Глава 16. О кастовой тайне

Марта-Иванна Жарова
Продолжаю публиковать, пока выборочно, избранные главы
Трилогия "Затонувшая Земля", часть Первая ("Страна Белых Птиц")
Предыдущая (15) глава здесь http://www.proza.ru/2015/03/29/2180

Глава 16
О КАСТОВОЙ ТАЙНЕ

Роу проснулся внезапно, будто кто-то разбудил его. За окошком стояла тьма. Непривычно серые каменные стены казались еще теснее и мрачнее, чем накануне вечером. Отец спал, наполняя гнетущую тишину своим глубоким, тяжелым дыханием. Его скрюченное на боку тело по-прежнему лежало под тусклым светильником и не отбрасывало тени, но сейчас оно было повернуто к сыну. Ворсистое шерстяное одеяло плотно облегало высокий горб и совсем не по-человечески сплетенные ноги. Теперь в отце было так много явно паучьего, что к Роу на мгновение вернулась вчерашняя жуть, и он невольно сравнил себя самого с беззаботной маленькой мушкой, угодившей в смертельную сеть. Но взгляд его остановился на руках Хэла, что покоились перед туловищем поверх одеяла, могучих и поистине прекрасных.
Сын своей матери, Роу не мог не заметить красоты этих рук. Они одни лишь и остались от прежнего Великого мастера Хэла. Каждый жест их и сама форма обладали таким совершенством, что могли поспорить с лучшими из дядиных статуй. Малейшее движение кисти, каждого пальца точно эхом отдавалось игрой множества мышц, вплоть до самых маленьких и тонких, но отточенных до предела, а сами пальцы, твердые, как сталь, но стройные, гибкие и ловкие, как будто излучали ту пружинящую силу, которой (это Роу уже усвоил) должно обладать все тело акробата и каждая его частичка. Прекрасны были даже жесткие широкие ладони с многолетними мозолями от шеста и каната.
Красота Хэловых рук по контрасту с искалеченной спиной и коленями заворожила Роу так, будто руки эти не имели никакого отношения к узкому ремню на гладко отполированной рукоятке, при одной мысли о котором внутри все мучительно сжималось. Вспомнив о нем, с содроганием взглянул мальчик в отцовское лицо. И уже не в живот, а в самое сердце поразило его то, что он увидел.
От насмешливо-язвительной дневной маски не осталось и следа. Горечь неизбывная, тягучая, как сосновая кровь, таилась в глубокой складке губ. Неприступным одиночеством повеяло от резкой, гордой линии горбатого носа и упрямого подбородка. Не лицо, а утес, исхлестанный волнами страстей нездешних, мук нечеловеческих… Какую тайну скрывали теперь веки, такие же тяжелые, как сонное дыхание? Лишь во сне оставался с ней Хэл один на один, уступал ей лицо, изможденное долгими годами туго натянутой улыбки.
Никогда, никогда не видел Роу таких лиц! «Отец!» – взмолился он, как когда-то, обращаясь к непостижимому поднебесному духу, низвергнутому в тело, словно камень – в бездну. Сейчас молитва Роу, лишенная прежнего восторженного трепета перед отцовским образом, вырастала из ужаса, в котором тонуло и растворялось сострадание. До отчаянья несоизмеримым чувствовал он себя с тем опустошающим штормом, что оставил неизгладимую печать на лице-утесе. В памяти уже всколыхнулись картины гибели Затонувшей Земли, описанные в старинных песнях, Земли Бессмертных, Земли Великой, перед которой вся Страна Белых Птиц казалась песчинкой, а сам Роу обращался в ничто, и вдруг…
«Отец любит меня!» – понял он вдруг. И ясно как день стало ему тогда: отец хочет взять его с собой в бездну, в которой живет сам, отец решил, наконец, поделиться с ним всем, что имеет. Именно об этом и просил Роу Великого Духа так долго и настойчиво, что теперь у него нет права на ропот.
- Всемогущий и Вечный! – он приподнялся на локтях, чтобы принять свою любимую молитвенную позу. Спина, руки, поясница, бедра мгновенно отозвались такой ломотой в каждой мышце и косточке, что в первое мгновение на глаза навернулись слезы. Но Роу тотчас же вспомнил о том, что жалеть себя ему нельзя. Сделав над собой усилие, он осторожно встал на колени и закрыл глаза.
- Благодарю Тебя, Великий Дух, за то, что Ты дал мне его, – тихо, чтобы не разбудить отца, сказал Роу, и ему сразу стало легче. – Об одном прошу Тебя теперь: не оставляй меня! Я все смогу вытерпеть, если только Ты мне поможешь.
Он снова видел Огонь, белый, как полуденное солнце, и Огонь безмолвно отвечал ему внутренним покоем.
Проснувшийся отец застал сына за созерцанием, той практикой, к которой его самого обязывала, во-первых, кастовая принадлежность, а во-вторых – Посвящение, и которая всегда была больным местом Хэла. Удивляться тому, что сын мастерицы из пятой касты родился видящим и охотно пользуется своим даром, казалось бы, вовсе не стоило. Однако Хэл отчего-то почувствовал себя настолько уязвленным, что вчерашняя ревность вспыхнула в нем с удвоенной силой, и все черные мысли, что посещали его за годы бесплодных попыток пробиться сквозь внутреннюю ночь, разом и во всеоружии выступили из тени его ума.
«А если нет никакого Огня, а есть только искусство наших жрецов заставлять ландэртонцев его видеть?» – это была главная Хэлова мысль, и она пришла первой. «Как только эти самые «видящие» погружаются в «созерцание», они становятся совершенно счастливы, во всем согласны с мудрыми жрецами и искренне послушны их воле», – вторая мысль, применительно к собственному сыну, делить послушание которого с кем бы то ни было вдруг оказалось для Хэла совершенно невыносимо, привела бывшего Великого мастера в ярость.
Разве сам он, свободный от внушения жрецов, лишенный не только видения, но и всякого мистического трепета перед предполагаемой «Святыней», не достиг вершин в культовом искусстве, превзойдя видящих? И Хэл еще терзался завистью к Соху с его благодушием и легкомыслием, к его распрекрасной жене! Да разве стоили они оба, вместе взятые, своего учителя, Великого мастера Хэла? А теперь выясняется, что и его родной сын из той же породы! Что ж, в таком случае ему должно быть легче. А вот у Хэла никогда не было подобного утешения. Теперь же и посмотрим, чего оно стоит!
Положа руку на сердце, Хэлу пришлось бы сознаться, что сердце это до сих пор не свободно от зависти к видящим, и первый день, проведенный наедине с маленьким сыном – лучшее тому подтверждение. Но, вопреки здравому смыслу и даже своему собственному замыслу, о котором он так бесстрастно поведал мальчику, Хэл с откровенным злорадством думал о том, что вчерашнее – только начало, что впереди у него – не дни, а годы, и вряд ли «изнеженного маменькиного сыночка» хватит надолго. Если бы Хэл по-настоящему отдал себе отчет в своих мыслях, как делал прежде, такое противоречие не могло бы не удивить его. Но после падения и всего пережитого следом в Хэле произошла перемена: его как будто стало двое, и эти двое жили совершенно независимо, даже не догадываясь друг о друге.
Ничем не выдавая своего настроения, бывший Великий мастер дождался, пока сын закончит созерцание, как ни в чем ни бывало, отправил его завтракать, дал время поболтать с Элгой и погулять по храму Равновесия. Зато на своем уроке взялся за него так, что вчерашняя муштра должна была показаться бедняге легкой разминкой.
