая пошла, что хоть не слушай. И этот Кишкин тут впутался и Ястребов наезжал раза три...Живым мясом хотят разорвать Кедровскую дачу. Гляжу я на них и дивлюсь про себя: вот до чего привёл Господь дожить. Не глядели бы глаза.
--Ну, а что твоя Феня?
Игорь Анатольевич не любил подобных разспросов и каждый раз хмурился. Карачунский наблюдал его улыбающимися глазами и тоже молчал.
--Устроил...—коротко сообщил он, опуская глаза.—К себе-то в дом совестно было её привести, так я её на Фотьянку, с сродственнице определил. Баушка Лукерья..Она мне по первой жене свояченицей приходится. Ну, я к ней и определил Феню, пока что...
--А потом?
--А уж потом что Господь пошлёт...
После длинной паузы старик прибавил:
--Свояченица-то, значит, баушка Лукерья, совсем правильная женщина, а вот сын у неё...
--Пётр Васильевич?—подсказал Карачунский, обладавший изумительной памятью на имена.
--Он самый...Сродственник он мне, а прямо скажу: змей подколодный. Первое дело—с Кишкиным компанию завёл, потом Ястебова к себе на фатеру пустил...У них теперь, на Фотьянке, чёрт кашу варит.
Чтобы добыть Феню из Тайболы, была употреблена военная хитрость. Во-первых, к Кожиным отправилась сама баушка Лукерья и заявила, что Игорь Анатольевич согласен простить дочь, буде она явится с повинной.
--Конечно, посторожит старик для видимости,--объяснила она старухе Маремьяне,--сорвёт сердце. Может и побьёт. А только родительское сердце отходчиво. Сама, поди знаешь, по своим детям.
--А как же он её запрёт дома-то?—сомневалась старая раскольница, пристально вглядываясь в хитрого посла.
--Запрёт?—удивилась баушка Лукерья.—Да ему-то какая теперь в ней корысть. Была девка, не умели беречь, так теперь ветра в поле искать...Да ещё и сказать, в Балчугах народ балованный, как раз ещё и ворота дёгтем вымажут...Парни-то нынче ножлвые. Скажут: нами брезговала, а за вержака убежала. У них своё на уме...
--Это ты правильно, баушка Лукерья,--туго соглашалась Маремьяна.—Хошь до кого доведись.
--Я-то ведь не неволю, а приехала вас жалеючи...И Фене-то не сладко жить, когда родители хуже своих стали. А ведь Феня-то всё-таки своя кровь, из роду-племени не выкинешь.
--Уж ты-то помоги нам, баушка....
Уластила старуха кержачку и уехала. С неделю думали Кожины, как быть. Акинфий Назарычбыл против того, чтобы отпускать жену одну, но смог он устоять перед женыными слезами. Нечего делать, заложил он лошадь и под вечерок, чтобы не видели добрые люди, сам повёз жену на мировую. Выбрана нарочно была суббота, чтобы застать дома самого Игоря Анатольевича. Высадил Кожин жену около церкви, поцеловал её в последний раз и отпустил, а сам остался дожидаться. Он даже прослезился, когда Феня пошла торопливо от него и скрылась в темноте, точно чуяло его сердце беду.
Игорь Анатольевич, действительно был дома и сам отворил дочери дверь. Он ни слова не проронил, пока Феня с причитаниями и слезами ползала у его ног, а только велел Прокопию запрячь лошадь. Когда же было готово, он вывел дочь со двора, усадил с собой в пошевни и выехал со двора, но повернул не направо, где дожидался Акинфий, а налево. Встрепенулась было Феня, как птица, попавшая в западню, но старик грозно прикрикнул на неё и погнал лошадь. Он догадался, что Кожин ждёт её где-нибудь поблизости и объехал засаду другой улицей, а там мелькнула «пьяная контора», Ермошкин кабак и последняя избушка Нагорной.
--Тятенька, родимый, куда ты меня везёшь?—взмолилась Феня.
--А вот узнаешь, куда....
Феня вся похолодела от ужаса, так что даже не сопротивлялась и не плакала. Вот и Краюхин увал и шахты и казённый громадный разрез и молодой лесок, выросший по свалкам и отвалам. Когда уже мелькнули впереди огоньки Фотьянки, Феня догадалась куда отец везёт её и внутренне обрадовалась: баушку Лукерью она видела редко, но привыкла её уважать. Пошевка переехала реку Балчуговку по веихрму мостику, поднялись на мысок, где стоял кабак Фролки и остановились у дома Петра Васильевича.На топот лошади в оконце показалась голова баушки Лукерьи. Старуха сама вышла на крыльцо встречать дорогих гостей и проводила Феню прямо в заднюю избу, где жила сама.
--Ты посиди здесь, жар-птица, а я пока потолкую с отцом,--сказала она, припиная дверь на всякий случай железной задвижкой.
Игорь Анатольевич сидел в передней избе, которая делилась капитальной стеной на две комнаты—в первой была русская печь, а вторая осталась чистой горницей.
--Ну, гостенёк дорогой, проходи в горницу,--пригласила Лукерья.—Сядем рядком, да поговорим ладком.
--О чём говорить-то? Весь тут. Дома ничего не осталось...А где у тебязмей кривой?
--Ох, не спрашивай...Кампанится теперь в кабаке вот уж близко месяца и конца-краю нет. Только что и будет...Сегодня зятёк-то твой, Тарас Матвееч, пришёл с Кишкиным и сейчас к Фролке: у них одно заведение. Ну, так ты насчёт Фени не сумлевайся: отвожусь как-нибудь....
--Ты с неё одежку-то ихнюю сыми первым делом...Нож мне это вострый. А ежели нагонят из Тайболы да будут приставать, так ты мне дай знать на шахты или на плотину: я их живой рукой поверну...
--Всяк кулик на своём болоте велик, Игорь Анатольевич...Управимся и без тебя. Чем я тебя угощать-то буду? Водочку не потребляешь?
--Сроду не пивал, не знаю, чем она и пахнет, а теперь уж  поздно начинать...Ну, так направляй заблудшую девку, как тебе Бог на душу положит, а там, может быть и сочтёмся. Что тебе понадобится, то и сделаю. А теперь, значит, прощай...
Баушка Лукерья не задерживала гостя, потому что догадалась, чего он боится, именно встречи с Петром Васильевичем и Кишкиным. Она проводила его за ворота.
--Приеду как-нибудь в другой раз...—глухо проговорил старик, усаживаясь в свои пошевенки.—А теперь мутит меня...Говорить-то об этом даже не м огу. Ну, прощай...
Так Феня и осталась на Фотьянке. Баушка Лукерья несколько дней точно не замечала её: придёт в избу, делает какое-нибудь своё старушечье дело, а на Ыфеню и не взглянет.
--Баушка, родненькая, мне страшно...—несколько раз повторяла Феня, когда старуха собиралась уходить.
--Страшнее того, что ты сама сделала не будет...
Горько расплакалась Феня всего один раз, когда брат Яша привёз ей из Балчугова её девичье приданое. Снимая с себя роскольничий косоклинный сарафан, подаренный богоданной матушкой Маремьяной, она точно навеки прощалась соо своей жизнью в Тайболе. Ах, как было ей горько и тошно, особенно вспоминаючи любовные речи Акинфия Назарыча...Где-то он теперь, мил-сердечный друг? Принесут ему её дарённое платье, как с утопленицы? Баушка Лукерья поняла девичье горе, нахмурилась и сурово сказала:
--Не о себе ревёшь, непутёвая...Перестань дурить. То-то ваша девичья совесть...Недаром слово молвится: до порога
--Хошь бы словечко одно ему сказала—плакала Феня.—За привет, да за ласку, за его любовь....
--Очень уж просты на любовь мужики эти самые,--ворчала старуха, свёртывая дарённое платье.—Им ведь чужого-то века не жаль, только бы своё получить. Не бойся, утешиться твой-то с какой-нибудь кержачкой. Не стало вашего брата, девок....А ты уж у меня пореви, на поклоны поставлю.
Хотела Феня повидать Яшу, чтобы с ним послать Акинфию Назарычу поклончик, да баушка Лукерья не пустила, а опять затворила в задней избе. Горько убивалась Феня, точно её живую похоронили на Фотьянке. Баушка Лукерья жила в задней избе одна и, когда легли спать, она, чтобы утешить чем-нибудь Феню, начала рассказывать про прежнюю «казённую жизнь», как она с сестрой Марьей Тимофеевной жила, «за помещиком», как помещик обижал своих дворовых девок, как сестра Мария Тимофеевна не стерпела поруганья и подожгла барский дом.
--А стыда-то, стыда, сколько напринимались мы в девичьей,--розсказывала в темноте баушка.—Сегодня одна, завтра другая...Конечно, подневольное наше девичье дело было, а пригнали нас в каторгу в Балчуги, тут покойничек Антон Лазарич лакомство своё тешил. Так это всё грех подневольный, за который и взыску нет: чего с каторжанок взять. А и тут как вышли на поселение, посмотри-ка, какие бабы вышли: ни про одну худого слова не молвят. И ни одной такой не нашлось, чтобы польстилась в другую веру уйти...Терпеть—терпели всячину, а этого не было. И Бога не забывали и в свою православную церковь ходили...Только и радости было, что одна церковь, когда каторгу отбывали. Родная мать наша была церковь-то православная: сколько, бывало, поплачем да помолимся, столько и проживём. Вот это какое дело...расейский народ крепкий, не то, что здешние.
Феня внимательно слушала неторопливую бабушкину речь и проникелась прошлым страшным горем, какое бабушка принесла из далёкой Расеи сюда, на каторгу. С детства она слышала все эти разсказы, но сейчас бабушка Лукерья гнула своё, стороной обвинив Феню в измене православию. Последнее испугало Феню особенно, когда бабушка Лукерья сказала:
--А ты то чего не подумала, Феня, что родился бы у тебя младенец и потащила бы Маремьяна к старикам да к своим старухам крестить? Разве ихнее крещение правильное: загубила бы Маремьяна ангельскую душеньку---только и всего. Какой бы ты грех на свою душу приняла? Другая девушка не сохранить себя—вон какой у нас народ на промыслах!—разродится младенцем, а всё-таки младенец крещённый будет...Стыд-то свой девичий сама износит, а младенческую душеньку ухранит. А того ты не подумала, что у тебя народилось бы человек пять робят, тогда как?
--Баушка, миленькая, я думала что...Очень уж любит меня Акинфий-то Назарыч, может он и повернулся бы в нашу православную веру. Думала об этом и день, и ночь...
--А маремьяна? Нет, голубушка, при живности старухи нечего было тебе и думать. Пустое это дело, закостенела она в своей старой вере...
--А ежели Маремьяна умрёт, баушка? Не два века она будет жить...
--Тогда другой разговор...Только старые люди сказывают, что свинья не родит бобра. Понадеялась ты на любовные речи Акинфия Назарыча прежде времени...
Каждый вечер происходили эти тихие любовные речи и Феня всё больше проникалась сознанием правоты баушки Лукерьи. А с другой стороны, её тянуло в Тайболу мёртвой тягой: свернулась бы птицей и полетела...Хоть бы один раз взглянуть, что там делается!
Ровно через неделю Кожин розыскал, где была спрятана Феня и верхом приехал в Фотьянку. Сначала, для отвода глаз, он завернул в кабак, будто собирается золото искать в Кедровской даче. Поговорил он кой с кем из мужиков, а потом послал за Петром Васильевичем. Тот не заставил себя ждать и, как увидел Кожина, сразу смекнул, в чём дело. Чтобы не выдать себя, Пётр Васильевич с час ломал комедию и сговаривался с Кожиным о золоте.
--Пойдём-ка ка мне, Акинфий Назарыч,--пригласил он наконец смущённого Кожина, может, дома-то лучше сговоримся...
Свою лошадь Кожин оставил у кабака, а сам пошёл пешком.
--Вот что, друг милый, --заговорил Пётр Васильевич,--зачем ты приехал—дело твоё, а только смотри, чтобы тихо да мирно. Всё от матушки будет: допустит тебя или не допустит. Так и знай...
--Тише воды, ниже травы буду, Пётр Васильевич, а твоей услуги не забуду.
--То-то, уговор на берегу. Другое тебе слово скажу: напрасно ты приехал. Я так мекаю, что матушка повернула Феню  на свою руку. Бабы это умеют делать: тихими словами как примется наговаривать, да как следует учнёт донимать—хуже обуха.
Сначала Пётр Васильевич пошёл и предупредил мать. Баушка Лукерья встрепенулась вся, но раскинула умом и велела позвать Кожина в избу. Тот вошёл таклй убитый и смиренный, что ей вчуже сделалось его жаль. Он поздоровался, присел на лавку и заговорил, будто приехал в Фотьянку нанимать рабочих для заявки.
--Вот что, Акинфий Назарыч, золото-то ты своё уж оставь,--обрезала Лукерья.—Захотел Феню повидать? Так и говори...Прямое дерево ветра не боится. Я её сейчас позову.
У Кожина захолонуло на душе: он не ожидал, что всё обойдётся так просто. Пока баушка Лукерья ходила в заднюю избу за Феней, прошла целая вечность. Пётр Васильевич стоял неподвижно у печи, а Кожин сидел на лавке, низко опустив голову. Когда дверь скрипнула, он весь вздрогнул. Феня остановилась в дверях и не шла дальше.
--Феня...—зашептал Акинфий Назарыч, делая шаг к ней.
--Не подходи, Акинфий Назарыч,--остановила она.—Что тебе нужно от меня?
Кожин остановился, посмотрел на Феню и проговорил:
--Одно я хотел спросить тебя, Феодосия Игоревна: своей ты волей папала сюда или неволею?
--Попала неволей, а теперь живу своей волей, Акинфий Назарыч...Спасибо за любовь да за ласку, а в Тайболу я не пойду, ежели...
Она остановилась, перевела дух и тихо добавила:
--Хочу, чтобы всё по нашей вере было...
Эти слова точно пошатнули Кожина. Он сел на лавку, закрыл лицо руками и заплакал. Пётр Васильевич крякнул, баушка Лукерья стояла в уголке, опустив глаза. Феня вся побледнела, но не сделала шагу. В избе раздавались только глухие рыдания Кожина. Ещё бы одно мгновение, и она бросилась бы к нему, но Кожин в этот момент поднялся с лавки, выпрямился и проговорил:
--Бог тебе судья, Феодосия Игоревна...Не так у меня было удумано, не так было сложено, душу ты мне повернула.
--Зачем ты её смущаешь?—остановила его баушка Лукерья.—Она про свою голову промышляет...
Кожин посмотрел на старуху, ударил себя кулаком в грудь и как-то простонал:
--Баушка, не мне тебя учить, а только большой ответ ты принимаешь на себя....
--Ладно, я её сама с тобой поговорю...Феня, ступай к себе.
Разговор оказался короче воробьиного носа: баушка Лукерья говорила своё, Кожин своё. Он не сдыдился своих слёз и только смотрел на старуху такими страшными глазами.
--Не о чем, видно, нам разговаривать-то,--решил он, прощаясь.—Пропадай, голова, ни за грош ни за копеечку!
Когда Кожин вышел из избы, баушка Лукерья тяжело вздохнула и проговорила:
--Хорош мужик, кабы не старуха Маремьяна.

                4

Кишкин не терял времени даром и делал два дела за-раз. Во-первых, он закончил громадный донос на бывшее казённое управление Балчуговских промыслов, над которым работал года три самым тщательным образом. Нужно было собрать фактический материал, обставить его цифровыми данными, иллюстрировать свидетельскими показаниями и вывести заключение,--всё это он исполнил с добросовестностью озлоблённого человека. Во-вторых, нужно было подготовить всё к заявке прииска в Кедровской даче, а это требовало и времени, и умения.
Когда-то у Кишкина был свой дом и полное хозяйство, а теперь ему приходилось жаться на квартире, в одной каморке, заваленной всевозможным хламом. Стяжатель по натуре, Кишкин тащил в свою каморку решительно всё, что мог достать тем или иным путём—старую газету, которую выпрашивал почитать у какого-нибудь из компанейских служащих, железный крюк, найденный на дороге, образцы разных горных пород. В одном уголке стоял заветный деревянный  шкапик, занятый материалами для доноса. По ночам долго горела жестяная лампадочка в этой каморке и Кишкин строчил свою роковую повксть о «казённом времени». В этом доносе сосредот ачиваласть вся его жизнь. Он переписывал его несколько месяцев выводя старческим убористым почерком  одну строку за другой, как паук ткёт свою паутину. Когда работа была закончена, Кишкин набожно перекрестился: он вылил всю свою душу, всё, чем наболел в дни своего похудания.
--Всем сёстрам по серьгам!—говорил он вслух и ехидно хихикал, прикрывая рот рукой.—Что такое теперь Кишкин ничтожность! Пыль! Последний человек! Хи-ха-ха! И вдруг вот этот самвый Кишкин, всех и достигнет....всех! Э, голубчики, будет пожили, порадовались---надо и честь знать. Поди думают, что всё уже умерло и быльём поросло, а тут вдруг сюрпризец...Пожалуйте на цугундерЮ имя рек! Ха-ха. Вы в колясках катаетесь, а Кишкин пешком ходит. Вы в палатах поживаете, а Кишкин в норе гниёт. Погодите, всех выведу на свежую воду! Будете помнить Кишкина.
Целую ночь не спал старый ябедник и всё ходил по комнатке, разговаривая вслух и хихикая так, что вдова-хозяйка решила про себя, что жилец свихнулся.
Захватив своё произведение, свёрнутое трубочкой, Кишкин пешком отправился в город, до которого от Балчуговского завода считалось около 12 вёрст. Дорога проходила через Тайболу. Кишкин шёл такой радостный, точно помолодел лет на двадцать, и всё улыбался, прижимая рукопись к сердцу. Вот она, голубушка....Тёпленькое дельце заварится. Дорого бы дали вот за эту бумажку те самые, которые сейчас не подозревают, даже о его существовании. «Какой Кишкин?» Ха-ха, вот вам какой: добренький, старенький, бедненький. Пешочком идёт Кишкин и несёт вам гостинец.
В городе Кишкин знал всех и поэтому прямо направился в квартиру прокурора. Его заставили подождать в передней. Прокурор, пожилой важный господин, отнёсся к нему совсем радушно и, сунув жалобу на письменный стол, сказал, что рассмотрит её.
--Ничего, я подожду, ваше высокоблагородие,--смиренно отвечал Кишкин, предвкушая в недалёком будущем иные отношения вот со стороны этого важного чина.—Маленький человек....Подожду.
От прокурора Кишкин прошёл в горное правление, в так называемый «золотой стол», за которым в своё время вершились большие дела. Когда-то затаённой мечтой Кишкина было попасть в это обетованное место, но так и не удалось: «золотой стол» находился в ведении одной горной фамилии вот уже пятьдесят лет и чужому человеку здесь делать было нечего. А тёпленькое местечко....В горных делах царила фамилия Каблуковых, старший брат Илья Федотыч, служил секретарём при канцелярии гороного начальника, а младший, Андрей Федотыч, столоначальником «золотого отряда». Около них ютилась безчисленная родня. Собственно, братья Каблуковы были близнецы и разница в рождении заключалась всего в несколько часов. В них была вся сила, а горные инженеры и разное начальство служили только для декорации.
--Ну что, Андрон Евстратыч?—спрашивал младший Каблуков, с которым в богатое время Кишкин был даже в дружбе и чуть ли не женился на его родной сестре, конечно, с тайной целью хоть этим путём проникнуть в роковой круг.—Каково прыгаешь?
--Да вот думаю золотишко искать в Кедровской даче.
--Разве лишние деньги есть?
--На мои сиротские слёзы, может, Бог и пошлёт счастья...
--Что же, давай Бог нашему теляти волка поймати. Подавай заявку, а отвод сейчас будет готов. По старой дружбе всё устроим...
--Знаю я вашу дружбу...
Андрей Федотыч был добродушный и весёлый человек и любил пошутить, вызывая скрытую зависть Кишкина, хорошо шутить, когда в банке тысяч пятьдесят лежит. Старший брат, Илья Федотыч, наоборот был очень мрачный субъект и не любил болтать напрасно. Он являлся главной силой, кеак старый делец, знавший все ходы и выходы сложного горного хозяйства. Кишкина он принимал всегда сухо, но на этот раз отвёл его в соседнюю комнату и строго спросил:
--Ты что, сбесился, Андрошка?
--А что?
--А вот это самое...Думаешь мы не знаем? Всё знаем, не безпокойся. Кляузы-то свои пора тебе оставить.
--Не поглянулось?
--Да ты чему радуешься, Андрошка? Знаешь поговорку: взвыла собака на свою голову. Так и твоё дело. Ты ещё не успел подумать, а я уже всё знаю. Пустой ты человек и больше иничего.
Кишкин смотрел на Илью Федотыча и только ухмылялся: вот этот вперёд всех догадался...Его не проведёшь.
--Вот что, Илья Федотыч,--заговорил Кишкин деловым тоном,--теперь уж поздно нам с тобой разговаривать. Сейчас только от прокурора.
--Ах, пёс!
--Вот тебе и пёс...Такой уж уродился. Раньше-то я за вами ходил, а теперь уж вы за мной походите. И походите, даже очень походите...А пока что, думаю заявочку в Кедровской даче сделать.
--Не дадим,--коротко отрезал Илья Федотыч.
--Нет, дашь...—так же коротко ответил Кишкин и ухмыльнулся.—В некоторое время ещё могу пригодиться. Не пошёл бы я к тебе, кабы не моя сила. Давно бы мне так-то догадаться.
Илья Федотыч с изумлением посмотрел на Кишкина: перед ним, действительно, был совсем другой человек. Великий горный делец подумал, пожал плечами и решил:
--Ну, чорт с тобой, делай заявку...
Эта ничтожнейшая по своим размерам победа для Кишкина являлась предвестником его возрождения: сам Илья Федотыч трухнул перед ним, и это что-нибудь да значит.
Вернувшись в Балчуговаский завод, Кишкин принялся за дело.
Конец апреля выдался тёплый и ясный. Компанейские работы уже шли полным ходом, главным образом, за Фотьянкой, где по обоим берегам Балчуговки залегали богатейшие розсыпи. В виду наступления первого мая поисковые партии сосредоточились в Фотьянке, потому что отсюда до грани Кедровской дачи было рукой подать—всего вёрст—двенадцать. Первым на Фотьянку явился знаменитый скупщик Ястребов и занял квартиру в лучшем доме, именно у Петра Васильевича. Бауашка Лукерья не хотела его пускать из страха перед Игорем Анатольевичем, но Пётр Васильевич, жадный до денег, так взъелся на мать, что старуха не устояла.
--Что разве мы невольники какие для твоего Игоря Анатольевича?—выкрикивал Пётр Васильевич.—Ему хорошо, так и другим тоже надо....Как собака лежит на сене: сам не ест и другим не даёт. Продался кампании и знать ничего не хочет...Захудал народ вконец, взять хоть нашу Фотьянку, а кто цены-то ставит? У него лишнего гроша никто ещё не заработал...
--По кабакам бы меньше пропивали!
--Какбак тут не причина, маменька....Подшибся народ вконец, вот из последних ти кампанятся по кабакам. Всё одно за кампанией-то пропадом пропадать...И наше дело взять: какая нам такая печаль до Чумакова, когда с Ястребова ты в месяц цалковых пятнадцать получишь. Такого случая не скоро дождёшься. В другой раз Кедровскую дачу открывать не будем.
Старуха сдалась, потому что на Фонтанке деньги стояли дорого. Ястребов, действительно дал пятнадцать рублей в месяц да ещё сказал, что будет жить только наездом. Приехал Ястребов на тройке в  своём тарантасе и произвёл на всю Фотьянку большое впечатление, точно этим приездом открывалась в истории кондового варнацкого гнезда новая эра. Держал себя Ястребов настоящим барином и сыпал деньгами направо и налево.
--Ну, баушка, будем жить-поживать да добра наживать,--весело говорил он, располагая свои пожитки в чистой горнице.
--А я тебе вот что скажу, Никита Яковлевич,--ответила старуха,--жить живи, себе на здоровье, а только боюсь я...
--Чего испугалась-то прежде времени, баушка?
--Да как же, начнёшь золото скупать...И нас засудят.
Ястребов засмеялся.
--Ну, этого у меня  заведенья не полагается, баушка,--успокоил он,--у меня один закон для всех: кто из рабочих только нос покажет с краденным золотом,--шабаш. Чтобы и духу его не было...У меня строго, баушка.
--То-то миленький, смотри.
--В оба глядим, баушка, где плохо лежит,--пошутил Ястребов и даже похлопал старуху по плечу.—Не бойся, а только живи веселее—скорее повесят...
--С тобой, с разговором и то повесят.
Весёлый характер опасного жильца понравился старухе и она махнула на Игоря Анатольевича.
Появлением Ястребова в доме Петра Васильевича больше всех был огорчён Кишкин. Он разчитывал устроить в избе главную резиденцию, а теперь пришлось занять просто баню, потому что в задней комнате жила сама баушка Лукерья с Феней.
--Ну, это не фасон, Пётр Васильевич,--ворчал Кишкин.—Ты что раньше-то говорил: «К меня в избе живите, как дома», « у меня вольготно», а сам пустил Ястребова.
--Ах, Андрон Евстратыч, не я пустил, а маменька,--отпирался Пётр Васильевич самым безсовестным образом.
--Не ври уж в глаза-то, а то ещё как раз подавишься...
Таким образом баня сделалась главным сборным пунктом будущих миллионеров и сюда же натащили разную приисковую снасть, необходимую для разведки: ручной вашгерд, насос, скрепки, лопаты, койлы, пробный ковш. Кишкин отобрал заблаговременно паспорта у своей партии и предъявил в волость, что требовалось по закону. Все остальные слепо повиновались Кишкину, как главному коневоду.
Канун первого мая для Фотьянки прошёл в каком-то чаду. Вся деревня поднялась на ноги с раннего утра, а из Балчуговского завода так и  подваливала одна партия за другой. Золотопромышленники ехали отдельно в своих экипажах парами. Около обеда вокруг кабака Фролки вырос целый табор. Кишкин толкался на народе и прислушивался о чём галдят.
--Это твоя работа, анафема!—корил Кишкин Мыльникова, которого брали на разрыв.—Вот сколько народу обоврал....
--Был такой грех, Андрон Евстатыч, в городу деньги лёгкие...Пусть потешаться.
К обеду пригнал сам Ермошка, повернулся в кабаке, а потом отправился к Ястребову и долго о чём-то толковал с ним, плотно притворив дверь. К вечеру вся Фотьянка опустела, потому что партий тридцать выступили по единственной дороге в Кедровскую дачу, которая из Фотьянки вела на Мелодинский кордон. Это был настоящий поход, точно двигалась какая-нибудь армия. Золотопромышленники ехали верхом, потому что в весенную распутицу на колёсах здесь не было хода, а рабочие шли пешком. Партия Кишкина выступила одной из последних. Задержал Мыльников, приехавший в самую критическую минуту,--его едва розыскали. Он вообще что-то хитрил.
--Ты у меня, оборотень, смотри!—пригрозил Кишкин, вошедший в роль заправилы.—В лесу-то один Никола-бог: расчёт мелкими дадим.
Партия составлена была из следующих лиц: Кишкин, Пётр Васильевич, Мыльников, Яша, Мина Клеймённый, Турка и Матюшка. Настоящим работником был один Матюшка до разве Пётр Васильнвич с Мыльниковым, остальные для счёту. Впрочем, приисковая работа требовала большой сноровки и старики могли ответить за молодых. Собственно вожаком служил Мина Клеймённый, а другие только проверяли его. В хвосте партии плелась Окся, взятая по общему соглашению для счастья. Она была единственная баба на все поисковые партии, что заметно шокировало настоящих мужиков, как Матюшка, делавший вид, что совсем не замечает Окси.
--Ты, дедушка, не ошибись,--упрашивал Кишкин.—Тоже не молодое твое место...Может и запамятовал место-то?
-Чего его запамятовать-то?—обижался Мина.—Как перейдём Ледянку, сейчас тебе вправо выпадет дорога на Мелединский кордон, а мы повернём налево, к Калёной горе...
--Да ведь ты про Миляев мыс сказывал-то?
--Ах, какой же ты братец мой, непонятный: ну, тут тебе и есть Миляев мыс, потому как Мутяшка упала в Меледу под самой Калёной горой.
--Смотри, старый, не ошибись....
Кишкин ужасно волновался и подозрительно оглядывал каждого встречного.
--А где же Ястребов-то?—спохватился он.—Ах, батюшки...Как раз он нагонит нас да по нашим следам и пойдёт.
--Чай пить остался с Ермошкой...—объяснил уклончиво Пётр Васильевич.
Кедровская дача занимала громадную площадь в четыреста тысяч десятин и из одного угла в другой была перерезана рекой Меледой, впадавшей в Балчуговку верстах в двадцати ниже Фотьянки. Вся дача состояла из непроходимых болот и дремучего леса. Единственным живым пунктом был кордон на Меледе, где зиму и лето жил лесник. В Меледу впадал целый ряд болотных речек, как Мутяшка, Генералка, Ледянка, Свистунья и Суходойка. Застоявшаяся болотная вода этими речёнками выливалась в Меледу. Места были все глухие, куда выезжали только осенью «шишковать»--собирать шишки по кедровникам. Дорога в верхотинах Судодойки и Ледянки была ещё в казённое время правлена и получила название Маяковой слани—это была сейчас самая скверная часть пути, потому что мостовины давно сгнили и приходилось людям и лошадям брести по вязкой грязи, в которой плавали гнилые мостовины. Про Маякову слань рассказывали нехорошие вещи: блазнило здесь и глаза отводило, если кто оробеет. Перед Маяковой сланью партии делали первую передышку, а часть отправлялась на заявки вниз по Суходойке.
--Это твоя работа—шутил Кишкин, показывая Мыльникову на пробитую по берегу Суходойки сакму.—Спасибо тебе скажут.
На Маяковой слани партия Кишкина «затемнала» и пришлось брести в темноте по страшному месту. Особенно доставалось несчастной Оксе, которая постоянно спотыкалась в темноте и несколько раз чуть ли не растянулась в грязи. Мыльников брёл по грязи за ней и в критических местах толкал её в спину веренком ломаты.
--Ну, ты, скотина Богова...---ворчал он.—Ведь уродится же такая тварина.
У конца Маяковой слани, где шёл поворот на кордон, партия остановилась для совещания. Отсюда к Калёной горе приходилось идти прямо лесом.
--Мина, смотри не ошибись!—кричали голоса.—Кабы на Малиновку не изгадать...
Река Малиновка была правым притоком Мутяшки, о ней тоже ходили нехорошие слухи. Когда партия двинулась в лес, произошло некоторое обстоятельство, невольно смутившее всех.
--Тятенька, кто-то на вершной проехал,--заявила Окся, показывая на поворот к кордону.—Остановился, поглядел и поехал...
--Да куда поехал-то, чучело гороховое?
--А за вами...
Кишкину тоже показалось, что кто-то «следит» за партией на известном разстоянии.


                5

Ночь на первое мая была единственной в летописях золотопромышленности: Кедровскую дачу брали приступом, точно клад. Всех партий по течению Мкленды и её притоков сошлось больше сотни и стоном стон стоял. Ровно в двенадцать часов начали копать заявочные ямы и ставить столбы. Главная работа загорелась под Калёной горой, где сошлись несколько поисковых партий, кроме партии Кишкина. Очутился здесь и Ястребов, и кабатчик Ермошка, и мещанин Затыкин, и ещё какие-то никому не ведомые люди, нагнавшие из города. Всем хотелось захватить получше местечко на Мутяшке, о которой Мыльников распустил самые невероятные слухи. На Миляевом мысу, где Кишкин предполагал сделать заявку, произошла настоящая битва. Когда Кишкин пришёл с партией на место, то на Миляевом мысу уже стояли заявочные столбы мещанина Затыкина, успевшего предупредить всех остальных.
--Руби столбы, ребята!—скомандовал Кишкин, размахивая руками.—До двенадцати часов поставлены...Не по закону!
--Врешь, у тебя часы переведены!—кричал Затыкин, показывая свои серебрянные часы.—Не тронь мои столбы..
Поднялся шум и гвалт... Матюшка без разговоров выворотил затыкинский столб и поставил на его место свой. Рабочие Затыкина бросились на Матюшку. Произошла настоящая свалка, причём громче всех раздавался голос Мыльникова:
--Батюшки, убили!...Родимые, пустите душу на покаяние!
Темнота увеличивала суматоху. Свои не узнавали своих, а лесная тишь огласилась неистовыми криками, руганью, рёвом. В заключении появился Ястребов, приехавший верхом.
--Что за драка?—крикнул он.—Убирайтесь вон с моего места, дураки!
--Давно ли оно твоим стало?—огрызался Кишкин охрипшим от крика и ругани голосом.—Проваливай в пралевом, проходи в голубом...
Ястребов замахнулся на Кишкина нагайкой, но во-время остановился.
--Ну, ударь?—ревел Кишкин, наступая.—Ну? Не испугались....Да. Ударь...Не смеешь при свидетелях-то безобразие своё показать...
--Не хочу!—отрезал Ячстребов.—Вы в моей заявке столбы ставите...Вот я вас и уважу....
--Но-о-о?
--Да уж видно так...Я зачертил Миляев мыс от самой Калёной горы: как раз пять вёрст вышло, как по закону для отвода назначено.
--Андрон Евстратыч, надо полагать, Ермошка бросился с заявкой на Фотьянку, а Ястребов для отвода глаз смутьянит,--шопотом сообщил Мыльников.—Верно говорю...Должон он быть здесь, а его нет.
Кишкин остолбенел: конечно, Ястребов перехитрил и послал Ермошку вперёд, чтобы записать свою заявку раньше всех. Вот так дали маху, нечего сказать....
--Вот, что, Мыльников, валяй ты на Фотьянку,--шепнул Кишкин,--может, скорее приедешь..Да не заплутайся на Маяковой слани, где поворот на кордон.
--Уж и не знаю как мне быть...Боязно одному-то. Кабы Матюшка...
--Я вот покажу тебе Матюшку, оборотню!—пригрозил Кишкин.—Лупи во все лопатки....
--А как же, например, Окся?
--Ну тебя к чорту вместе с твоей Оксей...
Когда взошло сонце,оно осветило собравшихся на Миляевом мысу партии. Они сбились  кучками, каждая у своего огонька. Все устали после ночной схватки. Рабочие улеглись спать, а бодрствовали одни хозяева, которым было не до сна. Они зорко следили друг за другом, как слетевшиеся на добычу хищные птицы. Кишкин сидел у своего огня и вполголоса беседовал с Миной Клеймёным.
--Так где казённые-то шарпы были?—допытывался он.
--А вон там, к самой горе...
--А старец там лежал под елочкой?
--Там...Теперь места-то и не узнаешь. Ужо казённые шарпы разыщем....
--Ну, а как насчёт свиньи полагаешь?—уже совскм шопотом спрашивал Кишкин.—Где её старец-то обозначил?
--Да прямо он ничего не сказал, а только махнул этак рукой на Мутяшку...
--На Мутяшку? И через дивицу говорит, ищите?
--Это он вообще насчёт золота....
--Значит, и о свинье, тоже потому как она золотая?
--Может статься...Болотинка тут есть, за Калёной горой, так и не там ли это самое дело вышло.
--Да ведь ты говорил, что мужик в лесу закопал свинью-то?
--Раз говорил? Ну, значит, в лесу...
Окся ещё спала, свернувшись клубочком у огонька. Кишкин едва её разбудил.
--Вставай ты, барышня...Возьму твою орясину да как примусь тебя обхаживать.
--Отстань!—заворчала Окся, толкая Кишкина ногой.—Умереть не дадут...
Кишкину стоило невероятных усилий поднять на ноги эту невежливую девицу. Она решительно ничего не понимала и глядела на своего мучителя совсем дикими глазами. Кишкин схватил её за руку и потащил за собой. Мина Клеймёный пошёл за ними. Никто в партии не слыхал, как они ушли, за исключением Петра Васильевича, который притворился спящим. Он вообще держал себя как-то странно и во время ночной схватки даже голосу не подал, точно воды в рот набрал. Фотьянский дипломат убедился в одном, что из их предприятия решительно ничего не выйдет. С другой стороны, он не верил ни одному слову Кишкина и, когда тот увёл Оксю, потихоньку отправился за ними, чтобы выследить всё дело.
--Один видно заполучить свинью захотел,--Возмущался Пётр Васильевич, продираясь сквозь чащу.—То-то прохирь: хлебцем вместе, а табачок врозь...Нет, погоди, братец, не на таковских напал.
С другой стороны, его смешило, как Кишкин тащид Оксю по лесу, точно свинью за ухо. А Мина Клеймёный привёл Кишкина сначала к обвалившимся и заросшим лесом казённым разведкам, потом показал место, где лежал под ёлкой старец и наконец, повёл к Мутяшке.
--Ну, народец!—ругался Пётр Васильеыич.—Всё один ограбастать хочет...
Ему приходилось делать большие обходы, чтобы не попасть на глаза Шишке, а Мина Клёмёный вёл всё вперёд и вперёд своим ровным старческим шагом. Пётр Васильевич быстро утомился и даже вспотел. Наконец Мина остановился на краю круглого болотца, которое выливалось ржавым ручейком в Мутяшку.
--Ну, ищи!—толкал Кишкин ничего не подозревавшую Оксю.—Ну, что упёрлась-то, как пень?
--Да я тебе разве собака далась?—огрызнулась Окся, закрывая широкий рот рукой.—Сам ищи...
--Ах, дура толчёная...Добром тебе говорят?—наступал Кишкин, размахивая короткими ручками.—А то у меня, смотри, разговор короткий будет.
Окся неожиданно захохотала прямо а лицо Кишкину, а когда он замахнулся на неё, так толкнула его в грудь, что старик кубарем полетел на траву. Пётр Васильевич зажал рот, чтобы не расхохотаться во всё горло, но в этот момент за его спиной раздался громкий смех. Он оглянулся и остолбенел: за ним стоял Ястребов и хохотал, схватившись руками за живот.
--Ах, дураки, дураки!—заливался Ястребов, качая головой.—То-то дураки-то....Друг друга обманывают и друг друга ловят. Ну, не дураки ли вы после этого?
--А ты проходи своей дорогой, Никита Яковлич,--ответил Пётр Васильевич с важностью,--дураки мы про себя, а ты умный, не ввязывайся.
--Боишься, что вашу свинью найду?
--Это уж не твоего ума дело...
Хохот Ястребова заставил Кишкина опять схватить Оксю за руку и утащить её в чащу. Мина Клеймёный стоял на одном месте и крестился.
--С нами крёстная сила!—шептал он, закрывая глаза.
Когда они сошлись опять вместе, Кишкин шопотом спросил у старика:
--Слышал? Как он хохочет...
--Не поглянулось ему....Недаром старец-то сказывал, что зарок положен на золото. Вот он и хохочет....
--У меня инда мороз по коже...
На месте действия остались Ястребов и Пётр Васильевич.
--Всё я знаю, други мои милые,--заговорил Ястребов, хлопая Петра Васильевича по плечу.—Бабьи бредни и запуки, а вы верите..Я ещё пораньше вас про свинью слыхал-то, посмеялся, только и всего. Не положил—не ищи. А у тебя, Пётр Васильевич, свинья-то золотая дома будет ежели с умом...Напрасно ввязался ты в эту канпанию: ничего не выйдет, окромя того, что время убьёте да прохарчитесь...
Пётр Васильевич и сам думал об этом же, почёсывая затылок, хотя признаться чужому человеку и было стыдно.
--Ну, па какая дома-то свинья, Никита Яковлевич?
--А такая...Ты от своей кампании не отбивайся, Пётр Васильевич, это первое дело и будто мы с тобой вздорим—это другое. Понял теперь?
--Как будто и понял, как будто и нет...
--Ладно, ладно...Не валяй дурака. Разве с другим бы я стал разговаривать об этих делах?
Эта история с Оксей сделалась злобой промыслового дня. Кто её рас пустил---так и осталось неизвестным, но об Оксе говорили на все лады и на Маляевом мысу и на других разведках. Отчаянные промысловыне рабочие рады были случаю и складывали самые невозможные варианты.
--Он, значит, Кишкин на верёвку привязал её, Оксюху-то, да и волокёт, как овцу. А Мина Клеймёный идёт за ней да сзади и подталкивает. «Иди, слышь, Оксюха» То-то идолы! Ну подвели её к болотине, а Шишка и скомандовал: «Ползи, Оксюха!». То-то идолы, проклятые! Оксюха, известно дура, и поползла, а Шишка верёвку держит, а Мина заговор наговаривает....И нашла бы ведь Оксюха-то, кабы «он» не захохотал. Учуяла Оксюха золотую свинью было совсем, а «он» как грянет, как захохочет...
Особенно приставал Пётр Васильевич, обиженный тем, что Кишкин не взял его на поиск свиньи.
--Ах, нехорошо, Андрон Евстратыч! Все вместе были, а как пошло дело до богачества—один ты и остался. Ухватил бы свинью, только тебя и видели бы. Вот какая твоя деликатность, братец ты мой.
--Отстань, смола!—огрызался Кишкин.—Что пасть-то растворил шире банного окна? Найдёшь с вами, с дураками!
Рабочие хотя и потешались на Оксей, но в душе все глубоко верили в существовании золотой свиньи и легенда о ней разрасталась всё шире. Разве старец-то стал бы зря говорить? В казённое время всячина бывала, хотя нашедший золотую свинью мужик и оказался круглым дураком.
Центром заявочных работ служил Миляев мыс, на котором шла горячая работа, несмотря на возникшие недоразумения. На Миляевм же мысу «утвердились» и те партии, которые делали разведки по Мутяшке с ея притоками—Худенькой и Малиновкой, а также по Меледе и Генералке. Очень уж угодное место издалось, недаром Миляевым мысом называется. Калёная гора в виду зелёной мохнатой шапки стоит, а от неё прошол лесистый увал до самой Меледы, где в неё пала Мутяшка. В несколько дней по мысу  выросли десятки старательских балаганов, кое-как налаженных из бересты, еловой коры и хвои. Этот сборный пункт по вечерам представлял необыкновенно пёструю живую картину—везде пылали яркие костры и шёл немолчный людской гомон. В лесу стучал топор, где-то тренькала балалайка, а ухари-рабочие распевали песни.  Враждебно встретившиеся партии давно побратались: пусть хозяева грызутся, а рабочим делить нечего. Если что разъеденяло рабочую массу, так вынесенная ещё из домов рознь. Варнаки с Фотьянки и балчуговцы из Нагорной чувствовали себя настоящими хозяевами приискового дела, на котором родились и выросли: рядом с ними строгали и швали из Низов являлись жалкими отбросами, потому что лопаты и кайла в руки не умели взять по-настоящему, да и земляная тяжёлая работа была им не под силу. Варнаки относились к ним с подобающим презрением и везде давали почувствовать своё рабочее превосходство. Из-за этого происходили постоянные стычки, перекоры, ваысмехи и безконечная ругпнь.
--Строгали и ходят-то, так ровно на костылях,--смеялся Матюшка, лучший рабочий на Миляевом мысу.—В богадельню так им в самую пору! Туда же, на золото польстились. Шилом им землю ковырять да стамескою...
В партии Кишкина находился и Яша Малый, но он и здесь был таким же безответным, как у себя дома. Простые рабочие его в грош не ставили, а Кишкин относился свысока. Матюшка дружил только со старым Туркою да со своими фотьянскими. У них были и свои разговоры. Соберутся возле огонька своей артелью и толкуют.
--Обыщем золото, а ухватят его хозяева,--роптал Матюшка, уже затронутый жаждой лёгкой наживы.—На них не наробишься...Главная причина во всём—деньги.
Раз вечером, когда Матюшка сидел таким образом у огонька и разговаривал на излюбленную тему о деньгах, случилось маленькое обстоятельство, смутившее всю компанию, а Матюшку в особенности.
--Эх, кабы раздобыть где ни то рублей с триста!—громко говорил Матюшка, увлекаясь несбыточной мечтой.—Сейчас сам бы заявку сделал и на себя бы робить стал....Не велики деньги, а так и помрёшь без них.
--Ужо это верно...—уныло соглашался Турка, сидя на корточках перед огнём.—Люди родом, а деньги водом. Кому счастки...Вон Ермошку взять, да ему наплевать на триста рублей!
Кругом было темно и только  колебавшееся пламя костра освещало неясный круг. Зашелествевший вблизи куст привлёк всебщее внимание. Матюшка выхватил горевшую головню и светил куст—за ним стояла растерявшаяся и сконфуженная Окся. Она подкралась очень осторожно и всё время подслушивала разговор, пока не выдал её присуствия хрустнувший под ногой сучок.
--Ты, уродина, чего тут делаешь?—накинулся на неё Матюшка.
--Ишь, подслушивает,--заметил кто-то из рабочих.—Дура, а на это смысл тоже имеет.
--Гони её, Матюшка, в три шеи! Омморошная какая-то.
Матюшка повернул Оксю за плечо и так двинул ей в спину, что она отлетела сажени на три. Эта выходка сопровождалась общим хохотом.
--Ай да, Матюшка! Уважил барышню....То-то она всё шары пялит на него. Вот и вышло, что приглянулась собаке палка.
Окся с трудом поднялась с земли, отошла в сторону, присела на траву и горько заплакала. Её с детства били, но тут выходило совсем особенное дело. С Оксей случилось что-то необыкновенное, как только она увидела Матюшку в первый раз, когда партия выступала из Фотьянки. И дорогой она всё время присматривалась к нему, и всё веремя на Миляевом мысу. Смотрит, а сама точно застыла. Остальной мир для неё больше не существовал. Оксину  душу осветил внутренний свет, та радость, которая боится сознаться в собственном существовании. Нечто подобное она испытывала в детстве, когда в глухую полночь ударит колокол к Христовой заутрене и недавняя тишина и мрак сменялись праздничной, гулкой и светлой радостью.

