Двор-колодец

Аркадий Давыдов
Часть I

Лабиринт

Все его знают. Он, и вправду, колодец - гулкий, глубокий, угрюмый и страшноватый. А уж Санкт-Петербургские дворы - нечто совершенно особенное, как впрочем, и сам этот город, удивительный, распланированный на многоугольники, лабиринты и улицы, где люди ползают, как жуки, ошибочно думая, что идут по своим делам! А бредут-то, чаще подчиняясь, бог знает, каким мотивам. Город сам ведет человека, надменно давая понять: "... иди, иди, давай, может и добредешь!" И бредёт человек, отсекая сиюминутные заботы свои об острые углы зданий и бесконечных перекрестков.

Визуальное воздействие города велико, оно почти гипнотическое и вы, вдруг понимаете: "вот я  -  и вот город", в котором вы растворяетесь, погружаясь в его ритм, подчиняясь ему почти без сопротивления.

Мне кажется, Петербург покрыт плотной аурой памяти о великих людях, населявших его. Связь этой памяти с его улицами, дворами,  домами неестественно плотна, почти физически ощутима.

И мнится вам, при взгляде в глубину дворов - вот еще секунда и покажется Гоголь Николай Васильевич, и ничего, и очень просто и вовсе не странно, и не будет он ни чуждым, ни лишним на фоне этих серо-желтых стен, под этим серым небом.

А вы уже, между тем, и забыли, куда, собственно, и зачем идете!
Нет, ну, конечно, общий азимут своего движения вы, может статься, и соблюдаете, глядя на доминанты Санкт-Петербурга, будь то Исаакий, шпили Петропавловки или Адмиралтейства, и  пройти можете и так, и эдак, плутая по улицам.
Идёте, вы идёте, и взгляд ваш падает то на затейливую лепнину, то на израненные стены дома, утыканные кронштейнами, держащими паутину проводов; то на великолепную кирпичную кладку - такую тщательную и яркую -  глаз не оторвать. Вас постоянно что-то поражает, останавливает, заставляя удивляться, глазеть, думать напряженно: ну почему вот так затейливо устроены и витиевато-торжественно проброшены улицы; отчего они такие широкие, гордые, породистые, даже будучи изранены каким-то чуждым, и, кажется, ненужным ремонтом?

Вы, побродив по Санкт-Петербургу, неизбежно поймете: он, город этот, деликатно, но при этом очень настойчиво отторгает все лишнее, ему, гордому, несвойственное. И  вы идёте себе далее и ваши цели и желания конкретные поначалу, улетучиваются, незаметно, теряя свою значимость и актуальность. Была, кажется, цель похода, а вот и нет её, а есть желание ходить и смотреть, наугад сворачивая то направо, то налево. И вас закружит, да заморочит круговорот улиц или утомит чопорностью   домов, говорящих вам: ну что, господин хороший, хватит с Вас или еще побродите?"

"Поброжу" - говорите, и ковыляете дальше, а в темноте дворов не увидится, а угадывается лицо с жесткими, торчащими  усами Кесаря, бешеной волей которого и возведен город сей. Вот и поймете никчемность цели своей, да и одежонки, что на вас, тоже.

 Пыльные, давно немытые окна зыркают на вас с осуждением: вы, мол, милостливый государь Кто? Что? уж не клоун ли? Нет, ну гляньте-ка на себя со стороны: какого черта, в самом деле! Во что и как Вы одеты? И так ли надо обряжаться, идя вот именно сейчас и именно здесь. А не угодно ли посмотреть на себя со стороны пристально и трезво? Посмотрели? Ах, Вы посмотрели! И что же Вы увидели?

"Ну, так  я Вам сообщу" - бухнет подворотня гулко, притопнув  тумбами, лежащими по бокам жерла её!

Мужчины и женщины в портках в обтяжку, коротких, притом, и без штрипок, держащихся  кое - как на тощих бедрах, обнажая, то трясущееся пузцо спереди, то исподники, при  малейшем наклоне, сзади!

"Ах, модно? Притом удобно, недорого, практично? Ну может быть, может быть, может быть... Не спорю зря, может и так! Но! Не сейчас, не здесь! Не на этой улице!! Не в этом городе!!!" - ухают  вам, повторяя, и вторят, ей! какие - то еще голоса!, непонятно откуда-то доносящиеся.

"А не угодно ли Вам сюртучёк-с, штиблеты, шляпу, наконец? И трость! А вам, сударыня, не помешал бы корсет и белая широкополая шляпа, и зонтик белоснежный!"

 Имея всё это, думается: не шли бы вы  тогда, аки лошадь, а плыли бы лебедушкой! Ну, смеются же подворотни, взирая на идущих в джинсах дам, мучающих ноги свои высоченными шпильками; ибо не сочетаемы штаны из парусины и туфли на шпильках, подходящие более к вечернему платью!

И потому-то так с укором и осуждением сжаты губы  створок  парадных, заколоченных еще до войны. Не часто пускают они своих жителей в квартиры, говоря: а идите-ка вы со двора, да и ладно с вас. Хаживали с черного хода дворники, прачки, да прислуга, неся то дрова наверх, то помои  вниз, вот и вам, друзья, туда же. А, впрочем, вон, вон, вон! Идет парочка: она в длинном, легком кисейном платье, волосы ловко заколоты на затылке, а на ногах простенькие такие туфельки; походка легкая, женственная и даже ветерок, обнимая стройное тело, ласкает его, подчёркивая прелести. Мужчина одет в простые полотняные брюки, рубашку тоже белую, навыпуск. И они, люди со вкусом, гармоничны, они не вызывают ни осуждения, ни удивления, ни ехидных улыбок. Их лица чисты, улыбчивы, в противовес личику той раскрашенной куклы, цокающей на  шпильках; её лицо, надменно-угрюмое... и ... смешное!! Хотя, по сути, она жертва огромной, циничной, а и богатой еще индустрии моды, назначающей красоту в такой- то период, в такой-то упаковке.

И уже не видно на улицах города тех трогательных старушек, умевших,  не без претензии на шик, носить пальто старинного кроя и шляпки! и броши! Ах, эти шляпки! Это был океан! И доказательство тому есть! Эти шляпки ныне предмет собирательства. Ну, это теперь винтаж, пожалуй, вместе с брошками (где те милые старушки и   полоумные бабки, носившие  всё это? Где они, где ?).
Вот такие мысли бродят в голове, среди улиц города святого Петра! Но вы еще не устали, вы еще ковыляете, вертя головой, и видите вывеску "Антиквариат". Зайдите, да зайдите же, окунитесь в это море забытых вещей, ибо даже запах здесь особенный! Удивительный этот запах плесени; он чаще исходит от кожи, от ткани, от обивки кресел и стульев, а и от книг еще!

 Есть два типа магазинов, торгующих антиквариатом: одни, просторные, богатые, помпезные, уставленные изысканной, дорогущей мебелью, чаще всего прошедшей реставрацию и, посему, безумно дорогой; другие же, заметно поскромнее, запрятанные вдали от центральных улиц, состоящие из одной - двух комнат, но, однако, вполне просторных.

Вот эти вторые магазинчики интереснее, если угодно, внутренне богаче первых, а вещи, в них продаваемые, могут быть и редкие, и породистые, и дорогие, наряду с откровенным винтажом и огромным количеством милых пустяков, во множестве расставленных и в витринах, и просто на полу.

Ну, так вот, и зайдите сюда, да  зайдите же, не пожалеете. Одна ступенька вниз  - и вы в другом, ну  совершенно, в другом мире. Ах, люди и вещи! Вы не увидите здесь наутюженного охранника со скучающе-надменным, а и  внимательным взглядом, как в богатом салоне... нет и нет. Чаще все его, охранника, просто нет.

Вас встретят один, два человека: продавец и консультант, сидящий в отдельной комнате с растворенной дверью. Вид у последнего утомлённо-скучающий, но взгляд цепкий, быстрый, изучающий, внимательный.

Он быстро вас оценит и всё про вас поймет. Вы, быть может покупатель, а быть может, и нет, зашли переждать дождь и задумчиво крутите в руках бронзовую собачонку, делая вид, мол, и деньги, и желание оную  приобрести у вас есть, но, уже  от вас отвернулись, ибо знают: ни того, ни другого вы не имеете!
Но вот в магазинчик вплывает дама, не спеша делает круг и, высмотрев что то, спокойно поворачивает голову к продавцу, который, сбросив лень и спесь, быстро подходит и, после минутного разговора, тихого и неторопливого, некая вещица кладется в сумочку и дама, так же не спеша удаляется! Однако, особенно истово, следят антиквары за небритыми, торопливыми субъектами... и милыми, трогательными старушками, заходящими в магазин, ибо эти люди  - сдатчики и принесли нечто на продажу. Их спровадят к оценщику, не забыв прикрыть дверь, и... неизбежно обманут, разглядывая принесенную на комиссию вещь с великолепно сыгранным, напускным равнодушием.

Ну что ж? Жизнь коротка, искусство вечно, опыт обманчив, суждение трудно! Так говорили древние.... Теперь, давайте-ка, и мы обойдем этот приют старых вещей, спокойно и терпеливо ожидающих своего второго, третьего... хозяина, которого они наверняка тоже переживут.

Вот, скажем, массивная вешалка при входе, рядом ломберный столик с истлевшим зеленым сукном - свидетелем и выигрышей и проигрышей. На нем стоят великолепные каминные часы: изящная флора держит цветочную гирлянду, а по бокам два ангелочка. Стрелок, правда, нет, да и маятник отсутствует, но это поправимо. Да вы не торопитесь, не торопитесь, а вот лучше так аккуратно протиснитесь между стеной и столиком, да загляните-ка в жерло механизма. Возможно, разглядите на задней плате что-либо, может это будут литеры, составляющие слово Paris, а...?

Ничего, ничего... ступайте дальше, не тушуйтесь от взгляда продавца, говорящего вам: "...уж купил бы ты, сударь, чего-нибудь, да проваливал к чертовой матери! А то ходишь тут, нос суешь, знаток чертов, а я, видишь ли, твои познания на хлеб не намажу, так, распротак... ух, ты!"
"Не за пивом пришел", - отвечаете вы, причем, взглядом же, "Имею право, да и дело это не суетное, тонкое дело- то, насладиться  надобно, кураж поймать. Вот пересмотрю всё, авось, и найду нечто эдакое... и ляжет оно, еще и сам не знаю, что это будет, на сердце, вот, голуба, тогда и будет у нас другой разговор..."

Ну, так вот, после этого обмена взглядов, можно продолжать осмотр. А вдоль стены, под окнами, стоят филёнки от буфета, о, Господи, да какие! Резные !!! то с драконами, то с львиными мордами, то с геометрической резьбой, но  они интересны только для реставраторов, могущих вписать их куда-либо, во что-либо, а еще надобно увидеть куда, как, да чтобы по размеру подошли, да по стилистике.... Так, так, так, ужо вот, магазинчик - то сей запомнить  надо, через пару дней зайду, да и заберу, а сегодня, либо таскайся  с ними, либо вези  в квартиру... а! Подождё-ё-ём ...

Но, будьте настороже, не попадайтесь на шепот внутреннего голоса, говорящего: "... да погоди, погоди, походи еще, ан, вот и получше чего сыщешь!"
Через пару дней,  вы идете за вожделенной вещью, взяв пакет побольше, заходите в магазин, бросаете взор, в знакомое место и... не обнаруживаете в ясной видимости тех самых  филёнок! Ух, ты! "А, да, купили их, вот, значит в тот же вечер, как Вы ушли... да, да,    а до этого, почитай год, как простояли. Вот ведь как, ага"..., - скажет вам продавец. Попались, да? А и нужно всего было: оставить предоплату и сказать, когда заберете, и все! Антиквары в большинстве своем народ порядочный. Ничего, ничего... вперед наука!

Но мы двигаемся по магазину дальше, и вот, его величество -  письменный стол. Письменный стол - доминанта в помещении; он может быть установлен весьма живописно и восседает за ним либо продавец-консультант, либо владелец магазина. Письменный стол старой работы прекрасен, а уж если на нём еще и письменный прибор старой бронзы стоит, осанистый и тяжелый, то это создает впечатление законченности и, если угодно, готовности сесть и работать, оперев  голову вашу  на подставленную левую руку. А в пределах досягаемости правой, окажется все, что потребуется: и перо, и перочистка, и чернильницы хрустальные, оправленные в позолоченную бронзу, а их чаще две, и ножи:  перочинный, и для бумаги, коих  бывает множество из бронзы, кости, серебра, дерева. А вот еще и подставка для бумаг, коробочки для перьев, массивное пресс-папье, два великолепных канделябра, и лупа, совершенно необходимая при апробации, оценке приносимых вещей. А еще на письменном столе живописно разбросана справочная литература - массивные фолианты в прекрасных переплетах и много других самоценных и прелестных предметов, принимаемых столом благосклонно и терпеливо, и не без гордости.

Можно еще присовокупить настольную лампу, пепельницу и бог знает, что еще, и все это не будет ни чуждым, ни лишним, и все потребуется несколько позднее, коли не сиюминутно. Бездонные и загадочные внутренности стола вполне достойны отдельного панегирика

Я находил в ящиках  столов много интересного и удивлялся, а и огорчался безмерно, не понимая, отчего люди не удосуживались просмотреть, выбрать, оставить для семейного архива бумаги и фотографии, множество фотографий, перед тем, выставить его в антикварном магазине на продажу. Я же перебирал эти документы - куски и обрывки чужой жизни с интересом и даже трепетом, а чужие и незнакомые, чаще всего, лица давно уже умерших людей смотрели на меня, то внимательно, то с улыбкой, то пытливо и настороженно, ну словом так, как мы обычно и смотрим в объектив, понимая, что мгновение остановится на фотобумаге навсегда.

Реже встречались письма, которые видимо, либо оставлялись, либо уничтожались, а вот документы бросались хозяевами во множестве: особенно, почему то трудовые книжки, или, как их именовали в 20-х годах "послужные списки" ну и еще много чего...

Не берусь судить - что это? - забывчивость или невнимание к предкам своим,  явление вселенское или же чисто российское? Именно претензию считать... ну, да ладно, оставлю свое мнение при себе.

Да-а-а... Ну, так вот, стало быть, стол! Да, стол, письменный стол, он, видите ли, таков, но есть еще и обеденный, а есть самоварный, а есть чайный, а есть будуарный, а есть сервировочный, а есть журнальный, разделочный и, извините, операционный, а уже если на то пошло - секционный. Однако, вашего покорного слугу понесло! (Сказывается врачебное прошлое...)

Несколько отвлекшись, продолжим почетный круг по магазину, обратив взоры свои на стены, обильно  и плотно увешанные картинами и хорошими, и не очень, и откровенно плохими, но смотреть на всё это, вдыхать аромат веков! Ах! Это, боюсь удовольствие для... Ну, думаю, не для всех.

Где-нибудь в углу, не на виду, увидите вы скорбный лик Христа на иконе и, переполненный, впечатлениями удалитесь, дав себе слово, заглянуть еще разок сюда, в этот подвальчик! Таких магазинов много в этом волшебном городе, они терпеливо принимают во чрево свое множество предметов старого быта, сохраняют их и передают следующим владельцам.

Утомленный осмотром стульев, кресел, столов, картин, вышел, помнится, я на улицу, а была это улица Марата, и, побрел в задумчивости, без особой цели по тротуару, наблюдая людское движение многоликое, которое мне показалось неспешным. Звуки улицы, обыкновенно грубые, резкие, стали более глухими, да и сама улица потемнела, как в сумерках, или же, как в период белых ночей...
Что-то непонятное овладело мною, усталость  ли, голод  ли, а время было послеобеденное. Знаете, как бывает в музее: ходишь, смотришь, а потом от обилия увиденного, вдруг станет тошно и уже ничего не воспринимается и ничего не хочется, кроме как поесть, привести в порядок свои мысли и дать отдых гудящим ногам. Нечто подобное испытал и я в этот странный, памятный день летом 200.. года на улице Марата в Санкт-Петербурге. Хотелось присесть, успокоиться. Но где? Ни лавочки, ни кафе не видно. Что было делать? Я просто добрёл до первой подворотни и зашел во двор старого дома, где увидел довольно унылую и типичную картину петербургского двора-колодца: несколько дверей, расположенных вкруговую, мусорные баки, вверху  - квадрат серого неба и множество немытых окон, смотревших на меня как то обреченно и уныло.

Почему петербуржцы не моют окон  - для меня тайна, но одно объяснение всё же есть: в новостройках окна по большей части чистые, в старых домах нет: тут доживают свой век старики или их непутевые дети, вывешивающие на стеклах грустное английское слово "sale" (продажа). Вы, конечно, бывали в этих огромных квартирах, где израненный паркет и не блестит, и не скрипит, задушенный и утопленный мокрыми тряпками за годы советской власти, где большие  и светлые комнаты поделены перегородками, уродующими потолочную лепнину, и где стоит уже карликовая и нелепая  мебель из ДСП, но... может возвышаться одиноко  огромный шкаф, а с потолка свисать массивная бронзовая люстра, которую  еще по  лености  не сняли, и не сволокли  в ближайший антикварный магазин.

Эти-то вот квартиры обречены на умирание, на перепланировку, переделку, за редким исключением. А жаль, жаль... очень жаль!

"Sale, sale, sale"- мелькает в окнах все чаще! Однако, прекрасно видно - дома эти, снаружи, с фасада осанисты, прекрасны, почти не повторяются, будучи подчинены одной неуловимой, но неизменно соблюдаемой  гармонии, а вот люди... но, быть может, я просто слишком придирчив? Немолодой, саркастичный, желчный  человек! О, Господи!

 Еще раз я обвёл глазами двор, в надежде обнаружить скамью или нечто, могущее послужить ею, но не обнаружил и, подчиняясь безотчетному порыву, вошел в ближайший подъезд, не без усилия открыв огромную, тяжелую дверь, закрывшуюся за мною с громким хлопком!!! Попривыкнув к полумраку, я поднялся на два пролёта и присел  на подоконник перед мутным, грязным окном, выходившим во двор-колодец. Я сидел, прикрыв веки, наслаждаясь отдыхом и наступившей тишиной. Несколько ободрившись, стал разглядывать открывшуюся моему взору картину, она того стоила! Перила, ограждавшие пролеты, были кованые, массивные с тремя огромными цветами  на один марш, а ступени... о, ступени в старых домах удивительно удобны, невысокие, широкие и ступать, поднимаясь, по ним удивительно легко.

Лепные  плафоны украшали стены по периметру, но, мой Бог!, как время и люди изранили эти стены, окрашенные темно-зеленой краской, видимо, ещё до революции. Нет надобности перечислять увиденное, ибо оно знакомо всем!
Еще на некоторое время, прикрыв глаза, я, кажется, задремал, прислонившись к переплётам оконной рамы, и потерял счет времени. В подъезде черного ходя было удивительное тихо, к тому же было прохладно и сумрачно, никаких звуков, выдававших присутствие людей, не было, но какая-то смутная, немотивированная тревога овладела  мною  и, открыв глаза, я еще долго сидел, не шевелясь, пытаясь понять причину моего  смутного беспокойства, и не находил её.  А с верхних этажей донеслось шуршание, напоминающее шарканье шлёпанцев по полу.
Кошки, - подумалось, или же спустится некая небритая личность с мусорным ведром. Надо, пожалуй, уходить, решил я и, размяв ноги, начал спускаться, миновал два пролета и...не увидел двери. Было еще достаточно светло, я не мог ошибиться: вот здесь, справа от лестничного марша, была дверь, с чудовищной силы пружиной и -  нет её. Нет двери!

Поначалу я не столько испугался, сколько удивился и принялся ощупывать стену, но сколько я не шарил ладонями, они лишь скользнули по холодной, шероховатой поверхности. Окно есть, двери нет. Более нелепого, глупого, непонятного и тревожного положения и представить в тот момент было просто невозможно.
 Вновь, решившись подняться на два-три пролёта наверх, я, повторно и уже явственно услышал уже знакомое шарканье ног по каменному полу и быстро, от испуга, повернулся на звук, доносившийся с  верхних этажей, но ничего и никого не увидел. Стало неприятно и жутко, но мне пришлось преодолеть себя и подняться до пятого этажа. Никого, ничего! Ни кошек, ни людей! Вообще ничего,  могущего издавать звуки.

 Почему-то стало  страшно, как в детстве, когда я оставался дома один, а мама уходила в школу, где учительствовала. Днем я был спокоен, но с наступлением сумерек я видел неясные тени, быстро мелькавшие в глубине темных комнат. И кто знает: возможно дети и видят нечто, недоступное взрослым? Я не выдерживал и, обычно, открыв окно, вылезал через него во двор, где и дожидался родителей в обществе нашей дворовой собаки. Да, это было, но в детстве! Чего опасаться в этом темном подъезде взрослому мужчине?