Хэл отлично представлял, как болят у мальчика мышцы, какого усилия стоит ему каждое движение, но беспощадно требовал скорости. И Роу снова прыгал, падал, задыхался, дрожал. Глаза ему застилал пот, он уже ничего не видел и двигался как-то бессознательно. Немилосердными ударами Хэл загонял его на канат до тех пор, пока Роу не сделал с шестом в руках, сам не зная как, целых три шага подряд. Но на повторение этого подвига мальчик оказался не способен, за что в конце урока понес наказание.
Роу выдержал его стойко. И потом, когда Рада смазывала ему исполосованную спину, как не щипало волшебное лекарство свежие ссадины, он крепился из последних сил, которых хватило еще на то, чтобы проглотить несколько ложек, не чувствуя вкуса еды, и добраться до кровати.
Дни, похожие друг на друга, как дождевые капли, помчались сплошным потоком унылого осеннего ливня. Роу уставал до полного изнеможения, а отец чуть не каждый день обвинял его в лени. «Твое тело может куда больше, чем тебе кажется», – говорил Хэл, и сын не мог ему не верить, потому что панический страх перед болью порой заставлял это нерадивое тело делать такие вещи, о которых в здравом уме и подумать было жутко.
Так, свое первое в жизни сальто Роу завернул в прыжке с каната, совершенно неожиданно, когда отец велел ему просто прыгать вверх как можно выше. Хэл держал хлыст наготове, а у мальчика на икрах уже не осталось живого места. Странная внутренняя дрожь холодом пробежала по его спине, рухнула в ноги, и вдруг рванула их вверх, сделав легче воздуха. Остальное произошло настолько быстро, что Роу даже ничего понять не успел. Но сложился так компактно, перевернулся через голову с такой легкостью и приземлился так уверенно, что у Хэла невольно округлились глаза. Это была безупречно точная фигура, без единого лишнего движения, выполненная с изяществом, достойным зрелого мастера. Хэл отлично помнил свои собственные кувырки в воздухе в нынешнем возрасте сына, весьма корявые и небрежные в сравнении с только что увиденным. Однако он и не подумал похвалить мальчика, совсем даже наоборот. «Вот видишь, у тебя тело акробата! А сам ты пока только трус и лентяй», – сказал Хэл.
Да, Роу это видел и уже принимал от отца как должное все выговоры и наказания. «Так мне и надо!» – в отчаянье думал мальчик. Ему было стыдно перед отцом, стыдно перед Элгой и Радой, смотревшими на него с таким сердечным сочувствием. Он уставал до беспамятства, но, видимо, старался как-то неправильно, и ничего у него толком не получалось.
Повторить блистательное сальто ни на канате, ни на земле, не смотря на все отцовские старания, Роу тоже не сумел. Когда стало совсем холодно и дождливо, Хэл перенес свои уроки в один из небольших детских залов храма Равновесия. Здесь кроме матов и канатов имелась широкая батутная сетка, и Хэл сразу предупредил сына, что спустит с него шкуру вовсе, если тот «не перекинет свой зад через голову», потому что «с этого трюка, собственно, и начинается искусство». Видимо, из страха перед угрозой, Роу сделал безупречное сальто с первой же попытки. Конечно, на батуте оно уже не было подвигом, и Роу удалось повторить его, неизменно высокое и изящное. «Похоже, у него действительно врожденный стиль! – подумал тогда Хэл. Но «ленивому мальчишке» знать об этом, разумеется, не следовало. К тому же тотчас выяснилось, что с задним сальто у него так же плохо, как было в свое время и у Хэла. Для Роу начался новый круг мучений, и отец терзал его с тем особым, непостижимым чувством, с которым когда-то доводил до такого же исступления себя самого.
Но истинным проклятьем по-прежнему оставался канат. Роу его уже прямо-таки ненавидел. «Чего ты боишься? Внизу же сетка! – возмущался Хэл. – Ты просто не хочешь ходить по канату!» Увы, это было правдой, и Роу тут ничего не мог поделать. Сам того не сознавая, он смотрел на канат как на причину отцовского несчастья и своих собственных страданий. Он понимал лишь, что канат неизбежен, как судьба, что надо терпеть, что он сам виноват, понимал и задыхался от безысходности. Целыми днями Роу не видел ничего другого; проклятый канат заслонил собой весь мир, даже во сне от него не было спасения!
А между тем горькие зелья начали делать свое дело. Роу вставал с отцом по утрам раньше всех, но уже не падал ничком после занятий. Усталость усыпляла в нем желание думать, но у него все же оставались силы чувствовать. Закончив урок, Хэл сразу уходил, а сын почти всегда оставался в зале один, чтобы дать волю слезам. Не желая раздражать отца, Роу сдерживал их неимоверным напряжением, но они стояли в глазах и сжимали горло так, что мальчик грезил той минутой, когда можно будет лечь на мат лицом и плакать, плакать! Сама эта возможность представлялась ему наградой за терпение. Лишь излив накипевшую боль, он чувствовал себя готовым идти к людям и даже улыбаться. Этот плач вошел у него в привычку вместо вечернего созерцания и успокаивал душу как молитва. Правда, иной раз слезы никак не иссякали; их приходилось смахивать в столовой, украдкой от Элги, и уже в постели, отвернувшись к стене и натянув на голову одеяло.
Однажды, когда Роу лежал вот так, тихо всхлипывая, стараясь дышать как можно глубже и глядя на мохнатую бахрому пледа, в коридоре за стеной ему вдруг почудились шум и крики. Роу прислушался – крики стали отчетливей и громче, и среди них он различил свое имя, так, будто большая толпа народа взволнованно спорила о нем. Толпа двигалась по коридору, приближаясь к двери спальни, и по мере ее приближения Роу охватило смятение. Он откинул одеяло, вскочил с постели и бросился навстречу голосам, но вместо пола, мгновенно рухнувшего на головокружительную глубину, ощутил под ногами туго перевитые волокна каната. Все вокруг закачалось, но смотреть вниз было еще страшнее. И вот тут Роу увидел, что стены, потолок каменной спальни и даже маленький светильник обильно затянуты толстой грязно-белой паутиной, а постель, где только что лежало горбатое отцовское тело, измята и пуста.
Пуста? Складки скомканного пледа чуть заметно пошевелились. Что-то черное медленно высунулось из-под светло-бежевой шерстяной бахромы и поползло по белой простыне. Скользкое блестящее щупальце с жесткой, колом стоящей щетиной!
Волосы на голове Роу так же по-змеиному зашевелились и так же поднялись вверх, натянувшись, точно струны. Крик, призывно-отчаянный и оглушительный, раздался прямо из-за двери. Так могло кричать лишь существо, которое живьем разрывают на части. И в этом крике, словно ножом прорезавшем бушующую стихию многоголосой ярости, Роу узнал отцовский голос.
Три шага через бездну, отделявшие его от двери, уже растянулись в вечность, но Роу стряхнул ее с себя. «Они убьют его!» – так отдался зов во всем теле, но вместо того, чтобы одеревенеть, оно стало легким и текучим. Роу прыгнул, пролетел прямо сквозь дверь и… очнулся.