                4

Кишкин пользовался горячим временем и, кроме заявки на Миляевом мысу, поставил столбы в трёх местах по Мутяшке. Пробные шурфы везде давали хорошие знаки.  Но заявки ещё были только началом дела. И отвод заявленных местностей ему сделают раньше других, как обещал Каблуков. Вся беда заключалась в том, где взять денег на казённую подать—по уставу о частной золотопромышленности полагалось ежегодно взносить по рублю с десятины, в среднем это составляло от 60 до 100 рублей с прииска. Сумма по своему существу ничтожная, но Кишкин знал по личному опыту, как трудно достать даже три рубля, когда нужны до зарезу.
--Будет день—будет хлеб!—утешал он себя, раздумавшись про свои дела.
Всё, что можно было достать, выпросить, занять и просто выклянчить—всё это было уже сделано. Впереди отставался один расчёт: продать одну или две заявки, чтобы этим перекрыться на разработку других. А пока Кишкину приходилось работать наравне со всеми остальными рабочими, причём ему это доставалось в десять раз тяжелее и по непривычке к ручному труду и просто по старческому безсилию. Набродившись по лесу за день, старик едва мог добраться до своего балагана. Рабочие тотчас же заваливались спать, а Кишкин лежал, ворочался с боку на бок и всё думал. Эх, если б счастье улыбнулось ему на старости лет...Ведь есть же справедливость, а он столько лет бедствовал и терпел самую унизительную горькую нужду! Всего-то найти бы первое счастливое местечко, чтобы расправить руки, а там уже всё пошло бы само собой: деньги, как птицы, прилетают и улетают стаями.
--Показал бы я им всем, каков есть человек Андрон Кишкин!—вслух думал старик и даже грозил этим всем в темноте кулаком.—Стали бы ухаживать за мной...лебезить....Нет, брат, шалишь! Был раньше дураком, а во второй раз извините.
Занятый этими мыслями и соображениями, Кишкин как-то совсем позабыл о своём доносе, да и некогда о нём теперь было думать, когда каждый день мог сделаться роковым.
Часто Кишкин один ходил по течению Мутяшки и высматривал новые места под заявки. Каждый свободный клочок земли пробуждал в нём какой-то страх: а если золото вот именно здесь спряталось? Если бы была возможность, он захватил  бы в свои руки всю Меледу со всеми притоками и никому бы не уступил ни вершка, даже отцу родному. Когда он видел чужой заявочный столб, его охватывало знобившее чувство зависти. А свободных мест по Мутяшке уже не оставалось: в течение каких-гнибудь трёх дней всё было расхватано по клочкам. Даже то болотце, к которому водил Мина искать золотую свинью, и оно было захвачено Ястребовым.
--Для счёту прихватил,--объяснил Ястребов, встетивший как-то Кишкина.—Что ему, болоту, даром оставаться. Так ведь, Андрон Евстратыч? Разбогатеем мы, видно с тобой, заодно...
--Гусь свинье не товарищ, Никита Яковлич...
--Кто гусь-то, по твоему?
--А уж как это тебе глянется.
Кишкин относился к Ястребову подозрительно, а тот нет-нет и заглянет на Миляев мыс. И всё-то у него шуткой да балагурством: конечно, богатый человек селезёнка играет....С ним появлялся иногда кабатчик Ермошка Затыкин и другие золотопромышленники—мелочь. Острый период заявочной горячки миновал и предприниматели начали понемногу приглядываться друг к другу. Да и в лесу совсем другое дело, чем где-нибудь в городе: живому человеку каждый рад. Душой общества являлся Ястребов, как бывалый и опытный человек, прошедший сквозь огонь, воду медные трубы. Соберётся такая компания где-нибудь около огонька и балагурит.
--Никита Яковлевич, будешь ты наше золото скупать?,--подшучивали над Ястребовым.—Как пить дашь.
--Было бы что скупать,--отвечает Ястребов, который в карман за словом не лазил.—Вашего-то золота кот наплакал...А вот моё золото будет оглядываться на вас. Тот же Кишкин скупать будет от моих старателей...Так ведь, Андрон Евстратыч? Ты ведь ещё при казне набил руку...
--Было, да сплыло,--огрызался Кишкин.—Вот про себя лучше скажи, как балчуговское золото скупаешь.
--А ты видел, как я его скупаю? Вот то-то и есть...Все кричат про меня, что скупаю чужое золото, а никто не видал. Значит, кто поумнее, так тот и промолчал бы.
Раз Ястребов приехал немного навеселе. Подсев к огоньку у балагана Кишкина, он несколько времени молчал, встряхивая своей большой головой и улыбаясь. Кишкин долго всматривался в его коренастую фигуру и разбойничью рожу, а потом проговорил с лесной откровенностью:
--Гляжу на тебя, Никита Яковлич, и дивуюсь. Только дать тебе нож в руки и сейчас на большую дорогу: как есть разбойник.
--Это ты правильно...ха-ха!—засмеялся Ястребов.—Не было бы разбойника, не стало бы и праведника.
В приливе нежности Ястребов обнял Кишкина и так любовно проговорил:
--Плачет о нас с тобой острог-то, Андрон Евстратыч...Все там будем, сколько ни прыгаем. Ну, да это наплевать...Ах, Андрон Евстратыч! Разве Ястребов вор? Воры-то ваша балчуговская компания, которая народ сосёт, воры инженеры, канцелярские крысы вроде тебя, а я хлеб народу даю. Кампания-то полуторных рублей не заёт за золотник, а я все три целковых.
--Так ты, значит, в том роде как благодетель?
--Теперь-то как хочешь зови, а вот когда не будет Никиты Яковлевича Ястребова, тогда и благодетелем взвеличают.
Эта разбойничья философия разсмешила Кишкина до слёз. Воровали и в казённое время, только своим воровством никто не хвастался, а Ястребов в благодетели себя поставил.
--Утешил ты меня, Никита Яковлич...Благодетель говоришь? Ха-ха...В самую пропорци. Благодетель. Медаль бы тебе за усердие...А я грешный человек, всё за разбойника тебя почитал.
Ястребов не обижался и хохотал вместе.
--Что же это Мыльникова нет?—по нескольку раз в день спрашивал Кишкин Петра Васильевича.—точно за смертью ушёл.
Он должен был вернуться на другой день и не вернулся. Прошло целых два дня, а Мыльникова всё нет.
--Ужо я сам схожу...—предлагал Пётр Васильевич, которому хотелось улизнуть под благовидным предлогом.
--Ну, нет, брат, шалишь!—озлился Кишкин.—Мыльников сбежал, теперь ты хочешь уйти, кто же останется? Тоже компания, нечего сказать..
--Да ведь надо в волости объявиться?—сказал Пётр Васильевич.—Мы тут наставим столбов, а Затыкин и Ястребов запишут в волостную книгу наши заявки за свои...Это тоже не модель.
--Ладно, сказывай...---,ворчал Кишкин.—Знаю я вас, охаверников. Уж только и наро-родец! Обождём ещё мало места, а потом я сам пойду и всё устрою.
--Да ведь ты сорока вёрст-то две недели проползёшь. Ножки у тебя коротенькие, задохнёшься на полдороге.
Мыльников явился через три дня совершенно неожиданно, ночью, когда все спали. Он напугал Петра Васильевича до смерти, когда потащил из балагана его за ногу. Пётр Васильевич был мужик трусливый и чуть не крикнул караул.
--А я думал, что Андрон Евстратыч пымал за ногу-то,--объяснял Мыльников.—По ногам-то вы схожи....
--А ты разуй глаза-то сперва...Где пропадал, путаная голова?
--Ох, не говори.
На шум проснулся Кишкин. Развели потухший огонёк и оховший всё время Мыльников, после некоторого ломания, объяснил всё.
--Прихожу это я в Фотьянку, чтобы в волости в книгу записать в заявку,--рассказывал он слиздивым тоном,--а Затыкин-то уж в книге миляевом мысом записал....
--Ну-у? Да не подлец ли...а? Ах, жулик....
--Верно говорю...Значит, теперь, так сказать и наша заявка пропала и ястребовская, потому как у Затыкина столбы-то дальше наших поставлены, а пока мы спорили—он и хлопнул свою заявку. Замежевал он нас...
--Ну, это он врёт!—сказал Кишкин.—Он, значит, из пяти вёрст вышел, а это не по закону...Мы ему ещё нос утрём. Ну, разказывай дальше-то...
--Что дальше-то,--обезножил я, вот тебе и дальше...Побродил по студённой вешней воде, ну и обезножил, как другая опоённая лошадь.
--Ой, врёшь?—усомнился Пётр Васильевич.—Поди опять у Ермошки в кабаке ноги-то завязил? У всех у вас, строгалей, одна вера-то....
--Одинова, это точно, согрешил,---каялся Мыльников.—Силком затащили робята. Сидим это, братец ты мой, мы в кабаке напримерно и вдруг...трах, следователь. Трах! Сейчас народ сбивать на земскую квартиру и меня в первую голову зацепили, как, значит, я обозначен у него в гумаге. И следователь, не простой, а важный—так и называется: важный следователь.
--Это что же, по твоей, видно, жалобе?—уныло спросил Пётр Васильевич, почёсывая в затылке.—Вот так крендель, братец ты мой...Ловко!
--Ну, разказывай,--торопил Кишкин, принимая деловой вид.—Не важный следователь, а следователь по особо важным делам...
--А скажу тебе, Андрон Евстратыч, что заварил ты кашу...Ка-ак мне это самоё сказали, что гумага и следователь, точно меня кто под коленку ударил, дыхнуть не могу.  Уж Ермошка сжалился, поднёс стаканчик..Ну, пошёл я на земскую квартиру, а там и староста, и урядник, и наших балчуговских стариков человек пять. Сейчас следователь, например, ко мне: «Вы—Тарас Мыльников?». «Точно так, ваше высокородие»...»Можете себя оправдать по делу отставного канцелярского служителя Андрона Кишкина?»....»Точно тпак-с»....» А где Кишкин?»...Тут уж я совсем испугался и брякнул: «Не могу знать, ваше высокородие...Я его совсем не знаю, а только стороной слыхивал, что какой-то Кишкин служил у нас на промыслах».
--Вот и нашёл дурака!—озлился Кишкин.—Чего испугался—то, дурья голова? Небось, кожу не снимут с живого...
Пётр Васильевич молчал, угнетённо вздыхая. Вся его фигура теперь изображала собой одно слово: влопался!
--Да ты послушай дальше-то!—спорил Мыльников.—Следователь-то прямо за горло...»Вы, Тарас Мыльников, состояли шорником на промыслах и должны знать, что жалование выписывалось пятерым шорникам, а в получении расписывались вы один?»---«Не подвержен я этому, ваше высокородие, потому как я неграмотный, а кресты ставил---это было». И пошёл пытать,и пошёл мотать, а у меня поджилки трясутся. Не помню, как я и ушёл от него да прямо сюда и стреганул...Как олень летел!
--Зачем ты про меня-то врал, Тарас?
--Испужался, Андрон Евстратыч...И сюды-то бегу, а самому всё кажется, что ровно кто за мной гониться. Вот те Христос....
Беседа велась вполголоса, чтобы не услышали другие рабочие. Мыльников повторил раз пять одно и тоже, с необходимыми вариантами и украшениями.
--Что же ты молчишь, Пётр Васильевич?—спрашивал Кишкин.
--А что мне говорить, Андрон Евстратыч: плакала, видно наша золотая свинья из-за твоей гумаги....Поволокут теперь по судам.
--А где моя Окся?—спрашивал Мыльников в заключении.
Схватились Окси, а её и след простыл: она скрылась неизвестно куда.

                7

Компанейские работы сосредотачивались на нынешнее лето в двух пунктах: в устье реки Меледв, где она впадала в Балчуговку, и на Ульяновом кряже. В первом пункте разрабатывалась громадная розсыпь Дерниха, вскрытая разрезом ещё с зимы, а во втором заложена была новая шахта Рублиха. Оба месторождения открыты были фотьяновскими старателями и кампания поставила своиработы уже на готовое. Особенно заманчивой казалась Рублиха, из которой старатели дудками добыли около полпуда золота,--это и была та самая жила, которую Карачунский пробовал на фабрике сам. Открыл её старик Кривушок, из фотьянских старожилов-каторжан. Это был страшный бедняк, целую жизнь колотившийся как рыба об лёд. Открытая им жила сразу его обогатила. Бывали дни, когда Кривушок зарабатывал рублей по триста. Такое дикое богатство погубило беднягу в несколько недель. То, чего не могла сделать бедность, сделало богатство.  Кривушок закладывал пачку ассигнаций в голенище и с утра до вечера проводил в кабаке Фролки, в этом заветном месте всех фотьянских старателей. У старика не было семьи,--все перемёрли. Жениться было поздно, и он, напившись пьяный, горько плакался на своё обидное богатство, явившееся для него точно насмешка.
--Кабы раньше жилка-то подвернулась,--повторял Кривушок.—Жена заморилась на работе, ребятёнки перемёрли с голодухи. Куды мне теперь богатство?
Около Кривушка собралась вся кабацкая рвань. И все теперь пили за его счёт и в кабаке шло кромешное пьянство.
--Ты бы хоть избу себе новую поставил,--советовал Ыролка,--а то всё пропьёшь и ничего самому на похмелье не останется. Тоже вот и насчёт одежи....
--Угорел я, Фролушка, сызнова-то жить,--отвечал Кривушок.—На что мне новую избу, коли и жить-то мне осталось, может, без году неделя...С собой не возьмёшь. А касаемо одежи, так оно совсем не пристало: всю жизнь проходил в заплатах...
Кривушок кончил скорее, чем предполагал. Его нашли мёртвым около кабака. Денег при Кривушке не оказалось и молва приписала его ограбление Флорке. Вообще всё дело так и оказалось тёмным. Кривушка похоронили, а его жилу взяла на себя компания и поставила здесь шахту Рублиху.
Верховный надзор за работами на Дернихе принадлежал Чумакову, но он розсыпным делом интересовался мало, потому что увлёкся новой шахтой.
--Смотри, Игорь Анатольевич, как бы нам не ошибиться с этой Рублихой,--предупреждал Карачунский.—То же будет, что с Спасо-Колчеданской.
--А откуда Кривушок золото своё брал? Сам мне покойник разсказывал: так, говорит, самоваром жила и ушла вглубь...Он-то пировал на последних, ну, дудка и обвалилась. Нет, здесь верное золото, не то что на Краюхином увале...
Карачунский слепо верил опытности Чумакова, но его смущало противоречие Лучка,--последний не хотел признавать Рублихи.
--Обманет она, эта самая Рублиха,--упрямо говорил Лучок.
--Да почему обманет-то?
--А так....Место гне настоящее. Золото гнездовое: одно гнёздышко подвернулось, а другое, может, на двадцати саженях. Это уже гне работа, Степан Романыч. Правильная жила идёт ровно....Такая надёжней, а эта игрунья: сегодня позолотит, да год будет душу выматывать. Это уж не модель.
Рублиха послужила яблоком раздора между старыми штейгерами. Каждый стоял на своём, а особенно Игорь Анатольевич, вложивший в новое дело всю душу. Это был своего рода фанатизм коренного промыслового человека.
--Уж будьте спокойны, Степан Романыч,--уверял Зыков.—Голову отдам на отсечение, что Рублиха вполне себя оправдает.
Эти уверения напоминали Карачунскому того француза, который доказывал вращение земли своим честным словом. Но у него был свой расчёт: новое коренное месторождение выставляло деятельность кампании в выгодном свете перед горным департаментом.  Значит, она развивается и быстро шагает вперёд, а это главное. В крайнем случае, Рублиха могла обойтись тысяч в восемьдесят, потому что машины и шахтные приспособления перевозились с Краюхина увала, а Спасо-Колчеданская жила оказывалась «холостой», так что её оставляли только до осени.
По составленному плану работы на Рублихе предполагалсь в больших размерах. Дудка Кривушки оставалась в стороне, а шахта была заложена ниже, чтобы пересечь жилу саженях на двадцати в глубину. Таким образом, за раз решались две задачи6 откачивалась вода на предельном горизонте, а затем работы можно было вести сразу в двух направлениях—вверх и вниз, по отрезкам жилы.  Практика показала, что все жилы имеют падение под углом, как и жила на Ульяновом кряже. Следовательно, можно было по предварительному расчёту выйти на жилу на известной глубине. В каких-нибудь две недели вырос на Ульяновом кряже новый деревянный корпус, поставлены были паровые котлы, паровая машина и задымилась высокая железная труба. Для служащих построена конторка, где поселился в одной комнате Игорь Анатольевич, а затем строились амбары для разной приисковой снасти, навесы, конюшни—одним словом, вся приисковая городьба. Ульянов кряж закрывал Рублиху со стороны Фотьянки и старик Зыков был очень рад этому обстоятельству, потому что мог теперь жить совершенно в лесу. Он даже по субботам домой в Балчуговский завод не выходил, а только время от времени отправлялся на Дерниху, чтобы посмотреть на работавшую «бутару». Бутара—сибирского типа машина для промывки песков в больших массах. Главную её часть составляет железный продырявленный цилиндр, который приводится во вращательное движение паровой машиной. Золотоносный песок сваливается в бутару, в неё же проводится сверху сильная струя воды и промывка совершается при страшном грохоте. Одна такая бутара в сутки обрабатывала десятки тысяч пудов песку. Но у Чумакова вообще не лежало почему-то сердце к этой Дернихе, хотя розсыпь была надёжная и, по приблизительным расчётам, должна была дать в одно лето около двадцати пудов золота.
--На Фотьянской розсыпи больше ста пудов добыли,--повторял Чумаков, точно хотел этим унизить благонадёжность Дернихи.—Вот ужо Рублиха наша ахнет, так это другое дело...
Место слияния Меледы и Балчуговки было низкое и болотистое, едва тронутое чахлым болотным леском. Игорь Анатольевич с презрением смотрел на эту «чёртову яму», сравнивая про себя красивый Ульянов кряж. Да и розсыпное золото совсем не то, что жильное. Первое он не считал почему-то и за золото, потому что добыча его не представляла собой ничего грандиозного и рискованного и жильное золото надо умеючи взять, да не всякому оно и дастся в руки. Увлечение Рублихой у старика приняло какой-то болезненный характер, точно он закладывал в эту работу последнюю свою энергию. Когда спал неугомонный старик—никто не знал. Во всякое время дня и ночи его можно было встретить на шахте, где он сидел, как коршун, ожидавший своей добычи.
Первые сажени углубления были пройдены с поразительной быстротой, а дальше пошёл камень «ребровик», требовавший «диомида». Это были первые пропластки основных гранитных пород, а жилы залегают в спаях таких пропластков. Игорь Анатольевич высчитывал каждый новый вершок углубления и давно определил про себя, в какой день шахта выйдет на роковую двадцатую сажень и пересечёт жилу. Он на десятки раз в сутки спускался по стремянке в шахту и зорко наблюдал, как её крепят, чтобы не было ни маленьшей заминки. Пока шло всё отлично, потому что гркнт был устойчивым, и не было опасности, что шахта в одно прекрасное утро «сбочится», как это бывает в слоях песка-севуна или мягкой расплывающейся глины. Рабочие тоже невольно заражались энергией старого штейгера и с нетерпением ждали двадцатой сажени.
Если что огорчало Чумакова, так это назначение молодого инженера Оникова главным смотрителем новых жильных работ. Положим, старик уважал Оникова «по отцу», но это не мешало быть ему мальчишкой и щенком. Да и поставил себя Оников с перового раза крайне неудобно: приедет в белых перчатках и давай распоряжаться—это не так, то не так. Сам бы хоть раз в шахту спустился. Как ни был вымуштрован Инорь Анатольевич относительно всяческого уважения ко всякому начальству, но поведение Оникова задело его за живое: он чувствовал, что молодой инженер не верит в эту жилу и не сочувствует затеянной работе.
--Приедет, папироску выкурит—и вся тут работа,--жаловался Чумаков Карачунскому.—Ежели ты бы сам, Степан Романыч...
--Нет, мне далеко ездить туда, да и Оникову нужно же какое-нибудь дело. Куда мне его девать. Как-нибудь уж без меня устраивайтесь.
Игорь Анатольевич только вздыхал. Находил же Карачунский время ездить на Дерниху чуть ли не каждый день, а тут от Фотьянки рукой подать: и двух вёрст не будет. Одним словом, не хочет, а Оникова подослал на зло. Нечего делать, пришлось смириться и с Ониковым и делать по его приказу, благо немного он мыслил в деле.
--Уже будет летом гостей привозить в Рублиху—только его и дела—ворчал старик, ревновавший свою шахту к каждому постороннему глазу.—У другого такой глаз, что его и близко нельзя пущать к шахте. Не больно-то любит жильное золото, когда зря лезут в шахту-то.
Всего больше боялся Чумаков, что Оников, привезёт из города барынь, а из них выищится какая-нибудь вертоголовая и полезет в шахту; тогда всё дело будет хоть брось. А то может быть другое на уме Оникова, который только есть да пьёт? И карачунский любопытен до женского полу, только у него всё шито и крыто.
Так шло дело. Шахта была уже на двенадцатой сажени, когда из Фотьянке пришёл волостной сотник и потребовал штейгера Чумакова к следователю. У старика опустились руки.
--Это по делу Кишкина?—спросил он.
--Видно, по ему по самому...По первоначалу следователь-то в Балчуговском заводе с неделю выжил, а теперь на Фотьянку перебрался и сбивает народ со всех сторон. Почитай, всех стариков поднял.
Эта неожиданная повестка и встревожила и запугала Чумакова, а главное, не во-время она явилась: работа горит, а он должен терять дорогое время на допросы.
--Следователь-то у Петра Васильевича в дому остановился,--объяснил сотник.—И Ястребов там и Кишкин. Такую кашу заварили, что и не расхлебать. Главное, народ весь на работах, а следователь требует к себе.
Игорь Анатольевич оделся на скорую руку и зашагал за сотником. Ему случалось бывать в передрягах, но затеянное Кишкиным дело возмущало его до глубины души. Кто Богу не грешен, царю не виноват, нельзя же всех по судам таскать. Две версты до Фотьянки промелькнули незаметно. Перед избой Петра Васильевича сидели вызванные следователем свидетели. Был тут и подштейгер Лучок, и Мина Клеймённый, и Яша, и Турка, и Мыльников—одним словом, вся компания. Все, видимо, чувствовали себя смущёнными. Игорь Анатольевич сухо кивнул головой и пошёл прямо в избу. Поднимаясь по лесенке на крыльцо, он лицом к лицу столкнулся с дочерью Феней, которая с тарелкой в руках летела в погреб за огурцами.
--Тятенька!—вскрикнула девушка и остановилась.
Чумаков медленно прошёл мимо, не ответив на этот крик ни одним движением.
Следователь сидел в чистой горнице и пил водку с Ястребовым, который подробно объяснял приисковую терминологию, что такое розсыпь, разрез, борта розсыпи, ортовые работы, забои, шурфы. Следователь был пожилой лысый мужчина с рыжеватой бородкой и тёмными умными глазами. Он испытывающе смотрел на массивную фигуру Ястребова и в такт его объяснениям кивал своей лысой прежде времени головой.
«Вор научит хорошему...»--подумал Чумаков, наблюдая эту сцену издалека.
В дверях стояли Мыльников и Пётр Васильевич, заслонившие спинами сидевшего у двери на стуле Кишкина. Сотник протискался вперёд и доложил следователю о приводе свидетеля.
--А, очень приятно,--оживился следователь, проглатывая наскоро закуску.—Введите его сюда.
Ястребов поднялся, чтобы выйти, но следователь движением головы удержал его. Игорь Анатольевич, войдя в комнату, помолился на образа и отвесил следователю глубокий поклон.
--Вы Иглрь Чумаков?
--Точно так-с.
Начался обычный следовательский допрос, причём Чумаков отвечал коротко и быстро, по-солдатски.
--Когда была открыта Фотьянская розсыпь, вы уже были главным штейгером?
--Точно так-с. Я уже сорок лет состою главным штейгером.
--Ага.—протянул следователь, быстро окидывая его глазами.—Тем лучше....Вы, действительно, служили при управителе Фролове и его помощнике Горностаеве. Скажите, когда промывался казённый разрез в Выломках?
Ястребов сделал нетерпеливое движение и подсказал:
--Разрабатывался...
--Ну да, когда разрабатывался разрез в Выломках?—повторил следователь.
--Годом не упомню, ваше высокоблагородие, а только ещё до воли это самое дело было,--ответил без запинки Чумаков.
--Вы тогда служили? Да? И при вас этот разрез разрабатывался? Прекрасно...А не запомните вы, как при управителе Фролове на этом же разрезе поставлены были новые работы?
Игорь Анатольевич ждал етого вопроса и, взглянув на Кишкина, ответил самым равнодушным тоном:
--Какие же новые работы, когда вся розсыпь была выработана? Старатели, конечно, домывали борта, а как это ставилось в конторе—мы не обычны знать: до конторы я никакого касательства не имел, и не имею.
Следователь взглянул вопросительно на Кишкина. Тот заёрзал на месте, виновато скашивая глаза на Чумакова и проговорил:
--Ваше благородие, Игорь Анатольевич, то есть главный штейгер Чумаков, должен знать, как списывались работы в Выломках. От него шли дневные рапортички.
--Да ты не плутай, Шишка!—неожиданно разъярился Чумаков, встряхнув своей большой головой.—Разве я к вашему конторскому делу причастен? Ведь ты сидел в конторе тогда да писал,--ты и отвечай.
--Вы должны отвечать только на мои вопросы,--строго заметил следователь.
--А ежели я могу под присягой доказать на него ещё по делу о золоте, когда наезжал казённый фискал?—ответил Игорь Анатольевич, у которого тряслись губы от волнения.
--Это к делу не относится,--заметил следователь, быстро записывая что-то на листе бумаги.
--Вы его под присягой спросите, господин следователь,--подговаривал Кишкин, оскаблясь.—Тогда он сущую правду покажет насчёт разреза в Выломках.
--Это уж моё дело,--ответил следователь, продолжая писать.—Господин Чумаков, так вы не желаете отвечать на мой вопрос?
--Ваше высокоблагородие, ничего я в этих делах не знаю,--заговорил Игорь Анатольевич и даже ударил себя в грудь.—По злобе обнесён вот этим самым Кишкиным. Моё дело маленькое, ваше высокоблагородие. Всю жисть в лесу прожил на промыслах, а что они там в конторе делали—я неизвестен. Да и давно это было. Ежели бы я знал, так запамятствовал.
--Значит вы знали, да забыли?
Пойманный на слове Игорь Анатольевич тяжело переминался с ноги на ногу и только шевелил губами.
--Вы не безпокойтесь, я уже имею показания по этому делу других свидетелей,--ядовито заметил следователь.—Вам должно быть ближе известно, как велись работы. Старатели работали в Выломках?
--Не упомню, ваше высокоблагородие.
--Так я вам напомню: старатели работали и получали за золотник золота по рублю двадцати копеек, а в казну оно сдавалось управлением Балчуговских заводов по пяти рублей и дороже, то есть по общему расчёту работы.
--Не старатели, а золотничники, ваше благородие....
--Это всё равно, только слова разные.
Свои собственные вопросы следователь проверял по выражению лиц Ястребова и Кишкина, которые не спускали глаз с Игорь Анатольевич. Из дела следователь видел, что Чумаков—главный свидетель и налёг на него с особенным усердием, выжимая одно слово за другим. Нужно было восстановить два обстоятельства: допущенные правлением старательские работы, причём скупленное у старателей золото заносилось в промысловые книги, как своё и выставлялись произвольные цены, втрое и вчетверо выше старательских, а затем подновление старого казённого разреза в Выломках и занесение его в отчёт за новый. Дальше следовали другие нарушения: выписка жалования несуществующим промысловым служащим, выписка несуществовавших подёнщин.
Собранные свидетели теряли уже вторую неделю, когда работа кипела кругом и это вызывало общий ропот и глухое недовольство, причём все обвиняли Кишкина, заварившего кашу.
--Мы ему башку отвернём, старой крысе!—ругались рабочие.—Какое время-то стоит—это надо подумать.
Допрошенный в качестве свидетеля Пётр Васильевич отпёрся от всего, что обещал показать, чем немало огорчил Кишкина.
--Ты что же это, Пётр Васильевич?—корил его Кишкин.—Как дошло до дела, так сейчас же в кусты.
--Не наш воз и не наша песенка, Андрон Евстратыч.
--Ладно. Увидим, что запоешь когда под присягой будут допрашивать.
Мыльников являлся комическим элементом и каждый раз менял свои показания, вызывая улыбку даже у следователя. Приходил он всегда вполпьяна и первым делом заявлял:
--Господин следователь, у меня лицо чистое. Ничем я не замаран, а чтобы супротив совести—к этому я не подвержен. Вот каков Тарас Мыльников.
Несмотря на всю путаницу и противоречия, развёртывалась широкая картина всевозможных злоупотреблений и самого безшабашного хищничества. Уже собранных фактов было совершенно достаточно для громадного дела, а выступали всё новые подробности. Ничего не мог поделать следователь только с Чумаковым, который стоял на своём, что ничего не знает. Самый важный свидетель ускользал из рук и следователь выбился из сил, чтобы довести его до откровенного сознания. Подметив, что старик тяготился безтолковым сидением, следователь начал вызывать его чуть не каждый день.
--Ваше благородие, отпустите душу на покаяние!—взмолился наконец упрямый старик.—Работа у меня горит, а я здесь попусту болтаюсь.
--Вы сами виноваты, что затягиваете дело.
А из Кедровской дачи шли самые волнующие известия: золото оказывалось везде. О Мутяшке разсказывали чудеса, а потом следовали: Малиновка, Генералка, Свистунья, Лединка—сделаны были сотни заявок и везде «золото оправдывалось в лучшем виде». Все новости и последние известия сосредотачивались, конечно, в кабаке Фролки, куда рабочие приходили прямо с заявок. В праздники этот кабак представлял собой настоящий ад, потому что в Фотьянку народ сходился со всех сторон. Разрушавшееся селение сразу ожило: не было избы, где не держали бы постояльцев, не готовили хлеба на промысла или какую-нибудь приисковую снасть.
Главным образом, наживали деньгу фотьянские бабы, кормившие пришлый народ. Одним словом, произошло какое-то волшебное превращение старого каторожного гнезда, точно на него дунуло свежим воздухом. Мужики складывались в артели, закупали харчи, готовили снасть, чтобы работать старателями на новых вольных промыслах. Это была бешеная игра на свой труд. Своими хозяйскими работами могли добывать золото только двое-трое крупных золотопромышленников, вроде Ястребова, а остальные, конечно, сдадут прииски старателям и это волновало поднятую рабочую массу, разжигая промысловую азартность и жажду лёгкой добычи.

                8

Самое бойкое дело выпало на долю богатой избы Петра Васильевича, где останавливались все «господа»: и Ястребов, и следователь.  Сначала старуха, баушка Лукерья тяготилась этим постоем, а потом быстро вошла во вкус, когда посыпались лёгкие господские денежки за всякие пустяки: и за постой, и за самовары, и за харчи, и за сено лошадям, и за разные мелкие услуги. Теперь бойкая Феня оказалась как раз на месте и едва успевала помогать старой бабушке. Она и самовары подавала, и в погреб бегала, и комнаты прибирала, и господам услуживала.
--Ты уж, голуба, постарайся,--ласково говорила баушка Лукерья.—Ноги-то у тебя молодые.
Всю жизнь прожила баушка Лукерья и не видела денег в глаза, как сама говорила. Да и какие деньги у бабы, которая сидит  всё дома и убирается по домашности да с ребятишками. Муж-покойник выстроил хорошую избу, завёл скотину и всякую домашность, и по-фотьянски семья слыла за богатую. Правда, у баушки Лукерьи были скоплены на смертный час рублей пятнадцать, запрятанным по разным углам—и только. А тут деньги повалили сразу. Крепкую старуху вдруг охватила старческая жадность. Ей стало казаться, что всё мало и что нужно пользоваться коротким счастьем. Не проходило и дня, чтобы она не отложила рубля или двух. Особенно любила она, когда давали ей серебро—ведь всю жизнь прожила на медные деньги, а тут посыпались серебрушки. Баушка Лукерья с какой-то детской радостью пересчитывала их, прятала и опять добывала, чтобы лишний раз полюбоваться. Это перерождение произошло всего в несколько недель и баушка Лукерья отлично изучила, кто, когда и сколько даёт и как лучше взять. Старуха видела, что господа охотнее дают деньги Фене и стала её посылать. Конечно, молоденькая-то приятнее господам: пошутять, посмеются да и отвалят в другой раз целую полтину. Сначала Феня артачилась и стыдилась, а потом стала привыкать, чтобы хоть этим угодить старой бабушке.
--Чего сумлеваешься, глупая?—усовещала еёстаруха.—Дикие у них деньги. Не убудет, небось, ежели и пошутят в другой раз.
Феня была не жадная и с радостью отдавала деньги баушке. Встреча с отцом в первое мгновение очень смутила её, подняв в душе детский страх к грозному батюшке, но это быстро вспыхнувшее чувство так же быстро и улеглось, сменившись чем-то в роде равнодушия. « Что же, чужая, так чужая»--с горечью думала про себя Феня. Раньше её убивала мысль, что она объедает баушку, а теперь и этого не было: она работала в свою долю и баушка обещала купить ей даже весёленького ситца на платье.
--Старайся, милушка, и полушалок куплю,--приговаривала хитрая старуха, пользовавшаяся простотой Фени.—Где нам, бабам,  взять денег-то. Небось любезный сынок, Пётр Васильевич, не раскошелиться, а всё норовит себе да себе. Наше бабье дело совсем маленькое.
Эти планы баушки Лукерьи чуть не растроились. Раз в воскресенье приехала на Фотьянку сестра Мария. Улучшив свободную минутку, она разговорилась с Феней.
--У вас здесь оказывается, веселье, не то что у нас: сидишь, даже одурь возьмёт. Прокопий на своей фабрике, Анна с ребятишками, маменька всё вздыхает али жаловаться начнёт, а я как очумелая. Завидно на других-то делается.
--Тятенька-то сколько разов был у нас,--разсказывала Феня.—И не глядит на меня. Хуже чужого.
--И домой он нынче редко выходит. С новой шахтой связался и днюет и ночует там. А уж тебе сестрица, надо своим умом жить, как-никак. Дома-то всё равно делать нечего.
Разсказывала Феня, как наезжал несколько раз Акинфий Назарыч и даже заливался слезами, а потом перестал ходить, точно отрезал. Разсказывая Феня всплакнула: очень уж жаль ей было Акинфия Назарыча.
--Гляди, потужит, потоскует да и женится на своей тайболовской кержачке,--говорила она сквозь слёзы.—Молодой он, горе-то скоро износить. Такая на меня тоска нападает под вечер, что и жизни своей не рада.
--Пирует, сказывали, Акинфий Назарыч. В город уедет да там и хороводится. Мужчины все такие: наша сестра сиди да посиди, а они везде пошли да поехали. Небось найдёт себе утеху, коли уж не нашёл.
Между прочим, сестра Мария подвела ловко разговор к деньгам, которые получала теперь  баушка Лукерья.
--Пали и до нас слухи, как она огребает деньги-то,--завистливо говорила Марья, испытующе глядя на сестру.—Тоже, думаешь, счастье людям. Мы вон за богатых слывём, а в другой раз гроша расколотого в дому нет. Тятенька-то не расщедрится. В обрез купить всего сами, а денег-то ни гу-гу. Так бьёмся, так бьёмся. Иголки не на что купить.
--Знаю ведь как вы живёте. Сладкого не много.
--Ну, сказывали, что и тебе тоже перепадает. Мыльников как-то завернул и говорит: «Фене деньги попалили—тот двугривенный даст, другой полтину». Побожился, что не врёт.
--Я баушке Лукерье всё отдаю, Марья. На что мне деньги?
--Вот уж это ты совсем глупая. Баушка Лукерья своё возьмёт, не беспокойся, обжаднела она сказывают, а ты ей всего-то не отдавай. Себе оставляй. Пригодятся когда-нибудь. Не век тебе жить с баушкой Лукерьей.
Эти речи не нравились Фене. Она даже пристыдила сестру, позавидовавшей чужому счастью.
--Я баушку Лукерью ввек не забуду,--говорила Феня.—Она меня призрела, приголубила. Не наше дело считать её деньги.
Сёстры разстались, благодаря этому разговору, довольно холодно. У Фени возникло всё-таки какое-то недоверие к баушке Лукерьи и она стала замечать за ней многое, чего раньше не замечала, точно совсем другая стала баушка и даже с лица похудела.
А баушка Лукерья всё откладывала серебро и бумажки и смотрела на господ такими жадными глазами, точно хотела всех съесть. Раз, когда к дому подкатил дорожный экипаж главного управляющего и из него вылез сам Карачунский, старуха ужасно переполошилась, куда ей поместить этого самого главного барина. Карачунский был вызван следователем в качестве эксперта по делу Кишкина. Обе комнаты передней избы были набиты народом и Карачунский не знал, где ему сесть.
--Пойдём, касатик, ва заднюю избу,--предложила баушка Лукерья.—Здесь-то негде тебе и присесть, а там пока посидишь.
--Спасибо, баушка,--охотно согласился Карачунский.
--Может, самоварчик поставить? А то молочка али яишенку.—говорила заученным тоном старуха.—Жарко теперь летним делом, а следователь-то ещё когда позовёт.
Карачунский приехал раньше, чем следовало и ему действительно приходилось подождать. Отворив дверь в заднюю избу, он на пороге столкнулся с Феней и даже как будто смутился, до того это было неожиданно. Феня тоже потупилась и вся вспыхнула.
--Вы какими судьбами попали сюда, Феодосия Игоревна?—спрашивал удивлённый Карачунский.—Вот приятная неожиданность.
--Я уж давно здесь...у баушки Лукерьи.
--Ага,--протянул Карачунский, пристально поглядев на наблюдавшую старуху.—Так. Что же, дело прекрасное! Отлично. Я даже что-то такое слышал....Бабушка, так вы похлопочите насчёт самоварчика-то.
--Сею минутку, касатик....
Старуха, повидимому, что-то заподозрила и вышла из избы с большой неохотой. Феня тоже испытывала большое смущение и не знала, что ей делать. Карачунский прошёлся по избе, поскрипывая лакированными ботфортами, а потом быстро остановился и проговорил:
--Послушайте, Феодосия Игоревна, вы так похорошели за последнее время, что даже не узнал вас с первого раза.
Феня ещё польше потупилась и разкраснелась.
--Вы смеётесь, Степан Романыч,--тихо прошептала она со слезами на глазах.—Не до красоты мне.
--Да, да...Догадываюсь. Ну, пошутил я, вы забудьте на время о своей молодости и красоте и поговорим, как хорошие старые друзья. Если я не ошибаюсь, ваше замужество разстроилось? Да? Ну, что ж делать. В жизни приходится со многим мириться. Да...
Он присел к столу и своим душевным голосом начал разспрашивать Феню, давно ли она здесь, как ей живётся вообще, не скучает ли. Никто ещё с ней так не говорил, а потом перед глазами сцена поездки с мужем в Балчуговский завод, когда Степан Романыч уговаривал их помириться с отцом. Да, это был почти родной человек, который смотрел на неё так участливо и ласково, а главное, так просто, что Феня почувствовала себя легко именно с ним. Она подробно разсказала, как баушка Лукерья выманила её из Тайболы и увезла сюда, как приезжал несколько раз Акинфий Назарыч и как она сама истомилась в этой неволе.
--Бедненькая....---ещё ласковее проговорил Карачунский и потрепал её по заалевшей щеке.—Надо как-нибудь устраивать дело.  Я переговорю с Акинфием Назарычем и даже смогу подъехать к нему по пути в город.
Феня отрицательно покачала головой и тяжело вздохнула. Карачунский понял совершавшийся в её душе перелом и не стал больше разспрашивать Баушка Лукерья втащила самовар.
--Ну, бабуся, как вы тут поживаете?
--Ничего, касатик. Пока Бог грехам терпит. Феня, ты уж тут собери чайку, а я в той избе управляться пойду.
Карачунский выпил стакан чаю, а когда его пригласили к следователю, сунул Фене скомканную ассигнацию.
--Что вы, Степан Романыч...
--За хлопоты: я ничего даром не люблю брать.
Из-за этих денег чуть не вышел целый скандал. Приходил звать к следователю Пётр Васильевич и видел, как Карачунский сунул Фене ассигнацию. Когда дверь затворилась, Пётр Васильевич орлом налетел на Феню.
--Ну-ка, кажи, что он тебе дал?
Феня инстинктивно сжала деньги в кулак и не знала, что ей делать, но к ней на выручку прибежала баушка Лукерья и оттолкнула сына.
--Маменька, хоть издали покажи, сколько он дал?—упрашивал Пётр Васильевич, заинт ересованный бабьей жадностью.
Баушка Лукерья сделала непростительную ошибку, в которой сейчас же раскаялась—она развернула скомканную ассигнацию при всех.
--Пять целковых!—изумлённо прошептал Пётр Васильевич, делая шаг к матери.—Маменька, что же это такое? Ежели, напримерно, ты все деньги будешь заграбастывать...
--Не твоё дело!—зыкнула старуха.—Разве я твои деньги считаю?
--Однако это даже весьма мне удивительно, маменька. Кто у нас, напримерно, хозяин в дому? Феня, в другой раз ты мне деньги отдавай, а то я с живой кожу спущу.
--Нет, нет!—сказала старуха с искажённым лицом.—Мне! Мне!
--Маменька, побойся Бога!
--Уйди от греха, а то прокляну!
Феня ужасно перепугалась возникшей из-за неё ссоры, но дело так же быстро потухло, как и вспыхнуло. Карачунский уезжал, что было слышно по топоту сопровождавших его людей. Пётр Васильевич опрометью кинулся из избы и догнал Карачунского только у экипажа, когда тот садился.
--Степан Романыч, наперёдки милости просим!—бормотал он, цепляясь за кучерское сидение.—На Дерниху поедешь, так в другой раз чайку напиться...молочка....я, значит, здешний хозяин, а Феня моя сестра. Мы завсегда...
Карачунский с удивлением взглянул через плечо на «здешнего хозяина», и ничего не ответил и только сделал головой знак кучеру. Экипаж рванулся с места и укатил, заливаясь настоящими валдайскими колокольчиками. Собравшиеся у избы мужики подняли Петра Васильевича на смех.
--А ты собачкой за ним побеги, Пётр Васильевич. Ах, прокурат! Глаз-то кривой у него как заиграл.


                ЧАСТЬ   ТРЕТЬЯ


                1

Чумаковский  дом запустел как-то сразу. Игорь Анатольевич живмя жил на своей шахте и домой приходил очень редко, недели через две. Яша «старался» на Мутяшке в партии Кишкина, а дома из мужиков оставался один безответный зять Прокопий. Прежде было людно, теперь хоть мышей лови, как в пустом амбаре. Сама Устинья Марковна что-то всё недомагалась, замужняя дочь Анна возилась со своими ребятишками, а правила домом одна вдовушка Марья с подраставшей Наташей—последнюю отец совсем забыл, оставив в полное распоряжении бабушки. Скучно было в чумаковском доме, точно после покойника, а тут ещё Марья на всех взъедается.
--Да что это с тобой попротчалось?—недоумевала Устинья Марковна, удивляясь сварливости дочери.—Какой бес поехал на тебя?
--Чему радоваться-то у нас?—грубила Марья.—Хуже каторжных живём. Ни свету, ни радости! Вона на Фотьянке...Баушка Лукерья совсем осатенела от денег-то. Вторую избу ставят. Фене баушка уж второй полушалок обещала купить да ботинки козловые.
--А тебе завидно стало? Нашла тоже кому завидовать,--корила её мать.—Достаточно натерпелась всего Феня-то.
--Чего она натерпелась-то? Живёт да радуется. Румяная такая стала да весёлая. Ужо вот как замуж выскочит...У них на Фотьянке-то народу теперь нетолчённая труба. Как-то целовальник Ермошка наезжал, увидал Феню и говорит: «Ужо вот моя Дарья подохнет, так я к тебе сватов зашлю».
--Ну, Ермошкины-то слова как худой забор: Всякая собака пролезет. С пьянвх глаз через чего-нибудь городил. Да и Дарья-то ещё переживёт его десят раз. Такие ледящие бабёнки живучи.
--Не Ермошка, так другой выищится. На Фотьянке теперь народу видимо-невидимо, точно праздник. Все фотьянские бабы лопатами деньги гребут: и постой держат, и харчи продают, и обшивают приисковых. За одно лето сколько новыз изб поставили. Всех вольное-то золото поднимает. А по вечерам такое веселье поднимается. Наши приисковые гуляют.
--Эк тебе далась эта Фотьянка,--ворчала Устинья Марковна, отмахиваясь рукой от пустых слов.—Набежала дикая копейка—вот и радуются. Только к дому легкие-то деньги не больно льнут, Марьюшка, а ещё уведут за собой и старые, которые ум кого водились.
--Много денег на Фотьянке было раньше-то,--смеялась Марья.—Богачи все жили. У всех-то вместе одна дыра в горсти. Бабы фотьяновские теперь в кумачи разрядились, да в ботинки, да в полушалки, а сами ступить не умеют по-настоящему. Смешно на них и глядеть-то: кувалды кувалдами супротив наших балчуговских.
--Пётр Васильевич, сказывают, больно что-то форсит?
--Сапоги со скрипов завёл, пуховую шляпу—так петухом и расхаживает. Я как-то была, так он на меня, мамынька, и глядеть не хочет. А с баушкой Лукерьей у них из-за денег дело до драки доходит: та себе тянет, а Пётр Васильевич себе. Фенька, конечно, круглая дура, потому что всё им отдаёт
--И то дура,--невольно соглашалась Устинья Марковна, в которой шевельнулся инстинкт бабьего стяжательства.—Вот нам и делить нечего. Что отец даст, тем и сыты.
--Весь народ из Балчуговки бежит в Фотьянку.—со вздохом прибавляла Марья.
Анна редко принимала участие в этих разговорах, занятая своими ребятишками. Ей было до себя. Да и вообще это была смирная безответная бабёнка, характером вся в мать. Подраставшая Наташка была у тётки «в няньках» и без утыху возилась с ребятишками. Эта бойкая девочка в тяжёлой обстановке дедовского дома томилась больше всех и жадно вслушивалась в наговоры вечно роптавшей Марьи. До детских ушей долетал далёкий гул Фотьянки и Наташа представляла себе что-то необыкновенное, совсем сказочное. История тётки Фени в её голове тоже была окружена поэтическими подробностями и сейчас сливалась с бокой жизнью на промыслах. Теперь везде говорили про Фотьянку. Отец Яша в целое лето показывался дома всего раза два, чтобы повидать ребятишек и захватить одежды и харчей. Он сильно похудал в лесу да ещё больше облысел.
--Ну, показывай золото-то,--приставала к нему Устинья Марковна.—Хоть бы поглядеть, какое оно бывает.
--Погоди, маменька, будет и золото,--коротко отвечал Яша, таинственно улыбаясь.—Тогда сама увидишь.
--Вот затощал ты, Яшенка, это-то я вижу. Ох, и проклятое ваше золото, ежели разобрать. А где, Мыль- ников-то?
--Робить с нами на Мутяшке, только плохая у нас на него надежда: и ленив, и воровит.
--Отца-то давно не видел? Зашёл бы на шахту, по пути ведь.
--Нет, маменька, достаточно с меня. Обругает, как увидит. Хоть и тяжело на промыслах, а всё-таки своя воля. Сам большой, сам маленький.
Появление отца для Наташки было настоящим праздником. Яша Малый любил своё гнездо какой-то болезненной любовью и ужасно скучал о детях. Чтобы повидать их, он должен был сделать пешком вёрст шестьдесят, но всё выкупалось радостью свиданья. И Наташка и маленький Петрунька так и повисали на отцовской шее. Особенно ластилась Наташка, скучавшая по отцу более сознательно. Но Яша точно стеснялся радоваться открыто и потихоньку уходил с ребятишками куда-нибудь в огород итам пестовал их со слезами на глазах.
--Тятенька, золотой, возьми меня с собой!—каждый раз просила Наташка.—Тошно мне здеся.
--Погоди, возьму. Куда тебя в лес-то, глупая, я возьму?
--Я обшивать бы тебя стала, рубахи мыть, стряпать—я всё умею.
--А Петрунька как?
--И Петруньку с собой возьмём.
--Погоди, говорю.
--Да, тебе хорошо,--корила Наташка, надувая губы.—А здесь-то каково: баушка Устинья ворчит, тётка Марья ворчит. Все меня чужим хлебом попрекают. И я то уж бежать думала. Уйду в город да в горничные и наймусь. Мне пятнадцатый год с Спажинки пойдёт.
--Вот и ты вышла, глупая Наташка: а Петрунька куда без тебя?
Только с отцом и отводила Наташка свою детскую душу и провожала его каждый раз горькими слезами. Яша и сам плакал, когда прощался со своим гнездом. Каждое утро и каждый вечер Наташка горячо молилась, чтобы Бог поскорее послал тятеньке золота.
Последнее появление Яши сопровождалось большой неприятностью. Забунтовала к всеобщему удивлению, безответная Анна. Она заметила, что Яша уже не в первый раз всё о чём-то шептался с Прокопием и заподозрила его в дурных замыслах: как раз смутить смирного мужика и уведёт за собой в лес. Долго ли до греха. И то весь народ точно белены объелся.
--Что вы, сестрица Анна Игоревна!—уговаривал её Яша.—Неужто и словом перемолвится нам нельзя с Прокопием? Сказали, не укусили никого....
--Знаю я, о чём вы шепчетесь!—выкрикивала Анна.—Трое ребятишек на руках: куды я с ними деваюсь? Ты вот своих бросил-то дедушке на шею, да ещё Прокопия смущаешь.
--Ах, сестрица, какие вы слова выражаете! Денно-нощно я думаю о ребятишках-то, а вы: бросил...
Как на грех Прокопий прикрикнул на жену и это подняло целую бурю. Анна так заголосила, так запричитала, что вступились и Устинья Марковна и Марья. Одним словом, все бабы ополчились, соединившись в одно причитавшее и ревевшее целое.
--Да перестаньте вы, бабы!—уговаривал Прокопий.—Без вас тошно.
--Я тебе сомутителю зенки выцапаю!—ругала Яшу сестрица Анна.—Сам-то с голоду подохнешь да и нас уморить хочешь.
В сущности, бабы были правы, потому что у Прокопия с Яшей, действительно, велись любовные тайные переговоры о вольном золоте. У безответственного зятя Чумакова всё сильнее въедалась в голову мысль о том, как бы уйти с фабрики на вольную работу. Он вынашивал свою мечту с упорством всех мягких натур и затаился даже от жены. Вся сцена закончилась тем, что мужики бежали с поля битвы самым постыдным образом и как-то сами собой очутились в кабаке Ермошки.
--Жизнь трёхклятая!—проговорил Прокопий, бросая свою шапку о пол.—Очумел я с бабами, Яша.—Погоди, зять, устроимся,--утешал Яша покровительственным тоном.—Дай срок, утвердимся. Только бы однова дыхнуть. А на баб ты не гляди: известно, бабы. Оне, брат, нашему брату в том роде, как лошади железные путы. Знаю по себе, Проня. А в лесу-то мы с тобой зажили бы припеваючи. Надоела поди фабрика-то?
--Хуже смерти. Как цепной пёс у конуры хожу. Ежели бы не тятенька Игорь Анатольевич, одного часу не остался бы.
Этот вольный порыв, впрочем, сменился у Прокопия на другой же день молчаливым унынием, и Анна точила его всё время, как ржавчина.
--Туда же расхрабрился, ворона!—выкрикивала она.—Вон тятенька узнает, так он тебе покажет.
Устинья Марковна поддакивала дочери своим молчанием и вздохами и только заступалась одна Марья.
--Будет тебе, Анна. Надоело слушать-то.
Не успели проводить Яшу на промысел, как накатилась новая беда. Раз вечером кто-то тосторожно постучал в окно. Устинья Марковна выглянула в окно и даже ахнула: перед воротами стояла чья-то «долгушка», заложенная парой, а под окном расхаживал Мыльников с кнутиком.
--В гости приехал, тёщенка,--объяснил он.—Пусти-ка в избу, дельце есть маленькое.
--Да ты бы днём, Тарас, а то на ночь глядя лезешь.
--Говорю, дело.
Когда Марья выскочила отворить ворота, она была изумлена ещё больше: с Мыльниковым приехал Кожин. Марья инстинктивно загородила дорогу, но Кожин прошёл мимо, как сонный.
--Не тронь его,--объяснил Мыльников, оттаскивая Марью.—Не бойся, не тронет.
От Мыльникова по обыкновению пахнуло перегорелой водкой, как из пивной бочки. Наклонившись, он удушливо прошептал:
--А новость слышала, Марьянушка?
--Какую новость?
--А такую...Всё будешь знать, скоро состаришься.
Устинья Марковна стояла посреди избы, когда вошёл Кожин. Она от изумления раскрыла рот, замахала руками и безсильно опустилась на ближайшую лавку, точно перед ней появилось приведение. От охватившего её ужаса старуха не могла произнести ни одного слова, а Кожин стоял у порога и смотрел на неё ничего не видящим взглядом. Эта немая сцена была прервана только появлением Марьи и Мыльникова.
--Устинье Марковне, любезной нашей тёще, многая лета,--заговорил Мыльников с пьяной развязностью.—А слышала новость?
--Не подходи ты ко мне близко-то, Тарас,--причитала Устинья Марковна.—Не до новостей нам. Как увидела тебя в окошке-то, точно у меня оборвалось всё в серёдке. До смерти я тебя боюсь. С добром ты до нас не приходишь.
--Это уж не моя причина, тёщенька.
--Да говори толком-то!—понукала Марья, сгоравшая от нетерпения.—Ну, чего принёс?
--А ты вот его спрашивай,--указал Мыльников на Кожина.—Моё дело сторона. Да сперва пригласи садиться, сестрица. Честь завсегда лучше безчестья.
--Да ну тебя, болтушка. Садись.
Кожин, пошатываясь, прошёл к столу, сел на лавку и с удивлением посмотрел вокруг, как человек, который хочет и не может проснуться. Марья заметила, что у него трясутся губы. Ей сделалось страшно, как и матери. Или пьян Кожин или не в своём уме.
--Окся-то моя определилась к баушке Лукерье,--проговорил он наконец, удушливо хихикая.—Сама, стерва, пришла к ней.
--А как же Феня?—зараз спросили Марья и Устинья Марковна.
--Приказала долго жить...тьфу! то бишь жива она, а только тово....
Имя Фени заставило очнуться Кожина, точно по нему выстрелили. Он хотел что-то сказать, пошевелил губами и махнул рукой.
--Да говори ты толком,--приставал к нему Мыльников.—Убёгла, значит, наша Феодосия Игоревна. Ну, так и говори. И с собой ничего не взяла, всё бросила. Вот такое вышло дело!
--У Карачунского она,--прошептал наконец Кожин.—Своими глазами видел. В горничные нанялась....
Он ударил кулаком по столу и застонал, как раненый человек, которого неосторожно задели за больное место. Марья смотрела на Устинью Марковну, которая безсмысленно повторяла:
--У Карачунского? Зачем ей быть у Карачунского? Как же баушка Лукерья-то не доглядела? Что-нибудь да не так...
--Нет, так!—ответил Кожин.—Известно, какая горничная у Карачунского. Днём горничная, а ночью сударка. А кто её довёл до этого? Вы довели...вы! Феня, моя голубка...родная....что ты сделала с собой?
--Убьёт он Карачунского,--спокойно заметил Мыльников.—Это хоть до кого доведись.
Опомнилась первой Марья и проговорила:
--Да ведь ты женился, сказывают, Акинфий Назарыч? Какое тебе дело до Фени? Ты сам по себе, она сама по себе.
--А ежели она у меня с ума нейдёт? Как живая стоит. Не могу забыть её, а жену не люблю. Маменька меня женила, по своей воле. Чужая мне жена. Видеть её не могу. День и ночь думаю о Фене. Какой я теперь человек стал: в яму бросить—вся мне цена. Как я узнал, что она ушла к Карачунскому—у меня свет из глаз вышел вон. Ничего не понимаю...Запряг долгушу, бросился сюда, еду мимо господского дома, а она в рокно смотрит. Что тут со мной было—и не помню, а вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил.
--Да когда это было-то, Акинфий Назарыч?
--Не упомню, не то сегодня, не то вчера. Горюшко лютое, беда моя смертная пришла, Устинья Марковна. Разделились мы верами, а во мне душа полымем горит. Погляжу кругом, а всё красное. Ах, тоска смертная. Фенюшка, родная, что ты сделала над своей головой? Лучше бы ты померла...
Заголосили бабы от привезенной Тарасом новости, как не голосят над покойниками, а Кожин уронил голову на стол, как зарезанный.
--Ну, пошли!—удивлялся Мыльников.—Да я сам пойду к Карачунскому и два раза его выворочу наоборот. Приведу сюда Феню, вот вам и весь сказ! Перестань, Акинфий Назарыч. От живой жены и чужой бабе не горюют!
--Отстань....убью!—шептал Кожин, глядя на него дикими глазами.
--А что Игорь-то Анатольевич скажет, когда узнает?—повторяла Устинья Марковна.—Лучше уж Фене оставаться было в Тайболе: хоть не настоящая, а всё же как будто жена. А теперь на улицу глаза нельзя будет показать. У всех на виду наше-то горе!