В чём проблема? всего то и делов: постучать в любую квартиру  и спросить где дверь, и найдется самое простое объяснение. И я принялся стучать в дверь, начав с пятого этажа, а дверей на лестничной площадке было всего по две, ибо квартиры были огромные, но 6-8 комнат. Спустившись до второго этажа, где уже в вечернем  сумраке увидел распроклятый подоконник, я понял: осталось четыре двери, поскольку на трех этажах никто не проживает. Приходилось стучать, поначалу костяшками пальцев, а потом,, уже не деликатничая, кулаком. Еще одно открытие обескуражило меня совершенно: на дверях не было звонков, исключая одну, где был старый, механический звонок, от вращения   коего, за дверью раздавался неприятный клёкот  - скрежет!

 Присев на старое место, я попытался взять себя в руки, успокоиться,  попробовать пробиться в одну из квартир, и, объяснив случившееся, просто - напросто выбраться через парадный вход, прямо на улицу. Ну, естественно,, через парадный подъезд, коли с черного двери просто нет, оставалось, правда, объяснить, как я попал сюда, но это было  уже не важно. Встав с подоконника и, приняв решение, как выражаются военные, я стал колотить в оставшиеся двери грубо, громко, яростно и настойчиво, но нигде и никто за этими огромными, высоченными дверями ни откликнулся и не обнаружил своего присутствия ничем.
Стало еще темнее; это пугало и тревожило меня. Я не понимал случившегося, не понимал решительно и задавал себе один вопрос: как я сюда попал. Ну, ведь через дверь, причем, её громкий хлопок за мною я хорошо помнил. " Что делать?" - клокотало во мне. "Ах, так! Ну, что же!" Вот она моя последняя попытка: встав на подоконник, я пнул носком ботинка в стекло, отчего оно разлетелось со звоном, далее, не без труда, пришлось разбить второе стекло и оно заблямкало, где-то внизу, после чего я стал орать: "Эй, кто там! Кто-нибудь, эй!". Быстро устав, не получив ни одного отклика, уселся на ненавистный подоконник и стал думать - как быть?

Некая апатия овладела мною. "Идиотская ситуация", - только и пульсировало в голове - идиотская, необъяснимая  и нелепая!" Теснота и звенящая, после моего грохота, тишина, нарастали, но  тут я вновь уловил неясный  шелест,  однако  не мог понять причину его, как и того, откуда он ... И вдруг я увидел лучик  света струившийся, видимо, из ключевой скважины на третьем этаже  там, где ручка старого звонка так  и не помогла мне  найти помощь! Перемахнув через пролёт и подлетев к двери, я принялся крутить звонок с маниакальным упорством и, наконец, услышал упомянутое шарканье ног и вопрос, произнесенный тихим, женским голосом:

"Кто...?"

"О, господи, откройте, я сейчас все объясню... вот зашел, а выбраться не могу, дверь, понимаете, ну, это,... нет её, не знаю что..." -  при этом бормотание моё  раздавалось униженно, искательно, сбивчиво.

"Вы не пьяны?", - последовал второй вопрос, - зачем вы выбили стекло? Вообще, вы кто?"

"Я, я..., видите ли... я из Иркутска, в Петербурге у меня родня! Гулял, вот, зашел, выбраться не могу! Нет, нет, я не пьян, правда, честное слово. Да, откройте, же ради бога! Хотите, я покажу паспорт и..."
Дверь неожиданно распахнулась, прервав мою жалобную тираду, и взору моему явилась худенькая, сгорбленная  старушка с удивительно цепкими и внимательными глазами.

 "Я вижу, вы не пьяны, входите и не воображайте, будто я вас боюсь; я вообще уже ничего не боюсь".

 "Да входите", - повторила она, наблюдая мое смущение.  Приоткрыв  дверь почти полностью, посторонившись и сделав сухонькой  рукой  приглашающей жест.
 "Входите"

Я и вошел...



Часть II
Квартира.   Александра Ефимовна

Из детских, да и юношеских  моих  воспоминаний  ярко полыхают картины посещения музеев. Я, вообще думаю, что  в них, в музеях, сокрыта истина, правда, да и руководство одновременно. Да, да, были люди, были поступки, баталии, битвы, боль, напряжение сил и вот... ну вот, что осталось вназидание?  Стопка ли документов, портреты, одежды, оружие, книги, мебель, предметы быта, часы, фарфор, столовые приборы? Но остались еще и дома, выстроенные с тщанием  и неторопливо, остались дворцы, храмы и... кладбища!
И ничего не повторится, слышите, не повторится, да поймите же это! Остановитесь, оглянитесь, подумайте, поймите! Хотя бы попытайтесь это сделать!

Никто, никогда, нигде не построит ни второго Эрмитажа, ни второго Лувра, ни второго Тадж-Махала. Это просто невозможно! А и не нужно, ибо не перекрыть уже эту красоту! Ни перекрыть, ни повторить. Повторяются лишь поступки и заблуждения людей; почему и сказано: "что было то и будет, что делалось, то и будет делаться" (Библия Экклезиаст).

Странно, люди раньше жили мало, а многое из сделанного ими и красиво, и гармонично, и прочно,  и потому-то противостоят тяжким землетрясениям средневековые соборы.

Ничто не дорожает так стремительно и неуклонно, как произведения искусства; в них и судьба, и правда, и красота, и кричат они, шепчут-ли: "...вы, люди, чуть-чуть  задумайтесь, оглянитесь, поймите; живите без суеты и злобы, ведь так все скоротечно, так предательски быстро пролетит ваша жизнь, не оставив после себя ничего! Ах, как хорошо побродить по кладбищу Александро-Невской лавры, читая торжественные эпитафии. Наступают и благость, и покой, тревожимые лишь настырным, бесцеремонным грохотом огромного и, знайте, жестокого города святого Петра, доносящимся из-за высоких стен кладбища.
Спокойны и счастливы дети и старики, если они опекаемы теми, кто живет между этих двух странных  вех! Прав и мудрец, сказавший: "Без стариков и детей  дом пуст!" А еще меня тревожат запахи! Возможно, это и  странно, но я помню запахи, и они вызывают во мне  рой ярких воспоминаний, дотоле забытых!

 Первое, что окутало меня чем-то волшебным, когда я перешагнул порог этой квартиры, был запах. Да, да, да, именно запах, состоящий из множества оттенков, исходящих от старых вещей, стен, пола, одежды и еще один удивительный оттенок ванили, доносившийся,  по всей вероятности, из кухни.
Желая выказать свою покорность и вежливость, я  скромно присел в огромное кресло, стоявшее в прихожей, напротив такого же огромного сундука, окованного железными полосами, стиснувшими его бока. Посидев несколько мгновений, я снял ботинки, надел войлочные тапки, указанные мне барственным жестом пергаментной руки, и, отбросив смущение, попросился в туалетную комнату, куда меня и проводили по длинному коридору, уставленному стопами пожелтевших газет. Вожделенное помещение оказалось длинной и узкой комнатой за двойными дверьми,  поскольку  на себя открывалась первая, а от себя - вторая. В конце комнаты возвышался удивительно чистый... ну, вы понимаете что!

В стене над фаянсовым красавцем была медная дверца, открыв, которую, вы могли видеть колосник с остатками сгоревшей бумаги. "Оригинально и практично", - подумалось мне. Но это были первые  мои  открытия в череде многих, последовавших  в этой странной квартире.

Я вернулся в коридор, где меня терпеливо дожидалась моя спасительница, поблагодарил за понимание и терпение, с которым меня встретили и попросил:
"А теперь выпустите меня. Ради всего святого!"

"Ах, так!" - прозвучало в ответ. А вы хоть знаете, что сейчас два часа ночи, транспорт не ходит, телефона у меня нет, такси вы не вызовете. И что мне с вами делать! Вы бесновались на черной лестнице, Бог знает, как туда попали, высадили стекло, орали... объяснитесь-ка , голубчик. Кто вы, откуда и зачем вы, на вид приличный человек, здесь? И скажите, а не впусти я вас, чем бы это все кончилось? Че-е-ем? А?"

 "Не знаю даже", - признался я.

 "Тогда нам надо поговорить", - был приговор.

И удивительная эта старая женщина, поманив меня рукой, проводила в огромную комнату, тесно уставленную старой мебелью, плохо различимой в полумраке, поскольку свет струился из смежной комнаты, по-видимому, спальни.
"Нам надо поговорить", - повторила она. Коли так случилось , мы объяснимся ...да, да, да..."

"Я не против, но, поймите, мы не знакомы, попал я к вам, пытаясь выбраться из этого чертова подъезда, куда я зашел, просто с улицы, точнее со двора в надежде немного отдохнуть. Пожалуй, я даже вздремнул чуток, сидя на подоконнике, а потом не найдя двери, стал стучать, но никто, кроме вас мне не открыл. И до сих пор, признаться я ничего не понимаю... Отпустите меня, я выйду через парадную лестницу и, какое вам дело, куда и как я доберусь. Спасибо, конечно, огромное, но... лучше я сейчас уйду...".

"Нет, вы никуда не уйдете; а нам надо поговорить!"

"Господи, да о чем? Ну, уж если я вызываю у вас такое доверие, то, давайте, я приду завтра и будем говорить. Возможно,  даже  буду полезен...- по основной профессии я - врач".

Старушка подошла ко мне вплотную и, улыбнувшись, проговорила:

 "Садитесь-ка на диван, там удобно, а устанете, можно и прилечь ", - затем она сделала еще шаг, а я, отступив, вдруг сел,... споткнувшись пятками о диван, принявший меня с уютным скрипом старых пружин. Его кожа под ладонями была холодная и приятная. Как хорошо, однако. Повинуясь и приказу, и усталости, я прилег, и глаза мои стали привыкать к полумраку, а из его бархатной, зыбкой глубины стали проступать предметы интерьера и обстановки, поразившие меня своей необычайной, таинственной аурой, встречаемой все реже и реже.

"Отдохните, отдохните и можете даже подремать, это ничего... а я, пожалуй, подам чай, но попозже... а там и поговорим... поговорим," - донеслось до меня из уст моей спасительницы.

 И она ушла на кухню, улыбнувшись, перед тем, как растаять в темном дверном проёме. Мне стало удивительно легко и радостно; вот как, будто идешь, бредешь усталый по городу в темень, дождь-ли, а мысль только одна: о, господи, дойти бы до дома и прилечь. Занятно, однако, всё это странно - удивительная смесь из тишины, покоя, а и ожидания тоже, бурлила в мозгу.

Дремота прошла, и взгляд мой поплыл по кругу. Тяжелые портьеры почти не пропускали света, знаете, того самого неповторимого серебряного,  ночного  петербургского света, нет, не света белых ночей, но другого, густого и вязкого даже; однако отблески ночника, струившегося из смежной комнаты, давали возможность увидеть огромный, овальный стол, окруженный, как часовыми, стульями с высоченными спинками.

Что-то высокое, напоминающее вазу, возвышалось на столе, но полумрак и лежачее положение не давали возможность рассмотреть мне подробности сервировки. Но, вот стены, были видны хорошо, на них, прежде всего  на той, что ближе слева от дивана, висели три картины. Одна, в середине,  - огромная, в глубоченной раме, лепного багета, а две, с зимним и летним пейзажами,  по сторонам.

Особенно волновал летний пейзаж: поле, уходящее вдаль, и темно-зеленая роща, наплывавшая бугром, волнующим и напористым.

 "Это Клевер...," - последние слова, услышанные мною, потом до сознания доносился лишь невнятный говор, и тяжкий сон увлёк меня в свою живительную  темноту.

Вам, полагаю, приходилось просыпаться в чужой квартире, в чужом доме? Всё незнакомо, все волнует: звуки, запахи, обстановка, решительно всё! Вы смотрите в окно и свет, и его оттенки дают вам приблизительное представление о времени. Но свет Санкт-Петербурга обманчив и состоит из цвета старого серебра с матовым отливом.

Проснулся я мгновенно, несмотря на глубину сна, поглотившего мое истерзанное сознание, быстро вернувшее  мне все картины и события, пережитые накануне. "Боже, милостивый! Да который же час! Что это ?... Что это!. Я на диване, в одежде, небритый, немытый!" - я сел, и ноги мои почти автоматически нырнули в войлочные тапки. - так, время, время-то сколько? Пора и честь знать! Где же моя хозяюшка?"

Теперь, усевшись на диване, так ласково принявшем меня вчера  в ночные объятия, смог я осмотреть комнату внимательно. И был поражен, подавлен, но и восхищен одновременно!

Обстановка, воспринимавшаяся  во вчерашнем полумраке зыбкими  и некими  таинственными очертаниями, предстала в свете дня во всем своем великолепии! Дивном, породистом великолепии, застывшем во времени...
И глаза мои стали жадно и цепко выхватывать окружившие меня предметы. Неожиданно по комнате поплыли звуки боя часов и мучавший  меня вопрос о времени, разрешился: часы пробили 11 раз. Били настенные часы, в пышном,  резного дуба,  корпусе, а выносной  анкер Грегема важно качался впереди фарфорового циферблата.

 "Вот так, стало быть заснул в третьем часу ночи, а сейчас 11 дня. Однако, где же моя хозяйка, моя спасительница, позвать что ли? А! чуть  попозже, осмотрюсь, пожалуй", - подумалось мне.

И стал я смотреть на окружавшую меня обстановку, а была она музейная! Взор мой впился в огромную картину, но, как и вчерашней ночью поразил меня  багет рамы - очень широкий, очень глубокий, с  дивной лепкой, отчего взор уходил, утопал в картине и, казалось, перешагни раму  - и ты в поле, в конце коего  качался и наплывал тёмно-зеленый лес. По бокам от большой -  висели две малые картины с летними и зимними пейзажами.

Справа от двери располагался преогромный гобелен в раме, обтянутой зеленым шёлком; на нём была выткана галантная сцена, где в подвальном кабачке художник пишет портрет служанки, а посетители заняты своим: двое созерцают процесс, двое пьянствуют за столом. Фоном служат  каменные своды  и винные бочки. Гобелен авторский: в правом, нижнем углу замысловатая вязь  из латинских  литер, похоже, французская!

Однако это было далеко не все, ибо доминанта  комнаты, её начальник, царь, как хотите - это величественный, давящий своей важностью, а и размерами тоже, буфет.

 Его верхняя часть отделена   от нижней резными столбами, а в глубине, между двумя этажами,  запрятано  зеркало удваивающее предметы, стоящие на мраморной столешнице; две застеклённые  дверцы по бокам создавали иллюзию двух глаз, взирающих на вас спокойно и надменно и говорящих: "Ну-те-с! кто вы такой? Не угодно ли чего? Я- то  вот  и накормлю и напою, хоть роту солдат, и даже очень просто, а, вы-то, что...  можете? А-а-а! Мошкара вы богова! И только!"

 И, уверяю вас, спорить не хотелось! Прав он буфет-то, прав. И не он один! Их была армия, легион, и стояли они в петербургских гостиных, принимая во чрево своё крупы, напитки, ложки, вилки, сервизы, графины, лафитники, рюмки, стаканы, подстаканники, столовое серебро, ножи и, бог знает, что еще! Этих царственных особ заносили по широким лестницам парадных, после чего, они занимали свое, подобающее их сану,  место в квартире. Как и должно монарху, буфет  поил и кормил своих подданных, будучи  оплотом надежности и стабильности. Он открывал свои закрома охотно, взамен требуя лишь одного - уважения к собственной персоне, имея вполне заслуженный и непререкаемый  авторитет.

В создании этих особ принимали участие и фабрики, и артели и столяры-частники, все,  в меру сил своих, поддерживали династию, которая привносила в каждую гостиную дух  важности, покоя  и сытости, ибо что такое гостиная без буфета.

 Позднее пришло и другое времечко - революционное, и кормильцы- дверцы буфетов сжались в бессильном  гневе. Долго стояли они брошенные, но сохраняющие собственное достоинство, покорно  и спокойно принимая удары судьбы, будучи, то выселены на дачи, то изрублены, да истоплены в буржуйках, ато просто проданы в послевоенное время, плотно с грудившись рядами с прочей массивной мебелью в комиссионках. Однако они выстояли, как и люди. После чего заняли достойное место, но квартиры были уже другие: другими стали и люди.
Вот эти, отнюдь не веселые мысли, бродили в голове моей, пока дворянин буфет взирал спокойно и надменно на меня, а я на него...

В центре комнаты стоял большой дубовый стол, окруженный, как часовыми шестью стульями с высокими спинками. На столе осанисто и прочно возвышалась ваза, по-видимому, старого серебра; рядом прижались два крохотных, пузатых лафитничка, пара тарелок с ножами  да  вилками по бокам и белоснежные салфетки.

В противоположной от дивана стене притаилось изящная, красного дерева горка, с очаровательной, резной короной, зеркальный задник которой удваивал количество посуды и множество прелестных безделушек, стоявших в ней. От их количества просто рябило в глазах...

Был и письменный стол, притулившийся  справа от двери, ведущей во вторую, смежную комнату, он был густо заставлен подобающими,  и уже упоминавшимися мною предметами, но одна бронзовая скульптура просто поразила меня, и воспоминание о ней до сих пор тревожит меня и будоражит память!
Фигура изображала крылатого  чёрта - демона с недобрым взглядом прищуренных глаз, взиравших холодно, саркастично, держащего в руках два фрагмента сломанного клинка. Зловещая полуулыбка, запрятанная  в изгибе тонких губ... Лицо чёрта напоминало Мефистофеля  в знаменитой скульптуре Готье, отливавшейся  впоследствии каслинскими мастерами на  демидовских заводах. И поразительно, как русские мастера в чугуне смогли передавать изящество, мысль, философию фигур, пластику движения и что уже совсем удивительно - лёгкость! Но, в описываемой фигуре, было что то уже совсем зловещее, и крылья демона, обнимавшего его тело овалом, сжимали сгусток энергии, идущей на зрителя почти осязаемым пучком, и невозможно было долго взирать на прищур глаз и оскал рта...

Я даже чуть встряхнул головой и отвел взор. "Фу, ты! О, господи! Свят, свят, свят!!!"

Я пытался продолжить обзор комнаты, но фигура на письменном столе не отпускала - хватит, пожалуй, с меня всего этого... хватит! Надо разыскать хозяйку, ну, естественно, поблагодарить и...откланяться... откланяться и немедленно.

Я встал и направился в кухню, но двери внезапно распахнулись... именно двери, ибо они состояли из двух створок, и передо мной явилась моя хозяйка. Она тихо и спокойно проговорила: "Моя фамилия Беляева, а зовут Александра Ефимовна... и, признайтесь-ка, вас поразил бронзовый чёрт! А? Он и убил Володичку, но об этом позднее, а теперь представьтесь и  вы..."

Ну что оставалось делать? Я повиновался.

"Ну, меня зовут Давид, Давид Армихов. Вот так..."

"Вы каких кровей будете? Почему, спрашивается, Давид? И знайте, вы никуда не уйдете, я просто должна кое-что рассказать. Вы один в Петербурге? Да! Так вот, вас никто не потеряет. Или вы испугались полоумной, немощной старухи, или у вас нет ни капли благодарности... Не впусти я вас, сколько - бы  еще пришлось  бесноваться вам  в подъезде? Итак: идите в туалетную комнату, там все, но простите, зубной пасты нет, а есть порошок, у меня его много, очень много! Я, знаете ли, привыкла делать припасы. Вы приведете себя в порядок, позже мы будем завтракать, или уже обедать... не важно ...и нам,  нам надо поговорить!"

Я поплёлся в ванную, поняв: "придется поговорить..."

Мистическое нагромождение событий не отпускало, а продолжалось, и я решил подчиниться его потоку. Странное дело, в Москве, а она старше Петербурга намного, все было просто и ясно, хотя события летели, подчиняясь ее безумному ритму, а вот в Питере время текло по-другому, медленнее. А в затылок, казалось, сверлил взгляд Петра. Топорщился усами рот, а выпуклые буркала  неистового Кесаря вращались, буравя затылок: "Что, попался? Батожьём  бы тебя! А то плетьми ... да в каторгу, да в работы. Поразбрелись! Стадо нерадивое. Ух, ты! Кабы, воля моя..."