Отец спал в своей постели спокойно и крепко. Наверное, было уже за полночь. Поворочавшись с боку на бок, Роу снова провалился то ли в сон, то ли в бред. Целая череда видений гнетущих и тревожных прошла перед ним. И опять была эта возбужденно кричащая толпа. Роу блуждал по всему громадному храму Равновесия, по его высоким залам и длинным коридорам со множеством дверей, и всюду навстречу ему выходила толпа мускулистых мужчин и женщин с горящими глазами. Одетые в разноцветные трико, с заплетенными в косы и завязанными в узлы волосами, как это принято у людей летающей касты, они не были людьми вовсе, а только лишь приняли их облик, чтобы обмануть Роу. Эти чудовищные духи не знали, что акробаты ходят по храму Равновесия бесшумно, а разговаривают тихо. И когда один из них, зажигая злобой ясную синь глаз мастерицы Элги, спросил Роу, где его отец, тот задрожал словно от ветра, бросился бежать и чувствуя, как ноги тяжелеют и увязают в полу, проснулся в холодном поту.
Раз за разом в эту ночь Роу просыпался, засыпал и снова блуждал по лабиринтам залов и коридоров, ища отца, встречая лишь чудовищ в обличье людей и зная, что, если они найдут его раньше, случится худшее из всего возможного. Только к утру навязчивые видения отступили, и Роу, наконец, забылся по-настоящему глубоким сном.
Наступивший день прошел не легче и не труднее, чем другие дни. А вечером, в купальне, когда, по окончании всех процедур, Роу уже оделся, целительница Рада, всегда спокойная и ласковая, вдруг взяла его за руку, заглянула в глаза и заговорила так странно, что он мигом насторожился.
- Роу, послушай, – сказала она мягко и вкрадчиво, не отпуская его руки и глядя так, что у мальчика появилось желание спрятаться от ее проницательного сочувствия. – Я ведь вижу, как тебе тяжело.
От этих слов в горле у него сразу встал ком горечи. Не дать ей подняться к глазам в самом деле было очень тяжело, и если мудрая Рада это знала, зачем же она говорила Роу такие слова? Зрачки его расширились, он смотрел на сидящую перед ним на корточках целительницу с огромным и мучительным недоумением.
- У тебя нежное сердце. Такая тяжесть может раздавить его, – продолжала Рада голосом, похожим на согретую солнцем воду, и в его теплых волнах было так много обволакивающе материнского, что в какой-то миг Роу невыносимо захотелось обнять ее за шею, спрятать лицо на ее груди, отпустить на волю свое горло, глаза и язык, сбросить непомерную тяжесть совсем, сбросить навсегда; ему захотелось обмануть себя, зажмуриться и представить на месте Рады маму, ее родные руки, изгоняющие все печали одним своим прикосновением, ее шелковое белое платье с золотым узором, тонкий аромат цветочных благовоний от ее волос. Он уже сделал все это мысленно, но ощутил еще большую тоску и тяжесть.
- Так не может продолжаться вечно, – мягко произнесла Рада.
«Что же мне делать?» – чуть было не спросил Роу под властью болезненного, и в то же время сладкого наваждения, но вдруг вздрогнул словно от удара. «На что она уговаривает меня?» – мелькнуло у него в голове.
- Скажи мне честно, ты хотел бы вернуться к маме? – услышал тогда Роу.
Он опустил глаза, боясь, что Рада прочтет в них ответ сразу.
Он солгал бы, сказав «нет», и солгать сейчас казалось ему единственно правильным, но на такую ложь он не находил в себе силы. А за бессилием стояла роковая раздвоенность, о которой он прежде и не догадывался. Роу вдруг пришло в голову, что он подобен человеку, который не только тоскует летом по зиме, а зимой – по лету, но еще и хочет, чтобы зима и лето стояли одновременно. Такой человек, очевидно, мерз бы на ледяном ветру меньше, не вздыхай он поминутно об июльском солнышке.
Ясность этой столь своевременной мысли мгновенно предала ему желанной решимости.
- Разве мама сама велела Вам спросить меня? – ответил он вопросом на вопрос, без тени своей всегдашней робости.
Внезапная прямота выпада, не по-детски взвешенное спокойствие ребенка, казалось, миг назад готового расплакаться, поразили Раду и в свою очередь поставили в тупик. Роу это понял.
- Мама не могла так поступить, – тотчас же прибавил он примирительно и пояснил: – Мама сказала, чтобы я слушался отца, и я поклялся в этом Самому Великому Духу.
Что могла возразить Рада на такое признание? Не хотела же она, в самом деле, чтобы Роу нарушил свою клятву! Ей оставалось лишь пожать его маленькую твердую руку. И ответная улыбка Роу не оставила сомнений в том, что он простил почтенной целительнице ее бестактность. Вот так же великодушно и тепло он улыбался ей каждый вечер, говоря «спасибо» за жгучие мази и горькие напитки. Разве дал он хоть однажды повод для слов, сказанных сегодня? Но зато теперь Рада точно знала ответ на вопрос, не дававший ей покоя с того самого дня, когда Хэл впервые привел своего сына в храм Равновесия.

- Сох опять пытался говорить с ним, но он только издевается. Смеется прямо в лицо! – вполголоса, хотя кухонная дверь была заперта, сообщила Элга, усаживаясь на деревянный табурет напротив целительницы и кладя руки на только что вытертый стол. Рада тяжело вздохнула.
- Ты сделала бы доброе дело, если бы убедила своего мужа не злить его больше. Можешь не сомневаться: итогами сегодняшней беседы Хэл распишет завтра своему сыну всю спину. Так что лучше бы уж Великому мастеру Соху помалкивать…
Смущенно и виновато отвела Элга глаза в сторону.
- Этот… – на свое счастье, она ни разу не была в Нижнем Мире и не знала ни одного по-настоящему крепкого ругательства, а, помолчав и поразмыслив, передумала ругаться вовсе. – Он… он тычет нам в нос Право отца, будь оно неладно! Он требует, чтобы мы «не лезли в его дела и убирались к своим жрецам». Он знает, что никто не посмеет всерьез ему перечить.
Элга обреченно умолкла. Муж пересказал ей и первый, и второй разговор с Хэлом слово в слово.
«Ты, кажется, недавно каялся кое в чем передо мной, Великий мастер Сох, помнишь? – таким вот весомым замечанием оборвал горбун возмущенные упреки в первый же вечер. – В ответ на твои простирания я передал тебе свою власть над кастой, если ты еще не забыл. Полагаю, что дал тебе куда больше, чем был должен, и делить нам уже нечего. Если ты полагаешь иначе, ступай прямо к Верховному жрецу и скажи ему честно, что учитель, у которого ты сам принимал Посвящение, учит своего сына плохо, и тебе виднее, как делать это лучше. Пусть тот, кого зовут Учителем учителей, объяснит тебе, что значит Право отца или упразднит его вовсе. Но я бы на твоем месте занимался с собственными учениками и предоставил мне делать с моим сыном все, что я считаю нужным. Ручаюсь, проку будет больше!»
Во второй раз Хэл выразился куда короче и грубее, именно велев Соху не лезть не в свое дело и убираться к жрецам, которые на то и существуют, чтобы учить людей бесстрастию. И тут уж Соху и Элге оставалось лишь признать, что в уме бывшему Великому мастеру никак не откажешь, и даром они оба пеняли в сердцах на его голову, якобы повредившуюся после рокового падения. Хэлу было ясно как день, что ученик, а тем более – приемник власти не пойдет доносить и жаловаться на него Учителю учителей.