                2

Мыльников, действительно, отправился от Чумаковых прямо к Карачунскому. Его подвёз до господского дома Кожин, который остался у ворот дожидаться, чем закончиться дело.
--Ты меня тут подожди,--уговаривал Мыльников.—Я и Феню к тебе приведу. Мне только одно слово сказать ей. Как из ружья выстрелю.
Карачунский был дома. В передней Мыльников встретил лакея Ганьку и тот, по своему лакейскому обычаю, хотел сейчас же заворотить гостя.
--Мне Феодосию Игоревну повидать, свояченицу,--упирался Мыльников в дверях.—Одно словечко молвить.
--Ступай, ступай! –напирал Ганька.—Я вот покажу тебе словечко. Не велено пущать.
Такое поведение лакея Ганьки возмутило Мыльникова и он без лишних слов вступил с холуйским отродьем в рукопашную. На крик Ганьки в дверях гостиной промелькнуло испуганное лицо Фени, а потом показался сам Карачунский.
--Ваше благородие, Степан Романыч,--взмолился Мыльников, изнемогавший в борьбе с Ганькой.—Одно словечушко замолвить.
--Ну, говори,--коротко ответил Карачунский, узнавший Мыльникова.—Что тебе нужно, Тарас?
--Прикажите Ганьке уйти. Имею до тебя, Степан Романыч, особое дельце. Ганька был удалён и Мыльников оправив потерпевший в схватке костюм, проговорил удушливым шопотом:
--Кожин меня за воротами ждёт, Степан Романыч. Очертел он окончательно и дурак дураком. Я с ним теперь отваживаюсь вторые сутки. А Фене я сродственник: моя жена родная ейная сестра, значит,  Татьяна. Ну, значит, я и пришёл объявиться, потому как дело это особенное. Дома ревут у Фени, Кожин грозится зарезать тебя, а я с ими со всеми отваживаюсь. Вот какое дельце, Степан Романыч. Силушки моей не стало.
--Я Кожина не боюсь,--спокойно ответил Карачунский.—И даже готов объясниться с ним.
--Что ты, Степан Романыч: очертел человек, а ты разговаривать с ним. Мне в пору с ним отважиться. Ежели бы ты, Степан Романыч, отвёл мне деляночку на Ульяновом кряже,--прибавил он совершенно другим тоном,--уж так и быть, постарался бы я для тебя. Гора-то велика, что тебе стоит махонькую деляночку отвести мне?
Этот шантаж возмутил Карачунского и он сморщился.
--Нет, не могу,--решил Карачунский после короткой паузы.—Отвести тебе деляночку---и другим тоже надо отводить.
--Ах, андель ты мой, да ведь то другие, а я не чужой человек—с нахальством объяснил Мыльников.—Уж я бы постарался для тебя.
--Нет, не могу,--ещё решительнее ответил Карачунский, повернулся в дверях и ушёл.
У Карачунского слово было законом и Мыльников ушёл бы ни с чём, но когда Карачунский проходил к себе в кабинет, его остановила Феня.
--Степан Романыч, дозвольте мне переговорить с зятем?
--Нет, это лишнее,--ласково отговаривал Карачунский.—Я уже сказал всё. Он требует невозможного, да и вообще для меня это подозрительный человек.
Но Феня так ласково посмотрела на него, что Карачунский только махнул рукой. О, женщины...Везде они одинаковы со своими просьбами, слезами и ласками! Карачунский ещё лишний раз убедился в этом и почувствовал вперёд, что ему придётся изменить своему слову для нового «родственника». Последнее слово кольнуло его, но он опять видел одни ласковые глаза Фени и её просящую улыбку. Разве можно отказать женщине? Феня в это время уже была в передней и умоляла Мыльникова, чтобы он увёз куда-нибудь от греха дожидавшегося у ворот Кожина.
--И увезу, а ты мне сруководствуй деляночку на Крюхином увале—просил в свою очередь Мыльников.—Кедровскую-то дачу бросил я, Фенюшка. Ну её к чорту! И компания у нас была: пришей хвост кобыле. Все врозь, а главный заводчик Пётр Васильевич....Такая кривая ерахта! С Ястребовым снюхался и золото для него скупает. Да ведь ты знаешь, чего тебе-то рассказывать. А ты деляночку-то приспособь. В некотором смысле пригожусь, Фенюшка. Без меня как без поганого ведра, не обойдёшься...
--Дома-то у нас ты был, Тарас?
--Сейчас оттуда. Вместе с Кожиным были. Ну, там Мамай воевал: как учали бабы реветь, как учали причитать—святых вон выноси. Ну, да ты не сумлевайся, Фенюшка. И не такая беда изнашивается. А главное, оборудуй мне деляночку...
--А что маменька?—спрашивала Феня своё.—Ах, изболелось моё серденько, Тарас. Не увижу я их, видно, никогда, пропала моя головушка.
--Перестань печалиться глупая,--утешал Мыльников.—Москва нашим-то слезам не верит. А ты мне деляночку схлопочи. Изнищал я вконец.
--Ах, какой ты Тарас непонятный! Я про свою голову, а он про делянку. Как я раздумаюсь под вечер, так впору руки на себя наложить. Увидишь маменьку кланяйся ей. Пусть не печалится и меня не винит: такая уж, видно, выпала мне судьба злочастная.
--Ничего, привыкнешь. Ужо подгляди какая гладкая да сытая на господских харчах будешь. А главное мне деляночку...Ведь мы не чужие, Слава Богу, с Степаном-то Романычем теперь...
При последних словах Мыльников подмигнул и прищёлкнул языком, заставив Феню покраснеть, как огонь. Она убежала не простившись, а Мыльников стоял и ухмылялся.
«Эх, бабы, всех-то вас взять да сложить вместе—один грех выйдет».
--Эй, ты, галман, отворяй дверь!—вслух обратился Мыльников к появившемуся лакею Ганьке.—Без очков-то не узнал Тараса Мыльникова? Я вас всех поучу, как на свете жить!
Выйдя на крыльцо, Мыльников ещё постоял, покрутил своей безпутной головой и зашагал к воротам.
--Ну, твоё дело табак, Акинфий Назарыч,--объявил Мыльников Кожину с приличной торжественностью.—Совсем-то Феня обоклась было, да тот змей не пустил..Как уцепился за неё ну, известно, женское дело. Знаешь, что я придумал: надо безпримерно на Фотьянку гнать, к баушке Лукерье; без баушки Лукерье невозможно.
Последнее придумал Мыльников стоя на крыльце. Ему не хотелось шагать  до Фотьянки пешком, а Кожин на своей парочке лихо довезёт. Он вообще повиновался теперь Мыльникову во всём, как ребёнок. По пути они заехали ещё к Ермошке раздавить полштофа и Мыльников шепнул кабатчику:
--Битый небитого везёт, Ермолай Семёныч...
--Скоро ли тебя повесят, Тарас?—ответил Ермошка в тон.—Я верёвку пожертвую за свой счёт...
--Ещё осина не выросла, на которой нас с тобой повесят.
Кожин всё время молчал и пил. Даже Тарас его пожалел: совсем замотался мужик. Всю дорогу до Фотьянки Мыльников болтал без утиху и даже разсказал, как он пил чай с Карачунским сегодня, пока Кожин ждал его у ворот господского дома.
--Мне, главная причина, выманить Феню-то надо было. Ну, выпил стаккнчик господского чаю, потому как зачем же я буду обижать барина напрасно? А теперь приедем в Фотьянку первым делом самовар. Я как домой к баушке Лукерье, потомк моя Окся утвердилась там заместо Фени. Ведь поглядеть, так дура набитая, а ловко подвернулась. Она уже второй раз с нашего прииску убежала да прямо к баушке Лукерье, а та без Фени, как без рук. Ну, Окся и соответствует по всем частям....
На Фотьянку они приехали уж совсем поздно, хотя в избе Петра Васильевича ещё и светился огонёк—это сидел Ястребов и вёл тайную беседу с хозяином.
--Ты куда прешь-то ни свет ни заря?—накинулась баушка Лукерья на Мыльникова.—Дня-то тебе мало, шатунаре?
--Об Оксе больно соскучился, баушка—врал Мыльников, не сморгнув глазом.—Трудно, поди,  ей управляться одной-то. Непривычное дело, вот главная причина.
--Воду на твоей Оксе возить—вот это в самый раз,--ворчала баушка Лукерья.—В два дня она у меня всю посуду перебила. Да ты, Тарас, никак с ночёвкой приехал? Ну, нет, брат, ты эту моду оставь. Вон, Пётр Васильевич поедом съел меня за твою Оксю. «Её,--говорит, корми да ещё родня—шаромыжники навяжутся». Так напрямки и отрезал.
--Вот так уважил..Что же это такое, баушка Лукерья. На печи проезду не стало от родственников. Ежели такие ваши речи, так я возьму Оксю назад.
--Сделай милость, бери. Не заплачем. Говорю, всю посуду расколотила. А ты не накладывайся ночевать у нас: без тебя тесно.
--Ах, Боже мой. Вот так роденьку Бог дал!—удивлялся Тарас, распоясываясь.—Я сломя голову к тебе из Балчугов гоню, а она меня вон каким шампанским встретила.
--Да ты с какой радости разогнался-то?
--А я с Кожиным цельных три дня путался. Он за воротами остался. Скажи ему, баушка, чтобы ехал домой. Нечего ему здесь делать...Я для родни в ниточку вытягиваюсь, а мне вон какая от вас честь. Надоело, признаться сказать....
Баушка Лукерья сама вышла за ворота и уговорила Кожина ехать домой. Он молча её выслушал, повернул коней и пропал в темноте. Старуха постояла, вздохнула и побрела в избу. Мыльников уже спал, как зарезанный, растянувшись на лавке.
--Этакие безстыжие глаза,--подивилась на него старуха, качая головой.—то-то путаник-мужичинка! И сон у них у всеъ один: Окся-то так же дрыхнет как колода. Присунулась до места и спит. Ох, согрешила я! Не нажить, видно, мне другой Фени...Ах, грехи, грехи!
Баушка Лукерья, снедаемая недугом своей старческой жадности, ужасно тосковала о Фене, являющейся для неё той сказочной курицей, которая несла золотые яйца. Приветливая была бабёнка, огбходительная и всяко дело у неё в руках горело. А как ушла Феня, точно всё ножом обрезало...Где же одной старухе управиться, да и не умела она потрафить постояльцам, как Феня. Баушка Лукерья не раз даже всплакнула по Фене, проклиная Карачунского, ухватившего ласковую бабёнку. Польстилась Феня на сладкое господское жильё и позабыла про свою девичью честь.
Мыльников с намерением оставил оставил до следующего дня рассказ о том, как был у Чумаковых и Карачунского—он разсчитывал опохмелиться на счёт своих новостей и не ошибься. Баушка Лукерья сама послала Оксю в кабак за полштофом и с жадным вниманием прослушала всю болтовню Мыльникова, напрасно стараясь отличить, где он говорит правду, а где врёт.
--Кланяться наказывала тебе, баушка, Феня-то,--врал Мыльников, хлопая одну рюмку за другой.—Скажи, грит, что скучаю, а промежду прочим весьма довольна, потому как Степан Романыч барин добрый и всякое уважение от него вижу.
--Пёс он, Степан-то Романыч. Не стало ему других девок? Из городу привёз бы....
--Значит, Феня ему по самому скусу пришлась...хо-хо! Харч, а не девка: ломтями режь да ешь. Ну, а что было, баушка, как я к тёще любезной приехал да объявил им про Феню, что мол так и так...Как завыли бабы, как запричитали, как заголосили источными голосами—ложись помирай. И тебе, баушка, досталось на орехи. « Захвалилась,--говорят,--старая грымза, а Феню не уберегла». Родня-то, баушка, по нынешним временам везде так разговаривает. Так отзолотили тебя, что лучше и не бывает, вровень с грязью сделали..
Слушал эти розказы и Пётр Васильевич, но относился к ним совершенно равнодушно. Он отступился от матери, предоставив ей пользоваться всеми доходами от постояльцев. Будет Окся или другая девка—ему было всё равно. Вранье Мыльникова просто забавляло вороватого домовладельца. Да и маменька пусть покипятится за свою жадность. У Петра Васильевича было теперь своё дело, в которое он ушёл весь.
Опохмелившись, Мыльников соврал ещё что-то и отправился в кабак к Фролу, чтобы послушать, о чём народ галдит. У кабака народ всегда сбивался в кучу и все новости собирались здесь, как в узле. Когда Мыльников уже подходил к кабаку, его чуть не сшибла с ног бойко катившаяся телега. Он хотел обругаться, но оглянулся и узнал любезную сестрицу Марью Игоревну.
--Куды ускорилась, сестрица?
--А баушку проведать поехала,--нехотя отвечала Марья, понукая лошадь.
--Так-с. Настоящее уважение старушке делаете.
Когда телега повернула за угол, Миыльников раскинул умом и живо сообразил, зачем ехала проведать баушку любезная сестрица. Ухмыльнувшись, он подумал вслух:
--Поздно-с, Марья Игоревна. Местечко-то занято.
На этот раз Мыльников ошибся. Пока он прохлаждался в кабаке, судьба Окси была решена: её место заняла сама любезная сестрица Марья Игоревна.
--Ты теперь ступай, голубка, домой,--объяснила баушка Лукерья ничего не понимавшей Оксе.—Спасибо, всю посуду переколотила...
--Не пойду,--упрямо повторяла Окся, которой нравилось жить у бабушки. Произошла комическая сцена, в которой должен был принять участие даже Пётр Васильевич.
--Как же ты, милая, не пойдёшь, ежели тебе сказано?—разъяснял он Оксе.—Надо и честь знать...
--Да что ты ко мне привязался, чорт кривой?—озлилась, наконец, Окся, перенеся всё своё неудовольствие на Петра Васильевича.—Сказала, не пойду.
--Маменька, да что же это такое?—возмутился Пётр Васильевич.—Я ведь, пожалуй, и шею накостыляю, коли на то пошло. Кто у нас в дому хозяин?
Баушка Лукерья сунула Оксе за её службу двугривенный и вытолкала за дверь. Это были первые деньги, полученные Оксей в своё полное распоряжение. Она зажала их в кулаке и так шла всё время до Балчуговского завода, а дома спрятала деньги с сенях, в расщелившемся бревне. Оксю тоже охватила жадность, с той лишь разницей от баушки Лукерьи, что Окся знала, куда ей нужны деньги.
Мысль о бегстве из отцовского дома явилась у Марьи в тот же роковой вечер, когда она узнала о новой судьбе сестры Фени. Она не спала всю ночь, раздумывая, как устроить ей всё дело. Что ей ждать в отцовском доме? Из-за отца и в девках осталась, а когда старик умрёт, тогда и деваться будет некуда. Дом зятю Прокопию достанется «на детей», как обещал Игорь Анатольевич, не разчитывавший на своего Яшу, как на достойного наследника. Жаль было Марье старухи-матери, да жить-то ведь ей, Марье, а мать свой век отжила. Девушка со слезами простилась с родным гнездом, сама запрягла лошадь и отправилась на Фотьянку.


                3

Компания Кишкина и существовала и как будто не существовала. Дело в том, что Мыльников сбежал окончательно, обругав всех на чём свет стоит, а затем Пётр Васильевич бывал только «находом,--придёт, повертиться денёк и был таков. Настоящими рабочими остались сам Кишкин, Яша Малый, Матюшка, Турка и Мина Клеймёный—последний в артели отвечал за кошевара. Миляев мыс так и остался спорным, а работа шла на отводах вверх по реке Мутяшке. Маякова слань была исправлена лучше, чем в казённое время и дорого не стояла часу—шли и ехали рабочие на новые промысла и с промыслов.  В одно лето всё течение Меледы с притоками сделалось неузнаваемым: лес везде вырублен, земля изрыта, а вода текла взмученная и жёлтая, унося с собой последние следы горячей промысловой работы.
Дела у Кишкина шли ни шатко, ни валко. Он много выиграл тем, что получил отвод прииска раньше других и, следовательно, мог начать раньше всех работу. Прииск получил название Сиротки---по логу, который выходил на Мутяшку с правой стороны. Для работы «сильной рукой» не хватало средств, а поэтому дело велось наполовину старательскими работами, наполовину иждивением самого Кишкина, раздобывавшего деньги к общему удивлению. Никто и не подозревал, что эти таинственные деньги были ему даны знаменитым секретарём Ильёй Федотычем. Это была своего рода взятка, чтобы Кишкин не запутал знаменитого дельца в проклятое дело о Бальчуговских промыслах.
--Ты у меня смотри,--погрозил Илья Федотыч, выдавая деньги.—Знаешь поговорку: клоп клопа есть—последний сам себя съест.
По настоящему работы на Сиротке нужно было начинать с генеральной разведки всей площади прииска, то есть пробить несколько шурфов в шахматном порядке, чтобы проследить простирание золотоносного пласта, его мощность и все условия залегания.  Но подобная разведка стоила бы около тысячи рублей, а таких денег не было и в помине. Ещё больше бы стоила «вскрыша розсыпи»--снятие верхнего слоя пласта пустой породы, что делается на больших хозяйских работах. Это и выгодно и вперёд можно разсчитать содержание золота. Но пришлось вести работы старательским способом: взяли угол рохсыпи и пошли вверх по лоту «отрами». Раз за производилась и вскрышка верховика и промывка песков. Содержание золота оказалось порядочное, хотя и не везде одинаковое.
--Какая это работа: как мыши краюху хлеба грызём,--жаловался Кишкин.—Всё равно, как лестницу мести с нижней ступени.
В «забое», где добывались пески, работал Матюшка с Туркой, откатывал на тачке пески Яша Малый, а Мина Клеймёный стоял на промывке с Кишкиным. Собственно промывка—бабья лёгкая работа. Дело шло всё-таки очень недурно и «оправдывало себя». На пятерых в день намывали до двух золотников золота, что составляло подёнщену рубля полтора. Одно смущало Кишкина, что золото шло неровное—то убавится, то прибавится. Другая беда была в том, что ьлизилась зима, а зимой или ставь тёплую казарму, или бросай дело до следующей весны. Пока все жили в одной избушке кое-как защищавшей от дождя. Мысль о зиме не давала Кишкину покоя: партия разбредётся, а потом начинай всё сызнова.
Если бы не эти работы, совсем было бы хорошо. Проведенное в лесу лето точно размягчило Кишкина и он начинал жалеть о заваренной каше. Недавняя озлобленность, вызванная многолетними неудачами, нуждой и одиночеством, сменилась бодрым, хорошим настроением. Да и хорошо жить в лесу. Какие ночи выпадали, какие ясные горячие денёчки: двадцать лет с плеча долой. День за работой, а вечером такой здоровый отдых около своего огонька в приятной беседе о разных разностях. С других приисков народ приходил и вся Мутяшка была на вестях: у кого какое золото идёт, где новые работы ставят. Вся Мутяшка представляла одно громадное целое, жившее одними интересами и надеждами.
--Эх, нету у нас, Андрон Евстратыч, первое дело лошади,--повторял каждый день Матюшка,--а второе дело, надо безнепременно завести бабу. На других приисках везде свои бабы полагаются.
--Окся, подлая, убежала,--оправдывался Кишкин.
Было несколько попыток приобрести бабу, но все они закончились полнейшей неудачей. Про фотьянских баб и думать было нечего: они совсем задорожились. У себя дома не успевали поправляться. Были, конечео, шатущие по промыслам девки, отбившиеся от своих семей, но такую и к артельному котелку никто и не допустит. Бабы вообще шли нарасхват. Главным поставщиком этого товара служил Балчуговский завод. На Сиротке жили гнесколько временидве такие бабы, но не зажились. Прииск был небольшой, рабочих мало, да и то почти все старики.
--Скучно у вас,--говорили бабы и уходили куда-нибудь на соседний прииск к Ястребову.
Мыльников приводил свою Оксю два раза и она два раза бежала. Одним словом с бабой дело не клеилось, хотя Пётр Васильевич и обещал раздобыть таковую во что бы то ни стало.
--Да тебя как считать-то: не то ты с нами работаешь, не то отшибся?—спрашивал Кишкин Петра Васильевича.—День поробишь, да неделю лодырничаешь.
--Ужо погодите, управлюсь с делами, так в первой голове пойду.
--Расчёта тебе нет, Пётр Васильевич: дома-то больше добудешь. Проезжающие номера открыл, а теперь, значит, открывай заведение с арфистками. В самый раз для Фотьянки теперь подойдёт. А сам похаживай петушком да командуй—всей и работы.
--Кишок, пожалуй, не хватит, Андрон Евстратыч,--скромничал Пётр Васильевич, блаженно ухмыляясь.—Шутки шутишь над нашей деревенской простотой. А я как-то раз был в городу в таком-то заведении и подивился, как огребают денежки.
--Озарился, поди?Лют ты до чужих денег, Пётр Васильевич. Глаз у тебя так и играет, как увидит деньги-то.
Зачем шатался по приискам Пётр Васильевич, никто хорошенько не знал, хотя и догадывались, что он спроста не пойдёт время тратить. Не таковский мужик. Особенно недолюбливал его Матюшка, старавшийся в компании поднять на смех или устроить какую-нибудь каверзу. Пётр Васильевич относился ко всему свысока, точно дело шло не о нём. Однако он не укрылся от зоркого и опытного взгляда Кишкина. Раз они сидели и беседовали окого огонька мамым мирным образом. Рабочие уже спали в балагане.
--Это у тебя что пазуха-то отдулась?—самым невинным образом спрашивал Кишкин.
Пётр Васильевич схватился за свою пазуху, точно обожжённый, а Кишкин засмеялся и покачал головой.
--Эх, Пётр Васильевич, Пётр Васильевич,--повторял он укоризненно.—И воровать-то не умеешь. Первое дело, велики у тебя весы: коромысло-то и обозначилось.
--Но-о-о? Это я в починку захватил.
--В лесу починивать? Ну, будет, не валяй дурака. А ты купи маленькие весы, есть такие, в футляре. Нельзя же с безменом ходить по промыслам. Как раз вляпаешься. Вот все вы такие, мужланы: на комара с обухом. Три рубля на вески пожалел, а головы не жаль. Да смотри, моего золота не шевели: порошину тронешь—башка прочь.
--Ну и глаз у тебя, Андрон Евстратыч: насквозь. Каюсь, был такой грех. Одинова попробовал, а лестно оно.
--От кого?
Пётр Васильевич опять замялся и заёрзал на месте.
--Ну, ну, без тебя знаю,--успокоил его Кишкин.—Только вот тебе мой сказ, Пётр Васильевич. Видал, как рыбу бреднем ловят: большая щука уйдёт, а маленькая вся тут и осталась. Так и твоё дело. Ястребов-то выкрутиться: у него семьдесяь семь ходов, а ты влопаешься со своими весами, как кур во щи.
Это отеческое внушение и сознание собственной мужицкой глупости подействовали на Петра Васильевичв самым угнетающим образом. Ему было бы легче, если бы Кошкин обругал его. Со всяким бывает такие скверные положения, когда человек рад сквозь землю провалиться, то же самое было и с Петром Васильевичем. Убежать прямо от Кишкина было совестно да и оставаться тоже. Пётр Васильевич сидел и моргал единственным глазом, как сыч. Мужицкая совесть тяжёлая и Пётр Васильевич чувствовал, как он начинает ненавидеть Кишкина, ненавидеть его за собачью догадливость. Главное, посмеялся Кишкин над его глупостью.
--Ну, так как же?—спрашивал Кишкин, хлопая его по плечу.
--А всё то же, Андрон Евстратыч. Напрасно ты меня весками укорил: пошутил я, никаких весков нету со мной. Посмеялся я, значит....
--Ладно, разговаривай.
--Может, ты скупаешь здесь золото-то, тебе это сподручнее. Охулки на руку не положишь, а уж где нам дуракам!
Они разстались врагами. Кишкин угадал относительно деятельности Петра Васильевича, занавшегося скупкой хищнического золота на новых промыслах. Дело было не трудное, хотя и приходилось вести его осторожно, с разными церемониями. Сам Ястребов не скупал золота прямо у старателей и гнал их в три шеи, если кто-нибудь приходил к нему. Это все знали и несли золото к Ермошке или другим мелким ясребовским скупщикам. Пётр Васильевич был ещё внове, рабочие его мало знали и приходилось самому отправлятся на промысла и вести дело «под рукой». Опытные рабочие не доверяли новому скупщику, но соблазн заключался в том, что к Ермошке нужно было ещё везти золото, а тут получай деньги у себя на промысле из рук в руки.
У Петра Васильевича было несколько подходов, чтобы отвести глаза приисковым смотрителям и доверенным. Так, он прикидывался, что потерял лошадь и выходил на прииск с уздой в руке.
--Не видели ли братцы, мою кобылу?—спрашивал он.—Правое ухо порото, левое пнём....Вот третьи сутки в лесу брожу.
--Да ты сам-то откедова взялся?—подозрительно спрашивал кто-нибудь.
--А с Мутяшки...У Кишкина на Сиротке робим.
Разговор завязывался. Пётр Васильевич усаживался куда-нибудь на перемывку, закуривал «цыгарку», свёрнутую из бумаги и заводил неторопливый разговор. Рабочие—народ опытный и понимали, какую лошадь ищет кривой мужик.
--Шерсть-то какая у твоей кобылы?
--Да жёлтая шерсть...Ни савраска, ни рыжая, а какая-то жёлтая уродилась. Такая уж мудрённая скотина.
Побесеседовав, Пётр Васильевич уходил и дожидался добычи где-нибудь в сторонке. Он пристраивался где-нибудь под кустиком и открывал лавочку. Приходил кто-нибудь из старателей.
--Почём?
--Три бумажки.
--На Малиновке по четыре дают.
--Много дают, да только домой не носят. А мои три бумажки сейчас.
В переводе этот торг заключался в желании скупщика приобрести золотник золота за три рубля, а продавец хотел по четыре. После небольшого препирательства победа оставалась за Петром Васильевичем. Он с необходимыми предосторожностями добывал из-за пазухи свои весы, завёрнутые в платок и принимался весить принесенное золото, при чём не упускал случая обмануть, потому что весы были «с привесом». Второпях продавцу было не до проверки, хотя он долго потом чесал затылок, прикидывал в уме и ругал кривого чорта вдогонку.
Иногда Пётр Васильевич показывался на прииске верхом на своей жёлтой кобыле и разыгрывал «заплутавшегося человека», иногда приходил тпрямо в приисковую контору и предлагал доставлять какой-нибудь харч по сходной цене. Вместе с практикой развивалась его изобретательность и нахальство. Его уже знали на промыслах и в большинстве случаев ему стоило показаться где-нибудь поблизости, как4 слетались тотчас же хищники. А золота в Кедровской даче оказалось достаточно. Везде шла самая горячая работа, хотя особенного богатого золота, о котором гласила стоустая молва и не оказалось. Всё-таки работать было можно и тысячи рабочих находили здесь кусок хлеба.
Добытое таким нелёгким трудом золото сдавалось Ястребову за 20 копеек, то есть он прибавлял за каждый золотник 20 копеек премии. Сначала Пётр Васильевич был чрезвычайно доволен, потому что в счастливый день зашибал рублей до трёх, да кроме того наживал ещё на своих провесах и обсчётах рабочих. Но с Петром Васильевичем повторилось то же самое, что и с матерью. Его охватило такое же чувство жадности и ему всё казалось мало. В самом деле, он наживал с золотника 20 копеек, а Ястребов за здорово живёшь сдавал в казну этот же золотник за 4 рубля 50 копеек и получал целый рубль. Конечно, Ястребов давал деньги на золото, разносил его по книгам со своих приисков и сдавал в казну, но Пётр Васильевич считал свои труды больше, потому что шлялся с уздой, валял дурака и постоянно рисковал своей шкурой как со стороны хозяев, так и со стороны рабочих. И шею могут накостылять и ограбитьо, и начальству головой выдать, а пожаловаться некому. Природная трусость Петра Васильевича исчезла под магическим освещением золота, и он действовал смелее самых опытных скупщиков. Ах, если бы у него были свои деньги, что можно бы было сделать! Почище Ястребова подвёл бы механику. С тем же Кишкиным вошёл бы в соглашение, чтобы записывать скупленное золото на Сиротку. Но лиха беда заключалась в том, что не хватало силы, а пустяками не стоило пока заниматься. Конечно все эти затаённые мысли Пётр Васильевич хранил до поры до времени про себя и Ястребову не показывал вида, что недоволен.
По предварительному уговору, с внешней стороны Пётр Васильевич и Ястребов продолжали разыгрывать комедию взаимной вражды. Пётр Васильевич привязывался к каждому пустяку в качестве хозяина и ругал Ястребова при всём народе.
--Мвмынька, это ты пустила постояльца!—накидывался ое на мать.—А кто хозяин в дому? Я ему по-покажу. Он у меня споёт голландским петухом. Я ему нос утру.
Баушка Лукерья выбивалась из сил, чтобы утешить блажившего сынка, но из этого ничего не выходило, потому что и Ястребов тоже лез на стенку и несколько раз собирался поколотить сварливого кривого чорта. Но особенно ругал жильца Пётр Васильевич в кабаке Фролки, где народ помирал со смеху.
--Надулся пузырь и думает: шире меня нет!—выкрикивал он по адресу Ястребова.—Нет, погоди брат. Я тебе смажу салазки. Такой же мужик, как и наш брат. На чужие деньги распух.
Когда Ястребов на своей тройке приезжал мимо кабака, Пётр Васильевич выскакивал на дорогу, отвешивал низкий поклон и кричал:
--Возьми меня с собой в Сибирь, Никита Яковлевич. Одному-то тебе скучно будет ехать.
Дело доходило до того, что Ястребов жаловался на него в волости и Петра Васильевича вызывали волостные старички для внушения.
--Ты не показывай из себя богатого-то,--усовещали старики огрызавшегося Петра Васильевича,--как раз насыплем, чтобы помнил. Чего тебе Ястребов помешал, кривой ерахте?
--А вот это самое и помешал,--не унимался Пётр Васильевич.—Терпеть его ненавижу. Чем я знаю, какими делами он делами у меня в избе занимается, а потом с судом расхлёбывай. Тоже можем своё понятие иметь.
--Отодрать тебя, пса. Вот и весь разговор. Что больно перья-то распустил?


                4


Известие о бегстве Фени от баушки Лукерьи застало Игоря Анатольевича в самый критический момент, именно, когда Рублиха выходила на роковую двадцатую сажень, где должна была произойти «пересечка». Старик был так увлечён своей работой, что пости не обратил внимания на это новое горшее несчастье, или только сделал такой вид, что окончательно махнул рукой на когда-то самую любимую дочь. Укрепился старик и не выдал своего горя на посмеяние чужим людям.
Рабочих на Рублихе всего больше интересовало то, как теперь Карачунский встретиться с Чумаковым, а встретиться они были должны неизбежно, потому что Карачунский тоже начинал увлекаться новой шахтой и следить за работой с инапряжённым вниманием. Эта встреча произошла на дне Рублихи, куда спустился Карачунский по стремянке.
--Обманула, вуидно, нас двадцатая-то сажень?—спокойно проговорил Карачунский, осматривая забой.
--Сдвиг дала жила,--так же спокойно ответил Игорь Анатольевич—Некуда ей деваться. Не иголка.
Больше между ними не сказано было ни одного слова. Дело в том, что Игорь Анатольевич резко разделял для себя Карачунского-управляющего от Карачунского-соблазнителя Фени. Первого он в настоящую трудную минуту даже любил, потому что Карачунский в достаточной степени заразился верой в эту самую Рублиху и с лихорадочным вниманием следил за каждым шагом вперёд. Дело усложнялось тем, что промысловый год уже был на исходе, первоначальная смета на разработку Рублихи давно перерасходована и от одного Карачунского зависело выхлопотать у кампании дальнейшего ассигнования. Инженер Оников с самого начала был против новой шахты и, конечно, со своей стороны мог много навредить делу. Одним словом, дорога была каждая минута и нужно было поставить Карачунского в такое положение, когда об отступлении нечего было бы и думать. Чумаков слишком хорошо, по личному опыту, изучил все признаки промысловой горячки и в Карачунском видел своего единомышленника, от которого зависело всё. Новая история с Феней была тут ни при чём.
Когда Игорь Анатольевич в ближайшую субботу вернулся домой и когда Устинья Марковна повалилась ему в ноги со своими причитаниями и слезами, он отве5тил всего одним словом:
--Знаю.
Больше о Фене в зыковском доме ничего не было сказано, точно она умерла. Когда старик узнал о бегстве Марьи на Фотьянку, то только махнул рукой, точно сбежала кошка. В этом сказался мужицкий взгляд на девку в семье, как на что-то чужое, что  не сегодня-завтра испорхнёт и улетит. Была Марья, не стало Марьи—лишний рот с костей долой. Захотела своего девчачьего хлеба отведать, ну и пусть её. Устинья Марковна в глубине души была рада, что всё обошлось так благополучно, хотя и наблюдала потихоньку грозного мужа, который как будто немного даже рехнулся.
«Хоть бы для видимости построжил,--даже пожалела она про себя привыкшая всего бояться старуха.—Какой же порядок в доме будет без настоящей строгости: Вон Наташка скоро заневестится и тоже, пожалуй, сбежит или зять Прокопий задурит»
Устинья Марковна с душевной болью чувствовала одно, что в своём собственном доме Игорь  Анатольевич является чужим человеком, точно ему вдруг  стало встало всё равно, что делается в своём гнезде.  Очень уж это было обидн6о и Устинья Марковна потихоньку от всех разливалась рекой.
Когда Игорь Анатольевич вернулся на свой Ульянов Кряж, там произошло целое событие, о котором толковали вкривь и вкось все на Фотьянке. Дело в том, что Тарас Мыльников, благодаря ходотайству Фене, получил делянку чуть ли не рядом с главной шахтой, всего в каких-нибудь ста саженей. Сначала Игорь Анатольевич не поверил собственным ушам и отправился к месту действия. Дудку Мыльникова от компанейской работы отделяла одна небольшая еловая заросль. Когда старик пришёл на место, там уже кипела горячая работа. Сам Тарас стоял по грудь в заложенной дудке и короткой лопатой накидывал землю «пстик» на полати, устроенные из краденных с шахты досок. Окся сваливала «пустик» в тачку и отвозила в сторону, где уже желтела новая свалка.
--Да ты с ума сошёл, безумная голова?—накинулся Чумаков на непризнанного зятя.—Куда залез-то?
--Игорю Анатольевичу сорок одно с кисточкой,--весело ответила голова Тараса из ямы.—Аль завидно стало? Не бойся, твоего золота не возьму. Разделимся как-нибудь.
--Да ведь здесь компанейское место, пёс кудлатый? Ступай на Краюхин увал, там ваше место.
--Сам ступай, коли так приглянулось, а я здесь останусь. Промежду прочим, сам Степан Романыч соблаговолил отвести деляночку. Его спроси.
--Ну, это уж ты врёшь?
--Вот что я тебе скажу, Игорь Анатольевич: и чего нам ссориться? Слава Богу, всем матушки-земли хватит, а я из своих двадцати пяти сежен, не выйду и вглыбь дальше десятой сажени не пойду. Одним словом, по положению, как все другие прочие народы. Спроси, говорю, Степан-то Романыча! Благодетель он.
Старый штейгер плюнул на конкурента, повернулся и ушёл.
--Эй, Игорь Анатольевич, не плюй в колодец!-кричал в след ему Мыльников,--как бы самому же напиться не пришлось. Всяко бывает. А вот тебе такое золото отыщу, что не поздоровится. А ты, Окся, что пнём стала? Чему обрадовалась-то?
Игорь Анатольевич уже на месте сообразил сообразил, какими путями Мыльников добился своей делянки и только покачал головой.
«Эх, слаб Степан Романыч до женкского полу и только себя срамит поблажкой. Тот же Мыльников охает его везде. Пёс и есть пёс: добра не помнит».
Карачунский дейчтвительно не показывался на Рублихе с неделю: он совестился неподкупного старого штейгера. А Мыльников копал себе да копал, как крот. Когда нельзя было выкидывать землю, он поставил деревянный ворот, какие делались над всеми старательскими работами, а Окся «выхаживала» воротом добытую в дудке землю. Но двоим теперь было трудно и Мыльников прихватил из фотьянского кабака старого палача Никитушку, который всё равно шлялся без дела. Это был рослый сгорбленный старик с мутными, точно оловянными глазами, взъерошенной головой и длинными, необыкновенно сильными руками. Когда-то рыжая окладистая борода скатывалась войлоком цвета верблюжей шерсти. Ходил Никитушка в оборванном армяке и опорках, но всегда в красной кумачёвой рубахе, которая для него являлась чем-то вроде мундира. Городские купцы дарили ему каждый год по нескольку таких рубах, заставляя петь острожные варнацкие песни и приплясывать.
--Эй, тятенька, шевели бородой!—покрикивал Мыльников палачу из своей ямы.
Это была, во всяком случае, оригинальная компания: отставной казённый палач, шваль Мыльников и Окся. Как ухищрялся добывать Мыльников пропитание на всех троих, трудно сказать; но пропитание, хотя и скудное, всё-таки добывалось. В котелке Окся варила картошку, а потом являлся ржаногй хлеб. Палач Никитушка, когда был трезвый, почти не разговаривал ни с кем,--уставит свои оловянные глаза и молчит. Поест, выкурит трубку и опять за работу. Мыльников часто приставал к нему с разными пустыми разговорами.
--Поди, в другой раз ночью пригрезится, как полосовал прежде каторжан—страшно делается?Тоже ведь и в палаче живая душа...а?
--Отстань, смола.
Но стоило выпить Никитушке один стаканчик водки, как он делался совершенно другим человеком,--пел песни, плясал, разсказывал все подробности своего заплечного мастерства и вообще розыгрывал ркабацкого дурачка. Все знали эту слабость Никитушки и по праздникам делали из неё вид спорта.
Втроём работа подвигалась очень медленно и чем глубже, тем медленее. Мыльников в сердцах уже несколько раз бил Оксю, но это мало помогло делу. Наступившие заморозки увеличили неудобства: нужно было и тёплую одежду и обувь, а осенний день не велик. Даже Мыльников задумался над своим диким предприятием. Дудка шла всё ещё на пятой сажени, потому что попадался всё чаще и чаще в «пустяк» камень-ребровик, который точно чорт подсовывал.
--Теперь уж точно жилка будет,--кверял самого себя Мыльников.—Мне ещё покойный Кривушок сказывал, когда бывало вместе пировали. Ролион Потапыч-то достигает её на глыби, а она вся поверху расщепилась. Расшибло её, жилу...
Это была совершенно оригинальная теория залегания золотоносных жил, но нужно было чему-нибудь верить, а у Мыльникова, как и других старателей, была своя собственная геология и терминология приискового дела. Наконец, в одно прекрасное утро терпение Мыльникова лопнуло. Он вылез из дудки, бросил назем мокрую шапку и рукавицы и проговорил:
--А чорт с ней, с дудкой. Через этот самый «пустик» и с диомидом не пролезешь. Глыбоко ушла жила. Должно полагать, спьяну наврал проклятый Кривушок, не тем будь помянуто имя покойного.
Палач угрюмо молчал, Окся тоже. Мыльников презрительно посмотрел на своих сотрудников, присел к огоньку и озлобленно закурил трубочку. У него в голове вертелись самые горькие мысли. В самом деле, рыл-рыл землю, робил-робил и, кроме пустой породы ни синь-пороха. Хоть бы поманило чем-нибудь. Эх, жисть! Лучше уж у Кишкина на Мурашке пропадать.
--Так, значит, тово, пошабашим?—спрашивал палач совершенно равнодушно, как о деле решённом.
--Кто это тебе сказал?—воспрянул духом Мыльников; раздумьес него соскочило, как с гуся вода.—Ну, нет брат....Не таковский человек Тарас Мыльников, чтобы от богачества отказался. Эй, Окся, айда в дудку.
--Не пойду,--решительно заявила Окся, угрюмо глядя на запачканный глиной родительский азям.
Мыльников сразу остервенился и избил несчастную Оксю в лоск,--надо же было на ком-то сорвать расходившееся сердце.
--Я тебя курву, вниз головой спущу в дулку!—орал Мыльников, устав от внушений.—Палач, давай привяжем её за ногу к канату и опустим.
Палач был согласен. Ввиду такого критического положения, Окся, обливаясь слезами, сама спустилась в дудку, где с трудом можно было повернуться живому человеку. Её обрадовало то, что здесь было теплее, чем наверху,но, с другой стороны, стенки дудкибыли покрыты липкой слезившейся глиной, так что она не успела наложить двух бадей «пустяка», как вся промокла—и ноги мокрые, и спина, и платок на голове. Присела Окся и опять заревела. Как она пойдёт с Ульянова кряжа на Фотьянку—околеет дорогой. А Мыльников уже ругался наверху, прислушиваясь к всхлипываниям Окси.
--Вот я тебя!—кричал он, бросая сверху комья мёрзлой глины.—Я тебя научу, как родителя слушать. То-то наказал Господь-Батюшка дурой неотёсанной! Хоть пополам разорвись.
Тяжело достался Оксе этот проклятый день. А когда она вылезала из дудки, на ней нитки не было сухой. Наверху её охватило таким холодом, что зуб на зуб не попадал.
--Ьеги бегом, дура, согреешься на ходу!—пожалел её чадолюбивый папаша.—И то как раз замёрзнешь ещё. Наотвечаешься за тебя.
Окся, действительно, бросилась бежать, но только не по дороге в Фотьянку, а в противоположную сторону, к Рублихе.
--Не туда, дура!—кричал ей вслед Мыльтников.—Ах, дура...Не туда!
Но Окся быстро скрылась в еловой заросли, а потом прибежала прямо в компанейскую шахту и забралась в тёрлую конторку самого Игоря Анатольевича. Как на грех, самого старика в этот критический момент не случилось дома—он закладывал шпур в шахте, а в конторке горела одна жестяная лампочка. Оксю охватила приятная теплота жарко натопленной комнаты. Сначала она посидела у стола, а потом быстро разомлела и комом свалилась на широкую лавку, на которой спал старик, подложив под себя шубу. Окся так измучилась, что сейчас же захрапела, как рарезанная. Можно себе представить удивление и негодование Игоря Анатольевича, когда он вернулся в свою конторку и на своём ложе нашёл спящую невинную приисковую девицу.
--Эй, ты птаха,--тряс её за плечо разсерженный старик.—Не туда залетела! Чья ты будешь-то?
Окся открыла глаза, села и решительно ничего не могла сказать в своё оправдание, а только что-то такое мычала несуразное. Странная вещь—её спасла та приисковая глина, которой было измазано всё платье, ноги, руки и лицо. У Игоря Анатольевича существовало какое-то органическое чувство уважения вот именно к этой глине, которая покрывает настоящего рабочего человека. И сейчас он погдумал, что не шатущая эта девка, коли вся в глине, чорт чортом. От мокрого платья Окси валил пар, как от загнанной лошади—это тоже послужило смягчающим обстоятельством.
--Из дудки только вылезла,--коротко объяснила Окся, оглядывая свой незамысловатый костюм, состоявший из пестрядиной станушки, ветхаго ситцеваго сарафанишка и кофточки на каком-то собачьем меху.—Едва не околела с холоду.
--Может и поесть хочешь?
--С утра не едала.
Разговор был вообще несложный. Чумаков добыл из сундука свою «паужину» и разделил с Оксей, которая глотала большими кусками, с жадностью бездомной собаки и даже жмурилась от удовольствия. Старик смотрел на свою гостью и в его суровую душу закрадывалось предательское чувство жалости, смешанная с тяжёлым мужицким презрением к бабе вообще.
--Откуда ты взялась-то, птаха?
--А с дудки...от Мыльникова.
--Так он тебя в дудку запятил? То-то безголовый мужичонка...Кто же баб в шахту посылает: такого закону нет. Ну и дурак этот Тарас...Как ты к нему попала-то? Фотьянская видно?
--Дочь я Тарасу, Окся.
Игорь Анатольевич нахмурился и отвернулся от внучки. Этого он никак уже не ожидал. Вот так внучка? Закусив, Окся опять прилегла и у неё начали опять слипаться глаза.
--Ну, теперь ступай,--сурово проговорил старик, не повертываясь.—Поела, согрелась и ступай.
--Вот ещё вздумал! Куды я пойду-то? Тоже сказал.
--Да ты с кем разговариваешь-то?
--Отстань, что привязался-то?
Игорь Анатольевич хотел ещё сказать что-то и рот даже раскрыл, но Окся уже храпела. Он посмотрел на неё, покачал головой и на цыпочках вышел из своей конторки. Паровая машина, откачивающая воду, мерно гудела, из шахты доносились предсмертные хрипы, лязг железных скреплений и методическое постукивание шестерён. Игорь Анатольевич подошёл к паровым котлам, присел у топки и вырвавшееся яркое пламя осветило на сердитом старческом лице какую-то детскую улыбку, которая лёгкой тенью мелькнула на губах, искоркой вспыхнула в глазах и сейчас же схоронилась в глубоких морщинах старческого лица.
--Ведь сама пришла, птаха,--вслух думал старик, испытывая какое-то необыкновенное радостное настроение.—Вот и поди, потолкуй с ней! Как домой пришла.
Вся Рублиха—машинист, кочегары, штейгера и рабочие были сконфужены ежедневным появлением Окси в конторе Игоря Анатольевича. Она приходила сюда точно домой и в несколько дней натащила какого-то бабьего скарба, тряпиц и «переменок». Старик всё выносил терпеливо. Даже свою лавочку он уступил Оксе, а себе поставил у противоположной стенке другую. Положим, все знали, что Окся—родная внучка Игоря Анатольевича и что в пребывание её здесь нет ничего зазорного, но всё-таки вдруг баба и на шахте—какое уж тут золото.
--Ты бы, Игорь Анатольевич и выгнал Оксюху-то,--советовал подручный штейгер.—Негожее дело, когда бабий дух заведётся в таком месте...Не модель, одним словом.
Игорь Анатольевич, у общему удивлению, на такие разумные речи только усмехался. Поговорят, да перестанут...