 Ну вот, что-то подобное нередко звучало в голове, хотелось оглянуться, но, неуловимый взгляду, страшный лик исчезал, прятался в хитросплетении улиц...
В неправдоподобно огромной ванной комнате я, как мог, привел себя в порядок и вскоре уже сидел за столом в гостиной, где и провел ночь на прохладном кожаном диване. Визави от меня сидела Александра Ефимовна. Теперь мы были знакомы и, при свете дня, некоторое время изучали друг друга. Я пил вкуснейший кофе, сваренный из  свежесмолотых зерен и съел с десяток маленьких блинов, лежавших заманчивой стопкой на блюдце тонкого фарфора. Кружка тоже была фарфоровая, почти прозрачная и небольшая, а потому она любезно наполнялась трижды моей хозяйкой.

"Пить кофе из чайных, больших, чашек move ton, - проговорила она с чуть заметной иронией, но вы, возможно, не знаете об этом? Молчите! Теперь говорить буду я; и это будет долго. Вы из Иркутска, из Сибири. Именно в Иркутск был сослан мой муж, и было это в 1934 году, вскоре после убийства Кирова. Его звали Владимир... Владимир Т...н.

 С Владимиром мы познакомились в 1915 году. Я училась в женской гимназии, а он в реальном  училище, но, несмотря на молодость, я любила его неистово и глубоко, правильно было бы сказать, по-взрослому. Вы думаете, я была для этого слишком молода? Да? Но нет! Мы, простите, взрослели раньше, быстрее и знали не меньше, нежели вы сейчас, вообразившие себя на вершине этой самой революции, не политической, конечно, а... не хочу произносить это слово, оно грязное.

Так, вот, в 15 свои лет мы с Владимиром были вполне взрослыми. Я любила его до безумия, до помешательства, с каким-то холодным и спокойным исступлением, зная: он для меня один и это навсегда. Не могу утверждать, что подобное было и  в его отношении ко мне, нет, скорее нет. Он относился ко мне спокойно, питая безусловную привязанность, влюбленность, но не любовь, я это и знала и понимала, однако не придавала его отношению ко мне никакого значения..."
"Вы слушаете, вам интересно?" - осведомилась собеседница. Мне оставалось только кивнуть. Воспользовавшись паузой, я попросил разрешения пересесть на диван, скрипнувший деликатно и призывно, устроиться поудобнее, понимая - придется слушать до конца. И ее тихая речь полилась снова.

"Ах, господи, со спины вы как Володичка. Вы понимаете чувства влюбленной женщины? Нет, нет, вы, боюсь, не понимаете, хотя голову имеете наполовину седой! В те мои 15 лет я была женщиной, но не физически если угодно, ну вы понимаете? а по накалу, бушевавшему в мозгу моём, огня. Не в сердце был этот огонь, но в голове. Знайте: влюбленная женщина коварна, настойчива, смела и способна на все, абсолютно на все; и в это "все" можно втиснуть даже преступление. А вы мужчины по большей части бычки и дурни. Влюбленный мужчина - игрушка в руках женщины, но все это я поняла и испытала потом, а тогда... тогда по словам мамы я стала сохнуть в буквальном значении этого слова. Но это не портило меня. Нет, нет, ничуть! Точнее будет сказать так: меня развратил роман. Роман французского писателя Шодерло де Лакло "Опасные связи".

Я прочла этот роман на французском языке, прилично им владея, и он опалил мою душу хитросплетениями любовных интриг, описанных искусно и переданных в изощренных и, подчас, жестоких деталях. Вы не читали его. Ах, нет. Ну где же? Да не обижайтесь, ради бога. Это редкость и чтение не для всех, но при случае прочтите. В писании сказано: зерно упало в подготовленную почву... И я решила, нет, приказала себе: Володичка будет мой.



Часть III
Фира

Со своей подругой по гимназии Фирой Беренгольц мы составили план обольщения наших возлюбленных.  Теперь-то я понимаю: мы были две сумасшедшие, влюбленные кошки. Готовые на все, ради сжигавшей нас любви.

Фира любила своего сверстника - Гришу Смулевича. И мне доверяла свои сердечные тайны. Мы были с ней соседками по дому. Доверившись друг другу, мы стали подругами, несмотря на закрытость семьи Фиры, члены которой были вежливы, улыбчивы и... не более того. Они ни к кому не ходили и никого к себе не приглашали.

Началось все с попавшей к нам в руки французской брошюры "Как правильно целоваться и свести мужчину с ума" Мы прочли эти непристойности, снабженные к тому же рисунками, и решили свести своих мужчин с ума! И чего такого? Нормальное желание женщины. Я уверена,сошел бы с ума папа Фиры, ходивший в синагогу, узнай он, что мы вытворяли, ополоумевшие дуры.

Началось все так. Мы обе написали своим мужчинам записки, где вежливо, но недвусмысленно объяснились в нежных чувствах, туманно намекнули о желании свидания. И всё. Запечатали и   отправили через младших напарниц, но не подписали и стали в ознобе и лихорадке ждать, что будет. В ожидании развития событий, прочтя брошюру "о поцелуях", мы решили овладеть  этой наукой, избрав без колебаний в качестве объектов для тренировки, друг друга. Вы сочтете нас идиотками, дурами -  пусть! Но мы начали учиться, целуя друг, друга в губы, не испытывая решительно ничего, кроме неудобств и боли. Женщины чистюли! Мы долго полоскали рты разведенными в воде лавро-вишневыми каплями, покупая их в аптеках, запирались у меня в спальне под видом чтения книг и ... учились целоваться. Это было противно, но ставки были слишком высоки и, преодолевая неудобства, мы упорно шли вперёд. Один из писателей французской брошюры требовал проникновения Вашего языка в рот визави, другой - покусывания губы с одновременным поглаживанием языком.

Всех приемчиков французской брошюры перечислять не стоит, но однажды Фирка укусила  губу мою  до крови, пошедшей неожиданно обильно и я, почти не осознавая что делаю, закатила ей пощечину. Мы переждали пару дней и продолжили занятия. Это было безумие, это было безумие, это было безумие... Да! И кончилось это трагедией для Фиры!

Но мы, сжигаемые своими чувствами, шли вперед.

 Фирка твердила: "Я или умру или сойду с ума... мне снятся его глаза!" Это неудивительно: Гриша был красавец с карими миндалевидными глазами и пышными, вьющимися волосами. Казалось, надень на него хитон, сандалии на ноги и... растворится северная Пальмира, и появится каменная, иссушенная жесткими солнцем земля его предков. В воскресенье мы с моей товаркой постоянно мотались неподалеку от Гришиного дома, зная, что в субботу семья не покидала свое жилье. Что они делали, мы не знали толком, но Фира предположила  - Тору читают. Её отец подтверждал это, но он  был человеком достаточно светским и не придерживался традиций так истово, как в семье Беренгольцев. Наша настойчивость имела успех, и однажды мы встретились с Гришей, возвращавшимся с покупками домой. Я быстро отошла в сторону, наблюдая за разговором с расстояния в десяток шагов, и было видно, как  предмет обожания Фирки покраснел, лепеча что-то, багровый цвет перебивал природную смуглость кожи его, а лоб был усеян бисеринками пота. Отвернувшись, я тихо пошла и вскоре завернула за угол, где остановилась, поджидая подругу. Минут через десять она появилась сияющая и раскрасневшаяся, а глаза ее пылали торжеством. "Ну, ну что! Да говори же!" - потребовала я.

"Что он сказал?"

"Он сказал... в общем, он признался..., я ему очень нравлюсь уже целый год! Вот, Шурка, видишь: мы с ним любим друг друга. Я, правда, предложила поцеловаться, но он испугался, сказал, встретимся через неделю и еще, - она несколько погрустнела, - он посоветуется с отцом".

"Господи, почему через неделю, при чём тут его отец", - просто заорала я". "Ты чего не потребовала увидеться сегодня вечером, ну не знаю, завтра, надо же... И тут я выдохлась, что надо было сделать я не знала и как действовать не понимала. Несколько отрезвила меня Фира".

 "Ну, ты не знаешь нас, ну, как тебе объяснить, не знаешь наших; не понимаешь обычаев... Многое решают родители..."

Она вздохнула, сникла, но, тряхнув головой, предложила: "А пойдем меряться". И мы пошли ко мне "меряться". Это была еще одна наша тайна. Запершись в ванной, сняв платья мы сравнивали наши груди, мерялись, затем делали какие-то идиотские упражнения и принимали гомеопатические пилюли "для ращения женских прелестей" Именно так они и назывались. А покупали мы их в аптеке знаменитого Пеля, что "... на Ваське". То есть на Васильевском острове. Продавал эти коробки с гомеопатией чудный и обаятельный дядечка, с красивой, ухоженной бородкой и всякий раз приговаривал: "Ах, ах, ах! Честное слово, девушки, результат есть, честное слово есть! Я же вижу... ах, где мои молодые годы?  Ах, ах. Ах!".

При этом глаза его, выпученные для пущей выразительности, сверлили те места, каковые мы растили. И мы, дуры, верили, покупая очередную коробочку с множеством крохотных, белых шариков с мудреным названием, очень длинным и красивым, которое я уже не помню.

"Моя больше" - говорила Фирка, вертясь перед зеркалом, - "но у тебя кожа белее и соски розовые, а у меня смуглые".

"Не смотрите на меня, что я смуглая, ибо солнце опалило меня..."

Что лилия моя между терниями, то возлюбленная моя между девицами.

Что яблонь между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами...

Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною - любовь...

   Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви...

Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня...

 О, ты прекрасна возлюбленная моя, ты прекрасна, глаза твои голубиные ...

Как лента алая, губы твои, и уста твои любезны...

Шея твоя как столп Давидов...

Два сосца  твои, как двойни молодой серны, пасущейся между лилиями.
Возлюбленный мой... лучше десяти тысяч других... кудри его волнистые, черные, как ворон... глаза его, как голуби, при потоках вод... Щеки его цветник ароматный, гряды благовонных растений... губы его лилии, источают текущую мирру...

Уста его - сладость и весь он любезность.

Вот кто возлюбленный мой, и вот, кто друг мой...

Положи  меня, как печать на сердце твое, как перстень на руку твою, ибо крепка, как смерть, любовь, люта, как преисподняя ревность...

Большие воды не могут потушить любви, и река не зальёт её... Заклинаю вас, дщери   Иерусалимские, - не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно..."

 "Все эти слова с полным на то основанием можно было сказать о нас, двух девицах, просыпающихся телесно  и духовно женщин, в которых весенние соки, бурлили, тревожили, не девая покоя ни днем, ни ночью, томили, толкали на крайности, на глупости, грозя бедой, ибо ходили мы по краю бездны, манившей, тянувшей в себя неизвестностью своей, обещавшей неведомые наслаждения, или гибель, мы не знали".

 "Вы понимаете, откуда эти дивные слова?" - вывел меня из оцепенения вопрос Александры Ефимовны. Однако я не сразу смог ответить, погруженный так внезапно и, пожалуй, незаслуженно быстро, в тайные извивы чужой жизни.
"О да, да, конечно, я знаю откуда эти слова, полные любовного томления, яркие и откровенные... Это библия, ветхий завет... Песнь песней Царя Соломона! И я мгновенно вспомнил, где и как я познакомился с древней, мудрой книгой!   Было это на первом курсе медицинского института, где Николай Анатольевич Решетников читал молодым студентам-медикам курс лекций по атеизму. Лектор он был блестящий, знал предмет и был очень артистичен. Его перу принадлежит книга "Клерикализм", изданная в Москве в 1965 году.

Спасибо профессору Решетникову, он пробудил во мне интерес к Библии, к Богословию, к истории иконописи. Его звезда закатилось как-то внезапно и скандально, но  не зная подробностей, не хочется об этом вспоминать. А вот библию я вскоре купил, но на славянском языке, напечатанной вязью и трудночитаемой, но я приобрел еще и учебник славянского языка и через год одолел мудрую книгу! Прочел попутно книжки Емельяна Ярославского, потом яркую и саркастичную трилогию Лео Таксиля, "Забавную библию", "Забавное Евангелие" и "Cвященный вертеп". Перечитал множество "Словарей атеиста" и относительно неплохо стал разбираться в богословии.

Мне - ли было не узнать великолепный образчик любовной лирики, попавший каким- то чудом в самое сердце Ветхого завета! Книга откровенно эротична, иносказания её трогательны и прекрасны! Вопрос моей милой рассказчицы,  не застал меня врасплох.

Она посмотрела на меня уже как- то по особенному, потом подошла к письменному столу и достала из верхнего ящика стопку черно-белых фотографий, перебрав которую, подала мне одну из них.

"Это Фира".

Я взял фото. Фотография была отличного качества, наклеенная на картон с золотым тиснением по краям.  Возле бутафорского кресла стояла полная, высокая девушка в длинном платье. Волосы были присобраны в пучок на затылке, и были хорошо видно, какие они пышные. Брови были, пожалуй, слишком густы, срастаясь у переносицы, но это придавало особую выразительность глазам, огромным, внимательным и грустным.

"Это и есть моя подруга Фира.  Как вы ее находите?"

Я только пожал плечами, не зная, что ответить.

 Александра Ефимовна усмехнулась: "Ну что ж, у меня в запасе есть и козырь... Вот он".

И на колени мне легло ещё одно фото. Надо отдать должное - это действительно был козырь. Рядом с античной колонной стояла изящная, удивительно, до хрупкости, стройная женщина с внимательным и даже пристальным взглядом. Роскошная коса с бантом на конце свисала с левого плеча. Это была классическая красота! Поражала талия, неестественно тонкая. Это была не девушка! На зрителя смотрела женщина.

 "Смотрите, смотрите! И, знайте, я никогда не носила никаких корсетов, как мама, здесь - и она протянула руку  к фото, "мне без одного месяца 16 лет. Что скажете, сударь?"

 "Вы здесь просто красавица, но по лицу я бы вам дал не 16, а все 26 лет. Уж, простите за откровенность".

 "А женщины вообще взрослеют быстрее, и понимают больше, да и оттенков замечают во множестве, не как мужики".

"Чем же так вам не угодили мужики-то, - тут уж понесло меня... Ведь Ваш Владимир не кто иной, как мужчина. Все эти женские качества усердно расхваливаемые, годны для обольщения мужчин, чьи поступки, да, признаю, в этой сфере и примитивны, и спонтанны, но вы, женщины провоцируете нас, прекрасно понимая, чем всё закончится. Мы почти всегда в состоянии войны, с редкими, вынужденными перемириями. Уж не взыщите, но я по специальности психиатр и все оттенки и полутона в межличностных отношениях мужчины и женщины знаю и по опыту, и по умным книжкам и по..."

"Да уж не Вейнингера ли вы начитались?" - миролюбиво и с улыбкой проговорила Александра Ефимовна.

"Я знаю этого автора, он гений, мне думается, но замахнувшись на женщину, он замахнулся на саму жизнь, не вынес тяжести и покончил с собой. Впрочем, когда я был в юном  возрасте с меня хватило "Крейцеровой сонаты" Льва Толстого" - ответствовал  я.

"А вы не из бумаги, -  улыбнулась собеседница .. Что скажите насчет обеда?" - и губы Александры Ефимовны расплылись в хитрющей улыбке.

"Это будет просто здорово, поскольку даже время ужина уже прошло. Но ради бога, что стало с Фирой?" Улыбка сошла с лица Александры Ефимовны, она долго молчала...

"С Фирой, голубчик, все было быстро, нелепо и ужасно! Она отравилась сулемой и умерла, промучившись сутки! На втором свидании, куда Фира прилетела как на крыльях, Гриша ей сказал: "Отец против", - и ушел.

"Вы понимаете, я уже вся в прошлом, и хочу туда в прошлое, к Фире, к Грише, к Володичке. Я надеюсь увидеть их, а не увижу, ну и ладно. Мне 86 лет, хватит уже, хватит. Господи, как мне жаль Фиру, как рано ушла она, как жесток этот мир и, что толку, нет, ну, скажите мне, что толку в этих их дурацких еврейских обычаях, если они не уберегли эту, охваченную огнем юную душу от гибели? Уже потом мы узнали: отец Гриши говорил - брак невозможен, капиталы не пропорциональны. Он так и сказал - не пропорциональны.

А мы-то учились целоваться, изводя и ненавидя друг дружку, "растили женские  прелести", мечтали о красивой любви, и что, что? Чем все кончилось? Боже! Какие вы скоты, мужчины! Впрочем, и женщины тоже хороши! Знайте мое мнение: женщина хороша только в ипостаси матери, это естественно, это ее предназначение. Во многих других случаях дамы бывают жадны, мелочны, завистливы и жестоки. Мне без малого девяносто лет и я кое-что знаю и не мало. Я могу иметь собственное мнение. И я слишком стара, чтобы лицемерить, слишком стара...ясно вам!!!

Семья Беренгольцев  вскоре съехала. Говорили, будто они переехали в Киев, к родне. Что стало потом, я не знаю. А мне хотелось бы поговорить с Гришей, я была готова покалечить его за Фирку, и для этой цели у меня был припасен кусок свинца - им я намеревалась ударить его в лицо.

Думаю, при встрече, свое намерение я бы осуществила. Но тогда....только тогда в молодости. Сейчас нет. Сейчас на многое смотрю по-другому. Иногда сознание мое рвется на части от понимания, данного мне годами, и воспоминаний о прошедших днях, прекрасных, глупых, невозвратных. Но я не хочу оставаться здесь, я хочу туда. И это скоро произойдет. Остается спокойно ждать! Однако мы оба устали..."

"Давайте обедать-ужинать! Пока вы сопели, пуская пузыри, я кое-что приготовила. Вы мужчина, вам нужно мясо, особенное мясо...с кровью. Я приготовила вам стейк, с кровью. Это быстро и полезно, а мясо хорошее, с рынка. Его мне приносит соседка...

"Уж, коли вы Давид, извольте отведать мяса, - донеслось мне в спину. Это настоящая телятина! Так что не беспокойтесь!"

"Нет, каково! Стейк, с кровью, мясо... что-же будет на гарнир? Кусок свинца по голове", - говорил я себе, моя руки и разглядывая свое небритое лицо в зеркале над раковиной.

"Ну, что-ж, тебе, как психиатру, полезно послушать историю жизни, историю болезни, если угодно, из жизни, а не из учебников.  Нда-а-а, занятная встреча", - подумалось. "В высшей степени занятная".

 Немного времени спустя, я сидел за столом, напротив царила Александра Ефимовна. Она была облачена в белоснежный фартук, несколько даже кокетливый, с вычурным бантом на спине, и, подойдя, жестом фокусника, сдернула салфетку с прибора.

Вот, что я увидел: стояла широкая тарелка, прикрытая, как мне показалось, серебряной крышкой. Справа, как положено, лежали нож острием к тарелке, слева - вилка, зубцы которой опирались на хрустальную подставку, как и нож; перед тарелкой возвышался фужер и пузатая кокетливая стопочка, далее, веером лежали несколько, златоустовской ковки, ножей, с надписями на них вязью: "масло", "сардинки", "хлеб". В центре стола скромно выстроились кружком три лафитника, в одном из них, судя по цвету, была водка, в двух других красное и белое вино. Наконец крышка была удалена и от запаха мяса, лежавшего на тарелке у меня закружилась голова...

"Приступайте-ка", - было сказано. И я приступил. Признаюсь, такого мяса я не пробовал даже в дорогих ресторанах. Мясо резалось легко; жевалось тоже, сукровица, выступавшая при резании, не портила вкуса и ощущалось множество неизвестных мне специй.  Справа на тарелке были уложены помидоры, слева зелень укропа и петрушки.

"Такое мясо любил Володичка! -а  вам как, признайтесь-ка!"

"Выше всяких похвал...а можно чуть водки?" - попросил я.

"Да уж, извольте, только налейте и мне треть бокала красного вина. Будем кутить?"

"Почему нет? Будем", - подхватил я тон.

Выпив стопку водки, я быстро, до неприличия, расправился со всем, лежавшим на тарелке.

"Скажите, Давид, а у вас в обиходе есть лафитники? - спросила она.

"Да, знаете, у мамы были, ну, кажется, один, или два, графина."

"Ах, так, ну, да, ну, да... Видите ли, раньше..., ну, раньше, вы понимаете? В обед на столе всегда были вино и водка; без этого за стол не садились, но ...ставить это в бутылках было не принято, но вы, знаете  никто не напивался.
"А, признайтесь, вы струсили? Подумали, мол, отравит меня полоумная старуха, а? Было дело? Она смотрела на меня, растерявшегося, с улыбкой.

"Было, значит!"

И с такой - же ласковой улыбкой продолжила:

" Не-е-т, голубчик, не так, а впрысну я в вас яд по капельке, по капельке, медленно. Я отравлю ваше сознание всем пережитым, поступив более хитро и изощренно, заставив вас смотреть и на себя, и на других, и на происходящее по-другому. Все это, возможно, изменит вас, а, впрочем, быть может и нет... Я брошу в вашу душу семена, которые дадут всходы, пусть даже в детях ваших, пусть потом, потом, потом...