«Хулящий учителя, давшего ему Посвящение, хулит само Посвящение», – испокон веков говорили акробаты, даже не подозревая о том, что у остальных посвященных нет подобной поговорки. По этой-то причине Хэл отлично знал, что, обозвав его извергом, Сох лишь обрек себя на неизбежные угрызения совести, согрешив как против священного бесстрастия, так и против самого Посвящения, во время которого простирался перед Великим мастером Хэлом ниц, целовал пол у его ног и после всех ритуалов давал клятву хранить кастовую тайну. Хэл прекрасно понимал и то, что, пойди все же Сох к Верховному жрецу, последовав издевательскому совету, изложить суть дела и не затронуть вопроса, имеющего прямое отношение к кастовой тайне, будет непросто. В любом случае Права отца Великий Торн не отменит. Лишить же этого священного права Хэла можно, лишь обвинив его в безумии, но Сох, как никто другой, способен оценить ясность ума учителя и не решится на кощунственную ложь.
Все это было очевидно как для Соха, так и для его жены, такой же Хэловой ученицы. Но Рада принадлежала к жреческой касте и с самого начала смотрела на дело иначе. Вплоть до сегодняшнего вечера. А теперь у нее словно земля ушла из-под ног, и она не понимала, падение это или все-таки полет, пусть и странный…
- Я знаю, кто посмеет всерьез перечить Хэлу, и даже самому Великому Торну, если потребуется. – У женщин жреческой касты тоже была своя тайна, в которую они не посвящали посторонних, но Рада уже на все махнула рукой. – Это Фана, – выдохнула целительница и впервые взглянула Элге прямо в глаза.
- Великая Фана?!
- Должна напомнить тебе, что Великой мы называем теперь маленькую Гею, в честь открывшегося у нее необычайного дара, – устало улыбнулась Рада, видя, как оживляется лицо и все тело Элги. – А Фана у нас теперь – что-то вроде вашего Хэла, – не вполне удачно пошутила целительница. – Только, по моему разумению, не бывает «бывших Великих»… Так вот, Фана все знает. Она говорила с Хэлом. Нет, не о сыне – о спине и коленях, которые можно бы поправить, да он не захотел. А на днях она приходила сюда вечером, когда я была с мальчиком в купальне. Фана видит источник чуть не всех бед в Праве отца. Будь уверена: она из тех, кого ничто не остановит!
- Но почему ты говоришь так, словно сожалеешь об этом? – все с большим изумлением слушая целительницу и вконец сбитая с толку, воскликнула Элга, даже подскочив на своем табурете.
- Сожалею? Не знаю… – Рада посмотрела на нее еще спокойнее и печальнее. – Я знаю только одно, и знаю точно: Роу очень сильно любит своего отца. Но, боюсь, для Фаны будет непросто с этим смириться.
Последнюю фразу Элга, казалось, вовсе пропустила мимо ушей.
Откровение Рады не было для нее полной неожиданностью. Эта мысль и самой ей приходила в голову, но теперь, подтвержденная целительницей, повисла в воздухе, обреченная на продолжение.
- Что сказать тебе на это, Рада? Ты права. А если так, то нам действительно не следует вставать между ними. Лучше уж будем кланяться Хэлу в ноги, как прежде. Ради его сына. Я объясню мужу, и он поймет, даю слово, – собравшись с духом, честно закончила мысль акробатка.
Рада ничуть не сомневалась во влиянии Элги на собственного супруга. Открытый, простосердечный, обожающий свою мудрую жену Сох – это не то, что Фана, не женщина, а скала, и впрямь подстать самому Хэлу!

Разговор акробатки и целительницы происходил на кухне храма Равновесия, среди стопок перемытых тарелок и плошек, поздно вечером. А еще утром того дня в белокаменном Толэнгеме, во дворце Жрецов, в той самой потаенной маленькой комнатке без окон, где Учитель учителей принимал посвященных, между женщиной-орлицей и Великим Торном началась беседа, исход которой так волновал Раду. Впрочем, не совсем беседа, скорее даже битва.
- Разве ты не знаешь, о мудрейший из мудрых, как свято верит наш народ в древние предания? Все мы – дети Великого Духа. «Рука, ударившая ребенка, иссохнет и обездвижется!» – говорят мастера пятой касты. Что сказали бы они, если бы узнали о Хэле, у которого руки ничуть не отсохли? Не думаешь ли ты, что, разуверившись в этом предании, люди могут усомниться и в других, что, в конце концов, найдутся и такие, кто последует дурному примеру, а когда обычай бить своих детей у нас приживется, Ландэртония станет точь-в-точь похожа на Нижний Мир?
Фана прямо-таки буровила Торна гневными черными глазами.
- Потому я и прошу тебя молчать о том, что ты видела в храме Равновесия.
Невозмутимость Верховного жреца только распаляла возмущение Фаны.
- Молчать?! И ты говоришь это мне, целительнице, жрице Великой Матери? Ты, верно, плохо понимаешь, о чем идет речь. Сомневаюсь, что твое бесстрастие не изменило бы тебе, если бы ты увидел этот ужас собственными глазами! Рада видит его каждый вечер. Она смазывает синяки и кровоподтеки, готовит снадобья, от которых мальчик крепнет и становится все выносливей. Рада призналась мне, что чувствует себя невольной соучастницей этого безумия: без ее снадобий ребенок давно бы слег больным и получил бы передышку, а Хэлу, хочешь, не хочешь, пришлось бы умерить свой пыл. Но Рада лишь терпеливо исполняет целительское служение – что еще ей остается? Нам с тобой даже не представить, как страдает ее сердце! Неужели твой язык повернется сказать, что такова воля Великого Духа?
- Я скажу тебе лишь то, что уже говорил: это дело акробатов. У них есть Великий мастер. Мы не имеем права вмешиваться, если только он не изъявит на то свою волю. Ты и так уже нарушила обычай, когда перешагнула порог храма Равновесия без зова и приглашения главы касты. Если ты и вправду чтишь народные поверья, то по одному из них должна была бы рухнуть замертво тотчас за порогом, ибо его, как верят простые мастера, охраняет могучая сила древних Эо. Не даром люди с Нижнего плато называют храм Равновесия Закрытым храмом, а акробатов – закрытой кастой. Как же ты можешь обвинять Хэла, если и сама небезупречна?
Старец прищурил глаза и смотрела на Фану сквозь редкие белые ресницы, точь-в-точь так, как часто смотрела она сама на своих непослушных пациентов, делая им внушения жреческой мудрости. Такой вот прищур в сочетании с особым пристальным взглядом, позволяющим созерцать и облик человека, и течение его внутреннего Огня, в то же время предавал лицу целительницы непроницаемое выражение с неуловимым оттенком снисходительности и даже презрения. Именно эти призрачные оттенки и улавливала Фана во взгляде Верховного жреца и, обезоруженная ими, уже не могла, по своему обыкновению, ответить ему взаимностью. Да и к тому же подобный ответ по отношению к нему был бы столь же неуместен, сколь и неприличен!
Учитель посвященных явно передразнивал ее, и целительнице оставалось лишь рассмеяться. Нервный смех ее резко ударился о голые каменные стены.