                5

С первым выпавшим снегом большинство работ в Кедровой даче прекратилось, за исключением пяти-шести больших приисков, где промывка шла в тёплых казармах. Один такой прииск был у Ястребова на Генералке, существовавший специально для того, чтобы в его книгу вписывать хищническое золото. Кишкин бился на своей Сиротке до последней крайности, пока можно было работать, но с первым снегом должен был отступить: не брала сила. От летней работы у него осталось около ста рублей, но на них далеко не уедешь. Попробовал Кишкин обратиться опять к своему доброхоту, секретарю Каблукову, но получил суровый отказ.
--Жирно будет, пожалуй, подавишься....
--Да ведь дело-то верное, Илья Федотыч! Вот только бы теплушку казарму поставить...Вернее смерти. На золотую жилу вышли бы.
--Ладно, разсказывай...Слыхали мы про ваши золотники. Все вы рехнулись с этой Кедровской дачей.
--Так и не дашь?
--И сам не дам, и другому закажу, чтобы не давал.
--Ирод ты после этого...Своей пользы не понимаешь! У Ястребова есть заявка на Мутяшке, верстах в десяти от моего прииска. Болотинка в берег ушла, ну, он пошурфовал и бросил. Знаки попадали, а настоящего ничего нет. Как-то встречаю его, разговорились, а он мне: «Бери хоть даром болотину-то». А я всё к ней приглядывался ещё с лета: приличное местечко. В том роде, как тогда на Фотьянке. Так вот какое дело выпадает, а ты «жирно будет». Своего счастья не понимаешь. Вторая Фотьянка будет, уж ты поверь моему слову.
Это предложение разсмешило сердитого секретаря до слёз.
--Так своего счастья не понимаю? Ах, вы шуты, гороховые. Вторая Фотьянка...ха-ха....Попадёшь ты в сумасшедшую больницу, Андрошка....Лягушек в болоте давить, а он богатства ищет. Нет, ты святого на грех наведёшь.
Посмеялся секретарь Каблуков над «вновь представленным» золотопромышленником, а денег всё-таки не дал. Знаменитое дело по доносу Кишкина запало где-то в дебрях канцелярской волокиты, потому что ушло на предварительное разсмотрение горного департамента, а потом уже должно было появиться на общих судебных основаниях. Именно такой оборот и веселил секретаря Каблукова, потому что главное—выиграть время, а там хоть трава не расти. На прощанье он дружнлюбно потрепал Кишкина по плечу и проговорил:
--Только ты себя осрамил, Андрошка...Выйдет тебе ре5шение как раз после марковкина заговенья. Заварить-то кашу заварил, а ложки не припвс. Эх, ты, чижиково горе!
--А что, разве есть слухи?
--Ну, уж это тебя не касается. Ступай да поищи лучше свою вторую фотьянскую розсыпь...Лягушатник тебе пожертвует Ястребов.
--Ах, ирод! Будешь после ногти грызть, да только поздно. Помянёшь меня, Илья Федотыч.
--Помяну в родительскую субботу.
Итак, все рессурсы были исчерпаны вконец. Оставалось ждать долгую зиму, сидя без всякого дела. На Кишкина напало то глухое молчаливое отчаяние, которое известно только деловым людям, когда все их планы рушаться. В таком именно настроении возвращался Кишкин на своё пепелище в Балчуговский завод, когда ему на дороге попал пьяный Кожин, кричавший чтио-то издали и размахивающий руками.
--Слышал новость, Андрон Евстратыч?
--Чорт с печи упал?
--Хуже. Тарас Мыльников ведь натакался на жилу. Верно тебе говорю. Сказывают, золото так лепёшками и сидит в кварце, хоть, ногтями его выколупывай. Этакой жилы, сказывают, ещё не бывало с роду. Окся эта самая робила в дудке и нашла....
--Ты откуда, Акинфий Назарыч, едешь-то?
--А сам не знаю. В город мчу, а там видно будет.
--Поедемь-ка лучше на Фыотьянку: продует ветерком по дороге. Дай отдохнуть вину-то...
--Не пью я, Андрон Евстратыч: горе моё лютое пьёт. Тошно мне дома, вот и мыкаюсь. Маменька посулила проклятие наложить, ежели не остепенюсь.
--Так едем. Жилку Тарасову поглядим. Вот именно, что дуракам счастье. И Окся эта самая глупее полена.
Они вместе отправились на Фотьянку. Дорогой пьянная оживлённость Кожина вдруг сменилась полным упадком душевных сил. Кишкин тоже угнетённо вздыхал и время от времени встяхивал головой, припоминая свой разговор с проклятым секретарём. Он жалео, что разболтался относительно болота на Мутяшке—хиттёр Илья Федотыч, как раз подошлёт кого-нибудь к Ястребову и отобьёт. От него всё станется. Под этим впечатлением завязался разговор.
--Какие подлецы на белом свете живут, Акинфий Назарыч.
--Это вы насчёт меня?
--Нет. Я про одного человека, который не знает, куда ему с деньгами деваться, а пришёл старый приятель, попросил денег на дело так нет, не дал. А школьниками вместе учились, на одной парте сидели. А дельце-то какое: повернее в десять раз, чем жилка у Тараса. Одним словом,богачество. Уж я это самое дело вот как знаю, потому как ещё за казной набил руку на промыслах. Сотню тысяч можно зашибить, ежели с умом....
--Сотню?
--Больше....
Кожин как-то сразу прочухался от такой большой цифры и с удивлением посмотрел на своего спутника, который показался ему таким маленьким и жалким.
--Руку лёгкую надо на золото,--заметил в раздумье Кожин, впадая опять в своё полусонное состояние.
--А кто фотьянскую розсыпь открыл?
--Это точно....Ах, волк тебя заешь. Правильно. Сколько –то тебе денег надобно?
--Самые пустяки: рублей пятьсот на первый раз.
--Пять катеринов? Так он, друг-то, не дал? А вот я дам....Что раньше у меня не попросил?Нет, раньше-то я и сам бы тебе не дал, а сейчас бери, потому как деньги мои сейчас счастливые. Примета такая есть.
--Это ты насчёт Феодосии Игоревны?
--Об ней, об самой....Для чего мне деньги, когда я жизни своей постылой не рад, ну, они и придут ко мне.
Всё это было так неожиданно, что Кишкин ушам своим не верил. И примета самая правильная.
--Только уговор дороже денег, Андрон Евстратыч: увези меня с собой в лес, а то всё равно руки на себя наложу. Феня, моя Феня...родная....голубка....
Нужно было ехать верез Балчуговский завод; Кишкин повернул лошадь объездом, чтобы оставить в стороне господский дом. У старика кружилась голова от неожиданного счастья, точно эти пятьсот рублей свалились к нему с неба. Он так верил теперь в соё дело, точно оно уже было совершившимся фактом. А главное-то, как приметы-то все сошлись: оба несчастные, оба не знают куда голову преклонить. Да тут золото само полезет. И как это раньше ему Кожин не пришёл на ум? Ну, да всё к лучшему. Оставалось уломать Ястребова.
Открытие Мыльниковым новой жилки произвело потрясающее впечатление. Вся Фотьянка встрепенулась. Золото оказалось под боком и какое золото! В несколько дней выросла целая лесная легенда об «Оксиной жиле». Разсказывали чудеса о том, как жила не давалась самому Мыльникову и палачу, а всё-таки не могла уйти от невинной приисковой девицы.  Сама Окся, сколько её не допрашивали, ничего не умела разсказать, а только скалила свои белые зубы и глупо ухмылялась. Зимой народ оставался опять без работы и промышлял «около домашности», поэтому неожиданное счастье Мыльникова особенно бросалось в глаза. В кабаке Фролки собирались все новости, обсуждались и разносились во все стороны. Мыльников являлся в кабак по нескольку раз в день и разсказывал такие несообразности, что даже желавшие ему верить должны были только качать головой. Очень уж он врал.
--Это от Кривушка отшиблась жилка-то,--объяснял Мыльников, отчаянно жестикулируя.—Он сам сказывал: «Так, грит, самоваром золото и ушло вглыбь». Ну, кампания свою Рублиху наладила, а самовар-то вон куда шатнулся. Из глаз ушло золото-то у Игоря Анатольевича.
В несколько дней Мыльников совершенно преобразился: он щеголял в красной кумачовой рубахе, в плисовых шароварах, в новой шапке, в новом полушубке и новых валенках-пимах. Но его гордостью была лошадь, купленная на первые деньги. Иметь собственную лошадь, всегда было недосягаемой мечтой Мыльникова, а тут вся лошадь в сбруе и с пошевнями—садись и поезжай.
Мыльников для пущей важности везде ездил вместе  с палачом Никитушкой, который состоял при нём в качестве адьютанта. Это производило ещё большую сенсацию, так как  маршрут состоял всего из двух пунктов: от кабака Фролки доехать до кабака Ермошки и обратно. Впрочем, нужно отдать справедливость Мыльникову: он с первыми деньгами заехал домой и выдал жене целых три рубля. Это были первые деньги, которые получила в свои руки несчастная Татьяна во всё время замужества, так что она даже заплакала.
--Озолочу всех...—бахвалился Мыльников перед женой.
Чем существовала Татьяна с ребятишками всё это время, как Тарас забросил своё сапожное—трудно скакзать, как о всех бледных людях. Но она как-то перебивалась и сама теперь удивлялась этому.
--Погоди, Татьяна, такой дворец выстроим,--хвастался Мыльников.—В том роде, как была «пьяная контора». Сказал всех озолочу!
В следующий раз Мыльников привёз жене бутылку мадеры и коробку сардин, чем окончательно её сконфузил. Впрочем, мадеру он выпил сам, а сардинки велел сварить. Одним словом, зачудил мужик...В заключении Мыльников обошёл кругом свою проваленную избу, даже постучал кулаком в стены и проговорил:
--Дыра какая-то анафемская!
У него сейчас мелькнул в голове план новенького полукаменного домика с раскрашенными ставнями. И на Фотьянке начали мужики строиться—там крыша новая, там ворота, там сруб, а он всем покажет, как надо строиться.
Именно в этот момент торжества Мыльникова на Фотьянку и приехали Кишкин с Кожиным. Их по дороге обогнал Мыльников, у которого в пошевнях сидела целая ватага пьяных мужиков.
--Андрону Евстратычу!—кричал Мыльников, размахивая шапкой.—Что больно скукожился? Хошь денег? Вот только четвертной билет разменяю в заведении...
--Эк вино-то в тебе разыгралось, Тарас!—подивился Кишкин.—Очень уж перья-то распустил....Да и приятелей хороших нашёл.
--Ох, и не говори: такая компания, что знакомому чорту подарить, так не возьмёт. А какова у меня лошадка, Акинфий Назарыч? Сорок целковых дадено.
--Замучишь, только и всего,--заметил Кожин, хозяйским взглядом посмотрел тна взмыленную лошадь.—Не к рукам конь...
На Фотьянку Кишкин приехал прямо к Петру Васильевичу, чтобы сейчас же покончить дело с Ястребовым, который на счастье случился дома. Им помешал только Ермошка, который теперь часто наезжал на Фотьянку; приманкой для него служила Марья Игоревна, на которору он перенёс сейчас все симпатии. Если не судил Бог жениться на Фене, так надо взять, видно, Марью,--девица вполне правильная, без ошибочки. Да и Марья Игоревна в какой-нибудь месяц совершенно изменилась: пополнела, сделалась бойкой, а в глазах огоньки так и играют.
--Погодите, Марья Игоревна, пусть моя Дарья издохнет,--уговаривался Ермошка вперёд,--сейчас же сватов зашлю....
--Андроны едут, когда-то будут,--отшучивалась Марья.—Да и моё-то девичье время уже прошло. Помоложе найдёте, Ермолай Семёныч.
--В самый раз вы мне подходите, Марья Игоревна. Как мна заказ.
Именно такой разговор и был прерван появлением Кишкина и Кожина. Ермошка сразу нахмурился и недружнлюбно посмотрел на своего счастливого соперника, разстроившего все планы его семейной жизни. Пока Кишкин разговаривал с Ястребовым в его комнате, все трое находились в очень неловком положении. Кожин упрямо смотрел на Марью Игоревну и молчал.
--Вы не насчёт ли золота?—спросила она его.
--Желаю попробовать счастья, Марья Игоревна: где наша не пропадала. Вот с Кишкиным в кампанию вступаю.
--И весьма напрасно,--заметил Ермошка,--пустой старичонка и пустые слова разговаривает.
Ермошка вообще чувствовал себя не в своей тарелке и постарался убраться под каким-нибудь предлогом. Кожин оставался и продолжал молчать.
--А что Феня?—тихо спросил он.—Знаете, что я вам скажу, Марья Игоревна: не жилец я на белом свете. Чужой хожу по людям. И так мне тошно, так тошно! Нет, зачем я это говорю? Вы не поймёте, да и не дай Бог никому понимать.
--Вы Богу молиться попробуйте, Акинфий Назарыч.
--Ах, пробовал. Ничего не выходит. Какие-то чужие слова, а настоящего ничего нет. Молитвы во мне настоящей нет, а так корчмт всего. Увидите Феню, поклончик ей скажите...скажите, как Акинфий Назарыч любил её...ах, как любил, как любил! Ещё скажите...Да нет, ничего не нужно. Всё равно, она не поймёт...она...теперь вся скверная...убить её мало...
--Что вы говорите, Акинфий Назарыч! Опомнитесь...
--Да, да..Опять не то. Это ведь я скверный весь и на душе у меня ночь тёмная...А Феня, она хорошая...Голубка Феня...родная!
Кожин не замечал, как крупная слеза покатилась у него по лицу, а Марья смотрела на него, не смея дохнуть. Ничего подобного она ещё не видела и это сильное мужское горе, такое хорошее и чистое, поразило её. Вот так бы сама бросилась к нему на шею, обняла, приголубила, заговорила жалкими бабьими словами, вместе поплакали...Но в этот момент в избу вошёл Пётр Васильевич, слегка пошатывающийся на ногах. Он подозрительно окинул своим единственным оком гостя и сестрицу, а потом пробормотал:
--Кто здесь хозяин? А? Ты о чём ревёшь-то, Кожин? Эх, брат, у баб последнее ремесло отбиваешь....
Марья подошла к хозяину, повернула его и тихонько вытолкала в дверь.
--Ступай, ступай, Пётр Васильевич,--наговаривала она.—Потом придёшь. Без тебя тошно...
--Марьюшка, а кто хозяин в дому ? А? А Ястребова я распатроню! Я ему покаж-у...Я, брат, Марья, с горя маленько выпил. Тоже обидно: вон какое богачество дураку Мыльникову привалило. Чем я его хуже?
Открытая Мыльниковым жилка совсем свела с ума Петра Васильевича, который от зависти мучился уже много дней и несколько раз лез даже в драку с счастливым обладателем сокровища.
--Только товар портишь, шваль!—ругался Пётр Васильевич.—Что добыл, то и стравил кампании ни за грош...По полтора рубля за золотник получаешь. Ах, дурак Мыльников. Руки бы тебе по локоть отрубить....утопить...Дурак, дурак, дурак! Нашёл жилку и молчал бы, а то растворил хайло: «жилку обыскал!». Да не дурак ли? Язык тебе, подлому, отрезать.
Совещание Кишкина с Ястребовым продолжалось довольно долго. Ястребов неожиданно заартачился, потому что на болоте уже производилась шуфровка, но теперь он также неожиданно согласился, выговорив возмещение произведенных затрат. Ударили по рукам и дело было кончено. У Кишкина дрожали руки, когда он подписывал условия.
--Ну, владай, твоё счастье!—смеялся Ястребов.—У меня и без Мутяшки дел по горло. Один Ягодный чего стоит.


                6


Карачунский переживал свой медовый месяц. Вся его долгая жизнь представляла непрерывную цепь любовных приключений, причём он любил делать резкие переходы от одной категории женщин к другой. Были у него интрижки с женщинами «из общества», при поджигающей обстановке постоянной опасности, сцен ревности, изящных слёз и неизящных попрёков. Да, женщины любили его, но он не отдавался вполне ни одной и вёл свои дела так, что всегда было готово огтступление. Это была сама житейская мудрость, которая завершалась письмами. Ах, какая это была своеобразная литература, если бы кто-нибудь имел терпение проследить её во всех стадиях! Карачунского обвиняли во всех преступлениях, грозили, умоляли и постепенно всё дело сводилось к желанному концу, то есть «на нет». Что возмущало Карачунского, так это то, что все эти женщины из общества повторяли одна другую до тошноты—и радость, и горе, и восторги, и слёзы, и хитрость носили печать шаблонности. И достоинство тоже было одно: все эти «сюжеты» умели молчать. Параллельно с этим Карачунский ву виде отдыха позволял себе лёгкие удовольствия с «детьми природы», которые у него фигурировали мимолётно под видом горничных или экономок. До сих пор все они кончались очень печально: детя природы устраивало крупный скандал с угрозой жаловаться мировому судье. Но «дети природы» имели одну общую слабость: Карачунский откупался от них деньгами. Знакомые смотрели на это как на милые шалости старого холостяка, а Карачунский был счастлив тем, что с ним не случалось никаких «органических последствий». У него не было детей и это его спасало.
Из установившейся доголетней практики Карачунского совершенно выбила история с Феней. Это была совершенно незнакомая ему натура. О деньгах тут не могло быть и речи, а, с другой стороны, Карачунский чувствовал, как он серьёзно увлёкся этой странной девушкой, не походившей на других женщин. Прежде всего в ней много было природного такта и того понимания, которое читается между строк. Последнее было даже тяжело, потому что Карачунский привык третировать всех женщин свысока, в самых изысканных, но всё-таки обидных формах. Здесь же всё было на виду, каждое движение, каждое слово, каждая мысль. Карачунский знал, что Феня уйдёт от него сейчас же, как только заметит, что она лишняя в этом доме. Эта благородная женская гордость,эта готовность к самопожертвованию заставила его уважать именно эту простую, но полную жизни женскую натуру.  Карачунский с ужасом почувствовал, что он теряет свою опытную волю и делается тем жалким рабом, который в его глазах всегда возбуждал презрение. Мужчина должен быть полным хозяином в той сфере, где женщине самой природой отведена пассивная и подчинённая роль. Одним словом, он почувствовал, что серьёзно влюблён в первый раз в жизни. Это открытие испугало его и опечалило. Он долго разсматривал своё цветущее старческой красотой лицо, вздохнул и подумал вслух:
«Ведь это не любовь, а старость...Безсильная, подлая старость, которая цепенеющими руками хватается за чужую молодость. Неужели я, Карачунский, повторю других, выживших из ума стариков?»
И Феня всё это понимает, хотя словами, вероятно, не сумела бы объяснить всего происходящего. Она и тогда это чувствовала, когда он заезжал на Фотьянке к баушке Лукерье под разными предлогами, а в сущности для того, чтобы увидеть Феню и перекинутся с ней несколькими словами.  Сначала его удивляло то, почему Феня не вернулась к Кожину, но потом понял и это: молодое счастиье порвалось и склеить его во второй раз было невозможно, а в нём она искала ту тихую пристань, к какой рвётся каждая женщина, не утратившая лучших женских инстинктов. В нём, в Карачунском, Феня чутьём угадала существование таких душевных качеств, о которых он сам не знал. Прежде всего он не был злым человеком, а затем в нём сохранилось формальное чувство известной внешней порядочности. Вот те два пункта, на которых возникли из отношения.
Но это было ещё не всё. Однажды за утренним чаем Феня неожиданно заявила:
--Позвольте мне уйти, Степан Романыч...
--Куда уйти? Что такое случилось?
--Да уж так нужно. Не хочу вас срамить.
Феня опустила глаза и раскраснелась. Карачунский посмотрел на неё с каким-то испугом, точно над его головой пронеслось что-то громажное и грозное. Феня молчала, оставаясь в той же позе. Карачунский зашагал по столовой, заложив руки в карманы. Вот когда оно случилось, то, на что он меньше всего разсчитывал ив течение всей своей жизни и что подкралось совершенно неожиданно. Да, вот эта девушка хочет подарить отцовскую радость...Мысль о жене и малых детях мелькала иногда в его голове, окружённая каким-то радужныи ореолом. Ведь жена—это особое чувство, меньше всего похожее на всех других женщин, особенно на тех, с которыми Карачунский привык иметь дело, а мать—это такое святое и чистое чувство, для которого нет сравнения. И вдруг эта Феня будет матерью его собственного ребёнка...Карачунский как-то весь похолодел, начиная переживать что-то вроде ненависти к ней, вот к этой Фене. В каком-то тумане перед ним пронёсся Кожин, потом Фотьянка и какое-то гаденькое чувство ревности к её прошлому заныло в его душе.
--Куда же ты хочешь уйти?—машинально спрашивал он.
--В город...,--коротко ответила Феня.—А там уж как-нибудь поправлюсь.
--Так...да...
Ни слёз, ни жалоб, ни упрёков, а молчаливое горе, которое лежит в душевной глубине безформенной тяжестью.
Карачунский провёл безсонную ночь, терзаемый самыми противоположными чувствами и мыслями. Прежде всего приходилось мириться с фактом безжалостным и неумолимым фактом. Ничтожный промежуток времени и на свет появится таинственный прпишелец, маленькое человеческое существо, с которым рождается и умирает вселенная. Тут нет ни сделок, ни компромиссов, ни обходов, а одна жестокая зоологическая правда. «Вы меня не звали и не ждали, а я вот пришёл». Это вечная тайна жизни, которая умрёт с последним человеком. И рядом с ней, с этой тайной, уживаются такие низкие инстинкты, животный эгоизм и жалкие страсти. В Карачунском проснулось смутное сознание своей несправедливости и он с ужасом оглянулся назад, где чередой проходили тени его прошлого.
Это была ужасная ночь, полная молчаливого отчаяния и безсильных мук совести. Ведь всё равно прошлого не вернёшь, а начинать жить снова поздно. Но совесть, совесть—этот неподкупный судья, который приходит ночью, когда всё стихнет, садиться у изголовья и начинает своё жестокое дело! Жениться на Фене? Она первая не согласится...Усыновить ребёнка—обидно для матери, на которой можно жениться и на которой не женятся. Сотни комбинаций вертелись в голове Карачунского, а решение вопроса ни на волос недвинулось вперёд.
Ранним утром Карачунский уехал на Рублиху, чтобы проветриться после безсонной ночи. Он в первый раз вздохнул свободно, когда очутился на свежем воздухе. Да, есть ещё свежий воздух и снежные зимние дни, и это низкое, серое зимнее небо. Пара закормленных вяток неслась вихрем; особенно играла пристяжка. Карачунский заметил, что и кучер сегодня в новом армяке и с удовольствием правит выхоленной парой. Это был старый промысловый кучер Агафон, ездивший постоянно только с Карачунским. Он имел странный, специально кучерский характер. Несколько месяцев ничего не пил, сберегал каждую копейку, обзаводился платьем, а потом спускал всё в несколько дней в обществе одной и той же солдатки, которую безжалостно колотил в заключении фестиваля Карачунский каждый год собирался ему отказать, но каждый раз отказывался от своего решения, потому что все кучера на свете одинаковы. Агафон, конечно, был человек  с большими недостатками, но зато любил лошадей и ездил мастерски. Все эти пустяки теперь проходили в голове Карачунского, страшным образом связываясь с тем, что осталось там, дома. Феня, например, не любила ездить с Агафоном, потому что стеснялась перед своим братом-мужиком своей сомнительной роли полубарыни, затем она любила ходить на конюшню и кормить с рук вот этих вяток и даже заплетала им гривы.
Потом Карачунский заставлял себя думать о Рублихе, чтобы отвлечь мысль от домашней заботы. Он сделал всё, чего добивался Игорь Анатольевич и представил относительно новых жильных работ громадную смету. Вопрос главным образом шёл о вассер-штольне, при помощи которой предполагалось отвести воду из главной шахты в Балчуговку. Нужно было пробить Ульянов кряж поперёк, что стоило громадных денег, так как работы должны были вестись в твёрдых породах березита, сланцев и песчаников. Многолетний опыт показал, что вода начинает «долить» на горизонте тридцати сажень, с этого пункта должна была выйи и вассер-штольня. Всё это было очень рискованно и Карачунский знал, что Оников уже интригует против него, но только это усиливало его упрямство. Можно сказать, что именно с этого пункта и началось увлечение Карачунского новой жилой.
--Вот наши старателишки на Фотьянку лопочут,--заметил кучер Агафон, с презрением кивая головой на толпу оборванных рабочих.—Отошла, видимо, Фотьянка-то. Отгуляла своё, а теперь до вешней воды сиди-посиди.
В этих словах сказывалось ворчание дворовой собаки на волчью стаю и Карачунский только пожал плечами. А вид у рабочих был некрасив,--успели проесть летние зароботки и отощали. По старой привычке они снимали шапки, но глаза смотрели угрюмо и озлобленно. Карачунский являлся для них живым олицетворением всяческих промысловых бед и напастей.
Игорь Анатольевич отнесся в Карачунскому как-то особенно неприветливо и всё отворачивался от него, не желая встречаться глазами. Эти неловкие отношения Карачунский объяснял про себя домашними причинами и обрадовался, когда Игорь Анатольевич проговорился начистоту.
--Что же это такое, Степан Романыч,--ворчал старик,--житья мне не стало...
--Что опять случилось?
--Да как же: под носом Мыльникову жилу отдали. Какой же это порядок? Теперь в народе только и разговору, что про мыльниковскую жилку. Галдят по кабакам, ко мне пристают...Проходу не стало. А главное, обидно уж очень. На смех поднимают.
--Ну, это всё пустяки!—успокаивал Карачунский.—Другой делянки никому не дадим. Пусть Мыльников, по условию, до десятой сажени дойдёт и конец делу. Свои работы не остановим. Да и убытка кампании от этой жилки нет никакого: он обязан отдавать по полтора рубля золотник. Даже расчёт нам иметь даровую разведку. Вот мы сами ничего не можем найти, а Мыльников нашёл.
--И ещё другое, Степан Романыч: зятя сманил Мыльников-то, моего, значит, зятя Прокопия. Он раньше в доводчиках на золотопромышленгной фабрике ходил, а теперь точно белены объелся. Жену бросил, ребятишек бросил, а сам точно прилип к жилке. Точно сын Яшка. Ах, отодрать его подлеца было нужно тогда, Степан Романыч, чтоб малый не баловался. Лето-то шатался в Кедровской даче, а теперь у Мыльникова—вместе пируют. Ещё был у меня машинист на Спасо-Колчеданской шахте, Семёнычем звать—хороший машинист и его Мыльников сманил. Это как?
--Это ваши семейные дела, дедушка. Меня это не касается.
--Нет, всё от тебя, Степан Романыч: ты потачку дал этому змею Мыльникову. Вот оно и пошло. Привезут ведро водки прямо к жилке и пьют. Тьфу...На гармонии играют, песни орут—разве это порядок?
--Хорошо, хорошо, всё разберём. А вот как наши дела?
--Пока ничего не обозначилось. Заложили разсечку в полдень,--всё тот же ребровик.
--А штольня?
--На девятую сажень выбежала. Мы этой самой штольней насквозь пройдём весь кряж и всё обозначится, что есть, чего нет. Да и вода показалась. Как тридцатую сажень кончили, точно ножом отрезало: везде вода. По всей даче у нас одно положение.
Стоило Карачунскому только свести разговор на шахту, как старый штейгер весь преобразился. В конторке на столе были разложены планы работ, на которых детально были разрисованы все «пройденные» породы и проектированные «разсечки» в разных горизонтах и в разных направлениях. Карачунский и Игорь Анатольевич боялись только одного, чтобы не получилось той же геологической картины, как в Спасо-Колчеданской шахте. Тогда бросай все работы, особенно если покажется роковой «красик». Общих признаков, конечно, было много, но обращали внимание, главным образом, на омсобенности напластования, мощность отдельных пород и тот порядок, в котором они следовали одна за другой. Пока в этом смысле всё шло хорошо, хотя жилы не было и звания, а только изредка попадались пустые прожилки кварца.
Среди этой деловой беседы у Карачунского мелькнула мысль, заставившая его похолодеть. Он взглянул на убеждённое, умное лицо собеседника, потёр лоб и проговорил:
--Послушайте, Игорь Анатольевич, ведь мы попали на так называемую блуждающую жилу? Это совершенно ясно. Мы бьёмся над пустым местом. Лучшее доказательство: шахта Мыльникова.
Чумаков, в свою очередь, посмотрел на главного управляющего, разгладил свою окладистую бороду и ответил:
--А откуда Кривушок взял своё золото, Степан Романыч? Прямо, говорит, самоваром оно ушло в землю...Это как?
--Однако, мы ничего пока не нашли? Или жила расщепилась, или она....Да нет, это с нашей стороны громадная ошибка.
Карачунский опять посмотрел на главного штейгера и теперь понял всё: перед ним сидел сумасшедший человек, какие встречаются только в рискованных промышленных предприятиях. Да, совершенно сумасшедший, который похоронит и себя и его в этой вот шахте-могиле. Никакие слова, доводы и убеждения  здесь не могли иметь места, раз человек попал на эту мёртвую точку. А всего хуже было то, что он, Карачунский, попался, как мальчишка, которого следовало выдрать за уши. И отступать было поздно, потому что дело зашло слишком далеко. Самое лучшее было забросить эту проклятую Рублиху, но в переводе это означало загубить своб репутацию, а продолжая работы, можно было, по меньшей мере, выиграть целый год времени. Мало ли что может случиться: можно наткнуться на случайную жилу, на новое «гнездо» и прочее. Тогда возместиться хотя часть произведенных расходов, чтобы отступить с чкстью. Проклятая Рублиха съест всё, ип, главное, её остановить нельзя. Карачунский чувствовал, как всё начинает вертеться у него перед глазами и паровая машина работала точно у него в голове.
--Только бы нам штольню пройти...,--повторял Игорь Анатольевич.—Тогда всё обозначится, как на ладоне.
--Да чему обозначаться-то....
Карачунский отвечал машинально. Он был занят тем, что припоминал разные случаи семейной жизни Игоря Анатольевича, о которых знал через Феню и приходил всё больше к убеждению, что это сумасшедший, вернее—маньяк. Его отношение к Яше Малому, к Фене, к Марье—всё подтверждало эту мысль.

                7

Своим поведением Мыльников удивил даже людей, видавших всяческие виды. Случаи дикого счастья время от времени перепадали и в Балчуговском заводе и на Фотьянке, когда кто-нибудь находил «гнездо» золота или случайно натыкался на хороший пропласт золотоносной розсыпи где-нибудь в бортах. Эти случае сейчас же иллюстрировались непременно лошадью новокупленой, новой одеждой, пьянством и новыми крышами на избах, а то и всей избой. За последнее лето таких новых изб появилось на Фотьянке до десятка, а новых крыш и того больше. Куда только заглядывал золотой луч, сейчас сказывалось его чудотворное влияние. Тихо было только в Балчуговском заводе, потому что из балчуговцев никому не посчастливылось открыть кедровское золото. Мыльников, отыскав жилку, поступал так, как никто до него ещё не делал. Он не работал «сплошь», день за днём, а только тогда, когда нужны были деньги.
--Не велика жилка в двадцати-то пеяти саженях, как раз её в неделю выробишь!—объяснял он.—Добыл всё, деньги пропил, а на похмелье ничего и не огсталось...Видывали мы, как другие прочие потом локти кусали. Нет, брат, меня не проведёшь. Мы будем сливочками снимать свою жилку, по удоям.
Так Мыльников и делал: в неделю работал день или два, а остальное время «компанился». К нему приклеился и Яша Малый, и зять Прокопий и машинист Семёныч. Было много и других желающих, но Мыльников чужим всем отказывал. Исключение представлял один Семёныч, которого Мыльников взял на зло дорогому тестюшке Игорю Анатольевичу.
--Пусть старый чорт чувствует,--хихикал Мыльников.—Всю его шахту за себя переведу. Тоже родню Бог дал.
Появление зятя Прокопия было следствием той же политики, подготовленной ещё с лета Яшей Малым. Хоть этим старались донять грозного старика, семья которого распалась на крохи меньше чем в один год. Все разбрелись, куда глаза глядят, а в зыкровском дому оставались только Устинья Марковна с Анной да ребятишки. Произошёл полный разгром крепкой старинной семьи, складывавшейся годами. Усинья Марковна как-то совсем опустилась и отнеслась к бегству Прокопия почти безучастно: Это была та покорность судьбе5, какая вызывается стихийным несчастьем. Не так смотрела на это дело Анна. Эта скромная и не поднимавшая голоса женщина молча собралась и отправилась на Ульянов кряж, где и накрыла мужа на самом месте преступления: он сидел около дудки и пил водку вместе с другими. Как вскинулась Анна, как заголосила, как вцепилась в мужа—едва оттащили.
--Разоритель! Погубитель! По миру всех пусти,--причитала Анна, стараясь вырваться из державших её рук.—Жива не хочу быть, ежели сейчас не воротишься домой. Куда я с ребятами-то денусь? Ох, головушка, моя бедная.
--Перестаньте, любезная сестрица, Анна Игоревна,--уговаривал Мыльников с ядовитой любезностью.—Не он первый, не он последний, ваш-то Прокопий. Будет ему сидеть у тестя на цепи.
--Ах, ты...Да я тебе выцарапаю безстыжие-то глаза! Всех только смущаешь, пустая башка. Пропьёте жилку, а потом куда Прокопий?
--Ах, сестричка Анна Игоревна: волка ноги кормят. А что касаемо того, что мы испиваем малость, так ведь и свинье бывает праздник. В кои-то годы Господь счастья послал. А вы, любезная сестричка, выпейте лучше с нами за компанию стаканчик сладкой водочки. Всё ваше горе как рукой снимет. Эй, Яша, сдействуй насчёт мадеры!
--Да я вас распроклятущих и видеть не могу и не хочу, не то что пить с вами!—ругалась любезная сестрица и даже плюнула на Мыльникова.
У Мыльникова сложился в голове набор любимых слов, которые он пускал в оборот кстати и некстати: «кампания», «руководствовать», «модель» и ещё пару слов. Он любил поговорить по-хорошему с хорошим человеком и обижался всякой невежливости, в роде той, какую позволяла себе любезная сестрица Анна Игоревна. Зачем же было плевать прямо в морду? Жто уж даже совсем не модель, особенно в хорошей компании.
Так Анна и ушла ни с чем для первого раза, потому что муж был не один и малодушно прятался за других. Оставалось выждать случая, чтобы поймать его с глазу на глаз и тогда разсчитаться за всё.
Как же шла работа на жилке Мыл никова? И в чём она заключалась? Когда деньги выходили, Мыльников заказывал с вечера своим компаньонам выходить утром на работу.
--У меня чтобы в самую точку, как в казённое время,--уговаривал Мыльников.—Ужо колокол повешу, чтобы на работу и с работы отбивать время. Закон требует порядка.
Утром рано все являлись на место действия. В дудку Мыльников никого не пускал, а лез сам или посылал Оксю. Дудка углублялась на какой-нибудь аршин. Сначала поднимали «пустяк», теперь «воротниками» или «вертелами» состояли Яша Малый и Прокопий, а отвозил добытый «пустяк» в отвал Семёныч. При четверых мужиках работа спорилась, не то, что когда работали сначала при палаче Никитушке. Кстати, последний не вынес пьянства и куда-то скрылся. Затем добывалась сама «жилка», то есть куски проржавевшего кварца с вкраплённым в него золотом. Обыкновенно и при хорошем содержании «видимого золота» не бывает, за исключением отдельных «гнездовок», а «Оксина жила» была сплошь с видимым золотом. В отдельных кусках благородный металл « сидел медуницами».
--Точно вплюнуто золото-то!—объяснял сам Мыльникову, когда привозил свою жилку на золотопромышленную фабрику.—А то как масло коровье али желток из курячего яйца.
Из ста пудов кварца иногда «падало» до фунта, а это в переводе означало больше ста рублей. Значит день работы обезпечивал целую неделю гулянки. В одну из таких получек Мыльников явился в свою избушку, выдал жене положенные три рубля и заявил, что хочет строиться.
--И то пора бы,--согласилась Татьяна.—Всё равно пропьёшь деньги.
--Молчи, баба! Не твоего ума дело. Таку стройку поднимем, что чертям будет тошно.
Архитектурные планы у Мыльникова были свои собственные. Он сначала поставил ворота. Это было нечто грандиозное: столбы резные, наверху шатровая крыша, скоба лужённая, а на крыше вырезанный из жести петух, который повёртывался по ветру. Ворота были поставлены в несколько дней, и Мыльников всё время не знал покоя. Но, истощив свою архитектурную энергию, он бросил всё и уехал на Фотьянку. Избушка при новых воротах казалась ещё ниже, точно она от огорчения присела. Соседи поднимали Мыльникова на смех, но он только посмеивался: хороший хозяин сначала кнут да узду покупает, а потом уд лошадь заводит.
Пётр Васильевич ужасно завидовал дикому счастью Мыльникова и громко роптал по этому поводу. В самом деле, почему богачество «прикачнулось» дураку, который пустит его по ветру, а не ему, Петру Васильевичу? Сколько одного страху наберётся со своей скупкой хищнического золота, а прибыль вся Ястребову. Тут было о чём подумать. И Пётр Васильевич всё думал и думал. Наконец, он придумал, что нужно было сделать. Встретив как-то пьяного Мыльникова на улице, он остановил его и слащаво заговорил:
--Всё ещё портишь товар-то, безпутная голова?
--А тебе какое горе приключилось от этого, кривая ерахта?
--Да так...Вчуже на дураков-то глядеть тошно.
--Это ты к чему гнёшь?
Пётр Васильевич огляделся, нет ли кого поблизости, хлопнул Мыльникова по плечу и шопотом проговорил:
--Дурак ты Тарас, верно тебе говорю. Сдавай в контору половину жилки, а другую мне. По два с полтиной дам за золотник. Как раз вдвое выходит супротив компанейской цены. Говорю: дурак. Товар портишь.
Мыльников задумался. Дурак-то он дурак, это верно, но и «прелестные речи» Петра Васильевича тоже хороши. Цена обидная в конторе, а всё-таки от добра добра не ищут.
--Нет, брат. Не подходящая мне эта модель,--ответил Мыльников, встряхивая головой.—Потому как лицо у меня чистое, не замаранное.
--Ах, дурак, дурак...
--Таков уродился. Говорю: не подвержен, чтобы такая, например, модель.
--Да не дурак ли...а? Да ведь тебе, идолу, башку твою надо пустую расшибить вот за такие слова.
Такие грубые речи взорвали деликатные чувства Мыльникова. Произошла настоящая ругань, а потом драка. Мыльников был пьян, а Пётр Васильевич здорово оттузил его, пока сбежался народ и их розняли.
--Вот тебе, новому золотопромышленнику, старому нищему!—ругался Пётр Васильевич, давая Мыльникову последнего пинка.—Давайте, я его удавлю, пса...
Мыльникову поднялся с земли, встряхнулся, поправил свой пострадавший во время  свалки костюм и, повертев головой, философски заметил:
--Наградил Господь родней, нечего сказать.
Это родственное недоразуменее сейчас же было залито водкой в кабаке Фролки, где Мыльников чувствовал себя как дома и даже часто сидел за стойкой, рядом с целовальником, чтобы все видели, каков есть человек Тарас Мыльников.
Но Пётр Васильевич не ограничился этой неудачной попыткой. Махнув рукой на самого Мыльникова, он обратил внимание на его сотрудников. Яша Малый был ближе других, да глуп. Прокопий, пожалуй и поумнее, да трус—только телята его не лижут. Оставался один Семёныч, который был чужим человеком. Пётр Васильевич зазвал его как-то в воскресенье к себе, велел Марье поставить самовар, купил наливки и завёл тихие любовные речи.
--Трудненько, поди, тебе Семёныч, с казённого-тог хлеба прямо на наше волчье положение перейти?—пытал Пётр Васильевич, наигрывая единственным оком.—Скучненько, поди, а?
--Сперва-то сумлевался, это точно, а потом приобвык.
--Оно, конечно, привычка, а всё-таки....При машине-то в тепле сидел, а тут на холоду да на погоде.
Семёныч от наливки и горячего чаю заметно хмелел и язык у него стал путаться. А тут Марья всё около самовара вертиться и на него поглядывает.
--Не заглядывайся больно-то, Марьюшка, а то после тосковать будешь,--пошутил Пётр Васильевич.—Парень, чистяк, уж это что говорить!
--Наш, поди, балчуговский, без тебя знаю.—Смело отвечала Марья, за словом в карман не лазившая вообще.—Почитай в суседях с Петром Семёнычем жили.
--В субботу, когда с шахты выходил домой, мимо вас дорога была, Марья Игоревна.Тошно, поди, вам здесь на Фотьянке-то? Одним словом, кондовое варнацкое гнездо.
--А ты, Марьюшка, маненько как будто уничтожься.—шепнул Пётр Васильевич, моргая оком.—Дельце у нас с Петром Семёнычем.
Марья вышла с большой неохотой, а Пётр Васильевич подвинулся ещё ближе к гостью, налил ему ещё наливки и завёл сладкую речь о глупости Мыльникова, который «портит товар». Когда машинист понял в какую сторону гнул свою речь тароватый хозяин, то отрицательно покачал головой. Ничего нельзя поделать. Мыльников конечно глуп, а всё-таки никого в дудку не пускает: либо сам, либо посылает Оксю.
--Так, так...—соглашался Пётр Васильевич, жалея, что напрасно стравил полуштоф наливки, а парень оказался круглым дураком.—Ну, Семёныч, теперь ты тово...ступай, значит, домой.
Когда Семёныч, пошатываясь, выходил из избы, в полутёмных сенях его остановила Марья,--она его караулила здесь битый час.
--Пётр Семйнович, голубчик, не верьте ни одному слову Петра-то Васильевича,--шепнула она.—Не спроста он улещал вас...Продаст.
Вместо ответа Семёныч привлёк к себе бойкую девушку и поцеловал прямо в губы. Марья вся задрожала, прижавшись к нему плечом. Это был первый мужской поцелуй, горячим лучом ожививший её завядшее девичье сердце. Она, впрочем, сейчас же опомнилась, помогла спуститься дорогому гостью с крутой лестницы и проводила до ворот. Машинист, разлакомившись лёгкой победой, хотел ещё раз обнять её, но Марья кокетливо увернулась и только погрозила пальчиком.
--Ужо выходи вечерком за ворота,--упрашивал разгоревшийся Семёныч.
--Больно ускорился. Ступай да неси и не потеряй.
Когда Марья вихрем взлетела на крыльцо, охваченная пожаром своего позднего счастья, её встретила баушка Лукерья. Старуха молча ухватила племянницу за ухо и так увела в заднюю избу.
--Ты это что придумала-то, негодница?
--Баушка, миленькая...золотая...
--Я тебе покажу баушку! Фенька сбежала, да и ты сбежишь, а я с кем останусь? Ну, диви бы молоденькая девчонка была, у которой ветер на уме, а то..тьфу! Срам и говорить-то. По сеням женихов ловишь, срамница!
Марья терпеливо выслушала ворчание и пропрёки старухи, а сама думала только одно: как это баушка не поймёт, что если молодые девки выскакивают замуж без хлопот, так ей надо самой позаботиться о своей голове. Не на кого больше надеяться. Голова у Марьи так и кружилась, даже дух захватывало. Не из важных женихов машинист Семёныч, а всё-таки мужчина...Хорошо баушке Лукерье теперь бобы-то разводить, когда свой век пожила. Тятенька Игорь Анатольевич такой же: только про себя и знают.
Много было подходов к Мыльникову от своих и чужих, желавших воспользоваться его жилкой, но пока всё происходило благополучно. Мыльников трёвдо вёл свою линию и знать ничего не хотел. Так он во-время был предупреждён относительно готовящейся ночной экспедиции на его жилку и устроил засаду. Воры попались. Затем, чтобы предупредить подобные покушения, он прикрыл свою дудку тяжёлой западнёй, запиравшейся на два громадных замка. Но и все эти меры не спасли Мыльникова от хищения: воры оказались хитрее его и предусмотрительней. Вышло это следующим образом. Мыльников, спускался в дудку сам или посылал Оксю, когда самому не хотелось. Последнее вошло мало-помалу в обычай, так что с середины зимы сам Мыльников перестал совсем опускаться в дудку, великодушно предоставив это Оксе.
--Эй, Оксюха, поворачивай!—кричал он ей сверху.—Не срами своего родителя...
--В ответ слышалось лёгкое рычание Окси или какой-нибудь пикантный ответ. Окся научилась огрызаться, а на дне дудки чувствовала себя в полной безопасности от родительских кулаков. Когда требовалась мужицкая работа, в дудку к ней спускался Яша Малый и помогал Оксюхе, что нужно. Вылезала Окся из дудки чорт чортом, до того измазывалась глиной и сейчас же отправлялась к дедушке на Рублиху, чтобы обсушиться и обогреться. Игорь Анатольевич принимал внучку со своей сердитой ласковостью.
--Опять ты пришла свинья свиньёй, Аксинья: рылом-то пошто в глину тыкалась?
--Посадить бы тебя самого в дудку, так я бы поглядела на тебя, каким бы ты анделом оттуда вылез,--отвечала Окся.
--По закону бабам совсем не полагается в подземные работы зазать. Я вот тебя ещё в тюрьму посажу.
--А мне всё одно: сади. Эк, думаешь, испугал.
Игорь Анатольевич любил разговаривать с Оксей и даже советовал с ней относительно «разсечек» в шахте, потому что у Окси была лёгкая рука на золото.
Никто не знал только одного: Окся каждый раз выносила из дудки куски кварца с золотом, завёрнутые в разное тряпьё, а потом прятала в дедушкиной конторке,--безопаснее места не могло быть. Она проделывала всю операцию с ловкостью обезьяны и безстрастным спокойствием лунатика.