Я не зря поведала вам начало истории двух идиоток. Ведь, вы, будучи психиатром, сочли бы нас с Фиркой идиотками?

Ну, признавайтесь, мне!" - она даже наклонилась ко мне, произнося это.
"И вы думали, что знаете о людях все? Ежели психиатр? Черта с два!!!" Она мило улыбалась.

Выдержав длинную паузу, задумчиво прожевывая  свою овсянку, она добавила: "И, вообще, кое-что о Фире я  еще не рассказала. Вот, так".

"Господи, ну так расскажите, прямо сейчас!"

"Нет", - был ответ, - "потом...после. Я же сказала: по капельке! А сейчас мы ужинаем. Ужинаем и ведем светскую беседу. И меня еще один вопрос: вот видите, я, пригубив вино, не допила и уже не допью. Как мне с ним поступить, и как у вас там, в вашей чертовой Сибири поступают в таких случаях, а?"

Хотя я и понял иронию, но ответил честно:

"У нас? Ну, у нас редко недопивают...да и пьют стаканами, а остатки...сливают в бутылки и убирают. До следующего раза. Но, поймите, это от бедности. И вообще, из Сибири в Ленинград не ссылали".

"Да, да, конечно. Ну не обижайтесь. Скажите лучше, вы дозрели до кофе? Или чая".

"Дозрел!"

"Тогда помогите мне убрать со стола и будем пить что?"

"Кофе".

"Ну и быть посему".

Убрав со стола в комнате, мы перешли в большую коммунальную кухню, где стояли четыре стола со всеми прочими атрибутами коммуналки и описывать их нет нужды.
Александра Ефимовна, сидя в кресле-качалке возле своего стола, задумчиво молола кофе в ручной кофемолке.

"Этой кофемолкой пользовалась еще моя мама...А мне 86 лет. Сейчас все одноразовое: эти ваши миксеры, шприцы, посуда, пакеты, одежда и... любовь".
Два окна, выходившие во двор-колодец были темны, четыре стола, стоявшие по периметру стен кухни, говорили о четырех хозяевах коммуналки, но никого не было видно.

"Вы, Давид, никого здесь не увидите. Я осталась одна. Все в обменном фонде. Дом поставлен на ремонт, балки для перекрытий из вашей, сибирской лиственницы, их будут менять на двутавры из металла.

А у меня слишком много барахла... Со мной, ну, с перевозкой, сложнее. Я думаю, не переживу переезда! Я хочу к Фире. Иногда я думаю - она поступила хитрее, уйдя молодой, а я, явлюсь туда такой вот худющей, желчной старухой. То-то она будет рада, и как мы будем "меряться"?"

"Вы не возражаете, если мы будем пить кофе в кухне? Нет! Ну и прекрасно! Я часто сижу здесь одна, а в комнатах мне все напоминает о Володичке. Она поставила мельницу  на стол, забыв о кофе, и речь ее полилась вновь. Казалось, она и обо мне забыла, и о не выпитом кофе. Однако о сне не было и речи; ибо волны чужой жизни плескались вокруг... набегая и тревожа сознание.

"После истории с Фирой я, знаете, как осиротела. Конечно, будучи жестко воспитана, я делала все как надо: училась в гимназии, помогала по дому, натирая паркет, - что было моей обязанностью, достаточно трудной, скажу я вам. Конечно, можно было нанять полотера, но в целях экономии это делать заставляли меня. На это уходил целый день. Нужно было налить мастику, и тереть, тереть, тереть. Были также щетки на палке или те, что одевались на ногу. Я начинала в 8 утра в воскресенье, и заканчивала уже часам к 10-11 ночи. И не дай Бог! Мыть паркет мокрой тряпкой. Не дай бог! Зато как он блестел, и можно было кататься, как на коньках, надев войлочные тапки! А вы, Давид, обратили внимание на паркет в моих комнатах...А? Я до сих пор его натираю, но силы уже не те ... далеко не те.

 Да, так вот, что мы затевали-то? Кофе, кофе, да, да! Сейчас, чуть терпения... ведь впереди ночь, а выглядите вы бодренько. Это да! Мне еще много чего нужно порассказать...ой, как много!"

Вскоре мы пили кофе из чашек тончайшего фарфора.
Мне вдруг стало легко... Всё происходившее за стенами квартиры перестало волновать. Я доверился волнам набегавшей чужой жизни и, признаюсь, она увлекла, захватила меня. Собеседница моя была откровенна до...ну, пожалуй, даже до цинизма, но это не оскорбляло ни её, ни меня, ибо пришло понимание: ей надо выплеснуть накопившееся, а слушателем в силу упомянутых обстоятельств был выбран я. Это была потребность изболевшейся души!

"Вы, должна я сказать, благодарный слушатель... Вы ведь врач-психиатр. Представляю...представляю какие мысли кипят в головушке вашей по мере моего рассказа... Да, да, да..."

"Никакие уж такие мысли не кипят, напротив я очень благодарен вам за такую степень откровенности, просто очень, очень... Вы грозились, угостить выпечкой, или я путаю...?"

Александра Ефимовна допила кофе, поставила чашку на блюдечко и лицо ее озарила лукавая даже улыбка.

"Я угощу вас поленом" - был ответ!"

И она удалилась, шаркая по паркету туфлями, оставив меня в недоумении. Взор мой, проводив хозяйку, влился в паркет. О, чёрт! Он, действительно был хорош. Уложенный строгой елочкой он не блестел, а мерцал и, Боже милостивый, какое волшебное, таинственное и чарующее поскрипывание раздавалось при ходьбе. Неужели вам не доводилось ходить по старому паркету? Слушая загадочные, тихие, деликатные звуки его, стоны, быть может в ответ на шаги ваши... он силится сказать нечто, но что...что? Эти звуки нужно уметь слушать и понимать!

Цвет дубовых дощечек был черно-коричневый. Вдоль стен рисунок был квадратный, а у печи красовалась медная плита с массой вмятин, по- видимому, от дров...
"Ну, оценили паркет?", - донеслось до меня.

"А теперь помогите мне, освободите место на столе..."

Я повиновался, и на стол медленно и осторожно уставилось продолговатое блюдо, прикрытое вощаной бумагой. Все это, не без торжества,  было принесено из коридора.

"Вот, так" - бумага была  уже удалена, и я увидел о!...полено - торт-полено искусно вылепленный, бог знает из чего, но создававший иллюзию березового чурбака и издававший дивный запах какой-то удивительной ванили. Я вспомнил его, этот запах, но теперь он был терпким, а в тот момент, когда я перешагнул порог квартиры, он был едва уловим.

"Ну, знаете, это великолепно...сходство с поленом, ну, просто полное...  Как вам это удается?.  Вы, что, кулинар?"

"Нет! Но нужно знать, и надо уметь...Вот, так...Берите-ка вот этот нож и приступайте... Все любили этот мой торт, все спрашивали как делать и из чего он состоит, но...никто, слышите, никто не смог повторить. Вот, вы видите вокруг нас четыре стола. Что это значит?"

"А что?", - не понял я сразу.

"Господи, да только то: жили здесь четыре семьи!!!. Это же коммунальная, уплотненная квартира. Встречались все на этой общей кухне. Три моих соседки просили рецепт и все бес-по-лез-но. Никто не мог испечь так как надо, знаете почему? Я вам скажу, и это касается готовки вообще: дело-то простое, коли вы готовите, то готовьте, стоя у плиты, а, не бегая то к телефону, то в ванну, то еще куда-нибудь. Нужно знать и надо уметь. Вот и все!"

Она грустно водила ложечкой в чашке, пока я резал торт и тихо проговорила:
"Теперь я одна в этой квартире, трое умерли, две семьи в обменном фонде...скоро переселят и меня. Это приводит меня в ужас. Я привыкла все это видеть на этих стенах и хорошо помню последние восемьдесят лет. Меня успокаивают: будет отдельная двухкомнатная квартира с отдельной ванной, но это обстоятельство не радует меня, как хотите, не радует и все...Мастер сказал: печи не будет, паркет поменяют. А я молю Бога, если он есть, пусть заберет меня к себе, до этого ремонта. Но, боюсь и Бога-то нет..."
Она умолкла, но потом, тряхнув головой, разлила чай. Мы пили чай, ели торт и молчали оба...прошлое, потревоженное рассказами, давило на сознание.

"Ну, да ладно, - продолжила Александра Ефимовна. Все же, скажите, только честно, как тортик? Огрела я вас?"

"Должен признаться, огрели поленом, прямо под дых, точнее по животу. Если уж совсем честно: я не люблю тортов и ем их с черным хлебом, иначе хозяйки обижаются. Больше всего люблю твердый, рубленный, но вот запах, запах! Такого я просто не упомню - что это?"

"Да уж. Это и есть секрет...этот ванилин в коробочке из черного дерева мне достался от мамы. Это что-то из Африки. Я ведь даже не знаю состава-то. Но это не отрава и не наркотик, уж поверьте.

Володичка очень любил этот торт. Он любил бывать на моих днях рождения, зная, к чаю будет знаменитое мамино полено. Ради Володички я и освоила секрет, вытребовала у мамы вместе с коробочкой...да."

"Но вы так и не сказали мне, что стало с Григорием, они уехали и ...все?"
"Нет, не все, это еще не все. Фира отравилась, все были в ужасе и это воспринималось как сумасшествие. Да, да так и преподносилось. И еще нужно понимать: подобный страшный поступок не в обычаях евреев.

Это люди, генетически приспособленные выживать. Но вот заковыка: у этой нации, на мой взгляд, есть критическая масса, ну, как в атомной бомбе. Вот эти массы-то, соединившись, дадут взрыв. Вы понимаете, Давид, о чем я.
Если их много, они разлетаются  по миру, начиная стонать и жаловаться на притеснения. Так считал и Володичка, сам тщательно скрывавший свое происхождение. И на этот вопрос отвечал просто: "Пролетарское происхождение"...


Часть IV
Володичка

"Мы встретились с Володичкой у пяти углов, где и болтали обычно, сидя на лавочке, глядя на круговерть появившихся уже автомобилей. Я их не любила, они мерзко трещали, выпуская сероватый дым и беспрестанно крякая клаксонами - как  при надобности,  так и без таковой. Но было много и конных экипажей. А вот коней я любила. Цокот копыт по брусчатке...о...это дивные звуки моего детства и юности. И вы знаете, только, ради бога, не смейтесь, а? хорошо?
Так вот: я обожала запах конского навоза. Просто обожала и все, он мне нравился".

Я невольно заулыбался.

"Ну, вот, мы договорились" - без иронии, - сказала моя визави.
"Нет, нет, успокойтесь - это и мой запах, и душистый, и знакомый. Он был и в моем детстве. Просто тогда навоз возили в город из деревень и  мой отец делал навозную гряду, укладывая сверху чернозем. Огурцы на такой гряде были отменные; навоз, сгорая, давал тепло земле".

"Как странно, как переплелось все, - ответила мне Александра Ефимовна. Поневоле поверишь, нет ничего случайного...

Да. Ну так, знаете...Вот эти самые ошметки жаловали воробьи, слетаясь тучами туда, где до этого стояли экипажи.

 Мы сидели с Володичкой, смотрели на бурлящую вокруг жизнь, и нам было хорошо.

Хотя, конечно, омрачала всё смерть Фиры.

"Да, видишь, как обернулось все, - говорил Володичка. Я вот покурю сейчас. Господи, как много он курил. Он курил с 14 лет. В ранце у него находилась картонная коробка, где было все для этого: табак, мундштуки и особый приборчик, посредством коего табак ловко вбивался в папиросный мундштук.
"Не люблю, знаешь, коробочных папирос, не пробивают они...слабые...", - говорил он обычно. Потом он с удовольствием пыхал, выкуривая иногда по две-три папиросы подряд. Иногда к нам в хорошую погоду подходил городовой, огромный, двухметровый дядька, стоявший возле будки у края площади и требовал:

"Ну-ка, набейте-ка и мне папиросочку, господин гимназист. Да, да, да... хорошо... и в запас папиросочку...ан, вот и хорошо. Ан, вот и ладно", - он наслаждался властью и своей важностью.

Иногда он подходил к старому армянину, чистильщику сапог, ставил огромное копыто свое на подставку и, глядя, как летают щетки, стряхивал пепел от папиросы прямо в центр папахи старика. Тот не возражал, а только шире и приветливее улыбался. Но за чистотой он следил рьяно и, бывало, после того как экипаж отъезжал, кричал зычно: "Ахмет"!. Появившемуся с совком и мешком из подворотни дворнику, он царственным жестом указывал на еще теплую кучку.
Все дворники у него были Ахметы.

Они и действительно были в большинстве своем татары, крепкие, улыбчивые, вежливые. Вскоре после революции кони стали исчезать. Кормить их стало нечем. Люди голодали, что там кони? Говорят, их сводили на бойни, где их и убивали во множестве, опять же те же самые татары, говорят кони плакали, понимая, что их убьют. Сожрал коней пролетариат, а и революция пожрала их, детей своих, так, кажется, утверждает известная сентенция. Уже потом, много лет спустя, Володичка, долго проработавший в НКВД любил говорить-повторять:

"А, угробили, уконтропупили, сыск-то царский"!. Ах, бездарно, ах, зря, сдуру... это точно! Дворник-то был самым нужным звенышком, а потому все, всех знал во дворе. Кто ушел, кто пришел, зачем, к кому; он состоял, нередко, осведомителем, донося квартальным, да околоточным, ато и напрямую - городовому, смотря по важности-значимости преступления. Полицмейстер же с шушерой не якшался, но важность фигуры дворника понимал. Так-то вот...так-то!- говорил он, бывало.

Но в те далекие, молодые годы, сидя на своей заветной лавочке, у пяти углов, мы просто болтали, смотря, на прыгавших по мостовой, воробьев, подбирающих остатки овса, не попавшие в дворницкий мешок.

Встречаться возле наших домов мы боялись, после случая с Фирой родители запретили даже думать об амурных делах.

Однако подробности, спустя полгода, просочились от кухарок к дворникам, а затем и к жителям дворов-колодцев. Старший Смулевич готовил Фиру к замужеству, но вовсе не за Гришу, а за сына своего приятеля - ювелира, жившего в Киеве. Кто знает, переболей тогда Фирка, своей юношеской, безумной любовью, перебесись она - и все прошло бы, и устроилось к лучшему. Взбесившаяся плоть молодой кобылицы вылилась бы в поцелуях, искусством коих она овладела только для него... Но сложилось все так, как сложилось, а сложилось ужасно.

"Простите, Александра Ефимовна, а почему вы упомянули Юдифь?" -спросил я.
"Ох, и не хотелось бы говорить, но видите-ли...в общем... она доверилась мне...и, ну, когда стало известно о планах старшего Беренгольца, Фирка задумала отравить Гришу. О, Господи, а я, вместо того, чтобы спасти его, могущего стать Олоферном, да повиниться родителям, приняла ее план, став соучастницей. Она заявила - "Я его не отдам никому; - и добавила: "А потом я убью себя... ты будешь мне помогать?"

Я смотрела в ее страшные темные глаза и кивала согласно, как идиотка, до последнего момента считая, все можно остановить. Не получилось, не остановила, а своими руками помогла, будучи подавлена ее волей, ее решением.
 Это мучает меня до сих пор, а я перед лицом вечности. Вы второй человек, которому я доверила эту тайну. И вот далее: Фира украла  кольцо с бриллиантом, и я его снесла ювелиру и получила пачку кредиток. Уж не знаю где, но яд, имея кучу денег, она купила сама. Три дня она караулила Гришу  Смулевича. Она добилась своего, а он отчаянно трусил, зная решение отца, боялся пойти против воли его, боялся бедности...просто боялся и ее страшных глаз, и ее сочного, зреющего тела. Он что-то чувствовал...или догадывался...Они объяснились...и разошлись. Наутро Фиру нашли в спальне на полу, возле кровати: ее безудержно рвало кровью и слизью. Приехал доктор. Пытались сделать промывание желудка на дому, но безуспешно, свезли ее в Боткинскую, где на следующее утро она умерла.

А на похороны ее я не пошла, не смогла...не смогла и все! Вспоминаются и еще подробности, но они не к чему..."

 Все это Александра Ефимовна проговорила быстро, сбивчиво с тихим каким-то отчаянием. Мы долго молчали, подавленные.

"Я уже и плакать не могу" - сказала она.

"То ли слез нет, то ли перегорело все. Слез нет, а есть одна мука. Я вот лично вам скажу: безумная любовь сжигает обоих, ни к чему это...Я ведь Володичку-то... Ах, боже мой, да вы торт-торт, кушайте, а чай подогрею"
И она ушла, сгорбленная еще больше, на кухню.

А мой блуждающий взгляд неожиданно остановился на фотографии мужчины, стоявшей в рамке на  столе.

Это был крупный, сильный по телосложению человек. Короткие, волнистые волосы с безупречным пробором и спокойные, грустные, грустные глаза. Одет в гимнастерку, портупея, на высоком, жестком воротнике - три ромба, а пониже значок чекиста. Все...

"Да, это Володичка" - раздался за моей спиной голос Александры Ефимовны.
Это фото 1934 года, а этот год убийства Кирова...и его ссылки в Сибирь, в Иркутск.

Номер его значка 700...Чай, кстати, горячий",- тихо и без перерыва почти прошептала она.

Немного времени спустя, мы пили чай, поглядывая в синеву ночных окон. Стало просто и спокойно. Два старых друга просто пили чай с удивительным и вкусным тортом, называвшимся "Полено".
______________________________________________

В этой странной квартире я провел три дня.

Днем я урывками спал, а вот ночи напролет мы разговаривали и не было у нас запретных тем.

Александра Ефимовна засыпала иногда прямо в кресле...а ночью никогда не гасила свет в спальне.

"Вам не мешает? нет, - ну и прекрасно. Это у меня уже лет 5-7. Не могу спать в темноте...Не могу и все! Я слышу шаги, и я не боюсь, нет, нет, но...не хочется вдруг увидеть кого-то или что-то... Причем мне не кажется ничего, уж поверьте...и вообще я хочу туда...к ним...к Володичке. Зреет в голове, знаете, какая-то такая уверенность, чёрт ее знает, какая...,уверенность: там все продолжается, пожалуй, даже, как-то вот бурно, ну не знаю, как точнее сказать, объяснить..."

"А с точки медицинской это что? Готовность окочуриться? А?"

И все это говорилось с улыбкой, с иронией, с сарказмом; да, железная воля жила в этом дряхлом, умирающем теле.

"А еще я падаю", - продолжала она.

"Засну, знаете, в кресле, а потом - бац - рухну. Дура старая, да и только...сплю на ходу. Но, не мечтайте...я не окочурюсь, пока не расскажу вам свою историю. Она грустная, грубая, жестокая...как сама жизнь. И еще: она удивительно светлая, яркая.

Но у Фиры она продолжалась 16 лет, а я живу 86 и думаю: Фира втиснула в свои 16 столько, ну, понимаете, иным и за 90 не пережить...так я думаю...А у меня был Володичка... Но он и есть...Есть, есть...Через пол-года, после смерти Фиры, мои родители немного успокоились и моя тетя перестала следить за мной.
Мы стали с Володичкой встречаться. Чаще на заветной скамейке у пяти углов.  Однажды он спросил меня: "А ты, вот ты смогла бы меня отравить? Честно, вот. Ну, скажи, скажи..."

"Я ждала этого вопроса и была готова к нему, а Володичка глядел на меня снисходительно-внимательно, как смотрит следователь на жертву, и взгляд его был холодно-любопытный, и я отвечала ему, но он потерял интерес и ко мне и к сути моего ответа. С этого момента все покатилось в бездну".

"Ты, вот что" - сказал он, - "приходи-ка завтра на колоннаду Исаакиевского собора, часа в три, походим, посмотрим, поговорим, ну и вообще...".

"Он попрощался и ушел. Попрощался сухо и вяло как-то...Этим свиданием, на которое он не явился, меня посылали к чертовой матери.

Назавтра я пришла на свидание, взобравшись по знаменитой винтовой лестнице на колоннаду Исаакия и промерзла 2 часа, глядя на этот надменный, спокойный город. Он не пришел.

Володичка не пришел...
Я мучилась год...

Жизнь для меня потеряла и смысл, и цвет, и оттенки. Я бросила гимназию, сидела дома, но меня не трогали, боялись.