- Ты не только мудр, но и хитер, о величайший из ныне великих! – воскликнула Фана, продолжая смеяться и сердясь на себя за это. – И шутки твои неизменно тонки и остры, подобно целительным солнечным иглам! – славословие имело ядовито-приторный привкус и никак не могло ввести Торна в заблуждение, зато Фана вложила в него все, что насильно заставляло трястись ее большой живот, вернуть по назначению и освободиться. – Но позволь тебе напомнить, – она выпрямилась в кресле, возвращаясь к своей властной осанке, – что в храме Равновесия я не совсем чужая, что я родилась в нем, что там обитает вся моя кровная родня, чьих предков спасли когда-то древние Эо, духи которых мне также не чужды, а потому не стали бы чинить препятствий на пороге дома, покинутого мною ради моего целительского дара. Учтя это, тебе придется признать, что мой случай особый. Тебе придется согласиться и с тем, что, хоть я и не принимала Посвящения в искусство Равновесия, тем не менее, знаю о нем, прости меня, – Фана наклонила голову, – куда больше, чем ты. Мы одни здесь, и пусть этот разговор останется между нами. Я прошу лишь выслушать меня. – Фана прикрыла глаза и сделала многозначительную паузу. – Пусть же духи древних Эо будут мне свидетелями в том, что их обычаи, как подтверждают все те же предания, имеют слишком мало общего с нынешним искусством Равновесия. Причиной тому стали именно воины-огнепоклонники, мои предки. Я не надеюсь удивить тебя этим выводом. Но, клянусь Огнем, о мудрейший из мудрых, ты даже не представляешь себе, сколь велика разница между культом, которому служишь ты, и тем, что практикует большинство мастеров Равновесия. Они называют это служением Огню, но по чести вернее было бы говорить о культе силы. У него есть особые, весьма характерные признаки. Во-первых, знай, что акробаты почитают своих учителей не так, как жрецы, актеры или люди пятой касты. Акробаты принимают от Великого мастера Равновесия не знание, умение и опыт – они принимают силу, а все остальное для них – не цель, а лишь средство на пути к цели. И форма, в которой учитель передает ученику силу, может быть какой угодно. У каждого учителя свои методы подготовки к Посвящению и свой набор предварительных испытаний. Нет ни закона, ни обычаев, которые ограничивали бы этот произвол. Тебе, величайший из великих, прости меня за дерзость, и не снилась такая власть, которой обладал Великий мастер Хэл и которую он передал Великому мастеру Соху.
Чем дальше, тем отчетливей ощущала Фана, что откровенность ее не по душе Верховному жрецу, но, почти против воли, он слушает ее все с большим вниманием.
- Мы, например, простираемся ниц только перед Святыней в Храме, – шла в наступление целительница, – а в Первый День Праздника обмениваемся этим знаком взаимного почитания, воздавая должное внутреннему Огню друг друга. И когда люди пятой касты порой выражают жреческим дочерям свою благодарность за исцеление от болезней слишком глубокими поклонами, такая почтительность кажется нам чрезмерной. А между тем в храме Равновесия ученики поклоняются своему Великому мастеру как храмовой Святыне. Они простираются перед ним вместо приветствия в начале урока Равновесия и вместо прощания – в конце, да еще почитают это за честь, которую нужно заслужить, ибо первое в своей жизни простирание акробат совершает в начале главного испытания, которое, кстати, и считается собственно Посвящением, а то, что происходит потом в Храме Великого Духа, люди летающей касты называют Благословением Огня.
- Не стал бы с ними спорить, – рассудительно заметил старец. – Да и актеры смотрят на это примерно так же.
- Так вот, до Посвящения, – ничуть не обескураженная, настойчиво продолжала Фана, – молодые акробаты завидуют праву посвященных простираться ниц перед главой касты. Они верят, что от ног Великого мастера Равновесия буквально исходит сила и что таким образом можно к ней приобщиться. Конечно, столь откровенный культ учительских ног вполне объясним, ибо в этом искусстве они есть главная и в самом деле культовая часть тела. Вот только ноги Хэла в их нынешнем виде в роли сакрального предмета и источника силы весьма сомнительны, а он, заметь, по-прежнему остается Великим мастером, хоть сам и считает себя бывшим…
- Что ты хочешь этим сказать? – на сей раз искренне удивился, а возможно, даже и встревожился обыкновенно непроницаемый Торн. – Разве он не назначил главой касты Соха?
- Вот именно, о мудрейший из мудрых – назначил! – торжествовала над Верховным жрецом бывшая Великая целительница, но торжество это было невеселым. – А мог бы и не назначать. Ни Сох, ни другие ученики не превзошли Хэла. Ни в Искусстве, ни в силе!
- Но он сорвался с каната и разбился! Как можно после этого называть его мастером Равновесия? – тут уже в голосе степенного старца определенно прозвенела тревога. Только Фана, надо отдать ей должное, и теперь была далека от злорадства. Пробив закаленную сталь прославленного учительского бесстрастия, она даже не остановилась, чтобы насладиться плодом своей победы – лишь горько усмехнулась.
- Так рассуждает и сам Хэл, – сообщила целительница как будто удрученно. – Но с его стороны это и жестокость, и несправедливость к самому себе, а с твоей – непонимание, происходящее от неведения, да простит меня твоя мудрость… Сох рассказал мне, что случилось в Нижнем Мире. Великий мастер Хэл решился повторить подвиг своего отца, если ты догадываешься, что это значит. Он упал так, что любой другой умер бы на месте. Но сила, которую он накопил, практикуя Искусство, невероятна! И она восстановила бы его тело в прежнем виде, если бы его товарищи оказались смелей и сообразительней. Они смотрели, как Хэл корчится от боли на полу кибитки, а его кости тем временем срастались. Сох – видящий; он мог бы заметить сразу, что Хэл вовсе не умирает, и закрепить сломанные части тела в правильном положении. Как акробат он был просто обязан сделать это для собрата по Искусству, тем более, что в устройстве человеческого скелета любой из них понимает не хуже меня или Рады. Вот только Сох оказался плохим учеником, ибо хорошему ученику подобает верить силе, которой он жаждет, силе, для которой нет ничего невозможного, и вместе с тем помогать своему учителю во что бы то ни стало оставаться с нею единым целым. Сох оказался еще и плохим другом, как и остальные, бросившие Хэла бороться одного. Они сидели в углу и дрожали, когда их учитель удерживал свой рвущийся из тела внутренний Огонь. И Хэл его удержал. Зрелище, надо думать, и впрямь было жуткое, но ведь и они – посвященные, а не горстка потерявшихся ребятишек. Сох сказал мне это сам. Он безоговорочно берет горбатую спину и искореженные ноги Хэла на свою совесть, и я не стала разубеждать его. Сох считает все пережитое и совершенное Хэлом подтверждением величия его как мастера Равновесия, величия непревзойденного и беспримерного, с чем я, все-таки знакомая и с формой, и с сутью этого искусства, спорить также не осмелюсь. Поистине ужасающую силу и величие своего духа Хэл еще раз подтвердил, когда вместо заслуженных упреков велел Соху возглавить касту и запретил ему отныне и впредь привычные ритуальные простирания, которыми тот пытался облегчить свою совесть. Обо всем этом я услышала тотчас по возвращении труппы, еще в гавани. Зная о негласном культе учительских ног, я решила, что вполне понимаю и чувства, и логику Хэла. Я вступила с ним в разговор по дороге в храм Равновесия, пытаясь убедить его, что, оставаясь Великим мастером даже в таком виде, он не совершит кощунства по отношению к Искусству, а его горбом и коленями мы займемся тотчас же, если только он позволит. Хэл заявил мне на это, что его вполне устраивает новый облик, который нисколько не помешает столь же новому для него занятию, ожидающему его так давно, что на все прочее времени уже не осталось. И когда, не заходя в храм Равновесия, он прямиком отправился наверх, в город, я уже догадалась о смысле его слов. Но лишь теперь, о мудрейший из мудрых, мне стало ясно, что как мастер Равновесия Хэл куда более велик, чем думали о нем мы с Сохом. Согласись, что в противном случае он не смог бы столь безупречно совместить великодушие с местью, а щедрость – с беспощадностью! Ведь передав Соху власть над кастой, он отнюдь не передал ему силы в том смысле, в каком понимают ее акробаты. Вот если бы Хэл разбился насмерть, они сказали бы, что сила покинула его, и признали бы Соха ее наследником, как первого в Искусстве из всех оставшихся. Так было, когда после гибели Великого мастера Зага вся каста поклонилась Лолу и признала его избранником силы, которую Лол впоследствии передал Хэлу при Посвящении.