               












          ЧАСТЬ   ЧЕТВЁРТАЯ


                1

Заручившись заключённым с Ястребовым условием, Кишкин и Кожин не теряя времени, сейчас же отправились на Мутяшку. Дело было в январе. Стояли страшные холода, от которых птица замерзала на лету, но это не удержало предпринимателей. Особенно торопил Кожин, точно за ним кто гнался по пятам.
--Увези ты меня в лес, Андрон Евстратыч!—упрашивал он.—Может в лесу отойду...
--Смотри, уговор на берегу: не сбеги из лесу-то. Не сладко там теперь.
--Сам буду работать, своими руками, как простой рабочий, только бы забыть свою муку мученическую.
--Ну, от этого вылечим, а на молодом теле и не такая беда изнашивается.
Партия составилась из Матюшки, Турки и Мини Клейменого, которые работали летом, да прибавилось ещё двое молодых рабочих.  Недоставало только Мыльникова, Петра Васильевича и Яши Малого, но о них Кишкин не жалел: хороши когда спят, а днём на работе точно их и нет. Лошади такие бывают, которые на оглобли оглядываются, чтобы лишнее не пробежать. Зимняя дорога в Кедровскую дачу была гораздо удобнее, да и пробили её на промысла, как прииск Ягодный. Снег выпал в два аршина, так что лошадь тонула в нём, стоило сбиться с накатанного «полоза». Зимние сани поэтому делались на высоких копылях, чтобы не запруживало в передок снегом. На таких санях и ехали новые компаньоны.
--Посмотри, благодать-то какая!—умиленно говорил Кишкин, окидывая зелёные стены дремучего ельника.—Силища прёт из земли. А тут снежком всё подёрнуло.
Действительно, трудно представить себе что-нибудь лучше такого ельника зимой, когда он стоит по колена в снегу, точно очарованный. Траурная зелень приятно контрастировала с девственной белизной снега. Мёртвое молчание такого леса напоминало сказочный богатырский сон. Не шелохнётся, не скрипнет, не пискнет—торжественное молчание охватило всё кругом, как на молитве. Именно такое молитвенное настроение испытывал Кожин, когда они ехали с Фотьянки на Мутяшку. Точно мерзкая глыба отваливалась с души. Есть ещё белый снег и не клином сошлась земля. Давно ничего подобного не переживал Кожин и ему хотелось плакать от радости. Уйти от своей беды, схорониться от всех в лесу, уложить здесь свою силу богатырскую—да какого же ещё счастья нужно? Он припоминал своих раскольничьих старцев, спасавшихся в пустыне, печальные раскольничьи «стихи», сложенные вот по таким дебрям и ему начинал казаться этот лес безконечно родным, тем старым другом, к которому можно прийти с бедой и найти утешение. А мороз такой здоровый—так прямо и хватает за душу! Дышать больно. Снег слепит глаза, а впереди несметной ратью встаёт всё тот же красавец лес, заснувший богатырским сном.
Зимний день короток, чуть заря с зарёй не сходится. На Мутяшку приехали под вечер, когда между деревьями начали кутаться быстрые зимние сумерки..
--Вот, слава Богу, мы и дома!—весело сказал Кишкин, ваылезая из саней в снег.—А вон дворец....
На берегу Мутяшки к самому лесу приткнулась старательская землянка, полузанесённая снегом. Пришлось её отгребать, а потом заново сложить печку-каменку, какие устраиваются на живую руку по охотничьим зимовьям. Весь пол был устлан сейчас же свежей хвоей, а также широкие нары, устроенные из тяжёлых деревянных плах. Когда вспыхнул в каменке весёлый огонёк и красным языком лизнул старую сажу в отдушине, всё точно повеселело кругом. Весело загремел в лесу топор, а синий дымок потянул столбом кверху, как это бывает только в сильные морозы. Закипел первый котелок, повешенный над самым  огоньком и промысловый ужин был готов.
--Чаю мы с тобой завтра напьёмся,--утешал Кишкин притихшего компаньона.—Ужо надо выйти из балагана-то, а то как раз угоришь: от сырости всегда угарно бывает.
Ночь выпала звёздная, светлая. На искрившийся синими огоньками снег было больно смотреть. Местность было трудно узнать—так всё кругом изменилось. Именно здесь случился грустный эпизод неудачного поиска свиньи. Кишкин только вздохнул и заметил Мине Клеймёному:
--Ведь нашла, подлая жтлку, а нам не хотела указать.
--Отодрать бы её тогда на этом самом месте,--ответил старый каторжанин.—Небось, сказала бы.
Долго смотрел Кишкин на заветное местечко и про себя сравнивал его с фотьянской розсыпью: такая же береговая покать, такая же мочежинка языком влизалась в берега, такая же река сделала к другому берегу отбой. Непременно здесь должно было сгрудиться золото: некуда ему деваться. Он даже перекрестился, чтобы отогнать слишком корытсные думы, тяжёлой ржавчиной ложившиеся на его озлобленную старую душу.
И ночью Кишкину не спалось. То шаги какие-то слышатся, то птичьий клекот, то шушуканье—не совсем чистое место. Зато намёрзшийся за день Кожин спал мёртвым сном. Известно молодое дело: только до места—и готов. Сто раз пересчитал Кишкин свой капитал и высчитал вперёд по дням сколько можно продержаться на эти деньги. Не велик капитал, а ко времени дорог. Перед самым утром едва забылся старик, да и тут увидел такой сон, что сейчас же проснулся. Видел он во сне старое дуплистое дерево, а на вершине сидели два ворона и клевали сердевину. Как будто и хорошо, и как будто не совсем.
Утром на другой день поднялись все рано и успели закусить и напиться чаю ещё до свету. На берегу началась работа. Предварительно были осмотрены ястребовские шурфы, пробитые по первым заморозкам. Только опытный промысловый глаз мог открыть едва заметные холмики, состоявшие из земли и снега. Летом изследовать содержание болота было трудно, а из-под льда удобнее: прорубалась прорубь и землю вычерпывали со дна большими промысловыми ковшами на длинных чернях. Такая работа требовала умелых рук. Кожин не мог себе представить, что можно было сделать с таким болотом. Сейчас эти условия работы окончательно облегчались тем обстоятельством, что болото промёрзло насквозь и вода оставалась только в глубоких колдобинах и болотных «окнах». Кишкин ещё с лета разсмотрел болото в мельчайших подробностях и про себя вырешил вопрос, как должна была расположиться предполагаемая розсыпь—где её «голова» и где «хвост». Главным действующим лицом в образовании её, конечно, являлась река Мутяшка, которая раньше подбивалась здесь к самому берегу и наносила золотоносный песок, а потом, размыв берега, ушла, оставив громадную заводь, постепенно превратившуюся в болото. Для Кишкина картина всей этой геологической работы была ясна, как день, и он ещё летом наметил пункты, с которыми нужно было начать разведку.
--Ну, братцы, с Богом,--проговорил Кишкин, очерчивая пешней размеры первого шурфа.—Акинфий Назарыч, давай-ка, начни, благославась. Твоя рука лёгкая.
Рабочие очистили снег и Кожин принялся топором рубить лёд, который здесь был в аршин. Кишкин боялся, что не осталась ли подо льдом вода, которая затруднила бы работу в несколько раз, но воды не оказалось—болото промёзло насквозь. Сейчас подо льдом начиналась смерзшаяся земля, как камень. Здесь опять была своя выгода: земля промёрзла всего четверти на две, тогда как без льда она мпромёрзла на все два аршина. Заложив шурф, Кожин присел отдохнуть. От него пар так и валил.
--Что, хорошо, Акинфий Назарыч?
--Лучше не бывает....
--То-то, тебе в охотку поработать. Молодой человек, не знаешь, куда с силой деваться...
Пока Кожин отдыхал его  место занял Матюшка, у которого работа спорилась вдвое. Привычный человек: каждое движение разсчитано. Кишкин всегда любовался на Матюшкину работу. До обеда прошли всего один аршин, а после обеда началась уже лёгкая работа, потому что шла талая земля, которую можно было добывать кайлом и лопатою. На глубине двух таршин встретился  первый фальшивый пропласток мясниковатого песку, перемешанного с синей речной глиной. Кишкин долго разсматривал кусок этой глины а потом молча передал её Мине Клеймёному.
--Эта не обманет,--задумчиво проговорил  старый каторжанин, растирая на ладони глину.—Мать наша эта синяя глина.
--Случается и пустая,--заметил Кишкин.
Уже к вечеру вышли на настоящий песок, так что пробу пришлось делать уже в избушке. Эта операция производилась в большом азиатском ковше. Кишкин набоал полный ковш песку и начал медленно размешивать песок вместе с водой,сбрасывая гальки и хрящ и сливая мутную воду. Последовательно продолжая отмучивать глину и выбирать крупный песок, он встряхивал ковш, чтобы крупинки золота, в силу своего удельного веса осаживались на самое дно, вместе с блестящим черным песочком—по-прииисковому «шлихи». Эти последние, как продукт разрушения бурого железняка, осаждались на самое дно в силу своей тяжести; шлихов получилось достаточное количество и, когда вода уже не вхмучивалась, старик долго и внимательно их разсматривал.
--Поблескивает одна золотинка,--проговорил он.
--Не корыстное дело,--ответил за всех Турка.
Так открылись зимние работы. Ежедневно выбивалось от двух до трёх шурфов, причём Кожин быстро «наварблыжинся» в земляной работе и уступал только одному Матюшке. Пробу производил постоянно сам Кишкин, не доверявший никому такого ответственного дела. В хвост розсыпи было таким образом пробито десят шурфов, а затем перешли прямо к «голове». Это было уже через неделю, как партия жила в лесу. День выдался тёплый и падал мягкий снежок. Первый шурф был пробит ещё до обеда и Кишкин стал делать пробу тут же около огонька, разложенного на льду. Рабочие отдыхали. Кожин сидел у самого костра и задумчиво смотрел на весело трещавший огонёк.
--Ну, так как же насчёт свиньи-то, дедка?—спрашивал Матюшка, обращаясь к Мине Клеймёному.—Должна она быть безпримернно.
--Куда ей деваться?—убеждённо отвечал старик.—Только вот взять-то её умеючи надо. К рукам она, свинья эта самая. На счастливого, одно слово.
--Уползла, видно, она к Мыльникову,--подшутил Турка.—Мы её здесь достигаем, а она вон где обозначилась: зарылась в Ульяновом кряже, ещё и не одна, а с поросятами вместе.
--Ну, то другая статья,--авторитетно заметил Матюшка, закуривая цыгарку.—Одно—жмлка, другое—розсыпь...
В этот момент Кишкин слабо вскрикнул, точно его что придавило и выпустил ковш из рук. Все оглянулись на него.
--Ох, как стрелило,--прошептал Кишкин, хватаясь за живот.—Инда свет из глаз выкатился. Смотрю в ковш-то, а меня как в становую жилу ударит.
--Это от наклону кровь в голову кинулась,--объяснил Мина.
Покрывшееся мертвенной бледностью лицо Кишкина служило лучшим доказательством схватившей его немочи.
--Перцовкой бы тебе поясницу потереть, Андрон Евстратыч,--посоветовал очнувшийся от своего забытия Кожин.—Кровь-то и разбило бы.
--Да ещё запустить этой самой перцовки в нутро,--прибавил Матюшка,--горшком соскочил бы....
Кишкин с трудом поднялся на ноги, поохал для «прилику», взял ковш и плеснул пробу в шурф.
--И не поманило,--объяснил он равнодушным тоном.—Вот тебе и синяя глина. Надо ужо теперь по самой серёдке шурф ударить.
--А отчего не здесь?—спросил Матюшка.—Надо для счёту шурфов пять пробить, а потом и в серёдку болотины ударить.
--Нет, здесь не надо,--решительно заявил Кишкин.—Попусту только время потеряем.
Этот спор продолжался и в землянке, пока обедали рабочие. Сам Кишкин ни к чему не притронулся и, лёжа на нарах, продолжал охать.
--Пожалуй ты ещё окачуришься здесь,--пошутил над ним Турка.—Тоже твое дело не молоденькое, Андрон Евстратыч.
--Ничего, отлежусь как-нибудь, а вы пока в серёдке болота шурф пробейте.
Кишкин едва дождался, когда рабочие кончат свой обед и уйдут на работу. У него кружилась голова и мысли путались.
--Господи, что же это такое?—повторял он про себя, чувствуя, как спирает дыхание.—Не ипоблазило ли уж мне грешным делом.
Наконец, все ушли на работу и Кишкин остался один в землянке. Он несколько времени лежал с закрытыми глазами, потом осторожно поднялся и выглянул в дверь,--рабочие уже были в середине болота. Это его успокоило. Приперев плотно дверь и поправив в очаге огонь, Кишкин присел к нему и вытащил из кармана правую руку с онемевшими пальцами: в них он всё время держал щепотку захваченной из ковша пробы. Оглянувшись кругом ещё раз, он бережно высыпал высохшие шлихи на ладонь и принялся их рассматривать с жадным вниманием. На ладони блестели крупинки золота. Счётом их было больше двадцати. Господи, да ведь это богатство, страшное богатство, о каком он не смел и мечтать когда-ни будь! По приблизительному расчёту, можно было на сто пудов песку положить золотника три, а при толщине плпста в полтора аршина и при протяжении розсыпи чуть не на целую версту, в общем можно было разсчитывать добыть пудов двадцать, то есть по курсу на четыреста тысяч рублей.
--Господи, что же это такое?—изнемождённо повторил Кишкин, чувствуя, как у него на лбу выступают капли холодного пота.
Он бережно собрал всю пробу в бумажку и замер над ней, не веря своим старым глазам. Да, это богатство, страшное богатство.
Для чего Кишкин скрыл своё открытие и выплеснул пробу в шурф, в первую минуту он не давал отчёта и самому себе, а действовал пео ин6стинкту самосохранения, точно кто-нибудь мог отнять у него добычу3 их рук. О, никто не может ничего сделать. С Ястребовым покончено по всей форме, с Кожиным можно развязаться. Странно, что сейчас Кишкин вдруг ненавидел своего компаньона с его жалкими пятьюстами рублей. Просто взять и прогнать его—вот и весь разговор. Ведь он сдуру забрался в лес. А деньги можно будет отдать назад да ещё с такими процентами, каких никто не видал. Отлично. Сказаться больным, шурфовку забастовать, а потом и начать тёпленькое дельце в полной форме.
С другой стороны к радостному чувству примешивалось горькое и обидное сознание: двадцать лет нищеты, убожества и дикое счастье на закате жизни. К чему теперь деньги, когда и жить-то осталось, может быть, без году неделя? Кишкину сделалось до того горько, что он даже всплакнул старческими, безсильными слезами. Эх, раньше бы такое богатство прикачнулось. Затем у него явилась мысль о сделанном доносе. Для чего он заварил всю эту кашу? Воров не переведёшь, а про себя славу худую пустишь. Ах, нехорошо, да ещё как нехорошо-то! Конечно, он со злости подстроил всю механику, чтобы отомстить старым недругам, а теперь это совсем было лишним.
--С горя и помутился тогда!—вслух подумал Кишкин.
Когда вечером рабочие вернулись в землянку, Кишкин лежал на нарах, закутавшись в шубу.
--Ну что, Андрон Евстратыч, аль ущемило?
--Разнемогся совсем братцы,--слабым голосом ответил хитрый старик.—Ужо бросим это болото да выедем в Фотьянку. После Ястребова ещё никто ничего не находил. А тебе, Акинфий Назарыч, деньги я ворочу сполна. Будь без сумления.
В заключение Кишкин неожиданно расхохотался до того, что закашлялся. Все с недоумением смотрели на него.
--Илья-то Федотыч..Илья-то Федотыч в каких дураках!—прохрипел наконец Кишкин, безсильно отмахиваясь рукой.—Илья-то Федотыч.....
Кожин решил про себя, что старик сорвался с винта.


                2

Дальнейшее поведение Кишкина убедило всех окончательно, что старик рёхнулся. Во-первых, он бросил разведки на Мутяшке и вывел свою партию на Фотьянку, где и произвёл всем полный расчёт, а Кожину возвратил все взятые у него деньги. Это последнее поставило всех в недоумение, потому что откуда быть деньгам у Кишкина? Впрочем, Кожин интересовался этим меньше всех. Он заметно остепенился в лесу и бросил пить, так что вернулся в Тайболу совершенно трезвым. Кишкин оставался в Фотьянке и что-то, видимо, замышлял. Пока он квартировал у Петра Васильевича, занимая ту комнату, в которой жил Ястребов, уехавший до весны в город.
Мысль о деньгах засела в голове Кишкина ещё на Мутяшке, когда он обдумывал весь план, как освободиться от своих компаньонов, а главное от Кожина, которому необходимо было заплатить деньги в первую голову. С этой мыслью Кишкин ехал до самой Фотьянки, перебирая в уме всех знакомых, у кого можно было бы перехватить на такой случай. Таких знаковых не оказалось, кроме всё того же секретаря Ильи Федотыча.
«Нет, брат, к тебе-то я ужо не пойду!—думал Кишкин, припоминая свой последний неудачный поход.—Разве толкнуться к Ермошке? Этому надо всё разсказать, а Ермошка все переплеснёт Кожину—опять не хорошо. Надо так сделать, чтобы и шито и крыто. Пожалуй у Петра Васильевича можно было бы перехватить на первый раз, да уж больно завислив пёс; над чужим счастьем задавится. Ещё уцепится, как клещ и не отвяжешься от него».
Так ничего и не придумав Кишкин: у богатства без гроша очутился. То была какая-то ирония судьбы. Но его осенила счастливая мысль. Одна удача не приходит. Вечером, когда уже все спали, он разговорился с баушкой Лукерьей, которая жаловалась на племянницу Марью, отбивавшуюся от рук на глазах у всех.
--Ведь скромница была, как жила у отца,--разсказывала старуха,--а тут девка из ума вон. Присунулся этот машинист Семёныч, голь перекатная, а она к нему. Стыд девичий позабыла, никого не боится, только и ждёт проклятущего машиниста. Замуж, говорит, выйду за него. Ох, согрешила, я с этими девками!
--Ну, что же делать, баушка,--утешал Кишкин.—Всякая живая душа калачика хочет.
--Тьфу ты срамник! Ему дело говорят, а он...тьфу! Распустили вон девок, вот и дурят.
Эта старушечья злость забавляла Кишкина: очень уж смешно баушка Лукерья сердилась. Но, гляда на старуху, Кишкину пришла неожиданно мысль, что он ищет деньги, а деньги перед ним сидят. Да, лучше и не надо. Не теряя времени, он приступил к делу сейчас же. Дверь была заперта и Кишкин разсказал во всех подробностях историю своего богатства. Старушка выслушала его с жадным вниманием, а когда он кончил—широко перекрестилась.
--Умненько сделал, баушка? Комар носу не подточит. Всех отвёл и остался один, сам большой—сам маленький.
--Ох, умно, Андрон Евстратыч! Столь-то хитёр и дошл, что никому не догадаться. В настоящие руки попало. Только ты, смотри, не проболтайся до поры до времени. Теперь ты сослался на немочи, а потом вдруг....Нет, ты лучше так сделай: никому ни слова, будто и сам не знаешь,--чтобы Кожин после не вступался. Старателишки тоже могут к тебе привязаться. Ноне народ вон какой пошёл. Умён, умён, нечего сказать: к рукам и золото.
Чтобы ещё больше разжечь старуху, Кишкин достал бумажку с пробой и показал блестевшие крупинки золота.
--Плохо я вижу, голубчик,--шептала старая, наклоняясь к самой бумажке.—Слепой курице всё пшеница.
--От ста пудов песку золотника с три падёт, баушка. Я уж всё высчитал. А со всего болота снимем пудов с двадцать.
--Н-н-о-о?
--Вернее смерти.
В заключение Кишкин разсказал, как он просил денег у Ильи Федотыча и брал его в пай, а тот пожадничал и отказался.
--То-то он взвоет теперь, секретарь-то! Жаднящий до денег, а тут сами деньги приходили на дом: возьми, ради Христа! Ха-ха! На стену он полезет со злости.
Баушка Лукерья заливалась дребезжащим старческим смехом над промахнувшимся серетарём и даже ударила Кишкина по плечу, точно сама принимала участие во всей этой истории.
--А тебе денег-то сколько достанется, Андрон Евстратыч?
--Ох, и выговорить-то страшно. Считай: двадцать тысяч за пуд золота, за десять пудов это выйдет двести тысяч, а за двадцать все четыреста. Ничего, кругленькая копеечка. Ну, за работу придётся платить тысяч шестьдесят, не больше, а остальные голенькими останутся. Ну, считай для гладкого счёта триста тысяч.
--Триста тысяч? Эдак ты всю нашу мФотьянку купишь и перодашь...Ловко! Умён, тебе и деньгами владеть.
--Взять их надо только умненько, баушка...Так никто мне не даст, значит. Зря, а надо будет открыться.
--Что ты, что ты! Ни под каким видом не открывайся—всё дело испортишь. Загалдят, зашумят...Стравят и Ястребова и Кожина—не расхлебаешь потом. Тихонько возьми у какого-нибудь верного человека.
Кишкин только развёл руками: нет такого верного человека, который дал бы тихонько. После некоторой паузы он сказал:
--Баушка, ссуди меня сотней-другой...Разочтёмся потом. За рубль два отдам.
Старуха испуганно замахала обеими руками, точно её обожгли.
--Что ты, миленький, какие у меня деньги! До двух-то сотен я отродясь не видывала! На похороны себе берегу две красненькие—только и всего....
--Ну, тогда придётся идти к Ермошке. Больше не у кого взять,--решительно заявил Кишкин.—Его счастье—всё одно, рубль на рубль барыша получит не пито-не едено. Баушку Лукерью взяло такое раздумье, что хоть в петлю лезть: и дать денег жаль, и не хочется, чтобы Ермошке достались дикие деньги. Вот бес-сомутитель навязался. А упустить такой случай—другого, пожалуй, и не дождёшься. Старушечья жадность разогрелась с небывалой ещё силой и баушка Лукерья вся тряслась, как в лихорадке. После долгого колебания она заявила:
--У меня самой ничего нет, а попытаюсь добыть у одного знакомого старичка. Мне-то, он может поверит.
--Ну, мне всё едино: кто ни поп, тот батько.
Конечно, всё это было комедией. Баушка Лукерья не спала всю ночь напролёт, раздумывая, дать или не дать денег Кишкину. Выходило надвое: и дать хорошо и не дать хорошо. Но её подмывало налетевшее дикое богатство, точно она сама получит эти сотни тысяч. Так бывает весной, когда полая вода подхватывает гнилушки, крутит и вертит их и уносит вместе с другим сором.
«Омманет ещё,--думала тысячу пкрвый раз старуха.—Нет, шабаш, не дам....Пусть поищет кого-нибудь побогаче, а с меня что взять-то».
Эти разумные мысли разлетелись, как сон, когда баушка Лукерья встретилась утром с Кишкиным. Ей вдруг сделалось так легко, точно она это делала для себя.
--Ну, что твой старичок?—спрашивал Кишкин, лукаво подмигивая.—Вон секретарь Илья Федотыч от своего счастья отказался, может и твой старичок на ту же руку....
Баушка Лукерья опять засмеялась: очень уж глупым оказал себя секретарь-то. Нет, старичок, видно, будет маленько поумнее.
--А ты мне расписку напиши,--настаивала старуха, хватаясь за последнее средство.
--На что тебе расписка-то: ведь ты неграмотная. Да и не таковское это дело, баушка.ж Уж я тебе верно говорю.
Передача денег происходила в ястребовской комнате. Сначала старуха тпритащила завязанные в платке бумажки и вогнала Кишкина в три пота, пока их считала. Всех денег оказалось меньше двухсот рублей.
--Мало,--заявил Кишкин.—Пусть старичок-то серебра поищет.
--Ох, уж я и не знаю, право, Андрон Евстратыч. Окружил ты меня и голову с живой снимаешь.
--Давай серебро-то, а ворочу золотом. Понимаешь, банк будет выдавать по ассигновкам золотыми и я тебе до последней копеечке золотом отдам. На, не поминай Кишкина лихом!
Что было отвечать на такие змеиные слова? Баушка Лукерья молча принесла серебро, пересчитала его раз десять и даже прослезилась, отдавая сокровище искусителю. Пока Кишкин разсовывал деньги по карманам, она старалась не смотреть на него, а отвернулась к окошку.
--Ну, теперь прощай, баушка...
Старуха только махнула рукой,--её душило от волнения. Впрочем, она догнала Кишкина уже на дворе и остановила.
--Забыла словечко тебе молвить, Андрон Евстратыч...Разбогатеешь, так и меня, старуху, может, помянешь.
--В чём дело?
--Не женись на молоденькой...Ваша братья, старики, больно льчтятся на молодых, а ты бери вдову или девицу в годах. Молодая-то хоть и любопытнее, да от людей стыдно, да ещё она же рукавом растрясёт всё твоё богатство...
--Вот тоже придумала!—изумился Кишкин, ухмыляясь.
До настоящего момента мысль о женитьбе не приходила ему в голову.
--Жалеючи тебя говорю...Попомни старушечьё слово.
Марья была во дворе и слышала всю эту сцену. У неё в голове остались такие слова, как «богачество» и «девица в годах», а остального она не поняла. Её удивило больше всего то, что у баушки завелись какие-то дела с Кишкиным, тогда как раньше она и слышать о нёма не хотела, как о первом смутьяне и затейщике, сбивавшем с толку мужиков. Что-то неладное творится, ежели Кишкин обошёл саму баушку Лукерью. Впрочем, эти свои бабьи мысли Марья оставила про себя до встречи с милым дружком, которому разсказывала всё, что делалось в доме. Когда она поднимаклась на крыльцо, перед ней точно из земли вырос Пётр Васильевич.
--Какие такие дела завёл Шишка с маменькой?—зыкнул он на неё.
--А я почём знаю? Спроси сам баушку...
--У, змея!—зашипел Пётр Васильевич, грозя кулаком.—Ужо, девка, я доберусь до тебя.
--Руки коротки...
Марья заметила, что в задних воротах мелькнула какая-то тень—это был Матюшка, как она убедилась потом, поглядев из-за косяка. С Петром Васильевичем вообще что-то сделалось и он просто бросался на людей, как чумной бык. С баушкой у них шли постоянные ссоры и они старались не встречаться. И с Марьей у баушки всё шло «на перекосяк»--зубастая и хитрая оказалась Марья, не то, что Феня и даже помаленьку стала забирать верх в доме. Делалось это само собой, незаметно, так что баушка Лукерья только дивилась, что ей самой приходится слушаться Марью.
--Лукавая девка,--ворчала старуха.—всех обошла, а себя раньше других.
За Кишкиным уже следили. Матюшка первый заподозрил, что дело не чисто, когда Кишкин прикинулся больным и бросил шурфовку. Потом тон припомнил, как Кишкин выплеснул пробу в шурф и не велел бить следующие шурфы по порядку. Вообще всё поведение Кишкина показалось ему самыми подозрительным. Встретившись в кабаке Фролки с Петром Васильевичем, Матюшка спросил про Кишкина, где он ночует сегодня. Слово за слово—разговорились. Пётр васильевич носом чуял, где не ладно и прильнул к Матюшке, как пластырь.
--Обыскали свинью-то?—приставал он к Матюшке.
--С поросятами оказалась наша свинья...
Распили полуштоф: захмелевший Матюшка разсказал Петру Васильевичу свои подозрения.
--А что бы ты думал, андел мой?—схватился Пётр Васильевич.—Ведь ты верно....Не спроста Шишка бросил шурфовку. Вон какой оборотень.
--Хорошую пробу, видно, добыл да нас всех и сплавил. Не захотел делиться. Кожин, известно, дурак, а Кишкин и нас поопасился.
--Ах, старый пёс...Ловкую шутку уколол. А летом-то, помнишь, как тростил всё время: «Братцы, только бы натакаться на настоящее золото—никого не забуду». Вот и вспомнил. А знаки, говоришь, хорошие были?
--По первоначалу средственные, а потом уж обозначились. Выплеснул он пробу-то. Невдомёк никому это было, покуда он болесть на себя не накинул и не пошабашил всю шурфовку.
--Хоть бы глазком поглядеть на пробу-то. Можно ведь добыть её и без него?
--Отчего не добыть, да толку от этого не будет: всё одно—прииск по контракту сейчас Кишкина. Кабы ранее....
Пётр Васильевич даже застонал от мысли, что ведь и он мог взять у Ястребова это самое болото ни за грош ни за копеечку, а прямо даром. С горя он спросил второй полуштоф.
--Да тебе-то какая печаль?—удивлялся Матюшка.
--А такая! Вот погляди ты на меня сейчас и скажи: «Дурак ты, Пётр Васильевич, да ещё какой дурак-то...ах, какой дурак! Не даром кривой ерахтой все зовут. Дурак, дурак!». Так ведь? А? Ведь мне одно словечко было молвить Ястребову-то, так болото-то и моё...а? Ну, не дурак ли я после этого? Убить меня мало, кривого подлеца.
В избытке усердия он схватил себя за волосы и начал стучать головой в стену, так что Матюшка должен был прератить этот порыв отчаяния.
--Будет баловать, Пётр Васильевич.
--Ннет, ты лучше убей меня, Матюшка! Ведь я всю зиму зарился на жилку Мыльникова, как бы от неё пользу получить, а богачество было прямо у меня в дому, под носом. Ну, как было не догадаться? Ведь Шишка догадалсяч же. Нет, дурак, дурак, дурак! Как у свиньи под рылом всё лежало.
--Погоди печаловаться раньше времени,--тихонько заметил Матюшка.—А Кишкин наших рук не минует. Мы ещё его обработаем, дай срок. Он всех ладит обмануть.
--Верно!—обрадовался Пётр Васильевич.—Так достигнем, говоришь? Ах, андел ты мой, ничего не пожалею.
Чтобы не терять времени напрасно, новые друзья принялись выслеживать Кишкина в следующее же утро, когда он уходил от баушки Лукерьи. Странная вещь, вся Фотьянка узнала об открытии Кишкина богатой розсыпи раньше, чем кто-нибудь мог подозревать об этом: сам Кишкин сказал только баушке Лукеерье, а потом Матюшка сообщил свою догадку Петру Васильевичу—только и всего. И Кишкин, и баушка Лукерья, и Матюшка, и Пётр Васильевич знали только про себя, а между тем загалдела вся Фотьянка, как один человек, точно пчелиный улей, по которому ударили палкой. Когда Кишкин на другой день приехал в город, молва уже опережала его и первым поздравил его секретарь Илья Федотыч.
--Хорошее дело, кабы двадцать лет назад оно вышло...,--ядовито заметил великий делец, прищуривая один глаз.—Досталась кость собаке, когда собака съела все зубы. Да вот ещё посмотрим, кто будет расхлёбывать твою кашу, Андрон Евстратыч: обнёс всех натощак, а как теперь сытый-то будешь повыше усов есть. Одним словом, в самый раз.


                3


Открытие Кишкина подняло на ноги всю Фотьянку,--точно пробежала электрическая искра. Время было самоё глухое, народ сидел без работы и все мечты сводились на ближайшее лето. Положим и прежде было то же самое, даже гораздо хуже, но тогда эти зимние голодовки принимались как нечто неизбежное, а теперь явились мысли и чувства другого порядка. Дело в том, что прежде фотьяновцы жили сами собой, крепкие своими каторжанскими заветами и распорядками, а теперь на Фотьянке обжились новые люди, которые и распускали смуту. Поднялись разговоры и земельном наделе, как в других местах, о притеснениях компании, которая собакой лежит на сене, о других промыслах, где у рабочих есть и усадьбы, и выгон, и покосы, и всякое угодье, о посланных ходоках «с бумагой», о «члене», который наезжал каждую зиму ревизовать волостное правление. К волости и в кабаке Фролки эти разговоры принимали даже ожесточённый характер: кому-то грозили, кому-то хотели жаловаться, кого-то ожидали. Расчёты на Кедровскую дачу оправдались наполовину: летние работы помазали только по губам, а зимой там оставался один прииск Ягодный да небольшие шурфовки. Народу нечего было делать и опять должны были итти на компанейские работы, которых тоже было в обрез: на Рублихе околачивалось человек пятьдесят, на Дернихе вскрывали новый разрез до сотни человек, а остальные опять разбрелись по своим стрательским работам—промывали борта заброшенных казённых разрезов, били дудки и просто шлялись с места на место, чтобы как-нибудь убить время.
На зимних работах опять проявлялось неуклонное бдение старого штейгера Чумакова, притеснявшего старателей всеми мерами и средствами, как своих заклятых врагов.
--Когда только он дрыхнет?—удивлялись рабочие.—Днём по старательским работам шляется, а ночь в своей шахте сидит, как коршун.
--Сбросить его в дудку куда-нибудь, чтобы не заедал чужой хлеб,--предлагали решительные люди.
--Не безспокойся: другой почище сыщется.
--Ну, другого такого компанейского пса не сыскать: один у нас Игорь на всю округу.
Но что показалось обиднее всего промысловым рабочим, так это то, что Оников допустил на Рублиху «чужестранных» рабочих, чем нарушил весь установившийся промысловый строй и вековые порядки. Отцы и деды робили и дети будут робить тут же. Рабочая масса так срослась со своим исконным промысловым делом, что не могла отделить себя от промыслов, несмотря на распри с компанией и даже тяжёлые воспоминания о казённом времени. Всё это были свои семейные, домашние дела, а зачем чужестранных-то рабочих ставить на наши работы? Дело вышло из-за какого-то пятачка прибавки конным рабочим, жаловавшимся на дороговизну овса, но Оников упёрся, как пень и нанял двух посторонних рабочих. Это возмутило всю Фотьянку до глубины души, как самое кровное оскорбление, какого ещё не бывало. Даже Игорь Анатольевич не советовал Оникову этой крутой меры: он хотя и теснил рабочих, но по закону, а это уже не закон, чтобы отнимать хлеб у своих и отдавать чужим.
--Пустяки!—уверял Оников со спокойной усмешичкой.—Надо их подтянуть.
--И подтянуть умеючи надо, Александр Иванович,--смело заявил старый штейгер.—Двумя чужестранными рабочими мы не управим дела, а своих раздразним понапрасну. Тоже и по человечеству нужно разсудить.
--Послушайте, каналья, вы должны слушать, что вам говорят, а не пускаться в разсуждения! С вас нужно начать...
Разговор происходил в корпусе над шахтой. Игорь Анатольеваич весь побледнел от нанесенного оскорбления и дрогнувшим голосом ответил:
--Пятьдесят лет, ваше благородие, хожу в штейгерах, а такого слова не слышивал даже в каторожное время...Да!
--Молчать!
Результатом этой сцены было то, что враги очутились на суде у Карачунского. Игорь Анатольевич не бывал в господском с того времени, как поселилась в нём Феня, а теперь пришёл, потому что давно уже похоронил про себя любимую дочь.
--Разсуди нас, Степан Романыч,--спокойно заявил старик.—Уж на что лют был покойничек Иван Герасимыч Оников, живых людей в гроб вгонял, а и тот не смел такие слова выражать. Неужто теперь хуже каторжного положения? Да и дело моё правое, Степан Романыч. Уж я поблажки, кажется, не даю рабочим, а только зачем дразнить их напрасно.
--Всё это правда, Игорь Анатольевич, но не всякую правду можно говорить. Особенно не любят её виноватые люди. Я понимаю вас, как никто другой и всё-таки должен сказать одно: ссориться нам с Ониковым не приходится пока. Он на может очень навредить. Понимаете? Можно ссориться с умным человеком, а не с дураком...
«Вот это так сказал, как ножом обрезал,--думал Игорь Анатольевич, возвращаясь от Карачунского.—Эх, золотая голова, кабы не эта господская слабость».
С Ониковым у Карачунского произошла, против ожидания, крупная схватка. Уступчивый и неуязвимый Карачунский не выдержал, когда Оников сделал довольно грубый намёк на Феню.
--Вы...вы забываетесь, молодой человек!—проговорил Карачунский, собирая всё своё хладнокровие.—Моя личная жизнь никого не касается, а вас меньше всего....
--В данном случае именно касается, потому что и старик Чумаков, и старатель Мыльников являются вашими креатурами. Это подаёт дурной пример другим рабочим, как всякая поблажка. Вообще вы распустили рабочих и служащих.
--Относительно служащих я согласен с вами, а потому попрошу вас оставить меня: я говорю с вами, как ваш начальник.
Выгнав зазнавшегося мальчишку, Карачунский долго не мог успокоиться. Да, он вышел из себя, чего никогда не случалось и это его злило больше всего. И с кем не выдержал характера—с мальчишкой, молокососом. Положим, что тот сам вызвал его на это, но чужие глупости ещё не делают нас умнее. Глупо и ещё раз глупо.
А рабочие продолжали волноваться, причём, как это ни странно сказать, в числе побудительных причин являлась и открытая Кишкиным новая рохзсыпь, названная им Богоданкой. Собственно, логической связи тут не было никакой, кроме разве того, на фоне этого налетевшего вихрем богатства ещё ярче выступала своя промысловая голь и нищета. С своей стороны сам Кишкин подал повод к неудовольствию тем, что не взял никого из старых рабочих, точно боялся этих участников своего приискового мытарства. Это подняло общий ропот, потому что им не давали прохода другие рабочие своими шутками и насмешками.
--Нашли Кишкину свинью, а теперь ступайте на подножный корм! Эх, вы, вороны!.
Особенно озлобился Матюшка, которого поджучивал постоянно Пётр Васильевич, снедаемый ревностью. Матюшка запил с горя и не выходил из кабака. Там же околачивался Мина Клеймёный и старый Турка. Теперь только и было разговоров, что о Богоданке. Недавние сотрудники Кишкина припомнили все мельчайшие подробности, как Кишкин надул их всех, надул Ястребова и Кожина и как надует всякого.
--Известно, старая конторская крыса!—рычал Матюшка.—У них у всех одна вера-то. Кровь нашу пьют.
--А вон Мыльников тоже вместе с нами старался, а теперь как взвеселил себя.
--Тоже через контору: Фенька подсобила делянку.
--А мы чем грешнее Мыльникова? Ему отвели делянку и нам отводи. Пойдём братцы в контору. Оников вон пообещал на шахте всех рабочих чужестранных поставить. Двух поставил спервоначалу, а потом других поставит. Старый пёс Игоряша заодно с ним. Мы тут с голоду подыхай....
--Удавить их всех, а контору разнести в щепки!—кричал Матюшка в пьяном азарте.—Двух смертей не будет, а одной не миновать. Да и Шишку по пути вздёрнуть на первую осину.
Волнения с Фотьянки перекинулись на Балчуговский завод, где в кабаке Ермошки собиралась своя приисковая голытьба. Жаловались на притеснение конторы, не хотевшей отводить новых делянок, задерживавшей протолочку добытого старателями золотоносного кварца, выдачу денег.
Здесь поводом к неудовольствию послужили главным образом старые «шламы», уже промытые пески, получившиесяот протолочки кварца. Эти шламы образовали на дворе фабрики целую гору и компания пустила их на промывку уже для себя. В шламах оставалось ещё небольшое содержание золота, добыть которое с некоторой выгодой можно было только при массовой промывке десятков тысяч пудов. В результате получалась самая ничтожная прибыль, но рабочие считали шламы своими и волновались. Эта операция была ошибкой со стороны Карачунского. В другое время на неё никто не обратил бы внимания, а теперь она вызывала громкий ропот. Карачунский со своей стороны, не хотел уступать из принципа, чтобы не показать рабочим своей несостоятельности. Нужно было ваыдержать характер именно в таких пустяках, а то требования и претензии разрастуться без конца. Конечно, всё это было глупо и Карачунский мог только удивляться самому себе, как он не предвидел этого раньше. Рублиха, делянка Мыльникова, чужестранные рабочие, шламы—это был последовательный ряд тех ненужных ошибок, которые делаются, кажется, только потому, что без них так легко обойтись. Чтобы исправить последнюю ошибку с промывкой шламов, Карачунский велел отвести несколько десятков новых делянок старателям и ослабить надзор за промывкой старых разрезов—это была косвенная уступка, которая была хуже, чем если бы Карачунский отказался от своих шламов.
--Эх,Степан Романыч,--заметил старик Чумаков, в отчаянии качая головой.—Из лесу выходят одной дорогой. Как раз взбеленятся наши старателишки, ежели разнюхают.
Это предупреждение оправдалось скорее, чем можно было предполагать, тименно: на Дернихе старатели, промывавшие старый отвал, наткнулись случайно на хорошее содержание и прогнали компанейского штейгера, когда тот хотел ограничить какую-то делянку. На место смуты полетел Игорь Анатольевич, но его встретили чуть ли не кольями и даже близко не подпустили к работам. Услужливая молва из этой случайной стычки сделала именно то, чего так боялся в настоящую минуту Карачунский: ничтожный по существу случай мог поднять на ноги всю рабочую массу безтолково и глупо, как это бывает при таких обстоятельствах. Оников торжествовал: он всё это предвидел и вперёд предупреждал. Минута выходила критическая и необходимо было всё уладить домашними средствами, без лишней огласки и шума. Карачунский лично отправился на Дерниху, один, как всегда ездил и не велел объездным штейгерам и отводчикам показываться близко, чтобы напрасно не раздражать взволнованной массы старателей. Его появление произвело именно то впечатление, на какое он разсчитывал.
--Что такое случилось?—спрашивал он, вмешиваясь в толпу рабочих.
--Мы не согласны!—крикнул чей-то голос сзади.—Достаточно....
--Что вам нужно? Объясните кто потолковей.
Из толпы выделился Матюшка. Он даже не снял шапки и дерзко смотрел Карачунскому прямо в глаза.
--Первое дело, Степан Романыч, ты нас всех не тронь,--грубо заявил Матюшка.—Мы не дадим отвал. Вот тебе и весь сказ. А твоих штейгеров мы в колья.
Карачунский вместо ответа спустился в старательскую яму, из-за которой вышло всё дело, осмотрел работу и, поднявшись наверх, сказал:
--Хорошо. Работайте. Дня на два ещё хватит вашего золота. А ты, молодец, тебя Матвеем звать? Из Фатьянки? Ты получишь от меня кружку для золота и будешь доставлять мне её лично, вместо штейгера.
Этого никто не ожидал, а всех меньше сам Матюшка. Карачунский с деловым видом осмотрел старый отвал, сказал несколько слов кому-то из стариков, раскурил папироску и укатил на свою Рублиху. Рабочие несколько времени хранили молчание и старались не глядеть друг на друга.
--Вот это так орёл,--заметил наконец кричавший давеча голос.—Как топором зарубил Матюшку-то! Ловко. Сразу компанейским пёсиком сделал. Ужо жалование тебе положат четыре недели на месяц.
В числе бунтовщиков оказался и Пётр Васильевич, который от Карачунского спрятался за чужие спины, а теперь лаялся за четверых. Матюшка сумрачно молчал, ошеломлённый ловкой выходкой управляющего. Даже Пётр Васильевич пожалел его.
--Не весь голову, Матюша, не печалуй хозяина! За нами с тобой и не это пропадало.
Карачунский возвращался домой успокоенный и даже довольный. Оников рано торжествовал свою победу. В таком настроении он вернулся к себе и прошёл прямо в комнату Фени, сильно безспокоившейся за него.
--Ну вот, всё и кончилось,--проговорил он, обнимая её.—Оников напрасно только безспокоился устроить мне пакость. Я уверен, что всё это его штуки.
--А я так боялась...Наши мужики озвереют, так на части разорвать готовы. Сейчас наголодались...злые поневеле....Прежде-то я боялась, что тятеньку когда-нибудь убьют за его строгость, а теперь...
Феня последние месяцы находилась на самом угнетённом настроении и почти не выходила из своей комнаты. Промысловые новости она знала через лакея Ганьку, который разсказывал ей все подробности о жилке Мыльникова, об открытие Богоданки, о всех знакомых и родственниках. Её занимало теперь больше всего, конечно, собственное положение, полное такой фальши и неопределённости. Она часто чувствовала на себе пристальный взгляд Карачунского—взгляд холодный, проверявший свои собственные противоречия. Да, она могла быть его любовницей, а не женой, тем больше не матерью его ребёнка. Теперь встало и её прошлое, до которого раньше никому не было дела: Карачунский ревновал её к Кожину, ревновал молча, тяжело, выдержанно, как всё, что он делал. Это новое чувство, граничившее с физической брезгливостью, иногда просто пугало Феню, а любви Карачунского она не верила, потому что в своей душе не находила ей настоящего ответа. Разве можно полюбить во второй раз? Нет, довольно и того, что было.
Карачунский весь день чувствовал себя необыкновенно хорошо. Чтобы не портить настроения, он не пошёл вечером даже в контору. Но беда пришла сама в дом. Когда сидели в столовой за самоваром, Ганька подал полученное из города письмо и повестку от следователя по особо важным делам. Карачунский на последнюю не обратил никакого внимания, а письмо узнал по адресу: такими прямыми буквами писали только старинные поветчики да знаменитый горный секретарь Илья Федотыч. «Считаю долгом предупредить вас, что вам грозит крупная неприятность по делу Кишкина,--писал старик своими прямыми буквами:--подробности передам лично, а пока имейте в виду, что грозит опасность даже вашему имуществу. Пишу это по сердечному расположению к вам и вашему настоящему семейному положению, а письмо моё уничтожьте». Сначала Карачунский даже улыбнулся, а потом вдруг почувствовал, как чайный стол точно пошатнулся и вместе с ним зашатались стены.
--Что с вами, Степан Романыч?—со страхом спрашивала Феня.
--Ничего....так...


                4


Мыльников провёл почти три месяца в каком-то чаду, так что это вечное похмелье наконец надоело и ему самому. Главное, куда ни прийди—везде на тебя смотрят, как на свой карман. Это в конце концов было просто обидно. Правда, Мыльников успел поругаться по нескольку раз со своими благоприятелями, но каждое такое недоразумение заканчивалось новой попойкой.
--Монетный двор у меня, что ли?—выкрикивал Мыльников, когда к нему приставали с требованием денег его подручные Яша Малый, зять Прокопий и Семёныч.—На вас никаких денег не напасёшься.
Пьяная расточительность, когда Мыльников бахвалился и сорил деньгами, сменялась трезвой скупостью и даже скаредностью. Так, он, как настоящий богатый человек, терпеть не мог отдавать заработанные деньги все сразу, а тянул, сколько хватало совести, чтобы за ним походили. Далее Мыльников стал относиться необыкновенно подозрительно ко всем окружающим, точно все только и смотрели, как бы обмануть его.
--Тарас, будет тебе богатого-то показывать! –корил его даже добродушный Яша Малый.—Над кем изневаживаешься?
--А ты меня не учи. Терпеть ненавижу! Все вы около меня, как тараканы за печкой.
В результате выходило так, что сотрудники Мыльникова довольствовались в чаяниях каких-то благ крохами, руководствуясь общим соображением, что свои люди сочтутся. Исключение составлял один только Семёныч, которому Мыльников, как чужому человеку, платил подёнщину сполна. Свои подождут, а чужой человек и молча просит, как голодное брюхо.
Семёныч вообще держал себя за особицу и мало «якшил» с остальными родственниками. Впрочем, это продолжалось только с тех пор, пока Мыльников не сообразил о тайных делах Семёныча с сестрицей Марьей и, немедленно приобщив к лику своих родственников, перестал платить исправно.
--Ты это что же, Тарас?—удивился Семёныч.—Что расчёт-то не даёшь?
--А так, голубь мой сизокрылый. Не чужие, слава Богу, сочтёмся.—безсовестно ответил Мыльников, лукаво подмигивая.—Сестрице Марье Игоревне поклончик скажи от меня. Я, брат, свою родню вот как соблюдаю. Приди ко мне на жилку сейчас сам Карачунский: милости просим—хошь к вороту вставай, хошь на отпорку. А в дудку не пущу, потому как не желаю обидеть Оксю. Вот каков есть человек Тарас Мыльников. А сестрицу Марью Игоревну уважаю на особицу за её развёртный характер.
Так и пошло. Новый родственник ничего не мог сказать в ответ. Сестрица Марья быстро забрала его в руки и торопила свадьбой, только не хватало денег на первое обзаведение. Она была старше жениха лет на шесть, но казалась совсем молоденькой, охваченная огнём девичьей страсти. У Семёныча был тайный расчёт, что когда умрёт старик Игорь Анатольевич, то Марья получит свою долю наследства из несметных богатств старика штейгера, а пока можно будет перебиться и в чёрном теле. Сестрица Марья сама навела его на эту счастливую мысль разными обиняками, хотя прямо ничего и не говорила с чисто женской осторожностью. Пока между ними условлено было окончательно только то, что свадьба будет сыграна сейчас после Фоминой недели. Свадьба предполагалась самокрутка, чтобы меньше расходов, как делали в Балчуговском заводе. А пока время летело птицей, от одного свидания до другого, как у всех влюблённых. Деловитая и энергичная Марья понимала, что Семёновичу нечего делать у Тараса и что он только напрасно теряет время, а поэтому, когда проездом на свою Богоданку Кишкин останавливался у баушки Лукерьи, она улучшила минутку и, подавая самовар, ласково проговорила:
--Андрон Евстратыч, вы мне не откажите, если я попрошу вас об одном дельце?
--Как попросишь, тоже умеючи надо просить...хе-хе! Ишь, какая вострая стала на Фотьянке-то! Ну, проси...
Марья мигом села к нему на колени, обняла одной рукой за шею и ещё ласковее зашептала:
--Голубчик, Андрон Евстратыч, есть у меня один человек...то есть парень...
--Вот и неладно: ты себе проси, коза. Ничего не пожалею.
--Себе? Ну, а кто у вас на Богоданке хозяйничать будет? Надо и за тряпкой приглядеть, и горницы прибрать, и старичку угодить...старенькому, седенькому, богатенькому, хитрому старичку.
--Так, так..Верно. Ай-да коза...Ну, а дальше?
--Дальше-то опять про парня...Какое-нибудь местечко ему приткнуться. Парень на все руки, а женится после Фоминой—жена будет на приисковой конторе чистоту да всякий порядок соблюдать. Ведь без бабы и на прииске не управиться.
--Ах, Марья Игоревна: бойкая да речиста и увёртлива...Быть, видно, по твоему. Только умей ухаживать за стариком...по-настоящему. Нарочно горенку для тебя налажу: сиди в ней канарейкой. Вот только парень-то....ну, это твоё девичье дело. Уластила старичка, егоза....
Разыгравшаяся сестрица Марья даже расцеловала размокшего старика, а потом взвизгнула по-девичьи и стрелой унеслась в сени. Кишкин несколько минут сидел неподвижно, точно в каком-то тумане и только моргал своими красными веками. Ну и девка: огонь бенгальский. А Марья уж опять тут—выглядывает из-за косяка и так задорно сммеётся.
--Цыпь, цыпь,--завопил Кишкин, сыпля на пол мелкое серебро.—Цыпь, курочка!
--Ну, этим ты меня не купишь!—разсердилась Марья.—Приласкать и поцеловать старичка и так не грешно, а это уж ты оставь.
--Цыпь, цыпь...Старичку всё можно, Машенька: никто ничего не скажет.
--Ах, ты безстыдник...
Когда баушка Лукерья получила от Марьи целую пригорошню серебра, то не знала, что и подумать, а девушка нарочно отдала деньги Кишкина, лукаво усмехаясь: вот тебе и твоя приманка, старый чорт. Кое-как сообразила старуха в чём дело и только плюнула. Она вообще следила за поведением Кишкина, особенно за тем, как он тратил деньги, точно это были её собственные капиталы.
--Ты, безстыдница, чего это над старикоми галишься?—строго заметила она Марии.—Смотри, довертишь хвостом. Ох, согрешила я с этими проклятущими девками!
--Молодо-зелено, погулять велено,--заступился Кишкин, находившийся под впечатлением охватившей его теплоты.—И стыд девичий до порога....Вот это какое девичье дело.