Вот так мы расстались в 1915 году, а в 1950 Володичка ко мне вернулся! Вы понимаете? Он вернулся, он вернулся ко мне.

В 1956 году Володичка умер, но эти шесть лет были самыми счастливыми в моей жизни!

Он был здесь, он ходил по этим комнатам, сидел за этим письменным столом, курил...Курил много, но это не раздражало меня. Я беспокоилась за его здоровье, а оно таяло заметно и быстро".

 В те недолгие часы, когда А. Е. спала, я , сидя за  её письменным столом, с тревогой поглядывал на бронзового чёрта, стоявшего на нём. Скульптура, как ни странно, не давала мне покоя! Чёрт  смотрел на меня  - а я на него  и  мне становилось жутко...да, жутко! Вроде бы - кусок бронзы, отливка - всего-то!  Но...такова сила искусства!  Сила мысли, заложенная художником-скульптором и претворенная, законченная затем формовщиком.  Крылья демона, обнимавшие его тело, создавали почти купол, излучавший   какую-то зловещую тревогу.
Однажды А. Е.  проснувшись, проговорила:

"Поверните чёрта лицом к улице..., кто знает, в нем что-то есть... такое... непостижимое.  Володичка всегда поворачивал его боком, когда работал за столом, говорил, что чувствует себя плохо, если смотрит на него. А за месяц до смерти, видимо ощущая приближение её, признался - "Мне кажется, он доконал меня, убери его...".

 "А ведь он, сотрудник НКВД, не был ни сентиментален, ни религиозен. О, Господи...ну вот... так. Уже после смерти Володички, я сносила чёрта в Эрмитаж, желая продать, но там сказали - отливка серийная, и назвали автора-скульптора, а от приобретения отказались. Так и стоит, смотрит на меня с укором, с издёвкой. Мы ненавидим друг - друга, но и расстаться   не можем. Я разговариваю с ним, каюсь, а он, мне кажется, всё понимает... и мучает меня... и мне от этих мук почему-то легче... Вот я считаю - он и убил Володичку. Такова семейная легенда..." 
 
"А, однажды, слышите, Давид, он попытался растопить нашу печь. Да, но ничего не получилось, шел дым, огонь не занимался, пришлось залить дымящие дрова водой.

Володичка вспоминал огонь, потому, что привык к печам в Сибири.
Просил рыбу. Я готовила ему, но это все было не то, даже корюшке, приготовленной по разному, не радовался, хваля этот ваш байкальский омуль..."

  Моя милая собеседница надолго задумалась, потом, прикрыв глаза, уронила голову на грудь и надолго погрузилась то ли в сон, то ли в забытье.
Признаться честно, я тоже устал, было поздно... Прервать повествование я не мог.

А потому, воспользовавшись ситуацией, выключил свет, и, быстро раздевшись, улегся на свой диван и сон быстро проглотил меня!

Проснулся я, когда уже было светло, часы показывали 12 дня. Голова была свежая и ясная.  Не хотелось даже думать, я просто лежал и смотрел на чудесную обстановку, меня окружавшую.

Буфет взирал на меня спокойно и величественно, сверкая толстыми, обрамленными фасетом стеклами, а стол, за которым мы вели долгую беседу, был пуст и аккуратно прибран. Глаза блуждали по картинам, отдыхая, а множество фарфоровых фигурок запертых в горке, казалось, мило и приветливо подмигивали. Огромная, и надо полагать, тяжеленная люстра, висящая над столом, на цепях, казалась невесомой, как медуза в воде, а множество висящих, стеклянных палочек, только усиливали сходство.

Это было другое измерение.

Холодные, белые изразцы печи, поблескивали как-то очень уютно, скромно, неназойливо. Я растворялся в этой квартире, в ее жизни, в ее историях, попав сюда, благодаря  всего лишь нелепой случайности.

Прошлое, мое прошлое, куда-то отодвинулось, я просто физически чувствовал как погружаюсь в синевато-зеленые глубины событий чужой жизни, такой бурной, странной, пожалуй даже торжественной, поскольку на все можно было смотреть отстраненно-спокойно, не будучи участником потока событий...

Я вдруг увидел и понял эту пышущую здоровьем, томимую любовными желаниями, несчастную Фиру, чья жизнь оборвалась вот так рано, нелепо и мучительно-жестоко; понял сомнения ее возлюбленного, обескураженного, напуганного безумными волнами, клокотавшими в этой  рано созревшей женщине, как воды в запруде, рвущие все преграды, сметающие на своем пути все и вся, губя и себя в неистовом, неуправляемом потоке; незаслуженно подглядел, за двумя девицами, оттачивавшими искусство поцелуя, видя друг в друге лишь манекен, готовя себя к тому, другому, настоящему событию, которое провидение дарит нам, быть может, всего один раз!

Было отчего  задуматься.

Господи! Да где ж Александра Ефимовна? Она заснула, сидя вот здесь на этом стуле.

А я? И я позорно заснул! Хозяйка же умудрилась еще и прибраться.

Что, где, она? Спит? Быстро одеться и найти Александру Ефимовну. В спальне горел свет, но кровать была даже не разобрана. Осмотрел коридор - нет, а! кухня   - и я рванулся туда.

Моя пожилая спасительница спала, положив голову на стол, подушкой ей служили руки. Не решившись тревожить спящую, я удалился в комнату, сел на диван и стал думать, как мне поступить.

Можно уйти сейчас, оставив записку! С другой стороны поступить так, означало бы смертельно обидеть человека, доверившегося мне, и вывернувшего на обозрение многие закоулки души. Пожалуй, нужно остаться, да, да, конечно, остаться. Дослушать. Надо дослушать. Но какова ситуация: меня приютили, меня кормят, требуя взамен только одного: дослушать, принять этот женский груз, хранимый многие годы, в глубинах измученной души. Однако, почему я. Нет, это в высшей степени странно, ибо строго говоря, попал я в эту квартиру случайно.
Еще одно соображение останавливало меня от поспешных решений, замешанных на решении уйти. Как врач, я понимал: состояние здоровья Александры Ефимовны внушает серьезные опасения, но это не болезнь, а угасание и по ряду признаков я знал - ей осталось немного...Возможно, она была рада слушателю, как рада самой этой возможности все рассказать; полагаю именно поэтому она доверилась мне, человеку ей совершенно незнакомому. Отчетливо знал я и другое: её надо как-то передавать родне, или, хотя бы знакомым.

 Как человек, тридцать лет, отдавший собирательству, и, смею думать, неплохо разбиравшемуся в антиквариате, я видел: в этих комнатах множество вещей, представляющих значительную ценность. И я, не без тайной дрожи, жадно рассматривал эти предметы, иногда с трудом преодолевая желание спросить, а не продается ли что? Каюсь, грешен, такие мысли были, но после рассказов Александры Ефимовны, я преодолел искушение. Ее полное доверие исключало с моей стороны любую бестактность, и подчас, даже находясь в одиночестве, разглядывал картины, и множество милых, очаровательных пустяков в горке, с осторожностью, таясь, опасаясь быть застигнутым врасплох за этим постыдным занятием...

Это Беляева Александра Ефимовна фотография сделана в 1916 году, почти два года спустя после смерти Фиры. А. Е. почти 17 лет, но выглядит она, пожалуй, старше...

А вот на этом черно-белом, любительском фото, Александре Ефимовне 81 год, за пять лет до ее смерти...

Хорошо виден буфет, стол, стулья; над столом висит лампа на цепях, за ней возвышается печь, и просматривается левая часть горки. Справа и слева от горки литографии в дубовых рамах под стеклом с полочками поверху, на одной Моцарт, на другой Бетховен, его и видно над головой Александры Ефимовны.
 До сих пор меня берет оторопь, когда я смотрю в глаза А.Е. Мне кажется, она ещё что-то хочет сказать! Но... уже не скажет! Её глаза живут! А глаза знаменитой Джоконды пусты!

Эти мои размышления были прерваны звуком падающего тела. Сорвавшись с дивана, я вбежал в кухню и увидел, как упавшая со стула моя хозяюшка, пытается подняться...

"Ох, господи..., - посадите - же меня. Я, кажется, заснула...но я же предупреждала, да посадите, посадите меня на стул...помогите только..."

"Ну, уж нет. Вам надо лечь, и позвольте, теперь покомандовать мне, я, как-никак врач!"

Подхватив ее, неестественно легкую, на руки, я отнес свою старенькую пациентку в спальню и уложил на кровать, где чуть спустя ей стало легче. Лицо из бледно-желтого стало немного розовее, как и губы, бывшие до этого синюшными... Найдя на туалетном столике, валокордин, я накапал ей в стакан с водой и дал выпить. Она слабо улыбнулась и тихо проговорила:

"Я вот немножко подремлю и мы продолжим..."

Но тут уже я не выдержал...Во мне заговорил врач.

"Позвольте теперь немного высказаться мне, хотя бы на правах врача, коли по воле случая и по странному стечению обстоятельств, я оказался возле вас. Давай так: вы мне сообщите адреса и телефон родных, ну или знакомых, кто уж там вам ближе. Ну, нельзя же быть постоянно одной! Когда я дубасил во все двери в этом подъезде, ведь никто не открыл, и, как я понял и не откроет. Квартиры пусты, дом готовится к ремонту. Я вот просто в ужасе, почему вы одна? Да поймите же, наконец, в вашей квартире множество ценных вещей, а посему давайте немедленно, вот прямо сейчас позовем кого-то, позвоним родне...ну?.."

"Видите ли, - ответил мне тихий, спокойный голос, - родни немного, но она есть. Однако не забывайте, мне через три года может исполниться 90 лет, но я не доживу, и мне не хочется жить; я уже говорила вам: хочу к Володичке".
Родне я не нужна! Неужели непонятно.  А это, - она подняла руку и сделала круговой жест, уже все распределено. Все спокойно ждут моей смерти. Я жду только одного человека. Это дочь Володички от первого его брака. Ее зовут Наталья. Для меня она просто Талюня, Таля".

Я посмотрел в глаза моей собеседницы, и увидел в них покой и твердость. Глаза были спокойны, и жили, казалось, какой-то отдельной жизнью. Этот покой был пугающим; она знала что-то непонятное мне.

"Ну вот, - она продолжала, - увижусь с Талюней, дорасскажу вам конец истории, а потом умру, а до этого не-е-ет."

Она даже улыбнулась, сказав это. Ее губы сжались, после сказанного, рука коснулась моей, слабым, но не оставлявшим сомнение жестом указала она на дверь.

"Я немного посплю" - почти прошептала ... Подтвердила свое желание слабыми кивками головы;  я вышел из спальни, и усевшись на диване, постарался успокоится и стал размышлять.

Что мне делать? Этот вопрос мучил меня и днем и ночью! Что, что, что? Уйти ? Нет, не годится! и не хочется, право не хочется, ибо нежданно, негаданно обрушившиеся на меня хитросплетения чужой жизни, увлекли меня, закружили, заворожили и ожидание продолжения, а я понимал: - оно будет, останавливало меня...

Вот тянется, тянется своя жизнь, подчас скучноватая, монотонная с отдельными яркими вспышками, за которые, то гордость, ато и жгучий стыд нет, нет да и обожгут вас; а понимание прошедшего и ожидание будущего не делает вашу историю цельной, ограненной, готовой к Суду. А тут вот она: чужая, кипящая, готовая, прожитая, опаленная любовью, неистовая в желании судить себя, обнажить все грехи свои и... покаяться ли, возгордиться ли? А вдруг во всем этом можно будет извлечь нечто нужное, полезное, тайное, наконец? А? И потом, волею судьбы, а быть может просто цепочкой случайностей, назначено мне стать слушателем... слушателем... и все!

Не судьей, а слушателем... так, показалось, гулко бухнули мне стены квартиры. Ах, да и квартира, на многие годы застывшая в нетронутости своей продолжала окутывать обаянием своим, гипнотизировать, и очаровывать... Уходить нельзя, бросить умирающую нельзя. Я должен дождаться ее родственницу из Иркутска. Передам с рук на руки и...ну что, ну и тогда уже уйду!



Часть V
Неожиданное открытие


Было тихо, спокойно, в этой квартире, полной теней прошлого, ощущаемых почти физически.  Тем неожиданнее для меня прозвучали характерное потряхивание и грохот, производимые проходящим по улице трамваем.

"Но почему? Что это? Да и трамвай ли это? Нет на улице Марата никаких трамваев!"

Я быстро встал, и впервые за двое суток, отведя тяжелую портьеру в сторону, посмотрел на улицу и пришел в ужас, увидев хвост трамвая, тяжело громыхавшего, удаляясь.

"Так! Я должен разобраться окончательно.  Что это! Уж не превратился ли я из врача-психиатра в пациента! Нет, ну этого просто не может быть! Я зашел в этот дом с улицы Марата, попав в подъезд, где немного отдохнув, не нашел выхода... Так? Конечно так! Попал я в эту квартиру случайно. Но я же помню, где это! Нужно разобраться с этой мистикой!"

И в последовавшие полчаса я  действовал, но спокойно и хладнокровно; мне нужна была ясность для себя. Прежде всего, заглянул в спаленку и убедился: Александра Ефимовна спокойно спит; ну и хорошо, ну и, слава Богу, вот и ладно... Быстро отправился на просторную кухню, а из нее в коридорчик, где стояли огромный сундук и дубовое кресло, так, так, так...вот они, хорошо, вот и дверь с огромным крюком, причем двойная, в нее-то я и вошел  лестницей  с черного хода.

Так, хорошо...долой крюк и я на площадке третьего этажа, черного хода.  Пахнуло прохладой и запахами двора; никаких признаков жизни, обитания, движения; ну и пусть, а мне нужно вниз, на улицу в ту дверь, да, да в ту самую дверь, через которую я вошел. Сейчас все решится, все встанет на свои места и будет ясно...что ясно? Что? А трамвай? О, Господи!!

Добежав до площадки первого этажа и, обойдя довольно обширное, покрытое мусором помещение, двери я не обнаружил... Ко мне тут же вернулось то самое тревожное состояние, как в тот вечер, когда пришлось по выражению Александры Ефимовны "бесноваться в подъезде", пытаясь попасть в квартиры.

Да нет, я не мог путать! Вот подоконник, на котором пришлось сидеть, дремать; вот разбитое стекло, но и днем двор-колодец не подает никаких признаков жизни!.. О, Господи! Вот дверь квартиры Александры Ефимовны со скрипучим, механическим звонком. Все ясно, все понятно, кроме одного: как я попал на лестницу черного хода. Это обстоятельство оставалось за пределами логики. Хорошо, пусть, но нужно выбраться на улицу и понять, чёрт побери, где расположен этот дом? Войдя в коридорчик, водрузил крюк на место и направился вдоль дверей заколоченных квартир в поисках парадного входа.

И я нашел эту дверь...ах, какая это была дверь! Огромная,  из двух створок, судя по текстуре, из ясеня, а заперта она была большими, латунными шпингалетами в количестве трех: два держали левую створку, входя ригелями в пол и потолок; третий запирал изнутри правую створку, отрывавшуюся наружу и был приспособлен перпендикулярно оси двери в полутора метрах от пола...и мне пришлось потрудиться, прежде, чем удалось сдвинуть тяжкий, круглый ригель вправо; еще миг и  я вышел на неестественно большую лестничную площадку парадной, откинув еще и массивный крюк.

Окно было на уровне второго этажа, и на площадке царил полумрак, поэтому осторожно держась за пыльные перила, я стал спускаться вниз и уже на втором этаже вполне мог полюбоваться великолепием парадного подъезда, ибо он, кроме простора своего был красив и гармоничен: лестница была из тесаного камня с очень невысоким, удобным маршем, потолки были сводчатые с обильной лепниной, правда с большими утратами.

 Ещё один пролет, и вот она дверь на улицу, но ...она заперта большой доской-щеколдой изнутри, входящей в скобы по бокам двери и все! Все! Тупик! Тупик в доме, тупик в голове! Как я попал в этот дом? Мне стало тошно...

Впрочем, на все вопросы есть ответ, просто должен быть! И я решительно сдвинул доску, подавшуюся на удивление легко, после чего вышел на улицу, но не узнал улицы, это не была улица Марата! Где я нахожусь? Где? Где! В растерянности направился вдоль дома, завернул за угол, потом еще и еще раз и...оказался на том же месте, обойдя дом вокруг, ибо он стоял в перекрестке четырех улиц, а по одной из них шли трамвайные пути.

Где я? Господи, где я? Удивительно, но прохожих было мало...У кого спросить? Ага! Вот у кого! Недалеко от входа в подъезд стояла плохо и неопрятно одетая старуха, с двумя большими сумками в руках. Женщина опиралась спиной в стену, а взгляд ее был устремлен вперед, в одну точку.

Эти старухи  - одна из примет современного  Санкт-Петербурга: нищие, полоумные, неизвестно где живущие, жилистые какие-то, неутомимые, бродят они по улицам, таская что-то в своих сумках и будят в мозгу только одну мысль: зачем  это великолепие новой буржуазии, коли есть вот такие, всеми брошенные старухи, или, веером лежащие вокруг станции метро "Площадь революции" нищие, из-под которых струятся лужи? А рядом лежат такие же несчастные и брошенные собаки. Зачем это? Почему? Это похоже на клич: "...подыхайте все лишние".
Но, Русь... всегда равнодушна и жестока к гражданам своим. Когда это пройдет? Не знаю...И знает ли кто? Я ответа не имею...

Подойдя к старухе я спросил: "Это какая улица?"

"Мытнинская, а раньше этот район назывался Пески, - ответила она трубным голосом.

"А скажите", - попытался я уточнить, "где ближайшая станция метро?".
Не дослушав меня, угрюмая собеседница подхватила свои пузатые ридикюли и зашаркала от меня прочь. Вернувшись к входу в подъезд и, подняв глаза, в надежде обнаружить название улицы, я прочел на табличке Мытнинская ул. Дом №1. Порасспросив еще пару прохожих и поняв, наконец, где я, вернулся в квартиру №16.

Не забыл я  и водрузить доску-засов на место. Стало понятно: в этом доме мы с Александрой Ефимовной одни. На главный вопрос ответа не было: как я сюда попал? Вернувшись в квартиру, долго сидел на ставшем уже родным диване, потом ходил по комнате, успокоившись уже совершенно. Удивительно, но я привык к своему странному положению, к обстановке чудесной квартиры, где время непостижимым образом застыло.

Стало ясно: нужно дожидаться родню...

Дважды я проверял Александру Ефимовну, и по признакам, хорошо известным врачам, понял - развязка близка.

Ближе к вечеру я, сварив  куриный бульон, пытался покормить Александру Ефимовну, но она, проглотив несколько ложек, отстранила мою руку и проговорила тихо: "пожалуйста, дождитесь Талюню, ну, помните, дочку Володички...мне помогал племянник, но его уже неделю как нет...а я, вот, видите, Давид, уже скоро... Вас мне Бог послал...

И это: если нужны деньги, вот здесь в книгах смотрите. А я опять видела свой сон: мы с Володичкой на кладбище, идем домой, говорю ему: идем скорее, но он не хочет. А когда все же соглашается, на выходе сторожа, или уж, кто там не знаю, говорят: "Вы-то, мол, идите, а ему нельзя, он останется здесь"...Вот. Я выхожу, машу ему рукой, и он, значит, тоже машет, и, вдруг, как-то, знаете, вниз уходит и исчезает. Я так жду встречи с ним...Она улыбалась, говоря это, хотя губы ее были синие, дыхание становилось хрипящим".

Категорически отказывалась от моих попыток вызвать врача.

И все повторяла: "ради бога, дождитесь Наташу. Представляете, если я окочурюсь? Что будет...Разграбят все, а Талюня пусть распорядится всем, что и кому - она знает. Годы и смерть Володички примирили нас. Роднее и ближе ее у меня нет никого на свете, она частичка его.

А ведь она не признавала, да можно сказать ненавидела меня. Я не виню ее, упаси Бог! Ведь Володичка ушел от ее мамы ко мне. Вы понимаете, да? И я, и вы, в таком-то положении испытывали  бы ровно те же самые чувства, эмоции... понятно? Да?

Вы вот что, Давид! Достаньте-ка у меня под подушкой книжку...да, да вот, вот эту самую. Ага! Я дарю ее вам, в ней много мудрого, умного и достойного, честно, честно..."

Достав книжку, небольшую в суперобложке я прочел название: "Жизнь царя Викрамы".

А сбивчивая речь Александры Ефимовны все лилась и лилась, она торопилась сказать многое, все понимая.

"Прочтите на досуге, там все. Это Махабхарата, ну, в общем, древнеиндийский эпос, не слыхали? Ну вот, вот...и читайте.
 
