Он так и не приехал первым

Виктор Ремизов 2
Смерть уравнивает всех. Наверное, это единственная финишная ленточка, коснувшись которой человек не слышит взрыва победы, а уходит в вечность, не видя торжества своих болельщиков. Оказывается, что жизнь – это единственная дистанция, по которой нельзя быстро бежать, обгонять кого – то, а на финише встречать молчание и вечный мрак.
И прибежал, и коснулся ленточки (а раньше всех не хотелось – понял только перед финишем), и отбрасывал её от себя, а она липла, как на всос, сама захлёстывалась вокруг шеи и затягивала до удушья и кровавых кругов в глазах. А кому крикнешь, кого позовёшь: ты не слышишь и тебя не слышат. С шумным храпом втянешь последний глоток воздуха, подогнёшь под себя ноги, будто для победного впрыга и обмякнешь не выдохнув. Вдогонку, как эхо, вслед за воздухом толкнётся кровь по жилам и замрёт, как в стену упрётся, - не пробить, не обойти. Вздрогнут веки в последний раз меленько-меленько, и на сторону откинется голова. Всё. Финиш. Без пьедестала и почёта, в вечный мрак…
Потом будет похоронная суета, Съедутся родственники, Много слёз прольётся. Жена и дочь уже не смогут плакать, а будут только стонать, сын будет угрюмо и неуклюже их успокаивать. Собравшиеся будут говорить о том, что прожил то он совсем ничего, каких-то 46 лет. Никогда не жаловался на здоровье, постоянно что-то делал: покупал, перепродавал, выгодно сбывал. Хотел разбогатеть. Имел хорошую квартиру, но выгодал ещё развалюху-избушку на окраине города, где и жил без семьи, выращивая свиней и птицу. Имел дачу, на которой росли картошка да разная мелочёвка. Благо работал шофёром, машина была под ним, вот и мотался по окрестным деревням, корм скотине добывая.
 И не хотел жизни другой, всё думал, как счастье своё поймать. Ему всегда казалось, что у него меньше всех, хуже всех, дешевле всех. С женой как с чужой был. Не знал, где дочь училась после школы. Дел у него было  невпроворот, вот и забыл семью. За всем за этим новую рубаху никогда не носил, брюки утюга не видели.
В последний перед смертью год задумал коттедж из бруса строить. Денег надо было много, подвернулся дармовой случай с соляркой – не упустил, обменял  в лесничестве на лес. Всю зиму, себя корёжа, вывозил из тайги брёвна, распускал на брус, готовился к лету. О себе думать было некогда. Какая еда, какой отдых! Успевай хватать, пока время позволяет. Да быстрее, быстрее! За это теперь не судят: урвал – молодец, не урвал – успеешь. Вот и успевал, торопился. Завидовал тем, у кого есть возможность безнаказанно воровать. И злился на себя, что у него нет таковой возможности.
Уже в то время видно было, как он осунулся, постарел, лицо стало землистого цвета. Видны были симптомы какой-то страшной болезни, но он думал, что прогонит её то баней, то стаканом водки. В больницу не ходил – некогда было. Он, видимо, чувствовал что-то, и бежал, бежал, всё убыстряясь, к финишу.
Ломануло резко, без предварительных страданий. Вырезали язву желудка, а ранка не стала заживать. Врачи кинулись смотреть и ахнули: редкая по нынешним временам болезнь оказалась и, увы, уже неизлечимая. Через неделю отказали почки, не сворачивалась кровь, подключили к искусственному дыханию…
Народу на похороны пришло много. Плакали, тяжело вздыхали родственники, друзья и знакомые, жалея его. А он лежал в новом, по этому случаю купленном, костюме, засыпанный мёртвыми цветами и как будто удивлялся своему ничегонеделанию.
Когда похоронная процессия проезжала мимо его недостроенного коттеджа, шофера, с которыми он работал в автоколонне, нажали на клаксоны своих «Камазов». Нудный, тягучий, хватающий за душу машинный плач, погнал прощальную тоску по лесу, лугам и реке.
 Ничем не ответил ему белевший свежими боками сруб его нового дома. Но мне почему-то подумалось, что будь дом живой, он бы высказал ему не слова прощания, а укоризну за то, что не достроил, не вдохнул в него жизнь, а сам умер.
Помню в детстве бабушка кормила нас уставших от беготни, гладила по головам и приговаривала: «Угомонитесь, не бегайте. Не торопитесь жить, всё не переделаешь и всех не обгонишь».

Я не знал, что на прощание сказать своему брату. Разве что напомнить слова бабушки, но они теперь ему были не нужны. Как все, бросил горсть земли, тупо и отрешённо просмотрел, как похоронщики засыпали могилу, сел в автобус, который повёз нас с кладбища.
Были потом раздумья над его короткой и суетливой жизнью. Нет, я не осуждал, не пытался поучать его, не выставлял себя в образе праведника. Но мне не понятна была логика его жизни ради достатка, а больше из-за зависти к достатку других. И всё же это была его жизнь, и только он мог ей так распорядиться, а я даже мысленно не могу убрать из его жизни даже самую малость, с чем не согласен. Это был его мир, его судьба, его доля, его радости и печали. И его это устраивало. Пусть каждый живёт, как может, но все-таки, всё-таки  как-то не мирится душа, что жизнь его смогла уместиться в 10 минут рассказа. И я, наверное, имею право так написать потому, что мы с ним рядом росли, босоного бегали, ели из одной тарелки, одинаково были любимы бабушкой, доверяли тайны друг другу и гордились братством своим. Вот почему я имею это право, ибо я видел глубины его чувств и часто, ох, как часто, был не согласен с ним, что и привело потом к раздору.
 Я написал это без зла, по порыву моей совести и вовсе не для очистки души своей, признавая его правоту как будто после смерти. И я не издаю победный клич: «Вот видишь, я же тебе говорил!». Мне эта исповедь не нужна, – в своей бы жизни разобраться, – ему теперь всё равно. Но в одном я виню себя, что мы так и не помирились с ним при жизни, равно как и не встретились для прямого и откровенного разговора.
Так вот и получилось, что расстались мы с ним чужими. От этого и больно, от того и саднит душу плач клаксонов машин с шофёром, который хотел всех обогнать, но так и не приехал первый.