Мыльников хотя и хвастался своими благодеяниями родне, а сам никуда и глаз не показывал. Дома он повёртывался гостем, чтобы сунуть жене трёшку.
--Когда строиться-то будем?—спрашивала Татьяна каждый раз.—Уж пора бы, а то всё равно пропьёшь деньги-то.
--Учёного учить—только портить. Мне и самому надоело пировать-то. Родня на шею навязалась—вот главная причина. Никак развязаться не могу.
--Ты бы хоть Оксю-то приодел...Обносилась она. У других девок вон приданое, а у Окси только и всего, что на себе. Заморил ты её в дудке. Даже из себя похудела девка.
--Всех ублаготворю, а Оксю на особицу. Нет, брат, теперь шабашь: за ум возьмусь. Кампанию к чорту, пусть отдохнут кабаки-то.
У Мыльникова, действительно, были серьёзные хозяйственные намерения. Он даже подрядил плотников срубить для новой избы сруб и даже выдал задаток, как настоящий хозяин. Постройкой приходилось торопиться, потому что зима была на исходе—только успеют вывезти брёвна из лесу, а поставлять сруб о Великом посте. Первый транспорт брёвен  привёл Мыльникова в умиление: его заветная мечта поставить новую избу осуществлялась. Когда весь двор был завален брёвнами, Мыльниковым овладело такое нетерпение, что он решил сейчас же сломать старую избушку. Такое быстрое решение даже испугало Татьяну: сколько лет прожили в ней и вдруг ломать.
--А куда я-то с ребятишками денусь?—взмолилась она.
--На фатеру определю. А то пока у батюшки-тестя поживёшь. Не велика важность, две недели околотиться. Немного мы видели от тестюшки...
Без дальних слов Мыльников отправился к Устинье Марковне и обладил дело живой рукой. Старушка тосковала, сидя с одной Анной и была рада призреть Татьяну. Игорь Анатольевич попустился своему дому и всё равно ничего не может.
--Да ведь я заплачу,--с гордостью заявил Мыльников.—Всю родню теперь воспитываю.
Неприятность вышла только от Анны, накинувшейся на него с худыми бабьими словами. Она в азарте даже тыкала в нос Мыльникову грудным ребёнком.
--Любезная сестрица, Анна Игоревна, вот какая есть ваша благодарность мне?—удивлялся Мыльников.—Можно сказать, головы своей не жалею для родни, а вы неистовство своё оказываете...
--Перестань, Анна,--оговорила дочь Устинья Марковна,--не одни наши мужики помутились с золотом-то, а Тарас тут ни при чём.
--Куды мы с ребятами-то?—голосила Анна.—Вот Наташка с Петькой объедают дедушку да мои, да ещё Тарасовы будут объедать. От соседей стыдно.
--Молчи!—крикнула мать.—Зубы у себя во рту сосчитай, а чужие куски нечего считать. Перебьёмся как-нибудь. Напринималась Татьяна горя через число: можно бы и пожалеть.
--И как ещё напринималась-то!—соглашался Мыльников.—Другая бы тридцать раз повесилась с таким муженьком, как Тарас Матвеевич. Правду надо говорить. Совсем было измоьал я семьишку-то, кабы не жилка. И удивительное дело, тёща любезная, как это во мне никакой совести не было. Никакого, бывало, не жаль, а сам в кабаке день деньской, как управляющий в конторе.
Пристроив семью, Мыльников сейчас же разнёс пепелище в щепы и даже продал старые брёвна кому-то на дрова. Так было разрушено родительское гнездо.
--Теперь, брат, на господскую руку всё наладим,--хвастался Мыльников на всю улицу.
Занятый постройкой, он совсем забросил жилку, куда являлся только к вечеру, когда на фабрике «отдавали свисток с работы». Он приезжал к дудке, наклонялся и кричал:
--Окся, ты тут?
--Здесь, тятенька,--откликался из земных недр Оксин голос.
--То-то, у меня смотри...
Работа шла уже на седьмой сажени. Окся не только добывала «пустяк» и «жилку», но сама крепила шахту и вообще отвечала за настоящего ортоваго рабочего. Жила она на Рублихе, в конторе дедушки Игоря Анатольевича, полюбившего свою внучку какой-то страстной любовью. Он всё прощал Оксе, даже грубости, чего никогда не простил бы родным дочерям и молча любовался непосредственностью этой придурковатой от избытка здоровья девушки. Ей точно лень быть умной. Не один раз они ссорились и Родион Потапыч грозился выгнать Оксю, но та только ухмылялась.
--Куды я пойду-то, ты подумай,--усовещала она старика.—Мужику это всё одно, а девка сейчас худую славу наживёт. Который десяток на свете живёшь, а этого не можешь сообразить.
--К отцу ступай, дура. Не в чужие люди гоню.
--У меня и отец такой же, как ты: ничего сообразить не может.
--Ах, Окся, Окся...да не Окся ли? Какие ты слова выражаешь?
В начале марта провернулось несколько тёплых весенних деньков. На пригревах дорога почернела, а снег потерял сразу свою ослепительную белизну. Воздух сделался совсем особенный, такой бодрящий и свежий. Вешняя вода была близко и все опять заволновались, как это происходило каждую весну. Рабочая лихорадка охватила и Фотьянку и Балчуговский завод. В прошлом году в Кедровской даче шли только разведки, а нынче пойдут настоящие работы. Старатели сбивались артелями и ходили с Фотьянки на Балчуговский завод и обратно, выжидая нанимателей. Издали они походили на проснувшихся после зимней спячки пчёл, ползавших по своему улью. В числе других ходил и Матюшка, оставшийся без работы: золото в Дернихе кончилось ровно через два дня, как сказал Карачунский. Встречая на дороге Мыльникова, Матюшка несколько раз говорил:
--Тарас Матвеевич, что меня не возьмёшь на жилку?
--У меня своей родни девать некуда.
--Родня—роднёй, а старую хлеб-соль забывать тоже нехорошо. Вместе бедовали на Мутяшке-то...
Первое дыхание весны всех так и подмывало. Очухавшийся Мыльников только чесал затылок, соображая, сколько стравил денег за зиму по кабакам. Теперь можно было бы в лучшем виде свои работы открыть в Кедровской даче и получать там за золото полную цену. Всё равно на жилку надеятся долго нельзя: много продержиться до осени, ежели продержится.
--Бить некому было старого чорта!—вслух ругал Мыльников самого себя.—Ещё как бить-то надо было, бить да приговаривать: не пируй, варнак! Не пируй, каторожный!
Именно в таком тревожном настроении раз утром приехал Мыльников на свою дудку. «Родственники» не ожидали его и мирно спали около огонька. Мыльников пришёл к вороту, наклонился к отверстию дудки и крикнул:
--Эй, Окся, жива, что ли?
Ответа не последовало, только проснулись сконфуженные родственники.
--Где же Окся?—грозно накинулся на них Мыльников.—Эй, Окся, не слышишь без очков-то! Уж не задавило ли её грешным делом.
--Мы её на свету спустили в дудку,--объяснил сконфуженный Яша.—Две бадьи подала пустяку, а потом велела обождать...
Встревоженный Мыльников спустился в дудку: Окси не было. Валялось кайло и лопата, а Окси и след простыл. Такое безобразие возмутило Мыльникова до глубины души и он «на той же ноге» полетел на Рублиху,--некуда Окси деваться, окромя Игоря Анатольевича. Появление Мыльникова произвело на шахте общую сенсацию.
--Окся здесь?—строго спрашивал Мыльников.
--Была твоя Окся, да вся вышла...
--Да вы толком говорите, омиморошные! Она с дудки, надо полагать, опять сюда ушла...
--Поищи, может, найдёшь. А вернее, братцы, что на Оксе чорт уехал по своим делам.
Игорь Анатольевич вышел на шум из своей конторки и молча нахмурился, завидев дорогого зятя.
--Оксю потерял, Игорь Анатольевич. Была в дудке, а тут как сквозь землю провалилась. Работнички-то мои проспали.
--Выгоните этого дурака,--коротко сказал грозный старик.—Здесь не кабак, чтобы шум поднимать.
--Меня? Да я...
Чадолюбивого родителя без церемоний вытолкали за дверь. Мыльников с Рублихи отправился прямо на Фатьянку к баушке Лукерье. Окси и там не было; потом—в Балчуговский завод,--Окся точно в воду канула. Так и пропала девка.
Вместе с Оксей ушло и счастье Мыльникова. Через неделю дудку его залило подступившей вешней водой, а машину для откачуи воды старатели  не имели права ставить и ему пришлось бросить работу. От всего богатства Мыльникова остались одни новые ворота да сотни три брёвен, которые подрядчик увёз к себе, потому что за них не было заплачено. С горя Мыльников опять засел в кабаке Ермошки и начал пропивать помаленьку нажитое добро: сначала лошадь, потом кошевку, лошадиную сбрую и наконец всю одежду с себя. Наступало лето и одежда была не нужна.
Раз, когда Мыльников сидел в кабаке, Ермошка сказал:
--А Окся-то твоя ловкую штуку умолола: за Матюшку замуж вышла.
--Н-но-о!—изумился Мыльников.
--Приданое, слышь, вынесла: целый фунт твоего золота Матюшка продал Петру Васильевичу за четыре сотельных билета. Она, брат, Окся-то, поумнее всех оказала себя.
--Ах, курва. Да я её растерзаю на мелкие части!
--Ну, теперь дудки: Матюшка-то изувечит всякого. Другую такую-то дуру наживай.


               

                5

На Рублихе дела оставались в прежнем положении. Углубляться было нельзя, пока не кончена штольня. Работы в последней продвигались к концу, что вызывало общее возбуждение. Штольня пробуравила Ульянов кряж поперёк, но в этом горизонте, к общему удивлению, ничего интересного не было найдено: пласты березитов, сланцы, песчаники, глина—и только. Кварц встечался ничтожными прослойками без всякого содержания золота. Все надежды теперь сосредоточились именно на этой штольне, потому что она отведёт всю родную воду в Балчуговку и тогда можно начать углубление в центральной шахте. Игорь Анатольевич спускался в штольню по два раза в день и оставался там часов до пяти. Работы шли под его личным руководством. Старик никому не доверял и всё делал сам. Что неприятно поражало Игоря Анатольевича так это то, что Карачунский как будто остыл к Рублихе и совершенно равнодушно выслушивал подробные доклады старого штейгера, точно всё это его не касалось. Так продолжалось месяца два, а поьтом Карачунский точно проснулся. Он «зачастил» на Рублиху и подолгу оставался здесь. То спустится в шахту и бродит по разсечкам, то сидит наверху. Вообще с ним что-то «попритчилось», как решили все.
--Скоро ли?—спрашивал он каждый день Чумакова.
--Ещё восемьнадцать аршин осталось. К речке скорее пойдём, потому там ребровик да музга пойдут.
Музгой рабочие называют всякую смесь, а в данном случае музга состояла из глины и разрушившихся песчаников. Попадались ещё прослойки белой глины с крупинками кварца, носившей название «кавардака». Вероятно, оно дано было сначала кем-нибудь из горных инженеров и было подхвапчено рабочими, да так и пошло гулять по всем промыслам, как забористое и зубатое словечко, тем более, что такой белой глины рабочие очень не любили—лопата её не брала, а кайло вязло, как в воске. Такой «кавардак» встречался только в полосе березитов, как продукт их разрушения.
Новое увлечение Карачунского Рублихой находилось в с вязи с его душевным настроением: это была его последняя ставка. «Оправдает себя» Рублиха и Карачунский спасён. Часто он совершенно забывался, сидя где-нибудь у машины и прислушиваясь к глухой работе и тяжёлым вздохам шахты. Там, в тёмной глубине, творилась медленная, но отчаянная борьба со скупой природой, спрятавшей в какой-нибудь далёкий угол своё сокровище. И в душе у человека, в неведомых глубинах, происходит такая же борьба за крупицы правды, добра и чести. Ах, сколько тьмы лежит на каждой душе и какими родовыми муками добываются такие крупицы. Большинство людей счастливо только потому, что не даёт себе труда заглянуть в такие душевные пропасти и вообще не даёт себе отчёта в пройденном пути. Игорь Анатольевич потихоньку наблюдал Карачунского и старался в такие минуты не мешать барину «раздумываться». Ничего, пусть подумает. Раз они встретились глазами именно в такую минуту и Карачунский весело улыбнулся.
--Знаешь о чём я думал сейчас, Игорь Анатольевич?
--Не могу знать, Степан Романыч. У господ свои мысли, у нас, мужиков, свои, а чужая душа потёмки. А тебе пора и подумать о своём-то лакомстве. У всех господ одна зараза, а только ты попревосходней других себя оказал.
--Вся разница в том, Игорь Анатольевич, что есть настоящие господа и есть поддельные. Настоящий барин за своё лакомство сам и разсчитывается. А мужик полакомится—и бежать.
--Видал я господ таких, Степан Романыч, а всё-таки не пойму их никак. Не к тебе речь говорится, а вообще. Прежнее время взять, когда мужики за господами жили—правильные были господа, настоящие: зверь так зверь, во всю меру, добрый, так добрый, лакомый, так лакомый. А всё-таки не понимал я, как это всякую совесть в себе загосить. Про нынешних и говорить нечего: он и зла не может сделать, засилья нет, а так, одно звание, что барин.
--А как ты меня понимаешь, Игорь Анатольевич?
--Тебя-то? Бочка мёду да ложка дёгтю—вот как я тебя понимаю. Кабы не твоё лакомство, цены тебе бы не было. Всякая повадка в тебе настоящая и в слове твёрд даже на редкость.
Карачунский приезжал на Рублиху даже ночью. Он вдруг потерял сон и ужасно этим мучился. А тут проехаться верст пять по свежему воздуху—отлично. Весна уже брала своё. За день дорога сильно подтаивала, а к ночи всё подмерзало. Заторы и колдобины покрывались тонким, как стекло, льдом, который со звоном хрустел под лошадиными копытами и санным полозом. А как легко дышится в такую весеннюю ночь. Небо бледное, звёзды лихорадочно светят, в воздухе разлита чуткая дремота. Вообще хорошо. Нервы напряжены и в теле разливается такая бодрая теплота, как в ранней молодости. В такие минуты хорошо думается и хорошо чувствуется. Раз, когда ночью Карачунский ехал один, ему вдруг пришла мысль: а что, если бы умереть в такую ночь? Умереть бодрым, полным сил, в полном сознании, а не безпомощным и жалким. Кучер, должно быть вздремнул на козлах, потому что лошади поднимались на Краюхин увал шагом; колокольчик сонно бормотал под дугоц, когда коренник взмахивал головой; пристяжная прядала ушами, горячим глазом вглядываясь в серый полумрак. Именно в этот момент точно из под земли вырос над Карачунским верховой; его обдало горячее дыхание лошади, а в седле сидел неподвижно, свесившись на один бок по-киргизки, Кожин. Карачунский узнал его и почувствовал, как по спине пробежала холодная струйка. Кучер встрепенулся и подтянул вожжи.
--Эй, ты, подпльше, полуночник!—крикнул кучер.
Кожин ничего не ответил, а только пустил лошадь рядом. Карачунский инстинктивно схватился за револьвер.
--Не бойся, не трону,--ответил Кожин, выпрамляясь в седле.—Степан Романыч, а я с Фотьянки. Ездил к подлецу Кишкину: на мои деньги открыл розсыпь, а теперь и знать не хочет. Это как же?
--У вас условие было какое-нибудь?—спрашивал Карачунский, сдерживая волнение.
--Какие там условия...
--Ну, тогда ничего не получите.
Кожин молча повернул лошадь, засмеялся и пропал в темноте. Кучер несколько раз оглядывался, а потом заметил:
--Не с добром человек едет...
--А что?
--Да уж так. Куда его чорт ночью несёт? Да и в словах мешается. Ночным делом разве можно подъезжать этак-ту: кто его знает, что у него на уме.
--Пустяки.
Ночью особенно было хорошо на шахте. Все кругом спали, а паровая машина делает своё дело, грузно повёртывая тяжёлые чугунные шестерни, наматывая канаты и вытягивая поршни водоотливной трубы. Что-то такое было бодрое, хорошее и успокаивающее в этой неумолчной гигантской работе. Свои домашние мысли и чувства исчезали на время, сменяясь деловым настороением.
--Разве так работают,--говорил Карачунский, сидя с Игорем Анатольевичем на одном обрубке дерева.—Нужно было заложить пять таких шахт и всю гору изрыть—вот это разведка. Тогда уж золото не ушло бы у нас.
--Куда ему деваться, Степан Романыч. В горе оно спряталось.
--Да и вообще все наши работы ничего не стоят, потому что у нас нет денег на большие работы.
--Это ты правильно. Кабы настоящим образом ударить тот же Ульянов кряж....
Карачунский разсказывал подробно, как добывают золото в Калифорнии, в Африке, в Австралии, какие громадные компании основываются, какие страшные капиталы затрачиваются, какие грандиозные работы ведутся и какие баснословные дивиденты получаются в результате такой кипучей деятельности. Игорь Анатольевич только недоверчиво покачивал головой, а с другой стороны, очень уж хорошо розсказывал барин, так хорошо, что даже слушать его обидно.
--Мы, как нищие,--вслух думал Карачунский.—Если бы настоящие работы поставить в одной нашей Балчуговской даче, так не хватило бы пяти тысяч рабочих. Ведь сейчас старатель сам себе в убыток работает, потому что не пропадать же ему с голоду. И компании от его голода тоже нет никакой выгоды. Теперь мы купим у старателя один золотник и наживём на нём два с полтиной, а тогда бы мы нажили полтину с золотника, да зато нам бы принесли вместо одного пятьдесят золотников.
--Ну, это уж невозможно!—сказал Игорь Анатольевич.—Им, подлецам, сколько угодно дай—всё равно потащят к Ястребову.
--Тогда мы стали бы платить столько, сколько платит Ястребов: если ему выгодно, так нам в сто раз ваыгоднее. Главное-то свои работы.
На этом пункте они всегда спорили. Старый штейгер относился к вольному человеку-старателю с ненавистью старой дворовой собаки. Вот свои работы—другое дело. Это настоящее дело, коли сила брала. Между разговорами Игорь Анатольевич вечно прислушивался к смешанному гулу работавшей шахты и, как опытный капельмейстер, в этой пёстрой волне звуков сейчас же улавливал малейшую неверную ноту. Раз он соскочил совсем бледный и даже поднял руку кверху.
--Что случилось?
--Вода, Степан Романыч,--прошептал старик, опрометью бросаясь к насосу.
Несмотря на самое тщательное прислушивание, Карачунский ничего не мог различить: так же хрипел насос, так же лязгали шестерни и железные цепи, так же под полом журчала сбегавшая по «слину» рудная вода, так же вздрагивал весь корпус от поворотов тяжёлого маховика. А между тем старый штейгер учуял беду. Поршень подавал совсем мало воды. Впрочем, причина была найдена сейчас же: лопнуло одно из колен главной трубы. Старый штейгер вздохнул свободнее.
--Ну, это не велика беда,--говорил он с улыбкой.—А я думал, не вскрылась ли настоящая рудная вода на глуби. Беда, ежели настоящая-то рудная вода прорвётся: как раз одолеет и всю шахту залбёт. Бывало дело..
Они кажется, переговорили обо всём, кроме главногго, что лежало у обоих на душе. Игорь Анатольевич не проронил ни одного слова о Фене, а Карачунский молчал о деле Кишкина. Но это последнее неотступно преследовало его, получив неожиданный оборот. Следователь по особо важным делам вызывал Карачунского в свою камеру уже три раза. Эти вызовы производили на Карачунского страшно двойственное впечатление: знакомый человек, с которым он много раз играл в клубе в карты и встречался у закомых и вдруг начинает официальным тоном допрашивать о звании, имени, отчестве, фамилии, общественном положении и  подробностях передачи казённых промыслов.
--Господин Карачунский, вы не могли, следовательно, не знать, что принимаете приисковый инвентарь, только по описи, не проверяя фактически,--тянул следователь, записывая что-то,--чем, с одной стороны, вы покрывали упущения и растраты казённого управления промыслами, а с другой—вводили в заблуждение собственных доверителей, в данном случае компанию.
--Господин следователь, вам небезысвестно, что и в казённом деле и в частном есть масса таких формальностей, какие существуют только на бумаге—это известно каждому. Я сделал не хуже, не лучше, чем все другие, как те же мои предшественники. Чтобы проверить весь инвентарь такого сложного дела, как громадные промысли, потребовались бы целые годы и затем....
--И затем?
--И затем я не желал подводить под обух своих предшественников, которые, как я глубоко убеждён, были виноваты столько же, сколько я в данный момент.
--Вот это и важно, что вы сознательно прикрывали существование злоупотребления!
--Позвольте, господин следователь, я этого совсем не желал сказать и не мог. Я хотел только объяснить, как происходят подобные вещи в больших промышленных предприятиях.
--Это одно и то же, только вы говорите другими словами, господин Карачунский.
Такой приём злил Карачунского и он чувствовал, как слнедователь берёт над ним перевес своим профессиональным безстрастием. Правосудие должно было быть удовлетворено и козлом отпущения являлся именно он, Карачунский. Конечно, он мог свалить на своих предшественников, но такой манёвр был бы просто глупым, потому что он сейчас не мог ничего доказать. И следователь был по-своему прав, выматывая из него душу и цепляясь за разные мелочи и пустяки. В конце концов Карачунский чувствовал себя в положении травленного зверя, которого опутали цепкими тенетами. Могла разыграться очень скверная штука вообще, да, кажется, в этом сейчас не могло быть и сомнения. По крайней мере Карачунский в этом смысле ни на минуту не обманывал себя с первого момента, как получил повестку от следователя.
Интересна была проведенная следователем очная ставка Карачунского с Кишкиным. Присуствие доносчика приподняло Карачунского и он держал себя с таким леденящим достоинством, что даже у следователя зародилось сомнение. Кишкин всё время чувствовал себя смущённым.
--Господин Карачунский, я желаю взять назад свой донос,--заявил Кишкин в конце концов, виновато потупив глаза.
--Я уже сказал вам, что это невозможно,--сухо ответил следователь, продолжая писать.
--А если я по злобе это сделал? Просто от неприятностей и сейчас сам не помню, о чём писал. Бедному человеку всегда кажется, что богатые виноваты.
--Теперь вы, кажется, разбогатели и не желаете жаловаться на судьбу. Одним словом, это к делу не относится.
Когда Карачунский вышел на подъезд следовательской квартиры, Кошкин догнал его и торопливо проговорил:
--А я не виноват, Степан Романыч. Про вас-то я ни одного слова не говорил, а про других.
--Что вам от меня нужно?—сурово спросил Карачунский, меряя старика с ног до головы.—Я вас совсем не знаю и не желаю знать.
Это презрение образумило Кишкина, точно на него пахнуло холодным воздухом и он со злобой подумал:
«Погоди, шляхта, ужо запрёшь матушку-репку, когда приструнят».
Карачунскому этот негодяй старичок-доносчик внушал непреодолимое отвращение, как пресмыкающаяся гадина. Сознавая всю опасность своего положения, он гордился тем, что ничего гне боиться и встретит неминучую беду с подобающим хладнокровием. Теперь уже в отношениях собстваенных служащих он замечал своё фальшивое положение: его уже начали игнорировать, особенно Монморанси, которых он прикармливал. Из допросов следователя Карачунский понимал, что кроме доноса Кишкина, был ещё чей-то дополнительный донос прямо о нём и подозревал, что это сделал Оников. Этот молодой человек старательно избегал встреч с Карачунским, чем ещё больше подтверждал подозрения. Промысловые служащие, конечно, знали о всём происходящем и смотрели на Карачунского, как на обречённого человека. Всё это создавало взаимно-фальшивые отношения и Карачунский желал только одного, чтобы всё это поскорее разрешилось так или иначе.
Вот о чём задумывался он, проводя ночи на Рублихе. Тысячу раз мысль приходила по одной и той же дороге, без конца повторяя те же подробности и производя гнетущее настроение. Если бы открыть на Рублихе хорошую жилу, то тогда можно было бы оправдать себя в глазах компании и уйти из дела с честью: это было для него единственным спасением.
В то же время, пока Карачунский всё это думал и передумывал, его судьба уже была решена в глубинах главного управления компании Балчуговских промыслов: он был отрешён от должности, а на его место назначен молодой инженер Оников.

 
               
                6


На Фоминой вековушке Марья сыграла свадьбу-самокрутку и на своё место привела Наташку, которая уже могла «отвечать за настоящую девку», хотя и выглядела тоненьким подростком. Баушку Лукерью много утешало то, что Наташка лицом напоминала Феню, да и характером тоже.
--Живи и слушайся баушку,--наказывала строго Марья.—И к делу привыкнешь и, может, свою судьбу здесь-то найдёшь. У дедушки немного бы выседела, да там и без тебя полная изба едоков.
Наташка была рада этой перемене и только тосковала о своём братишке Петруньке, который остался жить теперь без всякого присмотра. Отец Яша вместе с Прокопием пропали где-то на промыслах и дома показывались редко.
--Смаялась я с девками,--ворчала Лукерья.—На одном году четвёртую беру. А всё промысла. Грех один с этими девками...
Марья с мужем поступила к Кишкину на Богоданку, где весной закипела горячая работа. На берегу Мутяшки по щущьему велению выросла новая контора, а при ней было налажена обещанная стариком горенка для Марии. Весело было на Богоданке, как в праздник. Рабочих набралось больше трёхсот человек. Со стороны Мутяшки ещё зимой была устроена из глины и хворосту плотина, а затем вся вода из болота выкачана паровой машиной. Зимой же половина розсыпи была вскрыта  и верховик пошёл на плотину, так что за раз делалось два дела.  Пески промывали бутарой, которая гремела день и ночь, как прожорливое чудовище с железным брюхом. Розсыпь оказалась прекрасной—в среднем около полутора золотников содержания. Кишкин жил в своей конторе и сам смотрел за всем, не доверяя постороннему глазу. При нём происходила доводка золота в полдень и вечером и он сам отжигал на огне полученную «сортучку», как называют на промыслах соединение ртути с золотом. Мелкое золото улавливалось ртутью. Несколько старательских артелей были допущены только для выработки бортов, как на больших промыслах и Кишкин каялся в этом попущении, потому что вечно подозревал старателей в воровстве.  Старик ни в чём не изменил образа жизни и ходил в таком же рваном архалуке, как и в прошлом году. Единственную роскошь, которую он позволил себе—была трубка  с длинным черешневым чубуком. Жил он очень грязно, ходил в грязном белье и скупился ужасно. Даже чай ходил пить к своему штейгеру Семёнычу, чтобы съекономить на этой разорительной привычке. Марья, впрочем, не подавала вида, что замечает эту старческую жадность и охотно угощала старика всем, что было под рукой.
--Все кричат: богатство!—жаловался Кишкин.—А только вот я не вижу его до сих пор. Нечем долги платить баушке Лукерье. Тут тебе паровая машина, тут вскрышка, тут бутера, тут плотина. За всё деньги подай, а деньги из одного карманпа.
--А как же баушка-то Лукерья? Завидная она до денег.
--Проценты плачу. Ох, разорение, Марьюшка!
--Ну, как-нибудь Андрон Евстратыч. Бог не без милости.
--Главное, всем деньги подавай: и штейгеру, и рабочим, и старателям. Как раз без сапогов от богачества уйдешь. Да ещё сколько украдут старателишки. Не углядишь за вором. Их много, а я ведь один. Не разорваться.
Всего больше Кишкин не любил, когда на прииск приезжали гости, как тот же Ястребов. Знаменитый скупщик делал такой вид, что ему всё равно и что он нисколько не завидует дикому счастью Кишкина.
--Старайся, старайся, старичок Божий,--весело говорил он, похлопывая Кишкина своей тяжёлой рукой по плечу.—Любая половина моих рук не минует. Пряменько скажу тебе, Андрон Евстратыч. Быль молодцу не укор.
--Знаю я вас, разбойников!—брюзжал Кишкин.—Только ведь со мной шутки-то плохи, Никита Яковлевич...
--Не пугай, ради Христа....ха-ха! А что сделаешь?
--А вот это самое. Я, брат, дублённый: все ваши ходы и выходы знаю. Меня, брат, не проведёшь.
В другой раз Ястребов привёз с собой самого Илью Федотыча, ездившего по промыслам для собственного развлечения.
--Посмотреть приехал на тебя, чудо-юдо,--пошутил секретарь милостиво.—Разбогател, так и меня знать не хочешь.
--Он ныне гордый стал,--поддержал Ястребов расшутившегося секретаря.—Голой рукой и не возьмёшь.
--А ещё однокашники,--продолжал Илья Федотыч.—Скоро, пожалуй, на улице встретит и не узнает. Вот тебе и дружба. Хе-хе! А ещё говорят, что старая хлеб-соль впереди.
Сильный был человек Илья Федотыч, так что Кишкин для него послал в Бальчуговский завод за бутылкой мадеры, благо секретарь остаётся ночевать в Богоданке.
--Да, вот такие дела, Андрон,--говорил он вечером, когда они остались в конторе одни.—Приехал получить с тебя должок. Разве забыл?
--Всё отдам, Илья Федотыч, только дай с деньгами собраться,--жалостливо уверял Кишкин.—Никак не могу сбиться с деньгами-то. Вот ещё свои в землю закапываю.
--Перестань врать! Других морочь, а меня-то оставь
Мария вертелась на глазах целый вечер и сумела угодить Илье Федотычу. Она подала и сливок к чаю и ягод, а на ужин состряпала такие пельмени, что язык проглотишь. Кишкин сильно морщился, что баба разгулялась на чужую провизию, но Марья успокоила его: она всё делала из своего.
--Нельзя же кое-как, Андрон Евстратыч,--уговаривала она старика своим уверенным тоном.—Пригодится ещё Илья Федотыч. Все за ним ходят, как за кладом.
--Ох, знаю, Марьюшка. Да мне-то какая от этого корысть? Свою голову не знаю как прокормить. Ты расхарчилась-то с какой радости?
--Нельзя, Андрон Евстратыч: порядок того требует. Тоже видали, как добрые люди живут.
Илья Федотыч за бутылкой хереса сообщил Кишкину последнюю новость, именно о назначении Оникова главным управляющим Балчуговских промыслов.
--А куда же Карачунский?—удивился Кишкин.
--Ну, это его дело. Может, ты же ему место-то приспособил своим доносом. Влетел он в это самое дело, как кур во щи. Ах, Андрошка, бить-то тебя было некому!
--От бедности очертел тогда,--соглашался Кишкин.—Терпел-терпел и надумал.
За бутылкой вина старики разговорились о старине, а прежних людях, о похороненном казённом времени, о нынешних порядках и нынешних людях. Илья Федотыч как-то осовел и точно размяк.
--Пожалеют балчуговские-то о Карачунском,--повторял секретарь.—И ещё как пожалеют. В узле держал, а только с толком. Умный был человек. Надо правду говорить. Оников-то покажет себя...
--Народ изварначился нынче, Илья Федотыч.
--Ну, это тоже суди на волка и суди по волку. Промысла-то везде одинаковы—сегодня вскачь, а завтра хоть плачь.
--Разжалобился ты что-то уж очень, Илья Федотыч. У себя в канцелярии так зверь зверем сидишь, а тут жалость напустил.
--Ох, помирать скоро, Андрошка. О душе надо подумать. Прежние-то люди больше нас о душе думали: и греха было больше и спасения было больше, а мы ни Богу свеча ни чорту кочерга. Вот хоть тебя взять: напал на деньги и съёжился весь. Из пушки тебя не прошибёшь, а ведь подохнешь, с собой ничего не возьмёшь. И все мы такие, Андрошка. Хорошо, пока голодны, а как насосались—и конец.
--Тебе в попы идти, Илья Федотыч,--разсердился Кишкин.—В самый раз с постной молитвой ездить.
Это жалостливое настроение Ильи Федотыча, впрочем, сменилось быстро игривым. Он долго смотрел на Марью, а потом весело подмигнул и заметил:
--Игрушка?
--Хороша Маша, да не наша. С мужем живёт.
--Что же, это ещё лучше, коли с мужем...хи-хи! Из-за мужа-то и хозяина пожалеет.
Илья Федотыч рано утром был разбужен неистовым рёвом Кишкина, так что в одном белье подскочил к окну. Он увидел каких-то двух мужиков, над которыми воевал Андрон Евстратыч. Старик расходился до того, что, как петух, так и наскакивал на них и даже замахивался своей трубкой. Один мужик стоял с уздой.
--Грабить меня пришли?—орал Кишкин.—Пётр Васильевич, побойся ты Бога, ежели людей не стыдишься. Знаю я, по каким делам ты с уздой шляешься по промыслам!
--Мы насчёт работы, Андрон Евстратыч,--заявлял другой мужик.—Чем мы грешные хуже других-прочих? Отвёл бы деляночку—вот и весь разговор.
Это были Пётр Васильевич и Мыльников, шлявшиеся по промыслам каждый по своему делу. На крик Кишкина собрались рабочие и подняли гостей на смех.
--Ты их обыщи, Андрон Евстратыч,--советовал кто-то.—Мыльников-то заместо коромысла отвечает у Петра Васильевича.
--Ну и обыщи, коли на то пошло!—согласился Пётр Васильевич, распоясываясь.—Весь тут. Хоть вывороти.
--А мне надо сестрицу Марью повидать,--заявил Мыльников не без достоинства.—Кожин тебе кланяется, Андрон Евстратыч.
Выскочившая на шум Марья увела родственников к себе в горёнку и этим прекратила скандал.
--Скупщики,--коротко объяснил Кишкин недоумевающему гостю.—Вот этот, кривой-то, настоящий и есть змей. От Ястребова ходит.
--Ну, у хлеба не без крох,--равнодушно заметил секретарь.—А я думал, что тебя уже режут...
--И зарежут...
Мыльников сидел в горнице у сестрицы Марьи с самым убитым видрм и говорил:
--Вот, Марьюшка, до чего дожил: хожу по промыслам и свою Оксю розыскиваю. Должна же она своего родителя ублаготворить? Конечно, она в законе и всякое прочее, а целый фунт золота у меня стащила.
--Мало ли что люди болтают,--успокаивала Марья.—За терпение Оксе-то Бог судьбу послал, а ты оставь её. Не ровен час, Матюшка-то и бока наломает.
--Прямо убьёт,--соглашался Мыльников.—Зятя Бог послал. Ох, Марьюшка, только и жисть наша горемычная.
--Пировал бы меньше, Тарас. Правду надо говорить. Татьяну-то сбыл тятеньке на руки, а сам гуляешь по промыслам.
Мыльников удручённо молчал и чесал затылок. Эх, кабы не водочка...Пётр Васильевич тоже находился в удручённом состоянии. Он вздыхал и всё посматривал тна Марью. Она по-своему истолковала это настроение милых родственников и, когда вечером вернулся с работы Семёныч, выставила полуштоф водки с закуской из сушённой рыбы и каких-то грибов.
--Не обезсудьте за угощение, гостеньки дорогие,--приговаривала она.
--Ах, Марьюшка, родная сестрица!—ахнул Мыльников.—Вот когда ты уважила....
Семёныч чувствовал себя настоящим хозяином и угощал с подобающим радушием. Мыльников быстро опьянел,--он давно не пил и водка быстро свалила его с ног. За ним последовал и Семёныч, непривыкший к водке вообще. Пётр Васильевич пил меньше других и чувствовал себя прекрасно. Он всё время молчал и только поглядывал на Марью, точно хотел сказать.
--Очертел Шишка-то,--заговорил наконец Пётр Васильевич, когда остался с глазу на глаз с Марьей.—Как тварь накинулся даве на нас.
--Его не обманешь: насквозь видит каждого.
--Видит, говоришь?—засмеялся Пётр Васильевич.—Кабы видел, так не бросился бы. Разве я дурак, чтобы среди бела дня итти к нему на приск с весами, как прежде. Нет, мы тоже учёны, Марьюшка..
--Спрятал в лесу где-нибудь весы-то свои?
--Обыкновенно. И Тарас не видал, потому несуразный он человек. Каждое дело мастера боится. Вот твоё бабье дело, Марья, а ты всё можешь понимать.
Пётр Васильевич придвинулся к ней поближе и спросил шопотом:
--А есть у тебя какое-нибудь женское дело с Шишкой?
Марья отрицательно покачала головой и засмеялась.
--Себя блюдешь,--решил Пётр Васильевич.—А Шишка, вот погляди, сбрендит. Он теперь отдохнул и первое дело за бабой погонится, потому как хоша и не настоящий барин, а повадку эту знает.
--Так поглядывает, а чтобы приставать—этого нет,--откровенно объяснила Марья.—Да и какая ему корысть в мужней жене! Хлопот много. Как-то он проезжал через Фотьянку и увидал у вас Наташку. Ну, приехал весёлый такой и всё про неё разспрашивал: чья да откуда.
--Про Наташку, говоришь? Польстился, значит...
--Не корыстна ещё девчонка, а ему любопытно. Востроглазая,говорит...С баушкой-то у него свои дела. Она ему все деньги отвалила и проценты получает.
--Так, так. Ума последнего решилась старуха. Уж я это смекал. Так, своим умом дошёл. Ах, пёс! Ловко обошёл маменьку. Заграбастал деньги. Пусть насосётся хорошенько. Поди, много денег-то у старого чорта?
--А кто его знает. Мне не показывает. На ночь очень уж запираться стал: к окнам мвнутри сделал железные ставни, дверь двойная и тоже железом окована. Железный сундук под кроватью, так в ём у него деньги-то.
--В сундуке? Так, Марьюшка...А тяжёлый сундук-то?
--Да не унести его совсем, потому к полу привинчен. Я как-то мела в конторе и хотела передвинуть, а сундук точно пришит.
Пётр Васильевич ещё ближе придвинулся к Марье и слушал эти объяснения, затаив дыхание. Когда Марья взглянула на его искажённое конвульсивной улыбкой лицо, то даже отодвинулась со страха.
--Пётр Васильевич...
--А что?
--Нет, к чему ты выспрашиваешь-то? Да ты в уме ли? Христос с тобой...
Пётр Васильевич опомнился и отвернулся. У него стучали зубы от охватившей его лихорадки. Марья схватила его за руку—рука была холодная, как лёд.
--Ключик добудь, Марьюшка,--шептал Пётр Васильевич.—Вызнай, посмотри, куда он его прячет. С собой носит? Ну, это ещё лучше. Хитёр старый пёс. А денег у него неисчерпаемо. Мне в городу сказывали, Марьюшка. Полтора пуда уже сдал он золота-то, а ведь это тридцать тысяч голеньких денежек. Некуда ему их девать. Выждать, когда у него большая получка будет и накрыть. Да ты-то чего боишься, дура?
--Ах, страшно...уйди...
--Одинова страшно-то, а там на всю жисть богачество...Живи себе барыней. Только твоей и работы: ключик от сундука подглядеть.
Побелевшая Марья отчаянно замахала обоими руками. Пётр Васильевич посмотрел на неё с ненавистью и пршипел:
--Не хочешь, так Наташку приспособим...Девчонка вострая, а старичку это и любопытно.
На ночь Пётр Васильевич ушёл в Богоданку, а Мария осталась, как ошпаренная. Даже муж заметил, что с бабой твориться что-то неладное.
--Неможется что-то,--кратко объяснила она.


                7


--Когда ты помрёшь, Дарья?—серьёзно спрашивал Ермолай свою супругу.—Этак я с тобой всех невест пропущу. У Чумаковых было две невесты, а теперь ни одной не осталось. Феня с пути сбилась, Марья замуж выскочила. Докуда я ждать-то буду?
--А Наташка?—виновато отвечала Дарья.—Может к осени Господь меня приберёт, а Наташка к этому времени как раз заневеститься.
--Опять омманешь, лахудра!—ругался Ермошка, приходя в отчаяние от живучести Дарьи.—Ведь в чём душа держиться, а всё скрипишь. Пожалуй, ещё меня переживёшь отак-то.
--Помру, Ермолай Семёныч. Потерпи до осени.
С горя Ермошка запивал несколько раз и бил безответную Дарью чем попало. Ледящая бабёнка намертво лежала по нескольку дней, а потом опять поднималась.
--Не по тому месту бьёшь, Ермолай Семёныч,--жаловалась она.—Ты бы в самую кость норовил. Ох, в чужой век живу! А то страви чем ни на есть.Вон Кожин как жену свою изводит: одна страсть.
--Дурак он, Кожин-то: ещё наотвечаешься потом.
Нет такого положения, хуже которого рне было бы. Так было и здесь. Плохо жилось Дарье. Она давно записалась в живые покойники, а у Кожиных было хуже. Кожин совсем озверел и на глазах у всех изводил жену. В морозах он выгонял её во двор босую, гонялся за ней с ножом, бил до беспяматства и вообще проделывал те зверства, на какие способен очертевший русский человек. Знали об этом все соседи, женина родня, вся Тайбола и ни одна душа не заступилась ещё за несчастную бабу, потому что между мужем и женой один Бог судья. Бабёнка попалась молоденькая и совершенно безответная. Такую выбрала сама маменька Маремьяна, желавшая оставаться в дому полной хозяйкой. Даже беременность не спасла эту несчастную и Кожин бил её ещё сильней, вымещая своё неизбывное горе. Ведь не смогла затежелеть Феня—тогда бы всё другое вышло. Мамынька Маремьяна пробовала заступаться за невестку, но из этого ничего не вышло.
--Твоя работа: гляди и казнись!—кричал Кожин, накидываясь на жену с новой яростью.—Убью подлюгу. Видеть её не могу.
В раскольничестве мире нравы не отличаются мягкостью, но все домашние дела покрывались чисто-раскольничьим молчанием, из принципа—не выносить сор из избы.
Дошли слухи о зверстве Кожина и до Фени и ужасно её огорчали. В первую минуту она сама хотела к нему ехать и усовестить, но сама была «на тех порах» и стыдилась показываться на улицу. Её вывел из затруднения Мыльников, который теперь завёртывал пожаловаться на свою судьбу.
--Тарас, хоть бы ты усовестил Акинфия Назарыча.
--Могу соответствовать, Фенюшка. Ах, какой грех, подумаешь!
--Ты ему так и скажи, что я его прошу. А то пусть сам завернёт ко мне, когда Степана Романыча не будет дома. Может, меня послушает.
--Нет, это не модель, Фенюшка. Тот же Ганька переплеснёт всё Степану Романычу..Негоже это дело. А я в лучшем виде всё оборудую. Я его напугаю, Акинфия-то Назарыча.
Для большего поощрения Феня сунула Тарасу немного денег.
--Живой рукой слетаю, Феодосия Романовна. Я его сокращу, Акинфия Назарыча. Со мной, брат, короткие разговоры.
Действительно, Мыльников сейчас же отправился в Тайболу. Кстати, его подвёз знакомый старатель, ехавший в город. Ворота у кожинского дома были на запоре, как всегда. Тарас «помолитвовался» под окошком. В окне мелькнуло чье-то лицо и сейчас же скрылось.
--Да я это!—кричал Мыльников, влезая на завалинку и заглядывая в окно.—Не узнали, что ли? Баушка Маремьяна....а?
Наконец показался сам Кожин. Он, правда, был чем-то смущён и неохотно отворил окно.
--Чего лезешь-то?—неприветливо спросил он.
--А дело есть, от того самого и лезу....
--Врёшь?
--Вот сейчас провалиться...
--Ну, иди...
Кожин сам отворил ворота и провёл гостя не в избу, а в огород, где под берёзой, на самом берегу озера, устроена была небольшая беседка. Мыльников даже обомлел, когда Кожин без всяких разговоров вытащил из кармана бутылку водки. Вот это называется ударить человека прямо между глаз. Да и место очень уж больно хорошее. Берег спускался крутым откосом, а за ним разстилалось озеро, горевшее на солнце как расплавленное. У самой воды стояла каменная кожевня, в которой летом работы было срвсем мало.
--Ах, какое приятное место!—восхитился Мыльников.—Только водку пить на таком месте.
--Какое дело-то? Опять золотом обманывать хочешь?
--Нет, брат, с золотом шабаш! Достаточно.Да потом я тебе скажу, Акинфий Назарыч: дураки мы...да. Золото у нас под рылом, а мы его по лесу разыскиваем. Вот давай, ударим ширп у тебя в огороде, вон там, где гряды с капустой. Ей Богу....Кругом золото у вас, как я погляжу.
Они выпивали и болтали о Кишкине, как тот «распыхался» на своей Богоданке, о старательских работах, о том, как Пётр Васильевич скупает золото, о пропавшем без вести Матюшке. Кожин больше молчал, прислушиваяськ глухим стонам, доносившимся откуда-то со стороны избы. Когда Мыльников насторожился в этом направлении, он равнодушно заметил:
--Собака у меня надо полагать, сбесилась...Ужо пристрелить надо стрерву.
Когда Кожин ушёл в избу за второй бутылкой, Мыльников не утерпел и побежал посмотреть, что делается в подклети, устроенной под задней избой. Заглянув в небольшое оконце, он даже отшатнулся: ему показалось, что у стены привязан был ремнями мертвец. Это была насчастная жена Кожина, третьи сутки стоявшая у стены в самом неудобном положении,--она не могла ваыпрямиться и висела на руках, притянутых ремнями к стене. Мыльников перепугался до того, что весь хмель у него вышибло из головы, когда вернулся Кожин. Что было делать? Первая мысль—сейчас бежать и заявить в волости. Нельзя же так тиранить живого человека. Эти кержаки разстервенятся, так кожу готовы снять с живого человека. Но, с другой стороны, ведь вся Тайбола знает, что Кожин изводит жену на смерть и волостные знают и вся родня, а его дело сторона. Ещё по судам учнут таскать....Да и дело совсем чужое, никого не касаемо. Убьёт жену Кожин—сам и ответит, а пока жена в живности—никого это не касаемо, потому муж, хоша и сводный.
Так Мыльников ничего не сказал Кожину, движимый своей мужицкой политикой, а о поручении Фени припомнил только по своему возвращению в Балчуговский завод, прямо в кабаке Ермошки. Здесь пьяный он разболтал всё, что видел своими глазами. Первым вступился к общему удивлению, Ермошка. Он поднял настоящий скандал.
--Да разве можно живого человека так увечить?—орал он на весь кабак, размахивая руками.—Кержаки—так кержаки и есть. А закон и на них найдём!
Весь кабак был на его стороне. Много помогал тёмный антагонизм православного населения к раскольникам, который окрасился сейчас вполне определёнными чувствами. В кабацких завсегдаях и пропойщиках проснулась и жалость к убиваемой женщине, и совесть, и страх, именно те законно-хорошие чувства, которых недоставало в данный момент тайбольцам, знавшим обо всём, что делается в доме Кожина. Как это ни странно, но взрыв гуманных чувств произошёл именно в кабаке и в голове этого движения встал отпетый кабатчик Ермошка.
--Нет, братцы, так нельзя!—выкрикивал он своим хриплым кабацким голосом.—Душа ведь в человеке, а они ремнями к стене. За это, братцы, по голове не погладят.
--Своими глазами видел,--бормотал Мыльников, не ожидавший такого действия своих слов.—Я думал: мертвяк и даже отшатнулся, а это она, значит, жена Кожина распята. Так на руках и висит.
--Прямо к прокурору надо объявить, потому как самое уголовное дело,--заявил Ермошка тоном сведущего человека.—Учить жену учи, а это уж другое....
--Да мы сами пойдём и разнесём по бревнышку всё гержацкое гнездо!—кричали голоса.—Православные так не сделают никогда. Случалось и убивали баб, а только не распинали живьём.
--Нет, братцы, погодите, я сам оборудую,--решил Ермошка.
Первым делом он пошёл посоветоваться с Дарьей: особенное дело выходило совсем, Дарья даже расплакалась, напутствуя Ермошку на подвиг. Чтобы не терять времени и не делать лишней огласки, Ермошка полетел в город верхом на своём иноходце. Он проникся необыкновенной энергией и поднял на ноги и прокурорскую власть, и жандармерию, и исправника.
--Застанем либо нет её в живых!—повторял он в ажиотации.—Христианская душа, ваше высокоблагородие. Конечно, все мы, мужики, в зверстве себя не помним, а только и закон есть.
В Тайболу начальство нагрянуло к вечеру. Когда подъезжали к самому селению, Ермошка вдруг струсил: сам он ничего гне видал, а поверил на слово пьяному Мыльникову. Тому с пьяных глаз могло и померещиться не знамо что. Однако эти сомнения сейчас же разрешились, когда был произведен осмотр кожинского дома. Сам хозяин спал пьяный в сарае. Старуха долго не отворяла и бросилась в подклеть развязывать сноху, но её тут же накрыли.
Картина была ужасная. И прокурорский надзор и полиция видали всякие виды, а тут все отступили в ужасе.  Несчастная женщина, провисевшая в ремнях трое суток, находилась в полусознательном состоянии и ничего не могла отвечать. Её прямо отправили в городскую больницу. Кожин присуствовал при всём и оставался безучастным.
--Будет тебе два неполных!—заметил ему Ермошка.—Ещё бы венчанная жена была, так другое дело, а над сводной зверство своё оказывать не полагается.
Кожин только посмотрел на него остановившимися страшными глазами и улыбнулся. У него по странной ассоциации идей мелькнула в голове мысль, почему он не убил Карачунского, когда встретил его ночью на дороге, всё равно бы отвечать-то. Произошла раздирательная сцена, когда Кожина повезли в город для предварительного заключения. Старуху Маремьяну едва оттащили от него.
--Оставь, мамынька,--сухо заметил Кожин, а потом у него дрогнуло лицо и он снопом повалился матери в ноги.—Родимая, прости!
--Голубчик...кормилец....,--завыла старуха в иступлении.
--Надо бы и её, ваше высокоблагородие, страрушонку эту самую....,--советовал Ермошка.—Самая вредная женщина есть. От неё всё.
Когда Кожин сел в телегу, то отыскав глазами в толпе Ермошку и сказал:
--Скажи поклончик Фене, Ермолай Семёныч. А тебя Бог простит. Я не сердитую на тебя.
В толпе показался Мыльников, который нарочно пришёл в из Балчуговского завода пешком, чтобы посмотреть, как будет всё дело. Обратно он ехал вместе с Ермошкой.
--На каторгу осудят Акинфия Назарыча?—приставал он к Ермошке.
--А это видно будет. На голосах будут судить с присяжными, а это лёгкий суд, если жена выздоровеет. Кабы она померла, ну тогда крышка. Живущи эти бабы, как кошки. Главное, невенчанная жена-то—вот за это самое не похвалят.
--И вечанных-то тоже не полагается увечить,--усомнился Мыльников.
--Про венчанных так и говорится: мужняя, а эта ничья. Всё одно, как пригульная скотина. Я, брат, все эти законы насквозь произошёл, потому как в кабаке без закону невозможно.
--Уж это известное дело....
По дороге Мыльников завернул в господский дом, чтобы передать Фене обо всём случившемся.
--Управился я с Акинфием Назарычем,--хвастался он.—Обернул его прямо на каторгу вольное поселение. Теперь шабаш!
Феня тихо вскрикнула и едва удержалась на ногах. Она утащила Мыльникова к себе в комнату и заставила разсказать всё несколько раз. Господи, да за что же это такое? Неужели Акинфий Назарыч мог дойти до такого зверства?
--Как посадили его на телегу, сейчас он снял шапку и на четыре стороны поклонился,--разсказывал Мыльников.—Тоже знает порядок. Ну, меня увидел и крикнул: «Феодосии Игоревне скажи поклончик!». Так, помутился он разумом...не от ума.
Это пооисшествие совершенно разбило Феню, так что она слегла в постель, а ночью выкинула мёртвого ребёнка. Карачунский чувствовал себя тоже ошеломлённым, точно над его головой разразился неожиданно удар грома. У него точно что провалилось в душе, та больная ниточка, которая привязывала его к жизни. Больная Феня казалась совсем другой,--лицо побледнело, вытянулось, глаза округлились, нос заострился. Она не жаловалась, не стонала, не плакала, а только смотрела своими большими глазами, как смертельно раненая птица. Карачунскому было и совестно и больно за эту молодую, неудовлетворённую жизнь, которую он не мог ни согреть, ни успокоить ответным взглядом.
--Я его больше не люблю,--прошептала Феня в одну из таких молчаливых сцен.
--Девочка, милая...
--А всё-таки, Степан Романыч, лучше было мне умереть...
--Жить ещё будем, Феня.
У кабатчика Ермошки происходили разговоры другого характера. Гуманный порыв соскочил с него так же быстро, как и налетел. Хорошие и жалобные слова, как «совесть», «христианская душа», «живой человек», уже не имели смысла и обычная холодная жестокость вступила в свои права. Ермошке даже как будто было совестно за свой подвиг и он старательно избегал всяких разговоров о Кожине. Прежде всего начал вышучивать Ястребова, который нарочно заехал посмеятся над Ермошкой.
--С чего ты сунулся в это чужое дело?—приставал Ястребов.—Эдак ты и на меня побежишь жаловаться?
--Стих такой накатил, Никита Яковлевич....Обидно стало, что живого человека тиранят.
--Да ты-то разве прокурор? Ах, Ермолай Семёныч....Дыра у тебя, видно, где-нибудь есть в башке, не иначе я это самое дело понимаю. Теперь в свидетели потащат...ха-ха! Сестра милосердия ты, Ермошка.
Естественным результатом всей этой истории было то, что Дарья получила науку хуже прежнего. Разозлённый Ермошка вымещал теперь на ней своё унижение.
--Скоро ли ты издохнешь, змея подколодная?—рычал он, пиная Дарью тяжёлым сапогом.—Убить тебя мало...
Что возмущало Ермошку больше всего, так это то, что Дарья переосила все побои, как деревянная,--ни пикнет.