Видите ли, вообще богатство само по себе чепуха, ну не так уж, может быть, но не главное. Вполне достаточно нормального достатка. А просвещенное богатство, знаете, редкость. Богатеть быстро  - не к добру. Не каждый это вынесет.
 Но потрясло меня в книге этой другое: там о деньгах сказано верно, очень верно, прямо, очень так точно, ой, сейчас, сейчас: а, вот: "есть три способа обращения с деньгами: дарить; тратить на удовольствия; и губить!"
Поняли? Вот именно так. Если человек не дарит и не тратит, то он губит деньги! Это правда, это так! И нельзя деньги копить, они просто достанутся не вам, а другому.

В жизни своей я убеждалась в этом постоянно. Вы понимаете меня? Вам надо это? Я на пороге перед бездной, быть может, в моем предсмертном бреде будет что-либо полезное? Вы наберитесь терпения, ладно? Потерпите? Уж лицемерить-то я не могу, да и не делала этого никогда!"

"Дайте мне попить..."

Александра Ефимовна попила, потом откинулась на подушки, отдышалась и продолжала сбивчиво и напористо говорить:

"Ну, так вот...мой первый муж Михаил был достаточно состоятелен, но был скуповат и копил, копил деньги, пряча их в основном в книгах. Часто забывал, куда и сколько положил. И нередко деньги пропадали, он страшно переживал, расстраивался, никого не приглашал, боялся воровства.

А я вот знаю: чего боишься, то и будет. Да!
После его смерти я отдала много его технической литературы сослуживцам, а они все ходили и просили книги на память, ходили и просили... Я уж потом, дура, поняла в чем дело: он вкладывал крупные купюры между листов, причем большие суммы. Вы слышите? Нет, вы слышите, слышите? Наберитесь терпения, помните: мы договорились...Я понимаю, что плоха, но два-три дня еще протяну, дождусь Талюню, а там...

О, господи! Да вы тоже неважно выглядите. Устали? Устали, я знаю. И что вы кушаете? У меня в буфете только крупы, много разных круп. Сходите в город и по-мужски поешьте, а я буду теперь спать.

Идите, идите, идите  же...не дать ли денег? А? Нет, ну, смотрите..."
"Да, я немножко голоден, и, пожалуй, последую вашему совету, схожу поем, но бога ради, где мне выйти из квартиры, - вырвалось у меня..., против воли.
"Понимаю, - она посмотрела на меня внимательно, в конце коридора выход на парадную лестницу...и попадете прямо на Мытнинскую.

Да идите же в город, идите и пообедайте как следует мужчине. Я посплю...а ключ от квартиры на тумбочке, справа от двери.

И она прикрыла веки...

Я же, разбитый, и действительно голодный, обескураженный, отправился на поиски ближайшего ресторана, поскольку столовая, как таковая,  уже перестала существовать. Медленно спускаясь по парадной лестнице, перебирал в памяти странную, непонятную цепь событий, и, признаюсь честно, мне становилось страшно. Вот уж попал в водоворот и ведь ясно одно: мне пока не вырваться.
Занятый этими мыслями, спустившись с последнего марша лестницы, уперся в дверь - массивную, огромную, истерзанную временем, но все еще надежную и остановился от потоков свежего воздуха, бившего в створки двери, от звуков улицы, от ожидания встречи с городом, от свободы, пусть и временной.
Дверь чуть постукивала об огромную доску - щеколду, державшуюся на трех надежных, кованных скобах, она приглашала меня, говоря:

"...ну, что? Иди, иди, иди".

Я и пошел, решительно сдвинув запорную доску влево. Чудный, теплый вечер принял меня. Небо было удивительно чистым, а это редкость для Петербурга. Повернувшись вправо, я решительно зашагал в сторону Московского вокзала, намереваясь поесть, размяться и привести в порядок свои мысли, но сделав десяток шагов вдруг услышал, безусловно, женский голос, но низкий и басовитый: "Стой! Ты куда это, милок?"

Остановившись, я поднял глаза и увидел уже знакомую мне старуху, встреченную при первой попытке вырваться из цепких объятий этого странного дома. Она стояла, как и в первый раз, прислонившись спиной к стене, а по сторонам от ног ее стояли пузатые, грязные и нелепые две сумки, однако я успел заметить бечеву, связывавшую ручки сумок, середина же оной  была надежно  прижата каблуком неестественно огромного, стоптанного башмака; руки ее покоились на трости, при этом она ритмично чуть покачивалась, то наклоняясь, то распрямляясь, а фразу, остановившую меня, произнесла, даже не повернувшись; когда же я поравнялся с ней, проделав еще несколько шагов, повторила: "Подойди-ка...ты это куда?"

В этот момент взгляды наши встретились и из-под нависавшего замысловато накрученного платка на меня уперлись внимательные, колючие и какие-то нахально - веселые глаза.

Она уже тихо и деловито затараторила: "Да стой ты! Чудо-юдо! Я знаю и кто ты и что ты. Шурка мне записки кидает. Ты что вообще делаешь? Чего надо - то? Куда пошел, говори-ка."

Многолетний опыт врача-психиатра мгновенно подсказал мне: передо мною быть может и нищая, но не сумасшедшая. Это ясно. Поэтому вежливо и спокойно я в свою очередь спросил:

 "Да вы сами-то кто...и что надо от меня? Насколько могу понять к милиции вы, сударыня, отношение не имеете".

"Ошибаешься, милок, имею. Дом пустой, живут всего двое...Участковый, нас, старух-блокадниц, просил посторожить; а мы и посторожим. То же мне Давид - ядовит... Паспорт - то мне покажи-ка."

 Нелепость ситуации даже развеселила меня...
Никто на улице не обращал на нас внимания, и бледнолицые петербуржцы равнодушно проходили мимо.

Настроившись на благодушный лад, я извлек из пиджака паспорт и показал его своей неожиданной собеседнице, правда в своих руках, причем потребовалось показать и страничку с пропиской, после чего собеседница заметно снизила тон.
"Так, ладно, ясно. Шурка правда, писала, что вы порядочный человек. Так что...Но все же куда вы идете, когда вернетесь? Я тоже здесь живу, только на втором этаже, а дом-то, значит, ну, парадную-то запру на ночь. Ну?"
Пришлось поведать: иду поесть, погулять и развеяться, а через час-   два - вернусь.

"Тогда так: купите кофе в зернах, шоколад и пару кило гречки...вот." И она протянула мне несколько крупных купюр. Я отвел ее руку, пообещав купить просимое, и быстро зашагал в сторону Московского вокзала. Петля событий, плотно обхватив меня, затягивалась!



Часть VI
Ланина-Чарская


Когда одолевается некий возрастной порог, приходит, ну или не приходит, способность делать выводы.

Имея, будучи врачом, дело с множеством людей, в конце концов, устаешь. Появляется некая броня, нет, не невнимательность, а броня, ибо нельзя брать на себя боль каждого, пропускать ее через себя.

И, замечал я: нередко, разумная жестокость отрезвляет пациента, делая его более способным преодолевать неизбежные житейские невзгоды; и, напротив, чрезмерное сочувствие, размягчает обоих, мешая, ибо давно сказано: "очень хорошо - тоже не хорошо". Неестественная, странная даже, цепь обстоятельств, не тревожила меня, мне и раньше доводилось, быть может  по привычке специальности моей, попадать в центр событий, творимых людьми, однако, в данной ситуации вывод был один: надо отсечь от себя и эту квартиру и этот дом, и этих пожилых дам, одна из которых, к тому же вот- вот умрет!
Но как? Сдам на руки родне больную и ... свобода!!! Уеду на день в Царское село, нагуляюсь, навещу мой любимый блошиный рынок, накуплю милой, чудесной, а и дорогой тоже чепухи, да и домой пора! Ох, пора! Однако, вот и Московский вокзал.

Ах, вокзал, вокзал!

Уж вот тоску, да хандру собьет, небось, быстро, коли оказались вы на вокзале. Тут гляди в оба, будь цепок да осторожен!

Вокзал пристанище бездомных, воришек, попрошаек, да и бог знает кого еще. Его мощный, властный гул оглушит и закружит вас, бесконечное же мелькание озабоченных, с разинутыми ртами лиц, не дает сосредоточиться, а потому, в первое время, вы и сами не понимаете толком, что делать и с чего начать.
Но это для тех, у кого в кармане билет...

Я же прямиком шел в ресторан, скользнув взглядом по надменному и гневному лицу Петра, чей бюст возвышается посреди здания вокзала.

Голод терзал чрево мое; полночные беседы и каши сделали свое дело. Я  алкал еды. Не говорите мне, мол - дух сильнее тела. Допускаю...но, в здоровом теле здоровый дух! Выбрав место поуютнее в подвальном ресторане, я сделал заказ и огляделся: было покойно, тут, похоже, никто и никуда не торопится.
Вот пара хорошо подвыпивших мужчин с разгоряченными и красными лицами, весело бубнят что-то, разливая водку из пузатого лафитничка, а стол их обильно уставлен закусками, возможно их поезд не скоро, и время и деньги в избытке; рядом, за смежным столом - парочка: огромный, крепкий мужчина жует не торопясь и с аппетитом, расправляясь с огромным шницелем, а его спутница изящная и несколько даже жеманная девица неестественно медленно, не без кокетства, колупает нечто на тарелке своей, при этом взгляд ее задумчив и устремлен в никуда; а вот и неизбежная в любом ресторане компания шумливых кавказцев: их пятеро, но четверо выпивают и кушают, а пятый, он же самый молодой, ну не знаю - на посылках что  ли, ибо все делают ему непрерывные указания и он выполняет их с поспешной готовностью...

А, впрочем, чего это я? Вы и сами видели эти картины.

Вынужден прервать живописные наблюдения: на мой столик водружен официантом поднос, уставленный тарелками в два слоя, уж, простите, за подробность ... Примерно через 40 минут, допивая вторую кружку пива, которое холодными лавинами должно было приглушить пыл проглоченных мною селянки, жареной рыбы и салата, пришло ощущение, сродни счастью  даже: сыт! Конечно, когда ты сыт, а я говорю только о себе, чувствуешь себя счастливым и всем довольным. Легкая дремота и ощущение телесного комфорта овладели мною, пережитое отлетело, отпустило, контуры таинственной квартиры потускнели...

Пожалуй, я  бы и задремал, но громкий разговор кавказцев, возвращал меня из волн наплывавшей дремы. Особенно усердствовал один лысый, но с пышными бакенбардами, сосед по столику, сопровождая свою речь постоянным восклицанием: "...и по сей день..." При этом правая рука его вздымалась кверху пальцами, резким и нетерпеливым движением...

Однако мало-помалу возвращался я мыслями к Александре Ефимовне, и к страшной, пожилой, то ли сумасшедшей, то ли побирушке, в оставленном  мною  доме, в который и попал-то я, незнамо как ...

В конце  концов, пришло простое понимание: никуда я не уйду, не уеду, пока не сдам пожилую, умирающую женщину родным; ведь я врач. Оставить нуждающегося в помощи без таковой - есть уголовное преступление, только и всего! Всплыло в памяти изречение греков: "в счастье не возвышайся, в несчастье не унижайся, доверившемуся тебе будь предан до конца!"

Стряхнув с себя оцепенение и  покинув ресторан, я быстро зашагал в сторону Мытнинской улицы с нарастающей тревогой, не забыв, впрочем, выполнить заказ странной старушенции, зайдя в небольшой подвальный магазинчик и купив все просимое. Быстро шагал я в сторону Песков, но уже окружающее никак не отвлекало меня, а остаток пути был проделан почти бегом...

Ну вот, вот, вот...вот она, дверь парадной, но она заперта. О, господи! Да что это такое? Занеся было руку для стука в огромную дверь - услышал вдруг изнутри: "Купил, что было велено? А? Да! Ну заходи, милок". Доска - щеколда поплыла в сторону, это было видно в щель, и, рванув правую створку на себя, я вошел.

Старуха стояла напротив меня, зажав папиросу в зубах, глаза ее сверлили меня зорко и бесцеремонно. Она стояла, даже возвышаясь надо мною, рядом с ногами ее, как привязанные, стояли сумки, мерзкие и грязные, ручищи ее упирались в бока и она нахально, с озорством, пыхала мне в лицо дымом папиросы.

"Думаешь, кто я?", - последовал вопрос.

"Не имею чести", - подхватил я тон...

"Ну так вот: Я- Ланина -Чарская, зовут Варварой, не слыхал  ли?"

"Как- то, знаете, не довелось, уж простите, я всего  лишь приезжий, попал сюда случайно. Паспорт вы мой видели, кто я, знаете...Вот то, что вы просили купить, берите, а я пойду к Александре Ефимовне", - и я протянул ей пакет.
Подняв глаза на собеседницу я обомлел...повторно увидев ее лицо, уже без нелепого и огромного платка, который она успела сдернуть, да и глаза за время нашей короткой перебранки попривыкли к полумраку...

Я увидел, точнее даже будет сказать: лицезрел большое, породистое лицо с чернущими глазами, высоким лбом, красивыми, хорошо очерченными бровями; губы плотно сжаты, на голове  же лежали, уложенные корзиной две неестественно толстущие косы.

"И никакая она не старуха", - подумалось, "и красивая к тому  же".
Она тихо, спокойно проговорила: "Я, действительно, Ланина-Чарская Варвара Илларионовна. Мой дед имел здесь, в Песках, два доходных дома, мужа они, - она показала куда-то правой рукой, - расстреляли, а я умру скоро, как и Шурка; мы знакомы лет пятьдесят. Пойдемте ко мне; Шурка спит, я проверила, а, если что - она постучит... ну постучит по трубе, ее квартира над моей, я услышу".

"Ну, так как...?"

Странное, пожалуй, зрелище было со стороны. Диковатая, странная, нелепо одетая пожилая женщина и вполне современный мужчина, беседовали в огромной парадной заброшенного дома. И, должен заметить, я испытывал по отношению к своей собеседнице нарастающую симпатию, в которой, если честно, присутствовало и любопытство в изрядной доле, ибо знал я по опыту, по долгой работе в психиатрии и больнице ИТК (исправительно-трудовая колония) за этими заборами встречаются очень интересные, даже откровенно незаурядные личности, коих общество  изолировало, подчищая свою, лакированную, среду обитания, где не вписывались ни поступки, ни действия, ни мысли, если они не совпадали с доминирующей точкой зрения, принятой за справедливую; но кто вполне знает, что есть закон и справедливость, ведь богиня правосудия с повязкой на глазах! Что было делать! Что было делать? Слушать еще одну историю жизни полунищенки, полусумасшедшей?

Что мне делать?

Несомненно, принять приглашение! Да! Да!! Да!!! И еще раз да!

Но прежде, о! Конечно, прежде я посмотрю как там Александра Ефимовна. Я должен убедиться сам - там все в порядке.

"Ну, так что, милок, идем?" - вывел меня из задумчивости вопрос собеседницы.

"Да, идем! Но дайте мне пару минут: проверю Александру Ефимовну и ...иду к Вам".

"А и ладно, ладно, моя-то квартира на втором, стало быть, этаже и дверь отворю..."

Сказав это, она мощным и резким движением задвинула доску - щеколду в скобы, отсекая нас от улицы, от города, от всего, что на данный момент было просто неважно. Легко подхватив свои омерзительные, грязные сумки, а так же мою, легонькую с покупками, она на удивление быстро зашагала по лестнице и скрылась за дверью, которую оставила распахнутой настежь, в этом я убедился, проходя мимо, спеша увидеть Александру Ефимовну,  откровенно тревожась!

"Господи! Как все это опутало меня, как крепко держит", -  подумалось мне. Через пару минут был я у постели Александры Ефимовны, застав ее, действительно, спящей. Губы ее порозовели, дыхание было ровным. Это успокоило меня. Можно было идти в гости. Я и пошел...

На мгновение, остановившись перед дверью, ощутил запах папиросного дыма.
"Однако и курите, вы, сударыня, дымите, как паровоз, к чему же так, вредно ведь".

Произнося это, я прикрыл за собой дверь и остановился, вторично пораженный, но теперь уже, если можно так выразиться, наповал.

Взору моему представилась огромная - от стены до стены комната, и стояли там всего четыре предмета мебели: шкаф - поставец, кровать, кресло и большой кухонный стол, оказавшийся при более близком знакомстве письменным, каковая принадлежность скрывалась большой, грязной клеенкой, свисавшей едва ли не до пола.

Мгновенно стало ясно - все перегородки убраны, их следы виднелись и на полу и на потолке, украшенном великолепной лепниной. Истерзанные, но все еще красивые, паркетные полы коробились от ран, подло нанесенных влажными тряпками, шторы отсутствовали вовсе, и это делало помещение еще светлее и просторнее.

"Квартира продана, деньги получены, вещи  вывезены, я тут уже не нужна" - послышался тихий голос хозяйки.

"Однако и запах у вас", - посетовал я.

Запах был настолько тяжёл и густ, просто кружилась голова от смеси прокуренных стен и неистребимого кошачьего...  Подавив тошноту я, наконец, отыскал глазами хозяйку квартиры. Высокая, статная, опрятно одетая пожилая женщина стояла возле одного из окон. Она подошла ко мне, церемонно протянув мне руку (она была пухлой и чистой) для поцелуя, и я, подавленный, озадаченный, пораженный, повиновался, как загипнотизированный, приложившись губами к руке. Глаза дамы были грустными и влажными.

"Последний раз мне целовали руки еще до войны, в театре, и вот... вот... Вы. Спасибо. Вам не противно? Подозреваю, что да, но в ваших глазах есть интерес и, думаю... а, впрочем, неважно...

Вы, проходите, садитесь, вот сюда на кровать. Ну, вот так,... а я -  в кресло.

"Василь Васильевича попрошу..." И только после этих слов заметил я огромного, пушистого кота, лежавшего на изодранном кресле, причём  с первого взгляда его можно было принять за свернутое одеяло, либо скомканный плед.

Удивительно другое: кот, поняв просьбу хозяйки, лениво спрыгнул с кресла, пересёк не спеша комнату и улегся на кровать, рядом со мною, нахально повернувшись спиной. Далее последовало вот что: кресло повернулось ко мне, повинуясь рукам хозяйки, затем подъехало почти вплотную к кровати, поскольку передние ножки были снабжены бронзовыми колесиками. Варвара Илларионовна утвердилась на нём, положила на колени коробку с табаком, папиросными гильзами и хитроумным приборчиком для набивки.

"Вот, стану я говорить, - начала она, ловко набивая папиросы, - а вы будете молчать и слушать. И только..."

Так я и поступил. Вот, что я услышал.

"Уж и не знаю я, посочувствовать вам или позавидовать, это как посмотреть; да, как знаете ли, посмотреть. Ха, ха! Две полоумные старухи на весь дом! И вас чёрт сюда занёс... Жалеете? Нет? Похвально, зело, похвально. Я знаю, кое-что о вас. Шурка рассказала, пока вы отлучились. У вас странное, не наше имя, но это ничего, у вас глаза хорошие. Не буду утомлять подробностями пережитого, как Шурка, но кое-что порасскажу, да попрошу, пожалуй. Мне немного осталось; я это чувствую. Да! Страдаю, знаете, диабетом, и вот ещё грудная жаба, ну по-нашему, по-старому. Да вы ведь врач понимаете всё. Я много курю, и уже много лет. В легких затемнение: то ли рак, то ли пневмосклероз, не знаю, мне все равно. Честно, честно - все равно.
Мой дед действительно имел два доходных дома в начале Мытнинской. Это отдельная такая история... Все поломала революция. Вот навалилось это жестокое, страшное племя. Но я навсегда запомнила слова отца, он был врачом, работал в Боткинской больнице. До войны, как посчитали, по его вине, умер какой-то крупный военачальник. Его забрали рано утром, увезли и все; больше мы его не видели.

Ну, так вот, папа говорил всегда: этот город, прекрасный, жестокий, странный, непостижимый победит всех тех, кто не сможет жить по его законам красоты, гармонии и уважения к нему.

Я, как многие сверстницы мои, хотела стать артисткой, но папа настоял на врачебной профессии. Да! Да! И вот так сложилось: я стала врачом-патологоанатомом. Всю карьеру свою я провела с мертвецами, с трупами, такие, знаете, спокойные пациенты. Это кадаверальное дело, как говорили Андрей Везалий, знаменитый был анатом, служит на пользу живым. Да вы, вероятно, знаете... кадавер - это труп! Веселенькая у нас беседа! После войны я вышла замуж, вскоре муж настоял, и я оставила свою профессию. Муж, горный инженер, говорил: "Вот, режешь хлеб руками, которыми ты... Ну, понятно да? Все мои доводы, мол, работаю в перчатках, то сё, не действовали на него.
Что ж! Мужика можно понять. У нас выросли две дочери, обе живут в Москве, но вот, к сожалению, мало интересуются мною. Как то там у них сложилось всё, заняты безумно, хотя и обеспечены и, можно сказать, богаты. Но вот им не до меня... обидно, правда? Впрочем, младшая приедет, мы завершим дела, и я перееду в дом инвалидов. А я и согласна! Зачем я им? По правде сказать, они считают меня сумасшедшей немножко... А вы то, небось тоже? Нет, ну, правда? Нет, не считаете. Вот уж спасибо, как хорошо-то!