- Если я не ошибаюсь, за всю историю касты Хэл стал вторым после своей матери Великим мастером Равновесия, признанным таковым со дня своего Посвящения, – заметил Верховный жрец, вопросительно глядя на Фану.
- Не ошибаешься, – охотно кивнула она. – И замечание твое необычайно ценно. К этому мы еще вернемся. Что же касается Хэла, то он не только оказался к девятнадцати годам способен принять силу, за которую акробаты назвали его своим учителем и вождем – он еще и сумел удержать эту силу в схватке со смертью, отнявшей у него отца. Эта сила остается при Хэле, и ни Сох, ни кто-либо другой не готов принять ее, что для каждого из них совершенно очевидно. Так же очевидно и то, что отказом от власти в пользу Соха Хэл на самом деле весьма сурово наказывает его, а заодно – и всю свою касту. За то, что лучшие его ученики и друзья не разделили с ним его ревности об Искусстве, когда Хэл давал за него бой Нижнему Миру, и, вероятно, еще за то, что тогда, давно, когда он сам был учеником, никто из тогдашних учителей не оценил его ревности.
- Если так, то, отказавшись от практики столь ревностно любимого Искусства, он наказывает самого себя не меньше, чем других, – задумчиво произнес старец, качая головой.
- Ты снова прав, Великий Торн. Таков уж его характер! Но лишь человек с таким характером и мог, не имея учителей, достичь всего, чего достиг Хэл и стать учителем других.
- Тут есть одно сомнение, – снова покачал головой Верховный жрец. – Ты сказала, что ни Сох, ни другие не способны принять от него силу. А что, если и Хэл, со своей стороны, не может ее передать? Что, если его сила – от него самого, человека, который сделал себя сам, без учителей и наставников?
- Подозреваю, что он думает о себе именно так. И до недавнего времени это было похоже на правду. Но теперь у Хэла есть сын, для которого он повернулся спиной ко всей касте. Сыну, и никому другому, он решил передать свою силу. И зрелище это ужасает не меньше, чем то, от которого четверо мастеров Равновесия во главе с Сохом, по собственному признанию последнего, стали походить на горстку потерявшихся ребятишек, с той разницей, что теперь в положении детской беспомощности оказалась целая каста. Стоит кому-либо из них выразить Хэлу свое несогласие – не то, что словом – хотя бы взглядом, и расплачиваться за это приходится восьмилетнему мальчику. Похоже, акробаты уже начинают понимать: их смиренное молчание оказывается наименьшим из зол. Кое-кто из них признался, что ему легче было бы самому оказаться на месте бедного ребенка. Каким бы странным это не казалось, но, готова поручится, в глубине души такое желание сидит занозой у каждого, и Хэлу это куда понятнее, чем им самим, сбитым с толку своим состраданием к мальчику, чей отец вовсе не балует его этим чувством. Вот так же и прежде они сбивали себя с толку, когда, подсластив горькую пилюлю ревности, восхваляли великодушие Великого мастера Хэла, куда как более снисходительного к чужим слабостям, чем к собственным, а на самом деле просто слишком занятого своим искусством, чтобы заботиться о способности других за ним поспеть. Теперь «великодушие» Хэла еще обиднее, так что обида прямо-таки торчит (по крайней мере, у некоторых), выпирает из-под сострадания к его маленькому сыну, на которого вдруг разом обрушилось все то, чего столько лет ждала и не удостоилась от своего Великого мастера его осиротевшая каста, отвергнутая и предоставленная самой себе!
- Ты говоришь странные вещи, – прерывая Фану, задумчиво произнес старик-жрец, колеблясь между недоумением и упреком. – И чем дальше, тем более странные. Ты сама начала с сострадания к сыну Хэла и заявила, что мы должны вмешаться в кошмар, который творит с ребенком родной отец. А теперь, доказав мне, как беспримерно велик, не смотря на свой горб, этот самый Хэл в искусстве Равновесия, насмехаешься над состраданием акробатов. Слушая тебя, я все сильнее подозреваю, что внутренние дела касты, из которой ты вышла, волнуют тебя куда больше, чем судьба Хэлова сына.
- Еще немного терпения, о мудрейший из мудрых, – что и говорить, в этом поединке с учителем посвященных женщина-орлица оставалась на высоте! – Совсем немного, и ты поймешь, не взирая на твое вполне правомерное подозрение, насколько связаны судьба Хэлова сына и будущее касты. Замечу лишь, что как целительница я имею право на сострадание к беззащитному ребенку, отнятому у любящей матери и обреченному на долгие годы мучений, а как дочь акробатов, в чьих жилах течет кровь древних стяжателей силы, знаю кое-какие секреты закрытой касты, в свете которых вся эта история приобретает совершенно конкретный смысл. Я уже сказала тебе, что акробаты переняли у воинов некоторые культовые практики, продолжая считать себя такими же поклонниками Великого Духа, как и люди других каст. Все не так просто. На самом деле им удавалось виртуозно сочетать мирный ландэртонский культ с воинским культом силы невероятно долго. Но такой человек, как Хэл, человек, как ты верно заметил, сделавший себя сам, без учителей и наставников, одним лишь внутренним Огнем своей яростной воли, рано или поздно должен был появиться среди них, – Фана остановилась, переводя дыхание, а когда она заговорила снова, ее голос едва уловимо дрогнул. – Я ведь младше его двумя годами. Мне было двенадцать, когда их труппа вернулась из Нижнего Мира. Я помню это бледное, неподвижно застывшее лицо и немигающие глаза, которыми смотрела смерть, смотрела так пристально и пронзительно холодно. Люди вокруг шептались, что Хэл сошел с ума, что за всю дорогу домой он не сказал ни слова. Он и потом ни с кем не разговаривал. Только вдруг начал заниматься, в самом деле как помешанный. Сначала он, наверное, просто искал спасения от этого смертельного холода, но чем дальше, тем ярче разгоралась в нем ярость. Я сама не раз находила его по вечерам на полу зала в беспамятстве, в синяках, с окровавленными губами. Я думала, что обезумевший от горя Хэл задался целью разбиться во что бы то ни стало или просто замучить себя до смерти, и горько плакала о нем. Он лез на самый высокий бесстраховочный канат и выделывал там свои задние сальто, а я подглядывала в замочную скважину, дрожала от страха и глотала слезы. Однажды я призналась своему двоюродному дяде Лолу, который был Великим мастером, как мне жаль Хэла. Вот тогда-то, от дяди, я и узнала впервые, что Хэл – не сумасшедший, и будущее касты именно за такими, как он. Мой дядя знал, что говорил. Впрочем, он всегда питал к Хэлу слабость, и, кажется, взаимно. Я знаю, что дядя Лол дал ему тогда несколько уроков, а потом они договорились об особом Посвящении для Хэла, таком, какое принимала его мать. Никто до нее за всю нашу историю не сумел пройти двенадцать смертельных испытаний, которые назначает Великий мастер Равновесия, когда желает вместе с Посвящением передать силу и власть над кастой. Большая часть этих испытаний взята из Посвящения вовсе не в мастера Равновесия, а в жрецы воинского культа, в котором их называли «казнями» или «домами смерти» (быть может, потому, что каждое из них происходило в особом помещении). Погибшие во время испытаний считались принесенными в жертву, а сами «казни» были одновременно способами ритуального убийства. Об этих-то «казнях» и