                8

Кедровская дача нынешнее лето из конца в конец кипела промысловой работой. Не было такой речки или ложка, где не желтели бы кучки взрытой земли и не чернели заброшенные шурфы, залитые водой. Всё это были разведки, а настоящих работ поставлено было пока сравнительно немного. Одни места оказались не стоящими разработки, по малому содержанию золота, другие не были ещё отведены в полной форме, как это требовал горный устав. Работало десятка три приисков, из которых одна Богоданка прославилась своим богатством.
Женившийся Матюшка вместе со своей молодайкой исходил всю дачу, присматриваясь к местам. Заявлять свой прииск он не хотел, потому что много хлопот с такими заявками, да и ждать приходилось, пока сделают отвод. Это Кишкину было хорошо, когда своя рука в горном правлении, а мужик жди да подожди. Вместе с Матюшкой ходили старый Турка, Яша Малый и Прокопий. Они артелью кое-где брали старательские делянки на приисках у Ястребова, работали неделю две, а потом бросали всё и уходили. Всех тянуло розыскать настоящее место, в роде Богоданки. Можно было купить уже готовый прииск у мелких золотопромышленников или взять в аренду.
--Только бы поманило малость,--повторял Матюшка с деловым видом.—Обыщем золото...
Матюшке, впрочем, было сполгоря прохлождаться, потому что все знали, какие у него деньги запрятаны в кожаном кисете, висемшем на шее. Положим, он своих денег никому не показывал, но все знали досконально, что Пётр Васильевич отсчитал четыре сотенных билета за выкраденное Оксей золото. Плохо приходилось Яше Малому и Прокопию, но они крепились: сыты, и то хорошо. Огорчала их поносившаяся быстро на работе одежда и обувь, но ведь это всё было пока, временно, а найдётся золото, тогда сразу всё поправится. Мыльников так и не заплатил им.
--Простому рабочему везде плохо: что у кампании нашей работать, что у золотопромышленника,--жаловался иногда Яша Малый, когда оставался с зятем Прокопием с глазу на глаз.—На что Мыльников и тот вон обул нас на обе ноги.
Прокопий по обыкновению молчал. Ему нравилась эта бродячая жизнь, если бы не забота о своей семье. Целые ночи он продумывал о жене Анне и своих ребятишках: что-то они там, как живут, как перебиваются? Иногда его брало такое горе, хоть петлю на шею, так в ту же пору. И зачем он тогда ушёл с фабрики,--жил бы теперь в тепле, в сухе и без заботы. Но это его раздумье разлеталось вместе с ночным сумерком. Разве он один так-то волком бродит по лесу? Тысячи рабочих бьются на промыслах и у всех одно положение. Стоило вообще мужику или бабе один раз попасть в промысловое колесо, как он сразу делался обречённым человеком.
--Ты, Оксюха, уж постарайся для нас-то,--шутили часто рабочие над своей молодайкой.—Родителю приспособила жилку, ну и нам какое-нибудь гнёздышко укажию
Окся была счастлива коротким бабьим счастьем и даже как-будто похорошела. Не стало в ней прежней дикости, да и одевалась она теперь лучше, главным образом, потому, чтобы не срамить мужа.
Матюшка часто с удивлением смотрел на неё и только качал своей кудрявой головой. Вот уж поистине от судьбы не уйдёшь—какие девки заглядывались на него, а женился на Оксе. Впрочем, на мужицкий промысловый аршин Окся была настоящая приисковая баба, лучше которой и не придумать: она обшивала всю артель, варила варево, да в придачу ещё работала за мужика. И мужики любили её, хоть и вышучивали при случае. Работящая баба, настоящая двужильная лошадь, да и здоровье такое, что мужику впору. Яша Малый и Прокопий даже ухаживали за Оксей, которая придавала их промысловому скитанию почти семейный характер, да и кроме всего этого и человек-то свой. По вечерам около огонька шли такие хорошие домашние разговоры, центром которых была Окся.
--Корову бы нам, Оксюха,--мечтал Яша.—Корму в лесу сколько угодно...Ловко бы? Водили бы её за собой на прииск, как цыгане.
--И лучше бы не надо...лучше бы не надо,--соглашалась Окся авторитетным тоном настоящей бабы-хозяйки.—С молоком бы были, а то всухомятку надоело.
Окся с собой таскала целый ворох каких-то тряпиц и всю походную кухню. Мужики ругались, когда приходилось перетаскивать с прииска на прииск этот скарб, но зато на стоянках было всё своё—и чашки, и ложки, и даже что-то в роде подушек. По праздникам Окся клала безчисленные заплаты на обносившуюся промысловую одежду и в свою очередь ругала мужиков, не умевших иглы взять в руки. А главное, Окся умела починивать обувь и одним этим ремеслом смело могла бы существовать на промыслах, где обувь—самое дорогое для рабочего, вынужденного работать в грязи и по колена в воде. Все другие рабочие завидовали талантам Окси и не могли ею нахвалиться, так что Матюшка только удивлялся, какой клад, а не баба ему досталась.
--Одного нам теперь не достаёт, Оксюха,--шутили мужики,--разродись ты нам мальчонкой или девчонкой. Вполне бы с хозяйством были.
Деньги Матюшки, как он не крепился, уплывали да уплывали, потому что за всё приходилось разсчитываться за всю артель ему. Старательского своего зароботка едва хватало на прокорм, а там постоянные прогулы, потому что Матюшке не сиделось по долгу на одном месте. Поработает артель неделю-другую на прииске, а его и потянет куда-нибудь в другое место, про которое наскажут с три короба. Очень уж много таких слухов ходило. Таким образом, Матюшка присмотрел местечка три подходящих, которые можно было арендовать, но всё ещё не решался, на котором из них остановиться. В одном месте просили за прииск прямо сто рублей, в другом отдавали «из половины», то есть половину чистой прибыли хозяину, в третьем—продавали прииск совсем. Денег у Матюшки оставалось всего рублей триста и он боялся ими рискнуть. Одним из главных препятствий было ещё и то, что в артели никого не было грамотных, а на своём прииске надо было и книги вести и бумагу прочитать.
Все эти сомнения разрешились совершенно неожиданно. Раз вечером появился нежданно-негаданно Пётр Васильевич. Он с собой привёл лакея Ганьку, которому Карачунский отказал.
--Давно не виделись, а как будто не соскучились,--проговорил приветливо Матюшка, не любивший хитрого мужика.
--Ах, Матюшка, разве мы чужие!—ответил Пётр Васильевич и даже ударил себя в грудь кулаком.—А я-то вас разыскивал по всем промыслам.
Пётр Васильевич принёс с собой целый ворох всевозможных новостей: о том, как сменили Карачунского и отдали под суд, о Кожине, сидевшем в остроге, о Мыльникове, который сейчас ищет золото в огороде Кожина, о Фене, выкинувшей ребёнка, о новом главном управляющем Оникове, который грозит прикрыть Рублиху, о Ермошке, как он гонял в город к прокурору.
--Вот, Оксинька, какие дела на белом свете делаются,--заключил свои рассказы Пётр Васильевич, хлопая молодайку по плечу.—А ежели разобрать, так ты умнее других протчих народов себя показала. И ловкую штуку уколола! Ха-ха...У дедушки, у Игоря Анатольевича, жилку прятала? У родителя стянешь да к дедушке? Никто и не подумает..Верно? Уж так-то ловко. Родитель-то и сейчас волосы на себе рвёт. Ну, да ему всё равно, не пошла бы впрок и твоя жилка. Всё по кабакам бы растащил.
К всеобщему удивлению, Окся заступилась за отца и обругала Петра Васильевича. Не его дело соваться в чужие дела. Знал бы свои весы, пока в тюрьму вместе с Кожиным не посадили. Хорошее ремесло тоже выискал.
--Ай да Окся, молодца!—хвалили её рабочие, поднимая на-смех смутившегося Петра Васильевича.—Носи, не потеряй, да другим не сказывай. Хорошенько его, Окся, оборотня!
--Ты чего в самом деле-то, к бабе привязался, сера горючая?—накинулся Матюшка на гостя.—Иди своей дорогой, пока кости целы.
--Да вы черти, белены объелись?—изумился Пётр Васильевич.—Я к вам, подлецам, с добром, а они на дыбы. На кого ощерились-то, галманы? А ты, Матюшка, не больно храпай. Будет богатого из себя показывать. Побогаче тебя найдутся. А что касаемо Окси, так к слову сказано. Право, черти. Озверели в лесу-то.
Мужики без малого не подрались, если бы не вступилась за Петра Васильевича Окся.
--Будет вам вздорить-то! Чему обрадовались? Может и в самом деле мужик-то с делом пришёл.
Во всей этой истории не принимал участия один Ганька, чувствовавший себя, как дворовая собака, попавшая в волчью стаю. Загорелые и оборванные старатели походили на настоящих разбойников и почти не глядели на него. Пётр Васильевич несколько раз ободрял его, подмигивая своим единственным глазом. Когда мволнение улеглось, Пётр Васильевич отвёл Матюшку в сторону и заговорил:
--Жаль мне вас, Матвей, что вы задарма на промыслах бродите. Ей-Богу! А дело-то под носом. Мне всё одно, а я так жалеючи говорю. У Кишкина пустует Сиротка-то: вот бы её взять? Верно тебе говорю.
--Да ведь она пустая, Сиротка-то?—возражал Матюшка.
--Была пустая, когда Кишкин работал. А чем она хуже Богоданки? Одна Мутяшка-то, а Кишкин только чуть ковырнул. Да и тебе ближе знать это самое дело. Места нетронутого ещё много осталось.
--Да ты-то о чём хлопочешь, кривой чорт?
--Ах, какой ты несообразный человек, Матюшка! Ничего ты не понимаешь. Будет золото на Сиротке, уж поверь мне.  На Ягодном-то у Ястребова не лучше пески, а два пуда сдал в прошлом году.
--Ты вот куда метнул. Ну, это, брат, статья неподходящая. Мы своим горбом золото-то добываем. А за такие дела ещё в Сибирь сошлют.
--А Ганька на что? Он грамотный и всё разнесёт по книгам. Мне уж надоело на Ястребова работать: он на моей шкуре выезжает. Будет, насосался. А Кишкин задарма отдаёт сейчас Сиротку, потому как она ему совсем не с руки. Понял? Лучше всего в аренду взять. Платить емку двугривенный с золотника. На оборот денег добудем и всё как по маслу пойдёт. Уж я вот как теперь всё это дело знаю: наскрозь его прошёл. Вся Кедровская дача у меня как на ладонке.
Пётр Васильевич по пальцам начал вычислять сколько получали бы они прибыли и как всё это легко сделать, только был бы свой прииск, на который можно бы разнести золото в приисковую книгу. У Матюшки даже голова закружилась от этих разговоров и он смотрел на змея-искусителя осоловелыми глазами.
--Я тебе скажу пряменько, Матвей, что мы и Кедровскую дачу не тронем; ни одной порошинки золота не возьмём. Будет с нас Балчунрвского. Он, Оников-то, как поступил и сейчас старателям плату сбавил. А ведь им тоже пить-есть надо. Ну и несут мне. Раньше я за наличные покупал, а теперь и в долг доверяют. Только всё-таки должен я всё это золото травить Ястребову ни за грош. Понял? А самому мне брать прииск на себя тоже инеподходящая статья, потому как слава-то уж про меня идёт. Понял теперь, для чего мне тебя-то надо?
Матюшка заколебался, почесал затылок. Тогда Пётр Васильевич проговорил совершенно другим тоном:
--Ну, видно, не сойдёмся мы с тобой, Матвей. Не пеняй на меня, ежели другого верного человека найду.
Этот манёвр произвёл надлежащее действие. Матюшка и Пётр Васильевич ударили по рукам.
--Давно бы так. Только никому, смотри, ни гу-гу!
--А я тебе скажу одно: ежели чуть что замечу—башку оторву.
--Да ты и сейчас это показывай, для видимости, будто мы с тобой вздорим. Такая же модель и у меня с Ястебовым налажена. И своя артель чтобы не знала ничего. Слово сказал—умер.
«Видимость» устроена была тут же и Матюшка прогнал Петра Васильевича вместе с Ганькой. Старатели надрывались от смеха, глядя, как Пётр Васильевич улепётывает с прииска.
Через несколько дней Матюшка отправился на Богоданку. Кишкин его встретил очень подозрительно, а когда зашла речь о Сиротке, сразу отмяк.
--Охота Оксины деньги закопать?—пошутил он.—Только для тебя, Матюха, потому как раньше вместе горе-то мыкали. Владей, Фаддей, кривой Натальей. Один уговор: чтобы этот кривой чорт и носу близко не показывал...понимаешь?
--Да ведь ты меня знаешь, Андрон Евстратыч,--клялся Матюшка, встряхивая головой.—Я ему ноги повыдёргиваю.
Сейчас же было заключено условие и артель Матюшки переселилась на Сиротку через два дня. К ним присоединился лакей Ганька и бывший доводчик на золотопромышленной фабрике, Ермаков. Народ так и бежал с компанейских работ: раз—всех тянуло на свой вольный хлеб, а второе—новый главный управляющий очень круто принялся заводить свои новые порядки.
--Все уйдут,--разсказывал Ермаков.—Пусть чужестранных рабочих наймут. При  Карачунском куда было лучше. С понятием был человек.
Ганька благоговел перед Карачунским и уверял всех, что Оников только временно, а потом «опять Степан Романыч наступит». Такого другого не сыскать.
На Сиротке была выстроена новая изба на новом месте, где были поставлены новые работы. Артель точно ожила. Это была своя настоящая работа—сами большие, сами маленькие. Пока содержание золота было невелико, но всё-таки лучше, чем по чужим приискам шататься. Ганька вёл приисковую книгу и сразу накинул на себя важность. Матюшка уже два раза уходил на Фотьянку для тайных переговоров с Петром Васильевичем, который, по обыкновеннию, что-то «выкомуривал» и финтил.
Скоро всё дело разъяснилось. Пётр Васильевич набрал у старателей в кредит золота фунтов восемь да прибавил своего около двух фунтов и хотел продать его за настоящую цену помимо Ястребова. Он давно задумал эту операцию, которая дала бы ему прибыли около двух тысяч. Но в городе все скупщики отказались выкупать у него это золото, потому что не хотели ссориться с Ястребовым: у них рука руку мыла. Тогда Пётр Васильевич сунулся к Ермошке.
--Дурак ты, Пётр Васильевич,--вразумил его кабатчик.—Зазнамый ты ястребовский скупщик, кто же у тебя будет покупать. Ступай лучше с повинной к Никите Яковлевичу; может и смилуется....
Раздумал Пётр Васильевич. Ежели на Сиротку записать, так надо и время выждать и с Матюшкой поделиться. Думал-думал и решил повести дело с Ястребовым начистоту.
--Это не на твои деньги куплено золото-то, так уж ты настоящую цену дай,--торговался вперёд Пётр Васильевич.
--Ладно, разговаривай...По четыре с полтиной дам,--решил Ястребов.
Цена подходящая. Пётр Васильевич принёс мешочек с золотом, передал Ястребову, а тот свесил его и уложил к себе в чемодан.
--Ну, а теперь прощай,--заговорил Ястребов.—Кто умнее Ястребова хочет быть, трёх дней не проживёт. А ты дурак....
Ястребов только засмеялся, погрозил револьвером и вытолкал Петра Васильевича в шею из избы. Он не в первый раз проделывал такую штуку.
Результатом этого было то, что Ястребов был арестован в ту же ночь. Произведенным обыском было обнаружено не записанное в книге золото, а таковое считается по закону хищничеством. Это была месть Петра Васильевича, который сделал донос. Впрочем, Ястребов судился уже несколько раз и отнёсся довольно равнодушно к своему аресту.
--Пожалеете меня, подлецы!—заметил он собравшейся толпе, когда его под конвоем увозили с Фотьянки в город.—Благодетеля своего продали....
Второй крупной новостью было то, что Карачунский застрелился. Он сдал дела Оникову, сжёг какие-то бумаги и пустил пулю в висок. Феню он обезпечил раньше.



               













                ЧАСТЬ  ПЯТАЯ

                1

Новый главный управляющий Балчуговскими золотыми промыслами явился той новой метлой, которая, по пословице, чисто метёт. Он сразу и везде завёл новые порядки, начиная со своей конторы. Его любимой фразой было:
--У меня—не у Степана Романыча.
Да...Служащим было убавлено жалование, а некоторым и совсем отказано из вида экономии. Уцелевшим на своих местах прибавилось работы. «Монморанси», конечно, остались попрежнему: реформатор не был им страшен. На фабрике увеличены рабочие часы, сбавлена плата ночной смене, усилен надзор и «сокращены» два каморника, карауливших старательские кучки золотоносного кварца. На Дернихе вводились тоже новые строгости, причём Оников особенно теснил конных рабочих. Но главное внимание было обращено на хищничество золота: Оников объявил непримиримую войну этому исконному промысловому злу и поклялся вырвать его с корнем во что бы то ни стало. Одним словом, новый управляющий налетел на промыслы весенней грозой и ломал с плеча всё, что попадало под руку.
Первое время все были как будто ошоломлены. Что же, ежели такие порядки заведутся, так и житья на промыслах не будет. Конечно, промысловые люди не угодники, а всё-таки и по человечеству разсудить надобно. Чаще и чаще рабочие вспоминали Карачунского и почёсывали в затылках. Крепкий был человек, а умел где нужно и не видеть и не слышать. В кабаках обсуждался подробно каждый шан Оникова, каждое его слово, Наконец, произнесён был приговор, выражавшийся одним словом:
--Чистоплюй!
Кто придумал это слово, кто сказал его первый—оставалось неизвестным, но оно было сказано и все сразу почувствовали полное облегчение. Чистоплюй—и делу конец. Остальное было понятно и все вздохнули свободно. Сказалась способность простого русского человека одним словом выразить целый строй понятий.   Все строгости реформы нового главного управляющего были похоронен под этим одним словом и больше никто не боялся   и не обращал внимания. Пусть его побалуется и наведёт свою плёвую чистоту, а там всё образуется само собой. Люди-то останутся те же. Могли пострадать временно отдельные единицы, общее останется, то общее, которое складывалось, выростало и копилось десятками лет под гнётом каторги, казённого времени и своего вольного волчьего труда. Объяснить всё это понятными, простыми словами никто бы не сумел, а чувствовали все определённо и ясно—это опять черта русского человека, который в массе, в артеле, делается необыкновенно умён, догадлив и сообразителен.
Пока реформы нового управляющего не касались шахты Рублихи, где попрежнему «руководствовал» один Игорь Анатольевич и все с нетерпением ждали момента, когда встретятся старый штейгер и новый главный управляющий. Предположениям и догадкам не было конца. Все знали, что Оников «терпеть ненавидел» Рублиху и что он её закроет, но всё-таки интересно было, как это случится и что будет с Чумаковым. Старик не подавал никакого признака безспокойства или волнения и вёл работу с прежним ожесточением, точно боялся за каждый новый день. Вассер-штольня была окончена как раз в день самоубийства Карачунского и теперь рудная вода не поднималась насосами наверх, а отводилась в Балчуговку по новой штольне. Это дало возможность начать углубление за тридцатую сажень.
Встреча произошла рано утром, когда Игорь Анатольевич находился на дне шахты. Сверху ему подали сигнал. Старик понял, зачем его вызывают в неурочное время. Оников расхаживал по корпусу и с небрежным видом выслушивал какие-то объяснения подштейгера, ходившего за ним без шапки. Родион Потапыч, не торопясь, вылез из западни, снял шапку и остановился. Оников мельком взглянул на него, повернулся и прошёл в его сторожку.
--Ну что, как дела?—спросил он, не глядя на старика.
--Ничего, можно хоть сейчас закрывать шахту,--спокойно ответил старик.
У Оникова выступили красные пятна на лице, но он сдержался и проговорил с деланой мягкостью:
--Мне нужно серьёзно поговорить. Я не верю в эту шахту, но бросить сейчас сейчас дело, на которое затрачено больше ста тысяч, я не имею никакого права. Наконец, мы обязаны контрактом вести жильные работы. Во всяком случае, я думаю расширить работы в этом пункте.
Игорь Анатольевич опустил голову. Он слишком хорошо понимал политику Оникова, свалившего вперёд все неудачи на Карачунского и хотевшего воспользоваться только пенками с будущего золота. Из молодых да ранних выискался. У старика даже защемило при одной мысли о Степане Романовиче, которого в чмсле других причин доконала и Рублиха. Эх, маленько бы обождать—всё бы оправдалось. Как теперь видел Игорь Анатольевич своего старого начальника, когда он приехал за три дня и с улыбкой сказал: «Ну, дедушка, мне три дня осталось жить—тороптсь!».
В последний роковой день он приехал такой свежий, розовый и уже ничего не спросил, а глазами прочитал свой ответ на лице старого штейгера. Они вместе опустились в последний день в шахту, обошли работы и Карачунский похвалил штольни, прибавив: «Жаль только, что я не увижу, как она будет работать». Потом выкурил папироску, вышел, а через полчаса его окроваленный труп лежал в конторке Игоря Анатольевича на той самой лавке, на которой когда-то спала Окся. Вот это был человек, а не чистоплюй.... Старик понимал, что Оников расширением работ хочет купить его и косвенным путём загладить недавнюю ссору с ним, но это нисколько не тронуло сердце старого штейгера, полного горячей преданности другому человеку.
--Ну, чтоже вы молчите?—спросил наконец Оников, обиженный равнодушием старого штейгера.
--Что же тут говорить, Александр Иванович: наше дело подневольное....Что прикажите, то и сделаем. Будьте спокойны: Рублиха себя вполне оправдает...
--Есть хорошие знаки?
--Будут и знаки....
Одним словом, дело не клеилось, хотя непоколебимая уверенность Чумакова повлияла на недоверчивого Оникова. А кто его знает, может всё случиться, чем враг не шутит! Положим, этот Чумаков и сумасшедший человек, но и жильное дело тоже скмасшедшее.
Игорь Анатольевич проводил нового начальника до выхода из корпуса и долго стоял на пороге, провожая глазами знакомую пару раскормленных господских лошадей. И тот же кучер Агафон, а то да не то....От постоянного пребывания под землёй лицо Игоря Анатольевича точно выцвело и кожа слелалась матово-белой, точно корка церковной просвиры. Живыми оставались одни глаза, упрямые, сердитые, умные...Он тяжело вздохнул и побрёл в свою конторку необычно вялым шагом, точно его что придавило. Раньше он трепытал за судьбу Рублихи, а когда всё устроилось само собой—его охватило какое-то обидное недовольство. К чему после поры-времени огород городить? Он даже с какой-то ненавистью посмотрел на отверстие шахты, откуда медленно поднималась железная тележка с «пустячком».
«Нет, брат, я тебя достану!—сердито думал Игорь Анатольевич, шагая в конторку.—Шалишь, не уйдёшь».
Это враждебное чувство к собственному детищу проснулось в душе Игоря Анатольевича в тот день, когда из конторки выносили холодный труп Карачунского. Жив бы был человек, если бы не продала проклятая Рублиха. Поэтому он вёл работы теперь с каким-то ожесточением, точно разыскивал в земле своего заклятого врага. Нет, брат, не уйдёшь....
Вообще старик чувствовал себя скверно, особенно, когда оставался в своей конторке один. Перед ним неотвязно стояла всё одна и та же картина рокового дня и он повторял её про себя тысячу раз, вызывая из памяти мельчайшие подробности. Так он припомнил, что в то роковое утро на шахте зачем-то был Кишкин и что именно его противную скоблённую рожу он увидел одной из первых, когда рабочие вносили ещё тёплый труп Карачунского на шахту. В переполохе это обстоятельство как-то выпало из памяти и потом Игорь Анатольевич принуждён был стороной навести справки у рабочих, что делал Кишкин в этот момент на шахте и не имел ли какого-нибудь разговора с Карачунским.
--Он, Кишкин-то, у котлов сидел, когда Степан Романыч приехал,--разсказывал кочегар.—Ну, Кишкин, сидел уже дивно времени...Сидит, лясы точит, а что к чему—неразберёшь. Известный омморок! Ну, как увидел Степан Романыча и даже как будто из лица выступил...А потом ушёл куда-то да и бежит: «Ох, беда...Степан Романыч порешил себя!». Он ведь не впервой захаживает, Шишка: то спросит, другое. Всё ему надо знать, чтобы у себя на Богоданке наладить. Одним словом, омморошный чорт.
Все эти объяснения ничего не разъяснили и Игорь Анатольевич догадывался, что Шишка караулил Карачунского для каких-то переговоров. Дело было гораздо проще. Кишкин действительно несколько раз «наведывался» на Рублиху, чтобы посмотреть кое-что для себя, но с Карачунским встречаться совсем не желал, а когда случайно наткнулся на него, то постарался незаметно скрыться. Говоря проще, спрятался...Уходить ни с чем Кишкину не хотелось и он решился выждать, когда чорт унесёт Карачунского. Выбравшись из главного корпуса, старик несколько времени бродил среди других построек. Управительская пара оставалась у него всё время на глазах. Но, к удивлению Кишкина, Карачунский с шахты прошёл не к лошадям, стоявшим у ворот ограды, а в противоположную сторону прямо на него. «Вот чорт, несёт»--подумал Кишкин, пойманный врасплох. Он никак не ожидал такого оборота и стоял на месте, как попавшийся школьник. Карачунский прошёл мимо него в двух шагах и даже нге взглянул на него, но таким пустым, ничего не видевшим взглядом, что у Кишкина даже захолонуло на душе. Это заинтересовало старика. Он вскарабкался на свалку добытого из шахты свежего «пустяка» и долго следил за Карачунским, как тот вышел за ограду шахты, как постоял на одном месте, точно что-то раздумывая, а потом быстро зашагал в молодой лесок по направлению к жилке Мыльникова. В еловой заросли несколько раз мелькнула высокая фигура Карачунского, а потом глухо грянул револьверный выстрел. Кишкин сразу понял всё и бросился на шахту объявить о случившемся.
При самоубийце оказалась записка, нацарапанная карандашом в конторе Игоря Анатольевича: «Умираю, потому что, во-первых, нужно же когда-нибудь умереть, а во-вторых, мой номер вышел в тираж...Уношу с собой сознание, что сознательно никому не делал зла, а если и делал ошибки, то по присущей всякому человеку слабости. Друзей не имел, врагов прощаю». Первым прочёл эту записку Кишкин и у него затряслись руки; от этой записки пахнуло на него холодом смерти. Уезжая утром на шахту, Карачунский отправил Феню в город. Он вручил ей толстый пакет, который просил никому не показывать, а распечатать самой. В пакете процентные бумаги и коротенькая записка, в которой Карачунский оставлял Фене всё своё наличное имущество, заключавшееся в этих бумагах. Феня плохо разбирала по-писменному и ей прочитал записку Мыльников, которого она встретила в городе.
--Табак дело,--решил Мыльников, крепко держа толстый пакет в своих корявых руках.—Записку-то ты покажи в полицию, а деньги-то не отдавай. Нет лучше и записку не показывай, а отдай мне.
Феня полетела на Балчуговский завод, но там всё уже было кончено. Пакет и записку она предоставила уряднику, производившему предварительное дознание. Денег оказалось больше шести тысяч. Мыльников все эти две недели каждый день приходил к Фене и ругался, зачем она отдала деньги.
--Пенцию тебе оставил Степан-то Романыч, дуре,а ты уряднику...
--Отстань, сера горючая.
--Дело тебе говорят. Кабы мне такую уйму деньжищ, да я бы...Первое дело, сгрёб бы их, как ястреб и убежал, куда глаза глядят. С такими деньгами, брат, на все стороны скатерьтю дорога.
Изумлению Мыльникова не было границ, когда деньги через две недели были возвращены Фене, а «приобщена к делу» только одна записка. Но Феня и тут показала себя круглой дурой: целый день ревела о записке.
--Мне она дороже записка-то этих денег,--плакала она.—Поминать бы стала по ней Степана Романыча.
Искренее всех горевал  о Карачунском старый Игорь Анатольевич, чувствовавший себя виноватым. Очень уже засосала Рублиха. Когда стихал дневной шум, стариковские мысли получали болезненную яркость и он даже крестился от этого наваждения. Ох, много и хороших и худых людей он пережил, так что в пору и самому помирать.
На Рублиху вечерами завёртывали старички с Фотьянки и из Балчуговского завода, чтобы поговорить и посоветоваться с Игорем Анатольевичем, как и что. Без меры лбтовал чистоплюй, особенно над старателями.
--Умякнет,--отвечал старый штейгер.—Не больно велик в перьях-то.
--Утихомириться? Дай бы Бог, кабы по твоим словам. Затенил старателей  в конец. Так и рвёт, так и мечет.
--Утешиться?
--Упыхается. Главная причина, что здря всё делается. Конечно, вашего брата, хищников, не за что похвалить, а суди на волка—суди и по волку. Всё рить-есть хотят, а добыча невелика. Удивительное дело это, как я погляжу. Жалились раньше, что работы нет, делянками притесняют, ну, открылась Кедровская дача—кажется, места не в проворот. Так? А всё народ беднится, всё в лохмотьях ходит.
--Погоди, Игорь Анатольевич, дай время, поправятся. На Фотьянке народ улучшается на глазах; там изба новая, там ворота, там лошадь. Конечно, много малодушия в народе, особливо, когда дикая корейка навернётся. Тоже ведь и к деньгам большую надо привычку иметь, а народ бедный, необычный, ну, стало быть у него имеется двадцать целковых—он и не знает, что с ними делать. Всё равно, голодный: дай ему вволю поесть, он точно пьяный сделается. Так и с деньгами бывает. Вот купцы, кажется, уж привычны к деньгам, а тоже дуреют. Как-то Затыкин—Он на Генералке прииск заявил—в неделю четыре фунта намыл золота и пошёл чертить. Едет из города с деньгами, кучера всю дорогу хересом поит, из левольверта палит. Дня через три едва очувствовался. А уж где же старателю совладать, когда у него сроду четвертной бумажки в руках не было»


               


                2

Баушка Лукерья в каких-нибудь два года таксостарилась, что её узнать было нельзя: поседела, сгорбилась и пожелтела, как осенний лист. Живыми остались одни глаза. И Пётр Васильевич тоже поседел от заботы в разных треволнениях, сделался угрюмым и мало с кем разговаривал. Соседи говорили, что они состарились от денег, которые хлынули дуром. Пётр Васильевич начал было строить новую избу, но поставил сруб и махнул на него рукой. Его звала какая-то недомашняя дума. Пропадал он по неделям на промыслах, возвращался домой мрачный и непременно приставал к матери:
--Мамынька, а где у тебя деньги....а? Скажи, а то, неровен час помрёшь, мы и не найдём опосля тебя.
--Тьфу! Тоже и сказал,--ворчала старуха.—Прежде смерти не умрём....И какие такие мои деньги?
--А вот те самые, какие Кишкину стравила?
--Ничего я не знаю....
--Не отдаст он тебе, жила собачья. Вот попомни моё слово. Как он меня срамил-то восетта, мамынька: «Ты, грит, с уздой за чужим золотом не ходи». Ведь это что же такое? Ястребов вон сидит в остроге, так и меня в пристяжки к нему запречь можно?
--А ты сколько фунтов Ястребову стравил?—язвила баушка Лукерья.—Ловко он тогда тебя обезживотил.
--Мамынька, не поминай...Нож это мне самое дело. Тяжеленько досталось моё-то золото Ястребову, да и мне не легче.
--Дураком ты себя показал и больше ничего....Пошутил тогда с тобой Ястребов-то, а ты его и утопил.
--Медведь тоже с кобылой шутил, так одна грива осталась. Большому чорту большая и яма, а вот ты Кишкину подражаешь для какой-то модели? Пусть только приедет, так я ему ноги повыдёргиваю. А денег он тебе не отдаст.
--Не твоя печаль...Ты сходи к Ястребову в острог да и спроси про свои капиталы, а о моих деньгах и собаки не лают.
--Ах, мамынька....
--Два года ходил с уздой своей по промыслам да сразу всё и профукал....А ещё мужик называешься! Не тебе, видно, мои деньги считать.
Это ядовитые обидные разговоры повторялись при каждой встрече, причём ожесточение обоих сторон доходило до ругани, а раз баушка Лукерья бегала даже в волость жаловаться на непокорного сына. Волостные старички опять призвали Петра Васильевича и сделали ему внушение.
--Ты смотри, кривой чорт. Тогда на Ястребова лез собакой, а теперь мать донимаешь, изъедуга. Мы тебя выучим, как родителев почитать должон. Будет тебе богатого показывать!
Пётр Васильевич сгоряча нагрубил старикам и попал в холодную. Он здесь только опомнился, что опять свалял дурака. Дело было совсем не в том, что он ссорился с матерью,--за это много-много поворчали бы старики. А ему теперь косвенно  мстили за Ястребова. Вся Фатьянка знала, из-за кого попал в острог знаменитый скупщик и кляла Петра Васильевича на чём свет стоит, потому что в лице Ястребова все старатели лишились главного покупателя. Светлый был человек и принимал золото со всех сторон, а после него остались скупщики-мелкота: купят золотник и обжигаются. Одним словом, благодетель был Никита Яковлевич, всех кормил...Общественное мнение было против Петра Васильевича, который из-за своей глупости подвёл всех. Зачем отдавал золото Ястребову дуром, кривая собака? Умеючи каждое дело надо делать. Теперь вся Фотьянка бедует из-за кривого чорта. Посаженный в холодную, Пётр Васильевич понял, что попался, как кур во щи и что старички его достигнут своим волостным средствием. И действительно, старички охулки на руки не положили. Сначала выдержали в холодной три дня, а потом вынесли резолюцию:
--Ты в желетке ноне щеголяешь, Пётр Васильевич, так мы тебе рукава наладим к желетке-то.
Действительно, Пётр Васильевич незадолго до катострофы с Ястребовым купил себе жилетку и щеголял в ней по всей Фотьянке, не обращая внимания на насмешки. Он сразу понял угрозу старичков и весь побелел от страха и стыда.
--Старички, есть ли в вас крест?—взмолился он.—Ежели пальцем тронете, так всю Фотьянку выжгу.
--А, так ты вон как разговариваешь? Снимай-ка жилетку-то, мил-друг сердешный, а рукава мы тебе на обчественный счёт приставим. Будешь родителев уважать.
Без дальних разговоров Петра Васильевича высекли. Это было до того неожиданно, что несчастный превратился в дикого зверя: рычал, кусался, плакал и всё-таки был высечен. Когда экзекуция кончилась, Пётр Васильевич не хотел подниматься с позорной скамьи и некоторое время лежал, как мёртвый.
--Перестань дурака-то валять, а ступай помирись с матерью,--посоветовали старички.
--Куда я теперь пойду?—застонал Пётр Васильевич.
--А уж это твоё дело, милаш....
Пётр Васильевич сел, посмотрел на своих судей своим единственным оком и заскрежетал зубами от безсильной ярости. Что бы он теперь ни сделал, а безчестья не поправить.
--Выжгу....зарежу....,--бормотал он, сжимая кулаки.—Будете меня помнить, ироды...
--А ты с миром не ссорься, голова. Лучше бы выставил четвертную бутылочку старичкам да поблагодарил за науку.
Первой мыслью, когда Пётр Васильевич вышел из волости, было броситься в первую шахту, удавиться—до того тошно на душе. Теперь глаз показать никуда нельзя....Худая-то слава везде перебежит. Свои фотьянские проходу не дадут. Его взяло такое горе, стыд, отчаяние, что он присел на волостное крылечко и заплакал какими-то ребячьими слезами. Вся жизнь была загублена...Куда теперь итти? Что делать? А, главное, он понимал, что все против него и волостные старички только выполнили волю «мира». Прохожие останавливались, смотрели на него, качали головами и шли дальше. Несколько раз раздавалось проклятое слово «желетка», которое приводило Петра Васильевича в отчаяние: в нём вылилась тяжёлая мужицкая ирония, пригвоздившая его именно этим ничего не значащим словом к позорному столбу. Потом Пётр Васильевич поднялся и, как говорили очевидцы, погрозил кулаком всей Фотьянке. Домой он не зашёл, а его встретили старатели около Маяковой слани.
Вечером этого рокового дня у баушки Лукерьи сидел в гостях Кишкин и удушливо хихикал, потирая руки от удовольствия. Он узнал проездом о науке Петра Васильевича и нарочно завернул к старухе.
--Давно бы тебе догадаться, баушка,--повторял Кишкин.—Шелковый будет....хе-хе! Ловко налетел с кривого глаза. В лучшем виде отполировали.
--А ты-то чему обрадовался?—напустилась на него старуха.—От чужого безвременья тебе лучше не будет...
--А не скупай чужого золота! Впредь наука....Теперь куда денется твой Пётр Васильевич?
--И то, слышь, грозиться выжечь всю Фотьянку...Ох, и гне рада я, что заварила кашу. Постращать думала, а оно вон что случилось....Жаль мне.
--Да ведь не за тебя его драли-то, а за Ястребова. Не безпокойся...Зуб на него грызли, ну, а он подвернулся.
Старуха всплакнула с горя: ей именно теперь стало жалко Петра Васильевича, когда Кишкин поднял его на смех. Большой мужик, теперь показаться на людях будет нельзя. Чтобы чем-нибудь досадить Кишкину, она пристала к нему с требованием своих денег.
--Отдай, Андрон Евстратыч...Покорыстовался ты моей простотой, пора и честь знать. Смертный час на носу...
--Тебя жалеючи не отдаю, глупая...У меня сохраннее твои деньги: лежат в железном сундуке за пятью замками. Да...А у тебя ещё украдут или сама потеряешь.
--Ты мне зубов не заговаривай, а подавай деньги.
--А где у тебя расписка?
--На совесть даваны...
--Ха-ха...Тоже и сказала: на совесть. Ступай-ка разскажи никто тебе не поверит...Разве такие нынче времена?
Когда остервеневшаяся старуха пристала с ножом к горлу, Кишкин достал бумажник, отсчитал свой долг и положил на стол.
--Вот твои деньги, коли не понимаешь своей пользы...
--Да ведь я так...У тебя всё хи-хи да ха-ха, а мне и полсмеха нет.
--Ко мне же придёшь, поклониться своими деньгами, да я-то не возьму,--бахвалился Кишкин.—Так будут у тебя лежать, а я тебе процент платил бы. Не пито, не едено огребала бы с меня денежки.
Баушка бережно взяла долг, пересчитала их и унесла к себе в заднюю избу, а Кишкин сидел у стола и посмеивался. Когда старуха вернулась, он отдал ей десятирублёвую ассигнацию.
--Это твой процент, получай...
Руки у старухи дрожали, когда она брала несчитанные деньги,--ей казалось, что Кишкин смеётся над ней, как над дурой.
--Бери, баушка, не поминай меня лихом....Найди другого такого дурака.
--Да ведь я, Андрон Евстратыч...по бабьй своей глупости. Пётр Васильевич уж больно меня смущал. Не одаст, грит, тебе Кишкин денег!
--Ты ему отдай, так он тебе и спасибо не скажет, Пётр-то Васильевич, а теперь ему деньги-то в самый раз...
--Старая я стала...глупа....
--Ну, ладно, будет нам с тобой делиться. Посылай-ка помоложе себя чтобы мне веселее было, а то нагнала тоску...Где Наташка?
--А куды ей деваться? Эй, Наташка... А ты вот что, Андрон Евстратыч, не балуй с ней: девчонка ещё не в разуме, а ты какие ей слова говоришь. У неё ещё робячье на разуме, а у тебя седой волос...Не пригожее дело.
--А у меня характер весёлый, баушка...Люблю с молоденькими пошутить...
--Шути с Марьей, коли такая охота напала....
--У Марии свой шутник есть. Погоди, вот женюсь, возьму богатую купчиху в городе, тогда и остепенюсь.
--В годы ещё не вошёл жениться-то,--пошутила старуха.—И Наташку оставь: стыдливая она, не то, что Марья. Ты и нынче наряжаешься в том роде, как жених...Форсить начал.
--Недавно на триста рублей всякого платья заказал,--хвастался Кишкин.—Не всё оборвышем ходить...Вот часы золотые купил, потом перстень...
--Ох, мотыга, мотыга.
С Кишкиным, действительно, случилась большая перемена. Первое время своего богатства он ходил в своём старом рваном пальто и ни за что не хотел менять на новое. Знакомые даже стыдили его. А потом вдруг поехал в город и вернулся оттуда щёголем, во всём новом и первым делом поехал к баушке Лукерье.
--Сватать Наташку приехал,--шутил он.—Наташка, пойдёшь за меня замуж? Одними пряниками кормить буду..
Наташка, живя на Фотьянке, выровнялась с изумительной быстротой, как растение, выставленное в окошке. Она и выросла, и пополнела, и зарумянилась—совсем невеста. А глазами вся в Феню: такие же упрямо-ласковые и спокойно-покорные. Кишкина она терпеть не могла и пряталась от него. Она даже плакала, когда баушка посылала её прислуживать Кишкину.
--Ну, недотрога-царевна, пойдёшь за меня?—повторил Кишкин.—Лучше меня жениха не найдёшь...Всего-то я поживу три года, а потом ты богатой вдовой останешься. Все деньги на тебя в духовной отпишу...С деньгами-то потом любого лучшего жениха выбирай.
Девушка только отрицательно качала головой и смотрела на жениха исподлобья. Впрочем, потом она стала смелее и даже потихоньку начала подсмеиваться над смешным стариком. Всего более Кишкину нравилась Наташкина коса, тяжёлая да толстая. У крестьянских девок никогда таких кос не бывает. Кишкин часто любовался красавицей и начинал говорить глупости, совсем гне гармонировавшие с его сединами. В сущности, он серьёзно влюбился в эту дикарку и думал о ней день и ночь. Эта старческая запоздалая страсть делала его смешным и жалким. Баушка Лукерья раньше других сметила, в чём дело, и по-своему эксплоатировала стариковское увлечение, посылая Наташку за подарками. Только Кишкин не любил давать деньги, потому что знал, куда они пойдут, а привозил разные сладости, дешёвенькие бусы, лежалого ситцу.
--Ты ей приданое сделай,--советовала старуха.—Сирота не сирота, а в том роде. Помрёшь—поминать будет.
--Эх, баушка, баушка...Помереть все помрём, а лиха беда в том, что мысли у неё молодые. Пусть меня уважит Наташка и приданое сделаю...Всего-то в гости ко мне на Богоданку приехать.
--Ишь чего захотел, старый пёс....Да за такие слова я тебя и в дом к себе пущать не буду. Охальничать-то не пристало тебе....
--Шутки шучу...
Странные дела творились в дому у баушки Лукерьи. Наташкой она довольна была, но целый ряд недоразумений выходил из-за маленького Петруньки и отца, Яши Малого. Старуха не могла видеть ни того, ни другого, а Наташка убивалась по ним, как большая женщина. Дело начиналось тем, что она перетащила к себе Петруньку и в свободное время пестовала братишку где-нибудь в укромном уголке. Старуха выходила из себя и поедом ела Наташку. Она возненавидела ребёнка какой-то слепой ненавистью и преследовала его на каждом шагу. Много слёз пролила Наташка из-за этой ненависти и сама возненавидела старуху.
--Объедаете меня,--корила она каждым куском.—Не напасёшься на вас! Жил бы Петрунька у дедушки: старик побогаче вас всех.
--Баушка, так ведь у дедушки и Анна с ребятишками и Татьяна тоже. А мне ничего не надо: только Петрунька бы со мной.
--А ты поразговаривай....Самоё кормят, так скажи скажи спасибо. Вон какую рожу наела на чужих-то хлебах...
Петрунька чувствовал себя очень скверно и целые дни прятался от сердитой бабки, как пойманный зверёк. Он только и ждал того времени, когда Наташка укладывала его спать с собой. Наташка целый день летала по всему дому стрелой, так что ног под собой не слышала, а тут находила и ласковые слова, и скалку, и какие-то бабьи наговоры, только бы Петрунька не скучал.
--Большим мужиком будешь, тогда меня кормить станешь,--говорила Наташка.—Зубов у меня не будет, ходить я буду с костылём....
---А я старателем буду, как тятька...—говорил Петрунька.
Настоящим праздником для этих заброшенных детей были редкие появления отца. Яша Малый прямо не смел появиться, а тайком пробирался куда-нибудь в огород и здесь выжидал. Наташка точно чувствовала присуствие отци и птицей летела к нему. Тайн между ними не было и Яша разсказывал про свои дела, как Наташка про свои.
--Боюсь я, тятенька, этого старичонки Кишкина,--жаловалась Наташка.—Больно нехорошо глядит он. Уставится инда совестно делается.
--Наплюй на него, Наташка. Это он от денег озорничать стал. Погоди, вот мы с Тарасом обыщем золото...Мы сейчас у Кожина в огороде робим.. Золото нашли...Вся Тайбола ума решилась и все кержаки по своим огородам роются, а конторе это обидно. Оников-то штейгеров своих послал в Тайболу: наша, слышь, дача. Что греха у них и не расхлебать...До драки дело доходило.
--Всё это Тарас,--говорила серьёзно Наташка.—Он везде смутьян. В Тайболе-то и слыхом не слыхали, чтобы золотом занимались. Отстать бы и тебе, тятька, от Тараса, потому совсем он пропащий человек. Вон жену Татьяну дедушке на шею посадил, с ребятишками, а сам шатуном шатается.