Ну да, да. Я понимаю. Дело вот в чем. Уже после выхода на пенсию, как то жить стало тяжело, знаете,  меня пригласили, и я пошла.

Ну, в морг, по профессии, значит, видите ли, потом пошли эти ритуальные залы, а я не брезглива. В общем, я и обмывала, и обряжала и всё, всё, делала. С телами то, если уже по правде, не церемонятся особо. Да, да. Сами, поди-ка знаете, врач, как-никак! Ну да, а я еще мордуленцию-то гематоксилином, эозином подкрашу. Красавчики! Родственники довольны, оно и хорошо! Да дело-то не в этом. Вообще, не мертвых, живых надо бояться. Секрет вот. Я зарабатывала неприлично много, работая над лицами усопших, ибо знала методику. Со мной считались, уважали как специалиста! Но потом пришли новые времена, и новые нравы. Меня выгнали с треском! слишком хлебное место оказалось.

Я перестала помогать дочерям, а до этого отсылала им ежеквартально деньги. Отношения наши испортились, меня перестали навещать. Но я все равно их люблю, это мои дети. Правда, жизнь у них там сложная, непростая, так как-то дорого всё, а надо соответствовать, не выпадать, - так они мне поясняют. Я, правда, не совсем понимаю, но..."

Моя собеседница помолчала, прикуривая очередную папиросу, и продолжала.
"Еще у меня есть старшая сестра, ей под 90 лет. Она старая дева, живет в доме инвалидов. Все жалуется мне: никак не могу помереть. Впрочем, жалуется она на это уже лет тридцать как! Смешно, правда: кто-то цепляется за жизнь, лечится, соблюдается там диеты всякие и - бац - помер. А Ганька  моя, ну Агафья-то, сестра-то! Живет, да живет, помереть мечтает. А чего ей не жить, не изработалась, детей не имела! Всю жизнь, знаете, с книжкой провела. Она, видите ли, Мишу Ковалева любила без памяти и только о нем, дурра, и мечтала. Это поэт такой был в Москве, друг Есенина, что ли? Маяковского ли, уже не помню толком. Помер уж, поди-ка. Мы с ней ездили к нему, ну в Москву-то. Интересный такой, не без лоска, но это было, помниться, в году 1975, что ли, и он мне показался старичком.

Все нам стишки читал, по книжке правда, не по памяти, Ганька моя, аж заходилась, закатит глаза, такая бледная; книжки он ей все подписывал. Накарябает ей так меленьким, меленьким почерком. Так и таскает их, книжки-то".

Я прервал беседу, сказав, что знаю этого поэта лично. Милейшая собеседница моя, поперхнулась дымом очередной папироски и, прокашлявшись, спросила с вызовом даже: "Да кто вы такой, чтобы знать Ковалева? Да и как, где, почему. Ганька с молодости им бредила, они вели переписку, причем, она и сама что-то там сочиняла, ерунду, правда. А вы, вы-то как?"

Пришлось поведать о моём, мимолетном знакомстве с Михаилом Александровичем Ковалёвым:

Рюрик Ивнев

 "Дело такое: в лагерной больнице, где я работал по совместительству, отбывал срок свой дальний родственник Ковалева - Саша Андросов, - непутевый балагур и пьянчужка, но при этом веселый и обаятельный парень. Он и дал мне адрес деда в Москве, упросив меня о пустяковой услуге. Я пробыл у старика час - полтора, но запомнил его на всю жизнь".

В доказательство я прочитал четверостишие из его знаменитого стихотворения "Старые девы Петербурга"

Вот оно:
О вас я помню, тетушки родные, забытые друзьями и вселенной.
Простые, старомодные, смешные
В глазах мужчин и женщин современных!
Видно было удивление в глазах моей собеседницы, но и сам я был потрясен немало, когда она продолжила:
Кюи, Чайковский, Глинка и Бетховен...
О, как не быть у музыки, во власти?
В девичьих грёзах этот мир греховен,
Но сердце разрывается от страсти".

 Михаил Александрович Ковалев - русский, советский поэт имел псевдоним Рюрик Ивнев. Он был знаком с Блоком, Есениным, Маяковским и ...с Керенским, представте себе. Он был одним из первых, с уже упомянутыми поэтами, принявшими Советскую власть. Во время нашей короткой встречи он, я понял это много позднее, рассказывал о Есенине, Маяковском, видимо желая пробудить во мне интерес, но!... Я был молод, весел и  беспечен. Воспоминания старого "Зубра" меня не тронули. Как я теперь жалею! Почему не слушал его? Почему не расспрашивал о нём самом, о тех, Великих и  таких понятных и принятых теперь поэтах, которых он знал лично! Я сидел в его огромной квартире в Москве, на проспекте Мира и мечтал об одном: поскорее удрать - что и сделал, получив в подарок книжку его стихов с автографом...

Расплакалась, помолчала, собралась и сказала:

"Простите, мне надо поесть, кружится голова, и дрожат ноги, диабет, знаете ли..."

В последующие полчаса моя собеседница трапезничала, постоянно вытирая глаза, вздыхая и что-то бормоча.

Поглядывая то на стены, то на истерзанный паркет, то на Варвару Илларионовну, уже перешедшей к чаепитию, перемежая  его глубокими, клокочущими затяжками жестоких едкостью своей, папирос, я вдруг припомнил наше прощание с Рюриком Ивневым у двери его квартиры; когда уже выйдя на лестничную клетку услышал:

"...Это, вы, уж там, присмотрите за Сашей-то. А? Ладно?"

Формально и сухо я пообещал. И тут старик проговорил напоследок: "Вы, Давид, знаете, как сказал Кант о человеческом сердце?"

 Мыслями уже находясь на улице, я отрицательно повертел головой, глядя на его голову просунувшуюся в полу-приоткрытую дверь.

 Он улыбнулся и процитировал: "Есть две самые большие тайны на свете: звездное небо над нами и нравственный мир внутри нас... Вот так!

  "Понимаете, какой ужас: его палец показал куда-то наверх - там бесконечность и тут, рука его легла  на грудь, и тут - бесконечность. Понимаете?" Я пожал плечами. Старый поэт улыбнулся, лицо его исчезло в проеме, дверь закрылась, ригель безжалостно щелкнул, заперев дверь.  Больше я его не вдел. Суть этой фразы с тех пор нередко будоражила меня по ночам, не давая спать. И до сих пор хорошо помню его хитроватую улыбку. Почему не остался у него подольше? Почему не поговорил? Но кто в молодости слушает стариков?

Мои тихие воспоминания прервал голос Варвары Илларионовны.

"Ну, все! Я готова, я сыта и полна сил. У меня к вам два дела. Потом уйдете к Шурке. Завтра у неё будет падчерица и мучения ваши прекратятся. Да! Ну, так вот".

 Она попыхала папироской в мою сторону и, признаюсь, огорошила, сразила, если угодно, рассказав мне о том, что меня действительно мучило.

"Да, да, - продолжала она, именно завтра придет Таля, Наталья, дочь Владимира. Я знаю, я дала ей телеграмму, мы договорились так. Шурке осталось недолго, А Таля - основная наследница и мне надлежит сделать все по воле Шурки. И я так и сделаю, а потом и сама помру. Мы с ней все знаем про это. Знаем, знаем... Нас держит воля и желание все завершить как надо, как, знаете, должно, что ли правильно-то сказать.

"Теперь, голуба моя, к делу...", - её огромная фигура подвинулась на меня  - наперво, отвечу на вопрос, терзающий твой мозжечок", - она так и сказала, "мозжечок", вложив, я подозреваю, в это изрядную долю иронии.
 
  "Тебе, сударь, непонятно, как ты сюда попал, ась? Милок? Или я не права? То-то, то-то, вот...А все просто. Хе, хе, хе... В этот день, точнее, вечер, когда чёрт втолкнул тебя в подворотню, ворота были просто не закрыты. Потому как в этот день вывозили остатки мебели и открыли их, а до этого пользовались парадной. И потом ты открыл не дверь в черный ход, а так сказать часть окна, проломанного для рояля. Ну не могли его вынести из квартиры второго этажа, вот и выломали окно рядом с дверью, а уж потом, за два дня до тебя, значит, дверь то зашили, да заштукатурили, а окно, "на пока" и оставили. Вроде и дверь! Снаружи, со двора окно забрали досками, а изнутри - рама со стеклами. Вот и попал ты в мышеловку, да еще и темно. Ну, понял? Я слышала, как ты, голуба, бесился-то, да не открыла. Думала воришка. А то у нас все заслонки печные выломали, каслинского литья.

А потом Шурка тебя впустила, я и насторожилась, но она не стучала, как мы договорились по трубе. А то я быстренько до милиции сгоняла бы. Ты не думай! Дом-то под наблюдением старух вокруг, и участковый в курсе. Кабы ты чего затеял - вмиг бы арестовали. Вот оно, как у нас тут. Ну и вот, и все. Это перво-наперво я тебе порассказала... Ну-у? Каково! Теперь вот еще что...Сегодня ночью я проведу на вокзале, встречу дочь свою Алку-нахалку, она приезжает забрать остаток денег за эти хоромы, а меня в богадельню... Да я и готова; но обману всех - помру быстро.

По правде-то она Аглая, а в Аллу-то превратилась в 21 год, перед замужеством. Отринула имя, данное мною при рождении, мерзавка. Мы скандалили люто, но она настояла: закон такой есть, когда, стало быть, имя можно сменить, ну и сменила и паспорт новый у неё. Видишь как! Оно и ладно, да характер у неё испортился: слышка, голубь, третий раз замужем! Имя-то с характером рядышком ходят; это так, это правда. Запомни сие! Ну и вот, а ты, дорогуша, суму мою побереги до утра, боюсь я здесь-то оставлять, а и на вокзал страшно: не дай бог, засну...

С этими словами она отвязала бечеву, - перекладину, связывавшую две омерзительные грязные сумки и одну, которая поменьше, пододвинула ко мне поближе, рывком дернула молнию, и стала доставать пучки грязного тряпья, пока, наконец, на дне ридикюля не показались, банковской упаковки, пачки крупных купюр и было их десятка полтора или около того.

"Вы вот так с ними и ходите?" - выдохнул я.

"Так, милок, и хожу, уже неделю как. Даже в милицию забирали... вот. Дак, а у меня и паспорт, и прописка, ну и отпустят, бывало. Что делать то? Вот и брожу целыми днями. Это уже потом участковый обязал дом сторожить и дал бумажку со своим телефоном.

Брожу да и брожу, никому не нужная. Оставь деньги дома - давно украли бы. То строители, то - грабители. Съехали как три семьи, так вот мы с Шуркой тут и остались, уже, поди-ка с неделю, ну да! Стою, караулю парадную. Деньги при мне. Кто позариться на полоумную? А никто. Ну, а вот уйду покушать на Московский вокзал, так тут и залезут. Все столовое серебро покрали. А теперь и красть нечего, стол, да вот шкаф-поставец. Вам не надо ли?
Я продать могу, только вот за доллары лучше. Так дочь требует... дескать, валюта, мол, надежнее. А? Не надо? Не купишь?"
 
Я отвечал отрицательно, пораженный окончательно близким знакомством с богатой нищенкой.

К тому же многолетний опыт подсказывал: покупать ничего не следует, ибо родные ревниво следят за наследством. Покупать что-либо у пожилых людей, без ведома близких, нельзя; можно нарваться на серьезный скандал и неприятности. И вот еще: красивые, хорошие, породистые вещи весьма неохотно и не спеша расстаются со своими владельцами, привыкая, прирастая друг к другу, накрепко, хотя и незримо.

Вожделенную вещь нужно ждать, выстрадать... тогда и только тогда она к вам придёт.

Конечно, вещи переживают своих хозяев. Их развозят то комиссионным магазинам, сгрудив в ряды, где и пылятся они гордые, непокорные, ожидая возможности одарить очередного владельца красотой... Но, и стоит  эта красота недешево. Богачи к истинной красоте нередко равнодушны, покупая красоту "назначенную" таковой быть в данное время и невдомёк им: тянут из них деньги, ловко подменяя понятия. Знавал я и множество простых людей, коих тянуло к хорошим вещам неистово и властно, даже при отсутствии должного образования. Стало быть - красота в душе.

"Ну, ты где витаешь, милок" - зычно раздалось у меня надо головой.

Варвара Илларионовна возвышалась надо мной.

"Договорились, сударь?"

Я отвечал: "Договорились, заберу сумку, да где гарантия? Вот возьму  и  сбегу ночью с вашими деньгами. Что?"

"Не сбежишь; никуда ты, милок, не сбежишь! Я твой паспорт видела, адрес знаю, вот и все. Но я тебя еще и доверием обезоружу. Доверилась я тебе - вот и обезоружу, только и всего!" Утром Аглая зайдет, сумку-то и отдашь ей. В меня она  - высокая, да горластая. К вечеру приедет Наталья. Я её и приведу. А теперь: проводи-ка".

И она решительно и, одновременно небрежно ногой пододвинула сумку ко мне. Я взял ридикюль, затолкнул пахучее тряпьё поверх пачек, закрыл сумку и, крепко сжав ручки, пошел провожать Варвару Илларионовну.

 Выходя, она наказала: "Закрой щеколду, как уйду, и вот, на, это телефон участкового, или 02, если что, телефонный аппарат через дорогу! Понял ли?"
Я кивнул, и только в проеме двери заметил - моя собеседница обрядилась в свое проверенное тряпье и огромную, нелепую чалму-платок. "Ты хоть понимаешь, каково мне было?" И  тихо добавила: "Вы уж, пожалуйста, сделайте всё, как договорились" А?"

"Сделаю, как договорились! Но как вы утром попадает в парадную?"
"А просто, вот зарубки на щеколде, под окном пластина, прораб-строитель оставил. Так прокручу и открою. Ну что до завтра?" И она ушла. Я провожал её фигуру взглядом, ожидая, вот оглянется. Она не оглянулась!


Аглая и Наталья


Я провел ужасную ночь! Александра Ефимовна погибала, и я это понимал. Через четыре часа я вводил ей подкожно кордиамин, больше в её аптечке ничего не было.

При этом она яростно и решительно отказывалась от возможности вызова и родных и скорой помощи. Слабая и умирающая, она сопротивлялась столь непреклонно, что я покорился, понимая, как врач, насколько моё поведение противоречит медицинской этике. Я не сомкнул глаз, ухаживая за Александрой Ефимовной. Четырежды за ночь я сменил мокрые простыни. Желание было одно: дотянуть умирающую до утра, до приезда её падчерицы, а потом... потом я буду спать.
Утром к 8 часам Александре Ефимовне стало получше - дыхание ровное, пульс не частый. Она выпила несколько глотков сладкого чая и даже сделала попытку улыбнуться. Я проветрил комнату и отлучился на кухню с одной мыслью -  выпить крепкого чая или кофе. Едва я одолел одну кружку, как услышал неистовый стук в дверь парадной. Похоже, стучали ногой, настойчиво, громко с небольшими промежутками. Будучи предупрежден, я понял, кто, визитёр, быстро подошел к двери и откинул тяжелый крюк, толкнув створку, и в полумраке лестничной площадки увидел две фигуры - женскую и, на заднем плане - мужскую.
"Жди" - коротко бросила дама спутнику и быстро вошла в прихожую. Взгляды наши встретились... Высокая, с короткой стрижкой женщина стояла передо мною. Глаза горели нетерпением и, если не яростью, то плохо скрываемой неприязнью.
"Вам тут для меня оставили кое-что... потрудитесь вернуть...". "Потружусь", - ответил я, не без злости, поскольку тон и манера дамы настраивали против себя.

"Представьтесь вначале и назовите то, что я должен отдать".

"Вместо ответа она крикнула: "Марк, зайди-ка!".

И он вошел, спокойно, даже несколько флегматично, этот Марк - красивый, высокий и крепкий мужчина. Его глаза были спокойны; он посмотрел в мою сторону долго и внимательно, и мне почудилось сочувствие во взоре, быть может, в силу усталого вида моего! "Ну так вот", - продолжала дама, -" Я Алла Максовна, и мама сказала забрать у вас деньги: я так понимаю - вы тот самый Давид, который очаровал обеих старух наших. Да? Вы что - покупатель, маклер или кто? Вы, вообще, подозрительный какой-то! Вы ничего у мамы не покупали, а? Надо бы проверить ваши документы. Хотя, нет, давайте, быстро деньги, сколько там?"

"Я не знаю, сколько там".

"Как это?" - вскинула она на меня нетерпеливый взор.

"Да  так это! Варвара Илларионовна назвала вам сумму. Считайте, проверяйте и выметайтесь! Пожилая женщина сберегла деньги, вы бросили её одну, и все это отвратительно. Вот сумка с деньгами, считайте".

Я подвинул  ей ногой сумку, желая побыстрее закончить неприятное общение; раздражение и злость закипали во мне...

"Ну ?" - повернулась она к спутнику.

Тот даже не пошевельнулся. Тогда она резкими движениями взяла сумку и, открыв замок, нетерпеливо стала выкидывать тряпье, брезгливо морщась. Потом она минут десять считала деньги и, переложив их в пакет, затолкала его в свою довольно просторную сумочку, висевшую у неё на плече.

"Ну и сколько я вам должна, - поинтересовалась она.
 
"Ничего" - ответил я. Просто уделяйте  побольше внимания матери. Мне она показалась несчастной и заброшенной. Она больна , махнула на себя рукой, хотя она врач и все понимает... Ну все, касаемо её здоровья.

Дама повернулась в мою сторону: "Смешной какой... Это она-то несчастная, это она-то врач! Те, те, те, те, те! Не смешите... кромсала мертвяков, была богачкой и потом..."

"Убирайтесь" - заорал я. "Идите, дело закончено. Избавьте меня от вашего присутствия..."

Меня просто трясло от  гнева. Дама осеклась, было видно - она ещё что-то хотела  сказать, но её спутник открыл дверь, и, довольно бесцеремонно, вытолкал Аллу... слышно было, как застучали её каблуки по ступеням, как-то нервно и неритмично. Мужчина подошел ко мне, крепко, но по-дружески хлопнул ручищей по плечу, сжал его и резко повернувшись, вышел, оставив что-то на тумбочке. Придя в себя и успокоившись, я посмотрел после - там лежали пять стодолларовых банкнот и изображенный на них американский президент смотрел в пустоту надменно  и равнодушно.

Бессонные ночи и последний визит сказались, хотелось упасть, закрыть глаза и заснуть.

Но я решил просто посидеть на диване, немного отдохнуть. Видимо на какое-то время и заснул, сидя в диванных объятиях. Прошло часа два и сквозь дрему послышались голоса. Один трубный и густой принадлежал Варваре Илларионовне, другой был тихий и незнакомый. Одолев дрему, я вышел в прихожую и был замечен.

"Ну, и что же ты, сударь, - рокотала, возвышаясь колонной  Варвара Илларионовна, - квартира не закрыта, тут, вот деньги лежат. И что...ну? Кому  деньги-то?

"Да вам и оставили, кому же ещё".

"Таля, Таля. Ну вот видишь, я же говорила... Алка деньги дала, слышишь. Куча денег у нас, поменять только  надо. И вот познакомься... Это тот... ну я тебе говорила, пока ехали".

 "Да, да, я поняла, спасибо вам, спасибо..." - она пожала мне обе руки. Передо мной стояла невысокая, опрятно одетая женщина со светлыми, в крупных локонах, волосами.

"Простите, я пойду к ней" - проговорила она, и обе женщины быстро прошли в спальню к Александре Ефимовне.

Сквозь тихий плач я только расслышал голос А.Е.: "У тебя волосы, жесткие, как у Володички...".

 Опустошенный я вновь сел на диван, забывшись. Вскоре меня растолкала Варвара Илларионовна: "Ложись-ка нормально... Вид у тебя неважный". Она почти насильно уложила  меня, сунула под голову думку, прикрыла пледом и я крепко уснул,...  проспав остаток дня и всю ночь.