шепчутся в храме Равновесия. Говорят, что, помимо обязательных для всех прыжков через пропасть, там есть прыжки сквозь стену огня; есть испытание, когда кандидат должен уворачиваться от града ножей, которые бросают в него со всех сторон; есть танец на горячих углях, и танцуют его, как ты можешь догадаться, без обуви. Я уже не говорю о том, как акробаты бросаются с высокой скалы Рааг в ледяную морскую воду – ведь учителя жрецов и сами посылают своих учеников в пещеру Ветров в разгар шторма, не подозревая о том, что у древних воинов подобная «казнь» также называлась «домом Ветра». Мастера Равновесия считают прохождение испытаний трюками внутреннего Огня, способного принимать силу всех стихий. В каждом из «домов смерти» даруется особый вид силы. После этого тебя не должно удивить, что главным и последним испытанием, как в обычном случае, так и при передаче власти, остается священное бичевание, которое акробаты отождествляют с самим Посвящением. Древние жрецы воинского культа применяли для него плети, которые были сакральными предметами не только силы, но и знания. Ремни для них нарезались из шкур зверей, почитаемых посланцами семи высших богов, и увязывались в узлы, каждый из которых обозначал священное понятие, а вместе они составляли заклинание силы одного из богов. Плетей было семь, и каждая предназначалась для ударов по соответствующей части тела, подвластной данному богу. Воины верили, что с этими ударами в них входят силы богов. У наших акробатов нет тех священных животных, о которых люди моего рода до сих пор еще рассказывают своим детям, а если бы и были, то ландэртонский культ Великого Духа не позволил бы совершать ритуальные убийства и свежевания, так что современные орудия Посвящения, привезенные из Нижнего Мира, не несут в себе прежнего сакрального смысла. Но общий смысл Посвящения от этого не меняется. Разница лишь в том, что, за неимением воинских богов, акробаты, как я уже заметила, почти обожествляют своего Великого мастера. По крайней мере, во время Посвящения, которое, как и в древности, считается действительным лишь в том случае, если священные удары, в чьей проникающей силе сомневаться не приходится, не оставляют на теле испытуемого никаких следов. Все предварительные испытания для того лишь и нужны, чтобы раскрыть в себе эту способность Эо, как называют ее акробаты. Они не только не чувствуют боли, ни и переживают, судя по всему, такое неизъяснимое счастье, что потом всю жизнь неуклонно стремятся к нему через свое искусство. Этим акробаты все еще разительно отличаются от воинов, которые были куда больше озабочены собственной неуязвимостью, чем религиозными экстазами. А вот Хэл не отличается ничуть. Его вдохновение – ярость, его счастье – победа. Он воин, холодный и безжалостный. И он сделает своего сына таким же. Знай, о мудрейший из мудрых, что мои предки-воины поступали со своими сыновьями именно так, как поступает Хэл. Слабых и больных детей еще в младенчестве отнимали у матерей и сбрасывали в пропасть. Оставались лишь сильные, а сила не приемлет жалости. Сейчас сын Хэла еще плачет украдкой, потому что его сердце противится этой воинской истине. Но пройдет время, и он забудет, что такое слезы. Его сердце станет тверже камня. И, попомни мое слово, Хэл сделает из него такого акробата, что каста почтет за счастье лечь к его ногам. Думаю, годам к пятнадцати. Нетрудно догадаться, что Хэл готовит сына к высшему Посвящению, готовит с первого дня, вопреки нашей традиции, но в полном соответствии с древними обычаями властолюбивых жрецов воинского культа. И если опыт Хэла окажется удачным, это станет для всех доказательством его правоты. А вождь, которого получит каста, конечно, превзойдет своего отца и довершит дело. Ты понимаешь меня, о мудрейший из мудрых?
Верховный жрец молчал, глядя на свои сухие старческие руки. Тонкие, почти прозрачные, сейчас они казались бескровными даже ему самому.
- Воинский культ возрождается, о мудрейший из мудрых! – старец продолжал созерцать собственные руки и не видел, как грозно вспыхнули черные глаза женщины-орлицы. – Все идет к тому, что он окончательно стряхнет с себя, словно пыль, мирный культ Великого Духа и вернется к своим исконным формам. И тогда воинские боги проснутся и потребуют крови, вырванных сердец и отрубленных голов, ибо именно такую пищу приносили им жрецы силы за свою неуязвимость по древнему забытому договору.
- Но ведь в жилах Хэла нет ни капли крови тех воинов, – возразил было учитель посвященных, но как-то вяло и неуверенно.
- Зато в его сердце есть жажда, неутолимая, испепеляющая жажда вечно голодного бога, который пробудился. А это значит, что могут проснуться и другие. И когда они соберутся в стаю и выйдут на охоту…
- Чего ты хочешь от меня, Фана? – не выдержал, наконец, старик, хрустнув сжатыми в замок пальцами и обращая растерянное лицо к целительнице.
- Великий Торн, – Фана понизила голос. – Мы должны забрать у Хэла сына и вернуть его матери.
- Но каким образом? – почти невольно вырвалось у старца.
- Единственно возможным: отменив Право отца. Отмени его безоговорочно, раз и навсегда.
Голос целительницы прозвучал спокойно и ясно. Верховный жрец смотрел на нее недоверчиво.
- Если Хэл останется без сына, – продолжала Фана, – он примет мою помощь, которую я предложила ему сразу. Я уверена в этом. Хэлу просто не останется ничего другого, как перепрыгнуть через свою заоблачную гордость. Этот трюк никогда еще ему не удавался, но ради любимого Искусства Хэл способен на все. Он акробат, и здоровое тело ему нужно, как художнику – кисть и краски. Я возьмусь за эту работу, и чем раньше, тем лучше. Если потребуется, я призову на помощь Гею. Мы вернем его телу прежнюю форму. Потом ему придется постепенно восстанавливать свою силу, с терпением и осторожностью. Ему придется научиться по-новому смотреть на свое тело, на Искусство, на людей. Он уже не сможет оставаться прежним, насиловать себя и презирать других. Он обретет, наконец, мудрость, которая насытит и согреет его мятежное сердце, и за эту мудрость ученики и собратья будут любить его еще сильнее. Тогда воинские боги отступят во тьму забвения…
- А вернее – во сны тех, кому все-таки не чужд культ силы, – мрачно поправил вдруг Великий Торн. – Притом, что среди людей этой касты он не чужд никому.
В словах Верховного жреца послышался скрытый вызов. «Даже тем, кто, давно оставив касту, злоупотребляет доверием сородичей и разглашает сокровеннейшие тайны храма Равновесия, – прочитала Фана недосказанное в его укоризненном взгляде. И улыбка, которой Фана предварила свой ответ, была еще более красноречива.
- Благодарю тебя, Великий Торн. Искренне не желаю тебе таких снов. Лишь для того, чтобы они не стали явью, я рассказала о некоторых странностях культа, царящего внутри закрытой касты, рассказала с тем, чтобы, сохранив все услышанное в молчании, ты принял решение, достойное твоей мудрости. Напоследок мне остается лишь добавить, что Право отца, как ты, я полагаю, знаешь, принесли в Ландэртонию именно воины-огнепоклонники. Это их обычай. Право отца – право силы и часть ее культа. Я думала об этом долго. Подумай немного и ты. Может статься, у тебя пропадет желание спорить. Я буду ждать твоего решения.