                3


Пётр Васильевич пришёл прямо на Сиротку. Там ещё ничего не знали о его позоре и он мог хоть отдохнуть, чтобы опомниться и очувствоваться. Он был своим человеком здесь и никто не обращал внимания на его таинственные имчезновения и неожиданные появления. После истории с Ястребовым он вообще сделался разсеянным и разговаривал только с Матюшкой. Добравшись до прииска, Пётр Васильеваич залёг в землянку да и не вылезал из неё целых два дня. Чего только он не передумал, а выходило всё скверно, как ни поверни. Ясно было только одно: на Фотьянке ему больше не жить. Мальчишки задразнят: драный! драный! И перед своими совестно. Нужно было уходить, куда глаза глядят. Мало ли золотых приисков на севере, на ужном Урале, в «оренбургских казаках»--везде с уздой можно походить. Эта мысль засела у него гвоздём и Пётр Васильевич лежал и думал:
--«Ах, и жаль только своё родное место бросать, насиженное»
--Да ты что лежишь-то?—спросил наконец Матюшка.—Аль неможется?
--Весь немогу,--глухо отвечал Пётр Васильевич.
О своих планах и намерениях он, конечно, не желал говорить никому, а всех меньше Матюшке.
На Сиротке догадывались, что с Петром Васильевичем опять что-то произошло и решили, что или он опять попался с краденым золотом или его вздули старатели за привес. С такими-то делами всё равно головы не сносить. Впрочем, Матюшке было не до мудрённого гостя: дела на Сиротке шли хуже и хуже, а Оксины деньги таяли в кармане, как снег.
Главной ошибкой было то, что Матюшка не довольствовался малым и затрачивал деньги на разведки. Ведь один раз найти золото-то, как думают все и так думал Матюшка. Он сильно похудел от забот и неудач, а главное, от зависти: каких-нибудь десять вёрст податься по Мутяшке до Богоданки, а там золото так и валит. В хорошую погоду ясно можно было слишать свисток паровой машины, работавшей на Богоданке и Матюшка каждый раз вздрагивал. Да, там богатство, а здесь разорение, нищета. Пётр Васильевич тогда подтолкнул взять Сиротку, теперь с ней не расхлебаешься. Бывший лакей Ганька «подводивший» приисковые книги, ещё больше разстраивал Матюшку разными наговорами—там богатое золото объявилось, в другом месте ещё богаче, а в третьем уж прямо «фунтит», то есть сто пудов веску даёт по фунту золота.  Положим, такого дикого золота ещё никто не видел, но чем нелепее слух, тем охотнее ему верят в таком азартном и рискованном деле, как промысловое.
--И чего ты привязался к Мутяшке,--наговаривал Ганька.—Вон по Свистунье, сказывают, какое золото, по Суходойке тоже. На одну смывку с вышгерта по десяти золотников собирают. Это на Свистунье, а на Суходойке опять самородки. Ледянка тоже в славу входит.
--Везде золота много, только домой не носят. Супротив Богоданки все протчие места наплевать. Тем и живут, что друг удружки золото воруют.
Между прочим, Пётр Васильевич заманил на Сиротку итем, что здесь удобно было скупать всякое золото—и с Богоданки и компанейское. Но и это не выгорело, потому что Пётр Васильевич влетел в историю с Ястребовым и остался без гроша денег, а на скупку нужны наличные. До поры до времени Матюшка ничего не говорил Петру Васильевичу, принимая во внимание его злоключения, а теперь хотел всё выяснить, потому что денег оставалось совсем мало. Разсчитывать рабочих приходилось в обрез. Хорошо, что свой брат—потерпят если и «недостача» случится. Даже даром будут робить, ежели в пай принять. Все промысловые на одну колодку: ничего не жаль.
Выждав время, когда никого не было около избушки, Матюшка приступил к Петру Васильевичу с серьёзным разговором.
--Нету денег-то, Пётр Васильевич,--начал Матюшка издали.
--Несчастье перед вёдром бывает.
--Людей разсчитывать нечем. Кабы ты тогда не захвалился, так я ни в жисть бы не стал робить на Сиротке.
--За волосы тебя никто не тащил! Свои глаза были. Да ты что пристал-то ко мне, смола? Своего ума к чужой коже не пришьёшь. Кабы у тебя ум...что я тебе наказывал-то, оболтусу? Сам знаешь, что мне на Богоданку дорога заказана.
Матюшка привык слышать как ругается Пётр Васильевич и не обратил никакого внимания на его слова, а только подсел ближе и разсказал подробно о своих подходах.
--Захаживал я не одинова на Богоданку-то, П1тр Васильевич. Заделье прикину да и заверну. Ну, конечно, к Марье—тоже гне чужая, значит, мне будет, тётка Оксе-то.
--Вся сила в Марье...
--Дура она, вот что надо сказать! Имела и силу над Кишкиным, да толку не хватило. Известно, баба-дура. Старичонка-то подсыпался к ней и так и этак, а она тут себя и оказала дурой вполне. Ну, много ли старику нужно? Одно любопытство осталось, а вреда никакого. Так нет, Марья сейчас на дыбы: да у меня муж, да я в законе, а какая-нибудт приисковая гулевана.
--Да уж речистая баба: точно стреляет словами-то. Только и ты, Матюшка, дурак ежели разобраться: Марья своё толмит, а ты ей своё. Этакому мужику да и не обломать бабёнки? Семёныч-то у машины ходит, а ты ходил бы около Марьи. Поломается для порядку, а потом вся чужая и сделается: известная бабья вера.
--Было и это,--сумрачно ответил Матюшка, а потом разсмеялся.—Моя-то Оксюха ведь учуяла, что около Марьи обихаживаю и тоже на дыбы. Да ведь какую прыть оказала: чуть-чуть не зашибла меня. Вот как разстервенилась, окаянная! Ну, я её поучил малым делом, а она ночью-то на Богоданку как стрелит, да прямо к Семёнычу. Тот на дыбы, Марью сейчас избил, а меня пообещал застрелить, как только я нос покажу на Богоданке.
--Ну, теперь твоя вся Марья,--решил Пётр Васильевич.—Тоже умеючи надо и баб учить. Марья-то со злости что хошь сделает.
--И то сделает. Подсылала уже ко мне,--тихо проговорил Матюшка, оглядываясь.—А только мне она, Марья-то, совсем не надобна, окромя того, чтобы вызнать, где ключи прячет Шишка. Кажный день, слышь, на новом месте. Потом Марья же сказывала мне, что он теперь зачастил больше к баушке Лукерье и Наташку сватает
--Так, дурит...Комариное-то сало розыгралось.
--Марья и говорит, что иначе нельзя, как через Наташку...
После короткой паузы Матюшка опять засмеялся и прибавил:
--Окся ужо до тебя доберётся, Пётр Васильевич. Она и то обещает разсчитаться с тобой мелкими. «Это, грит,он, кривой чорт, настроил тебя». То-то, дура. Я и боялся к тебе подойти всё время: пожалуй, как раз вцепится. Ей бы только в башку попало. Тебя да Марью хочет руками задавить.
Дальше разговор пошёл совсем шопотом. Матюшка сидел, опустив в раздумье свою кудлатую голову, а Пётр Васильевич говорил:
--Чего ждать-то? Всё одно пропадать....а старичонке много ли надо: двинул однова и не дыхнёт.
Голова Матюшки сделала отрицательное движение, а его могучее громадное тело отодвинулось от змея-искусителя. Землянка почти зашевелилась. «Ну, нет, брат, я на это не согласен!,--без слов ответила голова Матюшки новым, но ещё более энергичным движением. Пётр Вастильевич тяжело дышал. Он сейчас ненавидел этого дурака Матюшку всей душой. Так бы и ударил его по пустой башке чем попало.
--Эй, кто жив человек в землянке?—послышался весёлый голос.
Пётр Васильевич вздрогнул, узнав по голосу Мыльникова. Матюшка отскочил от него и сделал вид, что поправляет каменку. А Мыльников был не один: с ним стоял Ганька.
--Здесь,--шептал Ганька, показывая головой на землянку.—Третий день пластом лежит.
Ганька только что узнал от Мыльникова пикантную новость и сгорал от нетерпения своими глазами драного Петра Васильевича узреть. Это было жадное лакейское любопытство. Мыльников тоже был счастлив, что первым принёс на Сиротку любопытную весточку.
--Кого там чорт несёт?—отозвался Матюшка с деланой грубостью.
--Так богоданных родителев принимают?—обиделся Мыльников, просовывая свою голову в дверь.—В гости пришёл, зятёк.
--Милости просим....Проходите почаще мимо-то, тестюшка.
Мыльников уставился на Петра Васильевича, который лежал неподвижно на нарах.
--Чего ощерился, как свинья на мерзлую кочку?—предупредил его Пётр Васильевич с глухой злобой.—Я самый и есть. Ты ведь за тридевять земель прибежал, чтобы разсказать, как меня в волости драли. Ну, драли! Вот и гляди: я самый....Ты ведь за этим пришёл?
Пётр Васильевич дико захохотал, а голова Мыльникова мгновенно скрылась. Матюшка торопливо вышел из землянки и накинулся на незванного гостя.
--Что тебе здесь понадобилось, Тарас? Уходи добром, пока цел.
--Мне бы Оксю повидать,--бормотал виновато Мыльников.—Больно я по ней соскучился. Сказывают, брюхатая она.
--Не твоё дело. Проваливай. А ты, Ганька, тоже с ним можешь итти, коли глянется.
К общему удивлению, показался Пётр Васильевич и проговорил:
--Матюшка, не тронь, в самом деле Тараса. Его причины тут нет. Так он, по своему малодушию.
--Да я тебя-то жалеючи, Пётр Васильевич!—заговорил Мыльников, набираясь храбрости.—Какое такое полное право волостные старички имеют, напримерно, драть тебя? Да я их вот так распатроню. Прямо губернатору бумагу подать, а он в правительственный синод. Найдём дорогу, не безспокойся.
Эта болтовня не встретила никакого ответа. Матюшка упорно отворачивался от дорогого тестюшки, Ганька шмыгал глазами, подыскивая предлог, чтобы удрать, а Пётр Васильевич вызывающе смотрел на Мыльникова своим единственным оком, точно хотел его съесть.
--Что же, я и уйду,--решил вдруг Мыльников.—Нахлебался у зятя щей через забор шляпой...эх, родненька!
Он прошёл на прииск и розыскал Оксю, которая действительно находилась в интересном положении. Она видимо обрадовалась отцу, чем и удивила и тронула его. Грядущее материнство сгладило прежнюю мужиковатость Окси, хотя красивей она не слелалась. Усадив отца на пустые вымостки, Окся разспрашивала про мать, про родных, а потом спокойно проговорила:
--Помру скоро, тятя...
--Перестань молоть! Это для первого разу страшно, а бабы живучи....
--Нет, помру. Кланяйся маменьке. Так и скажи ей.
Пётр Васильевич и Матюшка ушли с Сиротки вместе и так шли до самой Богоданки. В виду самого прииска Пётр Васильевич остановился и тяжело вздохнул.
--Вот как поворачивает Кишкин, братец ты мой! Красота....Помирать не надо. А прежнего места и звания не осталось.
Промысловые волки долго любовались работавшим богатым прииском, как настоящие артисты. Эти громадные отвалы и свалка верховика и перемывок, правильные квадраты глубоких выемок, где добывался золотоносный песок, бутара, приводимая в движение паровой машиной, новенькая контора на взгорье, а там, в глубине дымки старательских огней, кучи свежего хвороста и движущиеся тачки рабочих—всё это было до того близкое, родное, кровное, что от немого восторга дух захватывало. Это настоящая работа, нпастоящее золото, недосягаемая мечта, высший идеал, до которого только в состоянии подняться промыслоыое воображение. Дух захватывает, глядя на такую работу, не  то, что на Сиротке, где копнуто там, копнуто в другом месте, копнуто в третьем, а настоящего ничего.
Пётр Васильевич отстался, а Матюшка пошёл к конторе. Он шёл медленно, развалистым мужицким шагом, приглядывая новые работы. Семёныч теперь у своей машинвы руководствует, а Марья управляется в конторе бабьим делом одна. Самое подходящее время, еслтибы ещё старый чорт не вернулся. Под новеньким навесом у самой конторы стоял новенький тарантас, в котором ездил Кишкин в город сдавать золото, рядом новенькая конюшня, новенький амбар—всё с иголочки, всё как только что облупленное яичко.
А Марья уже завидя гостя и её улыбающееся лицо мелькает в окне.
--Наше вам, Марья Игоревна...Легко ли прыгаете?
--Не до прыганья, Матюшка: извелась в конец.
--Какая такая причина случилась?
--По одном подлом человек сохну....Я-то сдуру, а ему кудрявому и горюшка мало.
--Тоже навяжется лихо....
Марья болтает, а сама смеется и глазами в Матюшку так упирается, что ему даже жутко делается. Впрочем, он встяхивает своими кудрями и подсаживается на завалинку, чтобы выкурить цыгарку, а потом уж идёт в Марьину горенку; Марья вдруг стихает, мешается и смотрит на Матюшку какими-то радостно-испуганными глазами. Какой он большой в этой горенке,--Семёныч перед ним цыплёнок.
--Ну, так как же, Марья Игоревна?
--Да всё то же, Матюшка...Давно не виделись, а пришёл—и сказать нечего. Я уж за упокой собиралась тебя поминать. Жена у тебя, сказывают, на тех порах, так об ней заботишься?
--Экий у тебя язык, Марья....
Марья наклонилась, чтобы достать какое-то угощение из-за лавки, как две сильных волосатых руки схватили её и подняли, как пёрышко. Она только жалобно пискнула и замерла.
--Чорт, отстань....
--Выходи ужо в лес...Выйдешь?
--Да ты ошалел никак? Ступай к своей Оксе и спроси её, куда мне приходить. Отпусти, медведь!
Марья плохо помнила, как ушёл Матюшка. У неё сладко кружилась голова, дрожали ноги, опускались руки. Хотела плакать и смеятся, а тут ещё свой бабий страх. Вот сейчас она честная мужняя жена, а выйдя в лес—и пропала. Вспомнив про объятия Матюшки, она сердито отплюнулась. Вот охальник! Потом Марья вдруг расплакалась....Присела к окну, облокотилась и залилась рекой. Семёныч, завернувший вечерком напиться чаю, нашёл жену с заплаканным лицом.
--Ты что это?—спросил он участливо.
--Да так....голова болит...скучно.
Семёныч был добрый и обходительный муж. Никогда слдова поперечного не скажет. Марье сделалось ужасно стыдно и она чуть не удержалась, чтобы не разсказать про охальство Матюшки. Но, взглянув на Семёныча и мысленно сравнивая его с могучим Матюшкой, она промолчала: зачем напрасно тревожить мужа? Полезет он на Матюшку с дракой, а Матюшка его одним пальцем раздавит. Сама виновата, ежели разобрать. Доигралась....Нет, впредь этого уж не будет. «Выходи в лес», говорит. Тоже нашёл дуру! Так и побежала, как собачонка. Да как он смеет, вахлак, такие речи говорить?
До самого вечера Марья проходила в каком-то тумане и всё её злость разбирала сильнее. То-то охальник: и место назначил—на розстани, где от дороги на Фотьянку отделяется тропа на Сиротку. Семёныч улёгся спать рано, потому что за день у машины намаялся, да и вставать утром на брезгу. Лежит Марья рядом с мужем, а мысли бегут по дороге в Фотьянку, к розстани.
«Поди, думает, леший, что я его испугалась,--подумала она и улыбнулась.—Ах, дурак, дурак....Нет, я ещё ему покажу, как мужнюю жену своими граблями царапать! Небо с овчинку покажется...Не на таковскую напал. Испугался...ха-ха!».
Марья поднялась, прислушалась к тяжёлому дыханию мужа и тихонько скользнула с постели. Накинув сарафан и старое платишько, она, как тень, вышла из горенки, постояла на крылечке, прислушалась и торопливо пошла к лесу.



                4


Раз вечером баушка Лукерья была до того удивлена, что даже не могла слова сказать, а только отмахивалась обеими руками, точно пред ней явилось привидение. Она только что вывернулась из передней избы в загребушку, пересчитала там утрений удой по кринкам, поднялась на крылечко и остановилась, как вкопанная: перед ней стоял Игорь Анатольевич.
--Да ты давно онемела, что ли?—сердито проговорил старик и, повернувшись, пошёл в переднюю избу.
Наташка, завидевшая сердитого деда в окно, спряталась куда-то, как мышь. Да и сама баушка Лукерья трухнула: ничего худого не сделала, а страшно. «Пожалуй, за дочерей пришёл отчитывать»--мелькнуло у неё в голове. По дороге она даже подумала, какой ответ дать. Игорь Анатольевич зашёл в избу, помолился в передний угол и присел на лавку.
--Случай выпал к тебе,--заговорил он, добывая из кармана окровавленный платок.—Вот погляди, старуха.
В платке лежали бережно завёрнутые четыре передних зуба. Баушка Лукерья «ужаснулась» бабьим делом, но ничего понять не могла.
--Где взял-то?—спросила она, чувствуя, что говорит совсем не то.
--Не украл, а свои собственные....
В подтверждение своих слов Чумаков раскрыл рот и показал окровавленные дёсны. Теперь баушка Лукерья ахнула уже от чистого сердца.
--Где это тебя угораздило-то?
--В шахте. Заложил четыре патрона, поджог фитиль: раз ударило, два ударило, три, а четвёртого нет. Что такое думаю, случилось? Выждал с минуту и пошёл поглядеть. Фитиль-то догорел, почитай до самого патрона, да заглох, ну, я добыл спичку, подпалил его, а он топять гаснет. Ну, я наклонился и начал раздувать, а тут ка-ак чебурахнет...Опомнился уже наверху, куда меня замертво выволокли. Сам цел остался, а зубы повредило, сам их добыл...
--Ах, батюшки...да как это тебя угораздило-то?
--Вот и пришёл...Нет ли у тебя какого средства кровь унять, да против опуха: щеку дует. К фершалу стыдно ехать, а вы, бабы, всё знаете....Может, и зубы на старое место можно поставить?
--Нет, нельзя этого, а кровь уймём. Есть такая трава.
К особенностям Игоря Анатольевича принадлежало то, что он сам никогда не хворал и в других не признавал болезней, считая их притворством. Такие болезни как головная боль, лихоманка, горячка, «сердце схватило», « не могу»--это были настоящее притворство. Всякая болезнь в его глазах являлась только предлогом не работать. Из-за этого происходили часто трагикомические случаи. Ещё при покойном Карачунском одному рабочему придавило в шахте ногу. Его отправили в больницу. Это до того возмутило старика, что он сейчас же явился к Карачунскому с формальной жалобой:
--Это он нарочно, Степан Романыч
--Как нарочно? Фельшер говорит, что кости повреждены и, может быть, придётся даже отнять ногу.
--Нарочно, Степан Романыч, ногу подставил, чтобы в больнице полежать, а потом пенсию будет клянчить. Известно, какой наш народ.
В восемьдесят лет у Игоря Анатольевича сохранились все зубы до одного и теперь он искренне удивлялся, как это могло случиться, что вышибло «диомидом» сразу четыре зуба. На лице его не было ни одной царапины. Другого разнесло бы в крохи, а старик поплатился только передними зубами. « Всё на счастливого», так говорили рабочие.
Старуха сбегала в заднюю избу, порылась в сундуках и натащила разного старушечьего снадобья: и коренья, и травы, и наговорённой соли, и ещё какого-то мудрённого зелья, завёрнутого в тряпочку. Игорь Анатольевич принимал всё с какой-то детской покорностью, точно удивлялся самому себе, что дошёл до такого ничтожества.
--А вот это к ночи прими,--наставительно повторяла старуха,--кровь разбивает. Хорошее способие от безсонницы, али кто нехорошо задумываться начинает.
Игорь Анатольевич улыбнулся.
--И то меня за сумасшедшего принимают,--заговорил он, покачав головой.—Ещё покойничек Степан Романыч так-то надумал. Для него-то я и был, пожалуй, сумасшедший с этой Рублихой, а для Оникова и за умного сойду. Одним словом, пустой колос кверху голову носит. Тошно смотреть-то.
--Все жалятся на него,--заметила старуха.—Затеснил совсем старателей-то. Тоже ведь живые люди: пить-есть хотят...
--И старателей зря теснит и своего поведения не понимает.
Оглядевшись и понизив тон, старик прибавил:
--А у меня уж скоро Рублиха-то подастся. Лёгкое место сказать, два года около неё бьёмся и больших тысяч это самое дело стоит. Как подумаю, что при Оникове всё дело оправдается, так даже жутко сделается. Не для его глупой головы удумана штука. Он-то теперь льнёт ко мне, да мне-то его даром не надо.
Ещё более понизив голос, Чумаков прошептал на ухо баушке Лукерье:
--Приходил ведь ко мне Степан-то Романыч....
--С нами крёстная сила!
--Верно тебе говорю...Спустился я ночью в шахту, пошёл посмотреть штольню и слышу, как он идёт за мной. Уж я ли его шаги не знал!
--А-Ах!, ба-атюшки...Да я бы на месте померла.
--Ну, раньше смерти не помрёшь. Только не надо оборачиваться в таких делах...Ну, иду я, он со мной, повернул я в штрек и он опять в штрек. В одном месте надо на четвереньках проползти, чтобы в разсечку выйти—я прополз и слушаю. И он за мной ползёт. Слышно, как по хрящу шуршит и как под ним хрящ-то осыпает. Ну, тут уж, признаться и я струхнул. Главная причина, что без покаяния кончился Степан-то Романыч, ну, и бродит теперь...
--Почему же около шахты ему бродить?
--А почему он порешил себя около шахты? Неприкаянная кровь пролилась в землю.
--Ну, так что дальше-то было?—спрашивала баушка Лукерья, сгорая от любопытства.—Слушать-то страсти....
--Дальше-то вот и было...Повернулся я, а он из штрека-то и вылезает на меня.
--Батюшки! Угодники...Ой, смертынька!
--А я опять знаю, что двигаться нельзя в таких делах. Стою и не шевелюсь. Вылез он и прямо на меня....бледный такой...глаза опущены, будто что по земле ищет. Признаться тебе сказать, у меня по спине мурашки побежали, когда он мимо прошёл, совсем близко, чуть локтем не задел.
Игорь Анатольевич перевёл дух. Баушка Лукерья вся дрожала со страху и даже перекрестилась несколько раз.
--Ну и безстрашный ты человек, Мгорь Анатольевич!
--Ты слушай дальше-то: он от меня, а я за ним....Страшновато, а я уже пошёл на отчаянность: что будет. Завёл он меня в одну разсечку да прямо в стену и ушёл в забой. Понимаешь теперь?
--Ничего я не понимаю, голубчик. Обмерла, слушавши тебя.
--А я понял: он мне показывал, где жила спряталась.
--А ведь и то....Ах, глупая я какая!
--Ну я тут на другой же день и поставил работы, а мне по первому разу зубы и вышибло, потому как не совсем чистое дело-то...
--А что ты думаешь, ведь правильно! Надо бы попа позвать да отчитать хорошенько.
В этот момент под окнами загремел колокольчик и остановилась взмыленная тройка. Баушка Лукерья даже вхдрогнула, а потом проговорила:
--Погляди-ка, как наш Кишкин отличается...Прежде Ястребов так-то ездил, голубчик наш.
Чумаков только нахмурился, но не сдвинулся с места. Старуха всполошилась: как бы чего не вышло. Кишкин вошёл в избу совсем весёлый. Он ехал с обеда от горного секретаря.
--Передохнуть завернул, баушка,--весело говорил он, не снимая картуза.—Да и лошадям надо подобрать мыло. Запозднился малым делом...Дорого лесная, пожалуй, засветло не доберусь до своей Богоданки.
--Здравствуй, Андрон Евстратыч...Разбогател, так и узнавать не хочешь,--заговорил Чумаков, поднимаясь с лавки.
--Ах, Игорь Анатольевич!—обрадовался Кишкин.—А я-то и не узнал тебя. Давненько не видались....Когда в последний раз мы с тобой встретились? Ах, да, вот здесь-то у следователя. Ещё ты меня срамил.
--Мало срамил-то, Андрон Евстратыч, потому как по твоему малодушеству не так бы следовало.
--Правильно, Игорь Анатольевич, кабы я знал да ведал, разе бы довёл себя до этого, а теперь уж поздно. Голодный-то и архирей украдёт.
--Претить, значит, совесть-то? Ах, Андрон Евстратыч, Андрон Евстратыч....
--От бедноты это приключилось,--объяснила баушка Лукерья, чтобы прекратить неприятный разговор.—Все мы так-то: в чужом рту кусок велик...
--Через тебя в землю ушёл Степан Романыч,--наступал старый штейгер.—Истинно через тебя....Метил ты в других, а попал в него.
--Тьак уж случилось,--смущённо повторял Кишкин.—Разе я теперь рад этому? И то он, Степан Романыч, как-то привиделся мне во сне, так я напринялся страху. Панихиду отслужил по нём, как будто полегче стало.
Игорь Анатольевич и баушка Лукерья переглянулись, а потом старик проговорил:
--Старинные люди, Андрон Евстратыч, так и сказывали: покойник у ворот не стоит, а своё возьмёт...А между прочим твоё дело, тебе ближе знать.
Наступило неловкое молчание. Кишкин жалел, чсто не во время попал к баушке Лукерье и тянул время отъезда,--пожалуй, подумают, что он бежит.
--Ты бы переночевал?—предлагала старуха.—Куда, на ночь глядя, поедешь-то?
--А мне пора, в самом деле!—поднялся Кишкин.—Только-только поспею засветло! Баушка, посылай поклончик любезному сынку Петру Васильевичу. Он на Сиротке теперь околачивается. Шабаш, брат: и узду забыл, и весы—всё ремесло.
--Ох, и не говори,--застонала баушка Лукерья.—Домой и глаз не кажет. Не знаю, что уж теперь и будет.
--Ничего, обмякнет, дай время,--успокаивал Кишкин.—До свежих веников не забудет.
--А ты напрасно Лукерья острамила своего Петра Васильевича,--вступился Мгорь Анатольевич.—Поучить следовало, это верно, а только опять не на людях. В сам-то деле, мужику теперь ни взад, ни вперёд ходу нет. За рукомесло за его похвалить тоже нельзя, да ведь все вы тут оболоумели и последнего ума решились. Нет, не ладно. Хоть бы со мной посоветовалась: вместе бы и поучили.
Когда Кишкин вышел за ворота, то увидел на завалинке Наташку, которая сидела здесь вместе с братишкой,--она выжидала, когда сердитый дед уйдёт.
--Ты это что, птаха, по заугольям прячешься?—спрашивал Кишкин, усаживаясь в тарантас.
--Дедушки боюсь,--откровенно призналась Наташка, краснея детским румянцем.
--Ну, страшен сон, да милостив Бог. Поедем ко мне в гости?
Когда лошади тронулись и дрогнули колокольчики под дугой, торопливо выскочила за ворота баушка Лукерья.
--Постой-ка Андрон Евстратыч!—кричала она задыхающимся голосом.—Возьми ужо деньги от меня...
--Ага...а где ты раньше была? Нет, теперь ты походи за мной, а мне твоих денег не надо..
Тарантас укатил, заливаясь колокольчиками, а баушка Лукерья оставалась со своими деньгами, завязанными в старенький платок. Она постояла на месте, что-то пробормотала и, пошатываясь, побрела назад. Заметив Наташку, она её обругала и дала тычка.
--Вот дармоеды навязались!—ворчала раздосадованная старуха.—Богодельня у меня, что ли?
Игорь Анатольевич  против обыкновения засиделся у баушки Лукерьи. Это даже удивило старуху: не таковский человек, чтобы задарма время проводить.
--И впрям, надо полагать, с ума схожу,--печально проговорил старик, разглаживая бороду.—Никак даже не пойму, что к сему...Прежнее-то всё понимаю, а нынешнее в ум не возьму. Измотыжелся народ вконец.
--Ох, и не говори!
--Что мужики, что бабы—все точно очумелые ходят. Недалеко ходить,хоть тебя взяьб, Лукерья. Обжадничала и ты на старости лет...От жадности и с сыном повдорила, а теперь оба плакать будете. И все так-то...Раздумаешься эдак-то и сделается тошно...Ушёл бы куда глаза глядят, только бы не видеть и не слышать про ваши-то художества.
Баушка Лукерья угнетённо молчала. В лице Игоря Анатольевича перед ней встал позабытий старый мир, где всё было так строго, ясно и просто и где баба чувствовала себя только бабой. Сказывалась старая «расейка», нёсшая на своих бабьих плечах свяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая безпастушная скотина...Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушенствовался. Правильно говорит Игорь Анатольевич.
Старики разговорились про старину и на время забыли про настоящее, чреватое неприятными для них интересами, заботами и пакостями. Теперь только баушка Лукерья поняла, зачем приходил Родион Потапыч: тошно ему, а отвести душу не с кем.
Игорь Анатольевич ушёл уже в сумерках. Ему не хотелось итти через Фотьянку при дневном свете, чтобы не встречатся с галдевшим у кабака народом. Фотьянка вечером заживала лихорадочной жизнью. С ближайших промыслов съезжались все рабочие и около кабака была настоящая давка. Игорь Анатольевич обошёл подальше проклятое место, гудевшее пьяными голосами, звуками гармоний, песнями и ораньем, спустился к Балчуговке и только ступил на мост, как Ульянов кряж весь заалелся от зарева. Оглянувшись он подумал, что горит кабак...Вечер был тихий и пламя поднималось столбом.
--Да ведь это баушка Лукерья горит!—воскликнул старик, бегом бросаясь назад.
Действительно, горел дом Петра Васильевича, занявшийся с задней избы. Громадное пламя так и пожирало старую стройку из кондового леса, только треск стоял, точно кто зубами отдирал брёвна. Вся Фотьянка была уже на месте действия. Крик, гвалт, суматоха и никакой помощи. У волостного правления стояли четыре бочки и пожарная машина, но бочки разсохлись, а у машины не могли найти кишки. Да и безполезно было: слишком уж сильно занялся пожар и всё равно сгорит до тла весь дом.
--Сам поджёг свой дом!—галдел народ, запрудивший улицу и мешавший работавшим на пожарище.—Не даром тогда грозился в волости выжечь всю Фотьянку. В огонь бы его, кривого пса!
--Сказывают, девчонка его видела! Он с огородов подкрался и карасином облил заднюю-то избу.
Игорь Анатольевич никак не мог найти в толпе баушку Лукерью.
--Да она, надо полагать, таво,--объяснил неизвестный мужик.—В самое пальмо попала. Бросилась, слышь, за деньгами, да и задохлась.
Старик в ужасе перекрестился.


                5


На другой же день после пожара в Фотьянку приехала Марья. Она первым делом розыскала Наташку с Петрунькой, приютившихся у соседей. Дети обрадовались тётке после ночного переполоха, как радуются своему и близкому человеку только при таких обстоятельствах. Наташка даже расплакалась с радости.
--Тётя, родная, что только и было,--разсказывала она, припадая к Марье.—И разсказывать-то—только одна страсть.
--Дедушка зачем был?
--А так навернулся. До сумерек сидел и всё с баушкой разговаривал. Я с Петрунькой на завалинке всё сидела: боялась ему на глаза попасть. А тут Петрунька спать захотел. Я его в сенки потихоньку и свела. Укладываю, а в оконце—отдушинка у нас махонькая ва стене проделана—в оконце-то и вижу, как через огород человек крадётся. И вижу, несёт он в руках бурак берестяной и прямо к задней избе да из бурака на стенку и плещет. Испугалась я, хотела крикнуть, а гляжу: это дядя Пётр Васильевич...ей Богу, тётя, он!
--Уж это ты врёшь, Наташка. Тебе со страху показалось...Да и как ты в сумерки могла разглядеть? Пётр Васильевич на прииске был в это время. Ну, потом-то что было?
--А потом я хотела позвать баушку Лукерью, да побоялась. Ну, как дедушка ушёл, я только к баушке, а она как на меня зыкнет. Целый день она сердилась на меня за Петруньку. Ну, я со страху и замолчала. А тут баушка погнала в погреб...Выскочила я из погреба-то, а на дворе двм и огонь в задней избе. Я забежала в сенки, схватила Петруньку и не помню, как выволокла на улицу сонного. А баушки нет...Я опять в сенки, а баушка на моих глазах в заднюю избу бросилась, прямо в огонь. Она за сундуком это...Там её и нашли, около сундука...Обгорела вся....ничего не узнать.
Наташка в заключении так разрыдалась, что Марье пришлось отваживаться с ней.
--Народ-то всё Петра Васильевича искал,--продолжала Наташка,--все хотели его в огонь бросить...
--А ты бы ещё больше болтала, глупая! Всё из-за тебя.. Ежели будут спрашивать, так и говори, что никого не видала, а наболтала со страху.
--Да я видела...
--Молчи, дура! Из-за твоих слов ведь в Сибирь сошлют Петра Васильевича. Теперь поняла? И спрашивать будут, говори одно: ничего не знаю.
Пожарище представляло собой страшную картину. За ночь точно языком слизнуло целых три дома. Торчали печные трубы да обгорелые столбы. Около места, где стояла задняя изба баушки Лукерьи, толкался народ. Там, среди обгорелых брёвен, лежало обуглившееся, неузнаваемое «мёртвое тело» самой старухи. Чья-то добрая рука прикрыла её белым половиком. От волости был наряжен сотский, который сторожил мёртвое тело до приезда станового. От этой картины даже у Марьи сердце сжалось, особенно когда она узнала валявшиеся около баушки Лукерьи железные скобы от её заветного сундука. Вероятно, старуха так и задохлась на своём сокровище. Народ усиленно галдел. Все ругали Петра Васильевича. Марья попробовала было заступиться за него, но её чуть не прибили.
--Мы его, пса, ещё утихомирим! Его работа...Сам грозился в волости выжечь всю Фотьянку.
Вообще народ был взбудоражен. Погоревшие соседи ещё больше разжигали общее озлобление. Ревели и голосили бабы, погоревшие мужики мрачно молчали, а общественное мнение продолжало своё дело.
--Надо его своим судом, кривого чорта! А становой что поделает....Поджог, а руки-ноги не оставил. Удавить его мало, вот это какое дело!
Таким образом Пётр Васильевич был объявлен вне закона. Даже не собирали улик, не допрашивали больше Наташки: дело было ясно, как день. На пожарище Марья столкнулась носом к носу с Ермошкой, который нарочно пришёл из Балчуговского завода, чтобы посмотреть на пожарище и на сгоревшую старуху.
--Приказала баушка Лукерья долго жить,--заметил он, здороваясь с Марьей.—Главная причина—без покаяния старушка окончание приняла. Весьма жаль...А промежду протчим, очень древняя старушка была, пора костям и на покой, кабы только по всей форме это самое вышло.
--Все под Богом ходим, Ермолай Семёныч... Кому уж где Господь кончину пошлёт.
--Это точно-с. Все мы люди-человеки, Марья Игоревна и все мы помрём. Сказывают, старушка на сундуке так и сгорела. Ах, неправильно это вышло...
--Мало ли что зря болтают! Просто, опахнуло старушку дымом, ну и обезпямятела... Много ли старому человеку нужно! А про сундучок это зря болтают.
--Конечно, зряч, а я только к слову. До свиданья, Марья Игоревна...Поклон Андрону Евстратычу. Скоро в гости к нему приеду.
--Милости просим...
Ермошка отошёл, но вернулся и, оглядываясь, проговорил:
--А моя-то Дарья пласт-пластом лежит. Не сегодня-завтра кончится. Уж так-то она рада этому самому.
Поймав улыбку Марьи, он смущённо добавил:
--Вы не подумайте, чтобы через мои руки она помирала...Пальцем не тронул. Прежде случалось, а теперь ни Боже мой...
--Жениться будете?
--Как сорочины минуют, подумываю...Вот вы меня не дождались, Марья Игоревна!
--Сватайте Наташку: она лицом-то вся в Феню. Я её к себе на Богоданку увезу погостить....
--А ведь оно тово, действительно Марья Игоревна, статья подходящая...ей Богу! Так уж вы, тово, не оставьте нас своею милостью...Ужо подарочек привезу. Только вот Дарья бы померла, а там живой рукой всё оборудуем. Феодосия-то Игоревна в город переехала...Я как-то её встретил. Бледная такая да худенькая..
Марье пришлось прожить на Фотьянке дня три, но она всё-таки не могла дождаться баушкиных похорон. Да надо бы и Наташку поскорее к местк пристроить. На Богоданке-то она и свою головушку прокормит и пользу ещё принесёт. Недоразумение вышло из-за Петруньки, но Марья впрерёд всё предусмотрела. Ей это было даже на руку, потому что, благодаря Петруньке, из девчонки можно было верёвки вить.
--Я твоего Петруньку тоже устрою,--говорила Марья, испытующе глядя на свою жертву.—Много ли парнишке надо. Покойница-баушка вся извелась на него, а я так рада: пусть себе живёт. Не чужие ведь....
Наташка точно оттаяла от этих слов, хотя раньше не любила Марьи. Марья, не теряя времени, сейчас же увезла её на прииск и улещала всю дорогу разными наговорами, как хороший конокрад. Нужно заметить, что приезжала она на Фотьянку настоящей барыней, на лошадях Кишкина и в его долгушке. Наташку дорогой взяло раздумье относительно надоедавшего ей старика, но Марья и тут сумела её успокоить, а кому же верить, как не Марье. Когда она жила ещё дома, так все под её дудку плясали: и сама Устинья Марковна, и тётка Анна, и тётка Феня.
--Старичок ежели и пошутит, так не велика беда,--наговаривала Марья.—Это не то, что молодые парни зубы скалят.
Таким образом Марья торжествовала. Она обещала привезти Наташку и привезла. Кишкин, по обыеновению розыграл комедию: накинулся на Марью же и долго ворчал, что у него не богодельня и что всей Марьиной родни до Москвы не перевешать. Скоро этак-то ему придётся и Тараса Мыльникова кормить и Петра Васильевича. На Наташку он не обращал теперь никакого внимания и даже как будто сердился. В этой комедии ничего не понимал один Семёныч и ужасно конфузился каждый раз, когда жена цеплялась зуб за зуб с хозяином.
--Очень уж ты свободно разговариваешь с ним, Маша,--усовещал он жену.—От места мне ещё откажет.
--Не откажет, старый чорт! А откажет, так и без него местов добудем.
Устроив Наташку на прииске в своей горенке, Марья опять склалась и погнала на Фотьянку хоронить баушку Лукерью, а оттуда в Балчуговский завод проведать своих. Она уже слышала стороной, что отец не совсем твёрд в разуме и, того гляди, всем имуществом завладеет Анна. Она и то разжалобила отца своими ребятишками. Яша Малый, конечно, ничего не получит да и Татьяна тоже,--раз удобрится мамынька Устинья Марковна да из своей части отвалит. Старушка тоже древняя и тоже очень не тверда разумом-то. А главная причина поездки заключалась в желании видется с Матюшкой, который по уговору должен был её подождать у Маяковой слани. Марья уезжала одна, в приисковой тележке, в каких ездили все старатели.
--Смотри, не пообидел бы кто-нибудь дорогой,--говорил Семёныч, провожая жену,--бродяги в лесу шляются...
--Ты вот за Наташкой не очень ухаживай,--огрызнулась Марья.
Она раньше боялась мужа, потом стыдилась, затем жалела и наконец возненавидела, потому что он упорно не хотел ничего замечать. И таким маленьким он ей казался...Вообще с Марией творилось неладное: она ходила, как в тумане, полная какой-то странной решимости.
--Наташка, будешь убираться в конторе, так пригляди, куды прячет Андрон Евстратыч ключ от железного сундука,--наказывала она перед отъездом.—Да возьми припрячь его при случае.
Наташка не понимала, для чего нужно было прятать ключ. Марья окончательно обозлилась и объяснила:
--Надоел он мне, как горькая редька...Пусть поищет, старая крыса. За тебя с Петрунькой поедом съел. Положи ключик-то на полочку под образ. Поняла?
Наташка теперь поняла и даже ухмыльнулась. Ей понравилась мысль испугать противного старичка, который опять начал поглядывать на неё масляными глазами.
Семёныч «ходил у парового котла» в ночь. День он спал, а с вечера отправлялся к машине. Кстати сказать, эту ночную работу мужа придумала Марья, чтобы Семёныч не мешал ей пользоваться жизнью. Она сама просила Кишкине поставить мужа в ночь.
--Играешь, Марьюшка,--посмеялся Кишкин.—Ну, ну, я ничего не вижу и ничего не знаю...Между мужем и женой Бог судья. Ты мне только тово....
--А вот я уеду в Балчуговский завод, так вы уж сами тут промышляйте. В конторе одна Наташка останется...Ну, что, довольны теперь?
--Озолочу, Марьюшка.
Около полуночи, когда Семёныч дремал у своей машины, прибежал кто-то и сказал, что в когторе неладно. Все бросились туда. Там произошло нечто ужасное...В самой конторе лежал зарезанный Кишкин. Он был в одном белье и, видимо, отчаянно защищался, потому что руки были страшно изрезаны. В горенке Семёныча оказалось целых три трупа: в своей постели на полу лежал убитый Петрунька,--видимо, его убили сонного. Наташка лежала в амых дверях с разможённым черепом, а на крылечке сама Марья. Всё было залито кровью. Цель убийства была ясна: касса оказалась пустой. У всех мелькнула одна и та же мысль при виде этой картины: некому это сделать, кроме всё того же Петра Васильевича. Пошёл мужик на отчаянность. Конечно, его работа. Кому же больше? Оставалось непонятным только одно, как Марья опять вернулась в свою горенку? Все видели, как она ещё днём уехала в Фотьянку. Лошадь нашли на дороге—она была привязана к дереву в стороне от дороги. Подозрение на Петра Васильевича увеличилось ещё и тем, что его видели именно в этот день недалеко от прииска, а потом он вдруг точно в воду канул. Конечно, его дело. С Сиротки он ушёл после обеда. Матюшка лежал больной у себя в землянке. Он защищал Петра Васильевича. Мало ли по лесу бродяг шляется: подглядели и прикончили всех.
Приехал на Богоданку следователь, урядник, понятые. Произвели следствие, которое подтвердило общее подозрение: за кассой нашли шапку Петра Васильевича, которую все признали. Очевидно, он забыл её второпях. Следователь уже составил полный план, как совершилось преступление: Пётр Васильевич встретил Марью на дороге и под каким-то предлогом уговорил вернуться домой. Может быть, он ей сказал, что Кишкин и Наташка убиты, а когда она вернулась, он убил и её, чтобы скрыть всякие следы. В сущности, это было очень неясное объяснение, но пока единственное. (Чумак очень сожалел, что на этот раз был не в роли следователя. Он видел, что версия с Петром Васильевичем не выдерживала критики, но подчинился общему настроению. И как всегда, оказался прав).
Когда следователь уехал уже домой, раскрылось новое обстоятельство, перевернувшее всё: недалеко от Маяковой слани нашли убитого Петра Васильевича. Очевидно, он был убит на дороге, а затем уже стащен в болото.


                6


Дела у компании шли плохо. Старательские работы сведены были на нет и этим самым уничтожено было в корне хищничество, но вместе с тем компания лишилась и главной части своих доходов, которые получались раньше от старателей. Но Оников хотел быть последовательным и решился вести дело исключительно компанейскими работами. Во-первых, был расчёт на Рублиху, а потом немного пониже Фотьянки отводили течение реки Балчуговки в другое русло,--нужно было взять розсыпь, по которой протекала эта река, целиком. Уже второй год устраивалась громадная плотина, отводившая реку в новое русло. Целую зиму велась эта грандиозная работа, стоившая десятки тысяч рублей. Когда вода была отведена, приступили к вскрыше верхнего пласта, покрывавшего розсыпь. Вместе с наступлением весны должна была открыться и промывка этой розсыпи, для чего поставлено было несколько бутар и две паровые машины. Новый прииск лежал немного пониже Ульянова кряжа, так что, по всем приметам, розсыпь образовалась из разрушившихся жил, залегавших именно в этом кряже так, что золото за раз модно было взять и из розсыпи и из коренного месторождения.
--Мы возьмём золото с хвоста и с головы,--повторял Оников, встречаясь с Игорем Анатольевичем.
--Что же, ваши бы слова да Богу в уши,--уклончиво отвечал старик, окончательно возненавидевший Оникова.
Положение Фотьянки было отчаянное. Кедровское золото кое-кого поманило, кое-кого даже помазало по губам, но в общей масса бедствовала хуже прежнего, потому что кончились старательские работы собственно в Балчуговской даче. Эти работы давали крохи, но эти крохи и были дороги, потому что приходились главным образом на голодное зимнее время. Нерасчётливый промысловый рабочий не умел сберегать на чёрный день, а добытые на приисках гроши пели петухами. Отдельные случаи более или менее случайного обогащения совершенно терялись в общей массе рабочей бедности.
Уничтожение старательских работ в компанейской даче отразились прежде всего на податях. Недоимки были и раеьше, а тут они выросли до громадной суммы. Фотьянский старшина выбился из сил и ничего не мог поделать: хоть кожу сдирай. Наезжал несколько раз непременный член по крестьянским делам присуствия вместе с исправником и тоже ничего не могли поделать.
--Как же это так,--удивлялся член,--кругом золото, а вы не можете податей заплатиь?
--Точно так, вашескородие,--отвечал староста.—Кругом золото, а в серёдке бедность. Всё от компании зависит: ежель б объявили старательские работы, оно всё же передышка. Не настоящее дело, а из-за хлеба на воду робили.
Переговоры с Ониковым по этому поводу тоже ни к чему не повели. Он остался при  своём мнении, ссылаясь на прямой закон, воспрещавший старательские работы. Конечно, здесь дело заключалось только в игре слов: старательские работы уставом о частной золото промышленности действительно запрещены, но в виде временной меры разрешались работы «отрядные» или «золотничные», что в переводе значило то же самое.
--Я поступаю только по закону,--говорил Оников с упрямством безнадёжно помешанного человека.—Нужно же было когда-нибудь вырвать зло с корнем..
--Да....гм....Но апостол Павел сказал, что «по нужде и закону преминение бывает». Ваши реформы отзываются на казённых интересах.
--О, это напрасно! Дайте что угодно рабочим, они всё пропьют...Что дала Кедровская дача?
Дело в том, что собственно рабочим Кедровская дача дала только призрак настоящей работы, потому что здесь, вместо одного хозяина, как у компании, были десятки—только и разницы. Пока благодетелями являлись одни скупщики в роде Ястребова. Затем мелкие золотопромышленники могли работать только летом, а зимой прииски пустовали.
Недовольство рабочих новым главным управляющим пережило свою острую форму. Его даже не ругали, а глухое мужицкое недовольство росло и подступало, как выступившая вода из берегов.
--У меня разговор короткий: чуть что, сейчас рабочих из других мест кликну,--хвастался Оников.—Всякое дело необходимо доводить до концв.
Игорь Анатольевич сидел на своей Рублихе и ничего не хотел знать. Благодаря штольне, углубление дошло уже до сорок шестой сажени. Шахта стоила громадных денег, но за неё тпотому так и держались все. Смертельная болезнь только может подтачивать организм с такой последовательностью, как эта шахта. Но Игорь Анатольевич один не терял веры в своё детище и боялся только одного, что компания не даст дальнейших ассигнований.
Раз ночью старик сидел в конторе и дремал. Его разбудил осторожный стук в окно.
--Кто там крещённый?
--Можно зайти, дедушка, обогреться?
--Дня-то тебе не стало?—удивился Игорь Анат ольеваич, разглядывая чьё-то молодое лицо с окладистой русой бородой.—Ступай к двери.
Через несколько минут в дверях конторки показался Матюшка.
--Ты что это полуночничаешь?—сердито спросил его старик.—Мало ли тут шляющихся по лесу-то...
--Я с делом, дедушка,--разсеянно ответил Матюшка, перебирая шапку в руках.—Окся приказала долго жить...
--Кончилась?—участливо спросил старик, сразу изменившись.—Ах, сердяга. Обманула она меня тогда, ну да Бог её простит.
--Целую неделю, дедушка, маялась, и всё никак разродится не могла...На голос кричала цельную неделю, а в лесу никакого способия. Ах, дедушка, как она страждала...И тебя вспоминала, «Помру, грит, Матюшка, так ты сходи к дедушке на Рублиху и поблагодари, что угрел меня тогда».
--Вспомнила?
--И ещё как дедушка...А перед самым концом как будто стишала и поманила к себе, чтобы я около неё посидел. Ну, я, значит, сел....Взяла она меня за руку, поглядела этак долго-долго на меня и заплакала. «Что ты, говорю, Окся: даст Бог поправишься». «Я—грит, не о том, Матюшка. А тебя мне жаль». Вон она какая была Окся-то. Получше в десять раз другого умного понимала.
Постоял Матюшка у порога, разсказал ещё раз о смерти Окси и начал прощаться. Это опять удивило Игоря Анатольевича.
--Да ты чего это ночью-то хочешь итти?—проговорил ему старик.—Оставайся у нас на шахте переночевать.
Матюшка переминался с ноги на ногу, а потом вдруг у него по лицу посыпались быстрые молодые слёзы.
--Тошно мне, дедушка...,--шептал он, задыхавшимся голосом.—Ах, как тошно....
Старик нахмурился: разве модель мужику реветь?
Матюшка так и не остался ночевать. Он несколько раз нерешительно подходил к двери конторки, останавливался и опять отходил. Вообще с Матюшкой было неладно, как заметили все рабочие.
В другой раз он спустился в самую шахту и отыскал Игоря Анатольевича в забое, где закладывались динамитные патроны для взрыва.
--Эк ты напугал меня,--разсердился Чумаков.—Ну, чего опять?
Матюшка молчал. Старик с удивлением посмотрел на него. Этакий молодчага парень, ежели не дурь. Руки одни чего стоят. Вот бы в забой поставить.
Когда взрыв был произведен и Игорь Анатольевич взглянул на обвалившиеся куски камня, то даже отшатнулся, точно от наваждения. Взрывом была обнаружена прекрасная жила, толщиной в полтора аршина, а в проржавевшем кварце золотыми слезами блестел драгоценный металл.
--Что же это такое?—изумился старик, глядя на Матюшку.—Сколь бились мы над ней, над жилой, а она вон когда обозначилась...На твоём счастье, Матюшка, выпала она!
Матюшка опять молчал, а у Игоря Анатольевича блестели слёзы на глазах. Это было его последнее золото...Выломав несколько кусков получше, старик велел забойщикам подняться наверх, а западню в шахту запер на замок собственноручно. Оно меньше греха.
Открытие жилы на Ульяновом кряже произвело настоящий переполох. Оников прискакал, сломя голову и разцеловал Игоря Анатольевича из щеки в щеку. Спустившись в шахту, он долго любовался жилой и вслух делал примерные вычисления. На худой конец оправдаются все произведенные расходы, да столько же получится дивидента.
--Надо деньги-то считать, когда оне в карман положены, --строго заметил Игорь Анатольевич.
--Ничего, сосчитаем и не в кармане.
Старик молча торжествовал свою победу. Рублиха не обманула, хотя и стоила страшно дорого. Да, он показал, какое золото в Ульяновом кряже старые штейгеры открывают. Вот только голубчие Степан Романыч не дожил.
Прпиехал полюбоваться Рублихой  и сам горный секретарь Илья Федотыч. Спустился в шахту, отломил на память кусочек кварцу с золотом и милостливо потрепал старого штейгера по плечу.
--Молодые-то хоть и поют петухами, а без нас, стариков, дело, видно, тоже не обойдётся. Так, Игорь Анатольевич?
--Молодых-то гусей по осени считают, Илья Федотыч.
На Рублихе пока была сделана передышка. Работала одна паровая машина да неотступно оставался на своём месте Игорь Анатольевич. Он, добившись цели, вдруг сделался грустным и задумчивым, точно что потерял. С ним теперь часто дежурил Матюшка, повадившийся на шахту неизвестно зачем. Раз они сидели вдвоём в конторке и молчали. Матюшка совершенно неожиданно рухнул своим гшромадным телом в ноги старику, так что тот даже отскочил.
--Дедушка, голубчик, тошно мне, а силы своей не хватает...Отвези ты меня к следователю в город. Моё дело...
--Да ты рехнулся, парень? Какое дело?
--А на Богоданке? Я всех троих порешил. Пётр Васильевич подбил: ограбим да ограбим Кишкина. Ну, я и соблазнился и Марью настроил, чтоб ключ добыла, а она через Наташку...Я её на дороге встретил, ну вместе на прииск ночью и пришли. Пётр Васильевич в сторожах сперва стоял, а я в горницу к Марье прошёл. Ключ-то Наташка у старика выкрала..Ну, захожу я в контору из Марьиной горницы, а Кишкин и проснись на грех. Как закричит. Всё у меня в голове перемешалось....ударил я его и сразу заморил, а Пётр Васильевич уже около кассы с ключом и какие-то бумаги себе за пазуху суёт. Потом Наташка очнулась; ну, мы всех прикончили разом, чтобы никакого следа. Деньги захватили—и в лес. Ночью около огонька принялись делить...Вижу Пётр Васильевич обманывает меня, а потом, думаю, уйдёт с деньгами-то куды глаза глядят, и на меня всё свалит. Ну, тут я и его прикончил. Всё равно, выдал бы...На него все улики были. Ночью же пришёл я домой и сказался больным, а Окся-то и догадалась, что неладное дело. Так ничего и не сказала, а только перед самой смертью выговорила всё...»За твой, грит, грех помираю!». И так мне стало тошно с того с самого времени: легче вот руки наложить на себя...места не найду....
Игорь Анатольевич молча его выслушал, молча взял верёвку и молча связал ему кркпко руки.
--Повремени малость,--сказал он, не глядя на Матюшку.—Я тебя предоставлю куда следует.
Захватив с собой топор, Игорь Анатольевич спустился один в шахту. В последний раз он полюбовался открытой жилой, а потом поднялся к штольне. Здесь он прошёл к выходу в Балчуговку и подрубил стойки, то же самое сделал в нескольких местах посередине, а у самой шахты, где стояла рудная вода. Земля быстро обсыпалась, преграждая путь стекавшей по штольне воде. Кончив эту работу, старик спокойно поднялся наверх и через полчаса повёл Матюшку на Фотьянку, чтобы там передать его в руки правосудия.
В ту же ночь Рублиху залило водой, а старый штейгер сидел наверху и смеялся теперь уже сумасшедшим смехом.



Залитую водой Рублиху возобновить было, пожалуй, дороже, чем выбить новую шахту и найденная старым штейгером золотоносная жила была снова похоронена в земле. Да и компании было не до неё. Устроенная плотина на Балчуговке была размыта весенней водой и все работы, подготовленные с громадными затритами, были покрыты речным илом. Эти две большие неудачи отозвались в промысловом бюджете очень сильно, так как предоставленные Ониковым сметы не получили утверждения и компания прекратила всякие работы за их невыгодностью. И это в такой местности, где при правильном хозяйстве могло благоденствовать стотысячное население и десять таких компаний.
Игорь Анатольевич действительно помешался. Это было старческое слабоумие. Он бредил каторгой и ходил по Балчуговскому заводу в сопровождении палача Никитушки, отдавая грозные приказы. За этой парой всегда шла толпа ребятишек.
Феня ушла в Сибирь за партией арестантов, в которой отправляли Кожина: его присудили в каторожные работы. С той же партией ушёл и Ястребов. Когда партия арестантов выступала из города, её навстречу попалась похоронная процессия: в простом сосновом гробу везли из городской больнице Ермошкину жену Дарью, а за дрогами шагал сам Ермошка.
    Матюшка повесился в тюрьме.


               П о с л е с л о в и е

Проснувшись Чумак долго не мог понять, где он находится и инстинктивно хватался за верхнюю челюсть, проверяя целость зубов.