Вернувшись уже утром из темноты сна, я не   узнал комнаты: на горке, столе,  даже на стульях были наброшены простыни, тряпье, покрывала. Часть картин тоже были завешаны, а самое ужасное и непривычное - по квартире, быстро и деловито ходили люди, голоса были тихими, взоры виноватыми и ускользающими.
Быстро встав, стряхнув оцепенение и остатки сна, я прошел в туалетную комнату,  привел себя в порядок, не пользуясь зеркалом -  оно было завешано белой материей...

Все стало ясно - Александра Ефимовна умерла. Следовало попрощаться и уйти.
 Варвару Илларионовну с Натальей я разыскал на кухне: они сидели за столом, разложив перед собой кипу бумаг, фотографий, документов. Глаза их были красными, опухшими, и, увидев меня, поманили жестами, указав на стул. "Ну, вот так, видите, о, Господи! То, значит, вот никого, а тут понабежали ... Это, вот,  Давид, видишь...... Положив свою руку на ее ладонь, теребившую платок, я прервал ее сбивчивую речь: "Не надо ничего говорить..., все кончено... мне не нужно быть здесь... Всё!"

Теперь заговорила Наталья:

 "Вам спасибо огромное... Я знала, Александра Ефимовна плоха, но видите ли добираться из Сибири так долго, хлопотно, непросто... Да, непросто. Мы как-то, Варя, толком то и не познакомились, с нашим спасителем. Давайте так: я - Т.. Наталья Владимировна; Александра Ефимовна, как вы поняли, моя мачеха. Теперь её нет. Отец ушел, уехал после реабилитации к ней, понимаете... Я её ненавидела, а она меня любила. Она любила все, что было связано с отцом. После его смерти, мы помирились, что ли. Чего теперь? Но вам не надо это... Не надо. Не знаю, как вас отблагодарить. Я немного подумала и вот могу предложить... деньги. Нет, нет, дослушайте, да дослушайте же ради бога, быстро заговорила она, видя как я отрицательно покачал головой.
"Да, деньги... но не все так просто, не примитивно. Это деньги Александры Ефимовны, вот эта пачка десяток 1937 года" - и она протянула мне толстую стопку с изображением Ленина, стоимостью в десять червонцев. "Знаете, как я подумала, просто предлагать оплату неудобно, а так и память и, как я понимаю, их и продать можно, ну, эти червонцы коллекционеры покупают, притом хорошо платят. Ну, вот и все. Возьмите".

 Эти деньги я взял; было, помниться пятьдесят купюр.

"Но, вы, что-то сказать, или попросить хотели, я вижу"

"Да, хотел, то есть хочу"- ответил я

"Просьба такая. Если надумаете продавать вещи, дайте мне знать. Быть может не к месту, не ко времени, но я, если уж честно, ну чужд интереса к старым вещам".

"Хорошо", - кивнула она.

 "Правда, это не просто. Многое, знаете, распределено уже по родне. Все претендуют ... Это так сложно всё, вы понимаете, сейчас не до этого. Но вот мой адрес на бульваре Красных зорь, я пробуду еще две недели. А дней через десять, зайдите..., как отведем девять дней..."

Она кивнула на прощание и ушла в комнаты, а, я, подталкиваемый Варварой Илларионовной, пошел к выходу.

"Ты что Аглае-то сказал, А? Поссорилась она с мужиком то, слышишь? Вдрызг! Вот оно как... Ушел он от неё. Ух-ты, ух-ты. Ну, да ладно! Бог с тобой, и спасибо тебе. Главное что? Гармония в душе! Иди... Иди... Не увидимся уж." Дверь парадной захлопнулась за моей спиной, клацнул крюк.
 
В тот же день я заплатил за съемную квартиру на Кирочной улице, где отсутствовал уже четверо суток и вечером уехал в Москву.

Спалось, под стук колес, хорошо и утром меня разбудил проводник: "Вставайте быстро, уже прибыли".

Москва закружила, завертела меня в безумном потоке и ритме, отсекла заботами и круговертью странную мистическую цепь событий в Петербурге. Дни мои были поглощены встречами, деловыми контактами, обедами в обществе знаменитого писателя-сатирика, и, признаюсь, эти застолья были не без роскошеств, сопровождались приятными беседами, дружеской пикировкой, рассказами, возлияниями.

Жил я, по обыкновению, в гостиничном комплексе Измайлово, и как приятно было приходить по вечерам в свое уютное жилище, раздеться, расшвырять одежду по креслам, принять душ, ходить по номеру в одежде и без оной, улыбаться своим мыслям, читать, звонить, думать, мечтать и смотреть, смотреть, смотреть в окно на этот огромный город, обильно  (и как-то мирно даже) освещенный по ночам, терзаемый тщеславием, деньгами, воспоминанием о прошлом, муками настоящего и неоправданно преувеличенными ожиданиями  будущего, которого еще и нет и, неизвестно, наступит ли оно для каждого из нас, обуреваемых страстями; город, земля которого застроена, изрезана, проткнута множеством труб, кабелей, подземелий метро, ветвящихся кругами и стрелами-тоннелями, обращенных во все стороны земли, при этом грызущими ее все дальше и дальше, настырно, настойчиво и неутомимо, которые засасывают в свое чрево все больше и больше людей, выплевывая их на поверхность усталыми, бледными, измученными, пораженными; неестественно роскошным великолепием подземных станций, назначение коих прославить его -  этого, замороченного человека; город, где роскошь одних, быстро забывших, что такое метро, а передвигающихся лишь на дорогих авто, омерзительно контрастирует со все увеличивающейся бедностью других, выдавливаемых на периферию, в спальные районы, утыканными домами-сотами, где люди едят, спят, развлекаются и мучаются, искупая первородный грех, мечтая о прекрасном будущем, алкая прелестей  его, этого будущего; забывая о том, что все это уже было, не прочитав ни одной строчки из Нагорной проповеди Христа, коего они же и распяли, трусливо отрекшись; город, изрезанный обилием дорог и проспектов, ставшими уже узкими, для изрыгающих ядовитые газы автомобилей, и их множество прессует, зримо даже аккумулирует взрывоопасную злобу, нетерпение и ненависть  друг к другу обращенную, их седоков; город, ставший Вавилоном, где Господь смешал их языки, дабы не бросились бы люди строить башню до небес, возгордившись мнимым могуществом своим, подогреваемым бесами, которых  великое множество, но... и Бога и Дьявола поровну в грешном сердце человека, а борение их и есть прогресс, движение вперед.

Так думалось мне, когда взирал я на стольный град с двадцатого этажа, несколько надменно даже... Однако, чей это ехидно-бодрый профиль стал проявляться на стене  от бликов лампы, уж не мой ли? Нет, нет... просто это причудливая игра теней и света. И только... И не более... По ночам мучили сны. Квартира с улицы Мытнинской не отпускала.

Снилось: подхожу к двери парадной, но открыть не могу, толкаю, стучу - тщетно. Ага, вот оно что! Где та железяка, которой пользовалась Варвара Чарская, где же? Да вот, она под пластиной-отбойником подоконника, да, да, да... Сейчас, просуну и стану яростно, истово цеплять зубцы щеколды. Ха... вот, вот они... А ну! А, ну еще. Чёрт! Не поддается, не движется. Точно держит кто. Чёрт, чёрт! Может точно держит? Присмотрюсь в щель, но полумрак, не видно, ну не видно, и все!!! Так, ладно, а что же со двора? Не войти! Как просто, лишь бы ворота были открыты. Скорее к воротам, скорее же, ну, а вот и они - открыты. Повезло, видать ремонт идет. Ан, вот и ладно, но, где дверь, а дверь - она же и окно, досками, стало быть, зашито, но где, где, где? Да где же? Нет двери, нет и окна, а все кирпичная глухая стена. Надежная, глухая стена... И голос слышится: "Иди, милок, иди себе, не до тебя ступай уж...".
Накануне возвращения в Петербург - еще сон:

Я в квартире Александры Ефимовны: ищу по комнатам и нет её, нет и в коридоре; остается кухня, думаю, и туда. Вижу: стоит она возле двери черного хода, стоит и не оглядывается, несмотря на мой зов. Одета необычно, во всё черное и черная же шляпка на голове. Вот незадача - хочу подойти и не могу, зову - не реагирует! Так и стоим. А в комнатах, слышно, ходят ли, говорят ли? Я туда, в комнаты,   вроде иду запросто. Захожу - никого, на стенах - ничего, пусто и мебели нет, ничего нет, а вместо печной задвижки - чернота и пепел там. Я обратно и вижу: Александра Ефимовна уже наполовину в дверь ушла, но дверь-то закрыта, а она в дверь уходит и вот нет ее, ушла, так вот просто ушла в закрытую дверь. Ушла и всё. Причем,  естественно  так...

Проснулся, а самому жутко. Уже утром сообразил: прошло девять дней. Надо возвращаться! Возвращаться надо было в любом случае, подходила очередь на уже оплаченный контейнер для мебели с последующей отправкой в Иркутск. Конечно, я надеялся и на встречу с Т...- Натальей Владимировной. Я был в тревожном ожидании, в день возвращения в 12 ночи. Всю ночь пути я не мог заснуть, воронка событий, однажды закрутившая в омут, затягивала меня заново!

Напившись кофе, подкрепившись бутербродами с сёмгой, пошел я в сторону Мытнинской, а от Московского вокзала, это недалеко. Не могу описать те волнения, те тревожные ожидания, сопровождавшие меня по пути. Домыслите, коли угодно, их сами! Петербург шумел, но этот вот шум, как-то отличается от московского. Однако, вот и дом. Я обошел его вокруг. На парадной двери висел преогромный замок, а рядом  - объявление с указанием адреса  маневренного фонда, куда переехали жильцы. Ворота во двор-колодец были открыты настежь, а в середине двора стояла небольшая будка (строительная) и на крылечке её сидел, покуривая, толстенький улыбчивый субъект, с основательно задрипанным, затертым, толстым портфельчиком.

Я поздоровался, завязалась беседа. Мастер-строитель был чрезвычайно словоохотлив и рассказал все, что знал сам:

"Ну и это, че говорю-то... Мы было давно уже начали, ну ремонт. Ну и это... А вы че, квартиру хотите прикупить? Дак это, вот, тут у меня, - он похлопал по портфелю, три телефончика. А, если там купите и перепланировку будете делать, дак это, ну, договоримся. А паркета старого мы наколупали.... Хотите  - покупайте. Договоримся, как-нибудь. Его если строгануть и - вперед. Клади не хочу, заново. Дуб, чуешь, аж, звенит. Чего, договоримся? А-а-а. Не надо. Ну, гляди, гляди, у меня быстро разберут, кто понимает, конечно".

 Он стал терять ко мне интерес, а посему пришлось пообещать, что да, готов прикупить, квадратов сто, или поболее. Это оживило строителя и беседа вспыхнула с новой силой.

"Ну и оттяжка-то вышла, что вот старушка тут одна никак помереть не могла. Ну, ни в какую! Уж и не выходила совсем. А мне надо обесточить и коммуникации отключить. А она - пенсионерка, какого-то значения, и муж в начальниках ходил, ну и не тронули её, ждали. Понял как? Да! Говорили - ждут подружки-то ейные, мол, сам Романов Григорий Васильевич мужу её партбилет прямо вот сюда на дом и привез, году, однако, в 1953. Ну, после Сталина уже!  Ну а тут уж на подходе она, ну, натурально родственница приехала, а при ней - гренадерша такая, как охрана, хоть и старушенция, а отменно осанистая. Тоже тут жила, ну и навроде, как охраняла. Да-а-а! Все добытчиков гоняла, а это добытчики, ушлые, слышь, жуть как! То по стенам простукивают, то по чердакам, да подвалам. Да-а! Клады искали. Все посымают, что можно. А у меня коммуникации и электрощитовая. Это серьезный вопрос. И ответственность. Да-а! Дак ты берешь паркет? Или как? Смотри не опоздай, понял?"

 Я подтвердил намерения приобрести паркет, но так для поддержания контакта. Однако, впоследствии пожалел, что не отнесся к предложению серьезно.
Строитель между тем, продолжал:

"Мне тут понимаешь, пришлось подключиться, чтобы быстрее. Старушка то померла, наследники как понабежали. Я уж и людей давал, все мебель старинную увозили, прямо машинами. С буфетом да с диваном намучились! Тяжеленные. Платили правда хорошо, это да. Ну и вот, все и закончилось. Третьего дня энергетики дом и обесточили.

А приезжая из Сибири, родня старушке-то, слышь, дак она все письма жгла, да рвала. Два дня жгла. Я, значит, ей костерок небольшенький разведу, а она пачки писем, сам видел, приносит, рвет в клочки и в костерок, и не читает даже. Плакала все. Тихая такая, скромная. А я гляжу на штемпелях годы 34, 35 аж до 1950. Видишь как! Годы годами, а марки-то. Я ведь кумекаю тоже. Не впервой на капитальном...кумекаю...Да-а-а! Говорю: ...так и так, хоть марки сдирайте...разрешила. Десятка три успел оторвать вместе с конвертом, а уж потом отпарили и к букинистам. Хорошо взял! Ох, хорошо! Тут понимать надо, знать - что и где прятали. К примеру, в печах, под заглушками для самоваров, в чистках, такие кирпичи есть для чистки сажи. Кирпич вытянешь и проверяешь, империалы находили, аж по пол кило. Да-а-а! Печи-то не топят уж сколько лет, где и прятать как не в печах?

Ну монет не находил, врать не буду, а вот облигации 3% это по многу мы брали. Это да! По драгметаллам даже подписку давал: что найдем - сдать! В госдоход. Это строго! А дом пустой. Последние жильцы со второго этажа съехали. Молодуха командовала! Такая, знаешь, гнида. Мы ей культурно все вынесли, а она не заплатила. Вернусь, говорит и рассчитаюсь. И все. Ку-ку. Не появляется... Нет, ну ты понял! Нет ее. Жду, жду..."

С трудом прервав поток сентенций толстяка, я попросил:

"Можно посмотреть квартиру №16"

"А ты берешь паркет?"

"Беру".

"Тогда пошли" - налившись важностью, ответил мой собеседник.

И мы пошли, но лучше - бы я не ходил... Вид квартиры был ужасен: обои содраны, печь разворочена, толстая, изразцовая  облицовка разбита и  держалась кое-где проволокой, заложенной в кирпичную кладку печи, паркет просто отсутствовал, будучи сложен стопами в наспех сколоченные ящики. Возле наружной стены даже плахи, лежавшие под паркетом, были удалены, обнажив толстые мощные еще бревна перекрытий, он частью были надпилены и просверлены.
"Видишь, - загундел мой провожатый. Это такие контрольки, чтобы знать качество несущих балок. В Петербурге раньше-то и двутавров не ставили, а лиственницу, ну и стояла она лет по сто и более. А то, бывало, хлобысь, и с пятого по первый перекрытия и рухнут. Дерево-то гниет у стены, где сырость. Понял? Вот так. Знать надо! И это, я уж по опыту знаю, нюхать надо опилки; да я серьезно говорю, еще до лаборатории, да, да! А то как! Засверлишь контрольку - отверстие и нюхай, и так, понимаешь, скипидаром пахнет! Иногда. Свежак! Листвяк - "карагай" по-старому! Это, брат, как железо. Ты не того, не смейся, у меня лесотехникум за плечами. Сам-то я ярославский, а здесь после армии. Ну и вот. А уж, если не пахнет, опилки жухлые - жди беды. Всяко бывало. Уж я-то знаю.

Мне стало тоскливо и тошно, и, сославшись на занятость, я ушел, пообещав назавтра приехать и забрать паркет. До сих пор жалею, что не приехал и не купил. Впрочем, назавтра был день отправки контейнера с уже купленной антикварной мебелью.

 Я встретился с местным напарником и, к величайшему моему удивлению, обнаружил у него в мастерской шкаф-поставец из квартиры Варвары Илларионовны Ланиной-Чарской. Жестоко поторговавшись, купил его, заплатив весьма прилично. Место в контейнере нашлось. Высокая цена, как мне важно пояснил напарник, диктовалась почти месячной работой над ним. Действительно старый лак был смыт, но это работа на три дня. Внутренне улыбнувшись уверениям о сроке начальной реставрации, спорить я не стал.

"Был еще и стол" - сообщил он мне, "но жучки-маклеры перехватили,  и он  "ушел"".

Что ж  сказано: ищите и обрящете; стучите и отверзется Вам!

Оставался еще один визит. И в этот же день, под вечер я поехал на бульвар Красных Зорь, по адресу дом №1, кв.1... Дом был большой, добротный, сталинской постройки. Найдя нужную квартиру, позвонил.

Дверь открыла Наталья Владимировна.

"Проходите, я одна. Все на даче, а я одна" - сказала она. "Я все помню. Вот отложила для вас гобелен и часы, сколько дадите, столько и ладно".

"Главное - гармония в душе" - услышал я голос Варвары Илларионовны.

"Главное - гармония в душе" - тихо проговорил и я. И поэтому заплачено за эти два весьма великолепных предмета было достойно!

Потом мы пили чай, за беседой выяснив, что живем в одном городе. Это просто поразило нас обоих! И очень сблизило... Деликатно спросил, почему сожжены письма, не удержался, каюсь.

"А, это Николай Николаевич рассказал. Забавный, разговорчивый, выпросил зачем-то всю медную посуду, старье такое, а я хотела выбросить. А письма? Да, правда, я сожгла их, не читая. Так велела Александра Ефимовна. Правда она хотела по-другому: положи, говорит, в гроб перед крематорием, пусть со мной сгорят. А я так подумала, вдруг там уже внизу, где печи, возьмут да вынут, никто же не видит! Вынут, станут читать да смеяться, а там такое, знаете, личное. Слухи разные про кремацию ходят. Вот и решила: сожгу, порву и все.
Так и сделала. И одела ее во все черное, по ее просьбе.

"А где Варвара Илларионовна, - спросил я, - наверное, у дочери?"

"Нет, она у Бога" - отвечала Наталья Владимировна.

 Она вытерла повлажневшие глаза и поведала о последних днях этой удивительной женщины.

 "На третий день после похорон Александры Ефимовна она уехала, забрав своего кота, на дачу к Алле, пообещала вернуться на девять дней, но так и не вернулась. Потом, после того как мы отвели девять дней выяснилось: она умерла. На даче она просто перестала есть и принимать инсулин. Врачи сказали: впала в кому и умерла.  Так в справке и написали какая-то там кома. Я в этом не понимаю.  Вот она умерла, а кот жив, но он так орал, что соседи на даче всполошились. Вызвали милицию, дом вскрыли, все и обнаружилось. Через два дня похоронили и ее. Дочь уж очень торопилась. Мне нужно остаться еще на неделю".
Все. Мы попрощались и я ушел, записав адрес, договорившись встретится в Иркутске. Через три дня я был дома, удачно попав на нужный рейс в Москве.
Еще через три недели пришел контейнер с мебелью. Это хорошо, мы были обеспечены работой на год.

 Каким образом закружил меня Санкт-Петербург? Почему в окнах брошенных домов движутся тени - то ли фигуры, то ли бледные лица бывших его обитателей? Отчего становится так томительно грустно, стоит только свернуть с Кинжального проспекта и углубиться в эти многоугольники, где боль и грусть от созерцания ран, наносимых городу, будет множиться и нарастать. Ведь он честен и благороден этот город, как дворянин, бесстрашно встречая удары шпаги, направленной в грудь и неизменно побеждая в честной борьбе, однако не в силах противостоять множеству ударов, отовсюду наносимых, чаще подло и со спины. Кто, когда усыновит деревянных чад его, выброшенных из гостиных, спален и кухонь и составленных тесно в духоте антикварных магазинов, где они вынуждены подолгу прозябать, гордо и отрешенно взирая на покупателей. Что станет с дворами-колодцами, ворота которых все чаще и чаще закрыты, пропуская лишь избранных? Не знаю, не знаю, не знаю; и знает ли кто, наверное?
Двор-колодец он такой: и простой, и таинственный, и коварный.
Волею случая мне довелось попасть в его бездну в путанице улиц, но он благодарно наполнил меня, подарив и боль, и радость и понимание: главное - гармония в душе!

Все чаще думалось: случившееся со мной могло произойти в любом другом дворе ...Петербурга. 

Но один вопрос мучил, не давая покоя: как я попал на Мытнинскую, если вошел в подъезд с улицы Марата? Со временем я успокоился, рассудив так: просто устал от хождения по паутине улиц, и перепутал, запамятовал, где вошел во двор...

Говорят в Санкт-Петербурге такое бывает...

Другого объяснения я не нахожу...

La verita fa figliola del tempo.


10.11.10 - 7.01.11г.