- Да, – кивнул, наконец, старец после глубокого вздоха. – Это дело требует размышления. Я постараюсь учесть все твои замечания, обещаю. А пока заметь еще вот что: отвергая Право отца как право силы, уместно было бы вспомнить и о самом ребенке. По моему разумению, мы должны принимать во внимание прежде всего его волю, которой пока не знаем.
- Это не составит труда, Великий Торн. Рада поговорит с ним сегодня же, – с облегченным сердцем заверила Фана, вставая и отвешивая Верховному жрецу низкий прощальный поклон. Последние слова Торна необычайно ее воодушевили. Только такой финал, по мнению Фаны, и стоил всей этой отнюдь не легкой беседы. Она и представить не могла, какое неодолимое препятствие встало у нее на пути.
Дверь за целительницей закрылась, а белобородый учитель посвященных остался сидеть в своем высоком кресле с лакированными подлокотниками. Он не замечал, как подбородок его клонится все ниже, к костлявой груди, плечи выдаются вперед, а спина горбится. Он чувствовал себя очень усталым. Как будто весь груз прожитых лет вдруг навалился на него и придавил.
Великий Торн и в самом деле был очень стар, но, погруженный в созерцание, не обращал внимания на свою старость. И полупрозрачная бледность собственных ладоней его не удивляла, а они с каждым годом становились все суше и как будто меньше. Тело Верховного жреца таяло, медленно съедаемое, точно снег – весенним солнцем, своим ослепительным внутренним Огнем, а если так, подумалось вдруг Торну, то честно ли говорить людям, как сказали когда-то Эо древним воинам, что Огонь Великого Духа не требует пищи? Ведь он не только оживляет тело, но его же и поглощает, а жреческая практика созерцания есть ничто иное, как стремление навстречу этому поглощению.
Когда тело Великого Торна растворится в его внутреннем Огне, ученики его непременно изберут в верховные жрецы Дрога. Эта мысль, казалось бы, не имеющая никакого отношения ни к воинскому культу акробатов, ни к Хэлу и его сыну, ни с того ни сего прожужжала в уме Торна большой навязчивой мухой, и старец невольно мотнул головой, спеша от нее отмахнуться.
Потом он еще подумал о том, что Фана, наследница воинов и яростная жрица Великой Матери, задавшись целью уничтожить патриархальные порядки своей бывшей касты, любит и ненавидит эту касту и эти порядки, и своих властолюбивых предков с их кровожадными богами, о которых знает куда больше, чем рассказала с такой вызывающей откровенностью. И девочка, двенадцатилетняя девочка, а вовсе не восьмилетний мальчик, отчего-то не шла у Торна из головы, пока, в конце концов, не прогнала из нее все мысли. Девочка, которая так и не стала акробаткой. Она ведь тоже пролила тайком немало слез. Веки Торна сомкнулись, и он увидел ее у заветной замочной скважины, дрожащую, охваченную ужасом, с глазами, полными обожания и безнадежной любви.
Девочка была крупна для своих лет, широка костью, несколько тяжеловесна и болезненно застенчива. Нет, не от жалости к своему кумиру плакала она, неловко переминаясь с ноги на ногу и размазывая по щекам горячие крупные слезы. То, что творилось по ту сторону двери, жгло ей сердце, вынимало душу, и понять это было выше ее сил, но оторваться от замочной скважины он уже не могла. Черный восторг ее снов оживал перед ней наяву, и все они сплетались в одно неодолимо захватывающее видение.

Город, выбеленный ослепительным полуденным солнцем, но не мраморный, как Толэнгем – такого матово-сизого камня не родило горное сердце ландэртонской земли. Широкая мощеная улица заполнена людьми. Женщины наряжены в яркие праздничные одежды, мужчины почти обнажены. У всех у них смуглая кожа и черные волосы, носы, похожие на клювы и жадные глаза хищных птиц. Они стоят по обеим сторонам улицы, вдоль стен массивных светлых зданий и ждут. И вот один за другим люди опускаются на мостовую и припадают к ней своими лицами.
Тот, кого они ждали, идет медленными плавными шагами. На нем лишь узкая набедренная повязка. Его бронзовое тело полно молодой силы, его жизненный Огонь чист и ярок, как у новорожденного. Он идет, обратив взор в глубину своего сердца, и люди целуют камни, по которым ступают его могучие стройные ноги. Никто не смеет поднять на него глаз. Улица выводит его на Храмовую площадь, до краев заполненную народом. В руках у стоящих на пути прекрасного юноши – огромные букеты алых цветов. Расступаясь, люди безмолвно бросают их к его ногам и так же безмолвно простираются, касаясь губами одетой в камень земли. По мягкой кроваво-красной дорожке из венчиков и бутонов юноша торжественно шествует к распахнутым воротам подавляюще громадного храма-пирамиды. Ворота и ступени храмовой лестницы отлиты из огненно-оранжевого золота и светятся, как раскаленные угли. Оставляя за спиной лежащий на земле народ, юноша поднимается над площадью по пламенеющим ступеням и ступает в разверстую пасть чудовищной громады.
Внутри пирамиды углы скошены и закруглены так, что она, подобно ландэртонскому Храму Великого Духа, обретает форму полусферы. Мозаичный пол испещрен тонкими вкраплениями огненного золота, и они соединяются в отчетливое изображение густой паутины, пронизывающей все пространство храма. Кажется, что гигантская сеть натянута в воздухе, висит над гладкой каменной твердью, поджидая всякого, кто шагнет под этот свод. Золотой престол Хозяина Паутины высится над самой ее сердцевиной. На лице Великого Паука – маска с радужными спиралевидными глазами и огромным ртом, полным острых белых зубов. Вместо одежды его тело покрыто священными орнаментами и драгоценными камнями. У ног его – круглое золотое блюдо. У его престола стоят двенадцать жрецов, так же облаченных в сакральные знаки и амулеты. Их лица скрыты под густыми слоями красной и белой краски. Двое из них, стоящие по правую и по левую сторону от престола, держат тяжелые, тонко заостренные книзу жезлы из светлого, почти белого металла. Трое других сжимают огромные жертвенные ножи, у семерых в руках – длинные черные плети.
Юноша приближается к престолу, опускается на колени, обхватывает голову ладонями, легко снимает ее со своих плеч и протягивает жрецам. Те берут ее и кладут на блюдо к ногам Хозяина Паутины. Юноша подносит к груди правую руку и, словно из-за пазухи, вынимает наружу и отдает жрецам свое сердце. Алое, оно на глазах наполняется внутренним свечением огненного золота, светлеет, становится почти белым. И такой же текучий свет льется вместо крови из ран обезглавленного тела с распахнутой грудью, льется обильно, все нарастающим потоком, и это тело тает, без остатка превращаясь в сияющую влагу; она заливает мозаичный пол, выплескивается в открытые ворота, стремительными струями сбегает по ступеням на мостовую, навстречу тысячам уст, прильнувшим к камням в жадном, бесконечно долгом поцелуе.
И пока народ, простершийся вокруг святилища, утоляет свою жажду, двенадцать жрецов, разделив между собою священное сердце, совершают трапезу. Потом они снимают с сидящего на престоле маску, и под ней – живое лицо того, чья мертвая безликая голова на золотом блюде уже превратилась в камень, в гладкий овальный камень, подобный тем, которыми вымощена Храмовая площадь. А живое лицо смотрит на жрецов глазами их бога.
Вот об этих-то глазах и плакала девочка, неловко переминаясь с ноги на ногу перед замочной скважиной. Она никогда не сумела бы вынести их взгляда. Как и люди, что остались по ту сторону храмовых ворот.