Плакальщица

Михайлов Юрий
 

Она не любила халаты, тем более, длинные, линялые, чёрно-серого цвета. Одевала мужские брюки, резиновые сапоги, телогрейку и сверху - белую сатиновую куртку. Каштановые упругие волосы стягивала тёмно-синей косынкой, талию, тонкую, заметную даже под складками ватника, опоясывала солдатским парусиновым ремнём. Матрёна, попросту Мотя, двадцати пяти лет от роду, забойщик скота на мясокомбинате, выше среднего роста, статная, со светло-карими умными глазами на красивом лице каждый день выходила в загоны, чтобы осмотреть животных. Летом второго года войны на комбинат прибывали бесконечные эшелоны из Средней Азии и Казахстана: овцы, козы, лошади...

Столько измученных, доведённых до крайней степени истощения коней, Матрёна ещё не видела в жизни. Она не могла смотреть на слёзы, стоящие в умных, больших и влажных глазах лошадей, которых вели на убой. Они всё понимали о скорой смерти, но не было сил сопротивляться: участи они ждали несколько дней на дворе, где от голода буквально выгрызали деревянные доски и балки, разделяющие загоны друг от друга. "Милые, вы так нужны солдатикам... Помрут с голоду-то, кто защитит нас? - Уговаривала, скорее себя, женщина, гладя тощие, изъеденные мухами и оводами, шеи лошадей. 

Мужиков с мясокомбината брали и брали на войну, женщины из подсобниц, мойщиц, подавальщиц становились загонщицами, разделочницами и, наконец, забойщиками скота. Муж Моти уже с год не давал о себе знать: ушёл на войну в конце июня, оставил на молодую жену малолетнего сына - Генку. Ни других детей, ни памяти о пылкой и страстной любви ей за пять лет совместной жизни не досталось. Квёлый оказался мужик, хотя и умный, техникум закончил, финансы знал, в стройуправлении считался хорошим бухгалтером - кассиром.

И Мотя прилежно закончила семилетку, ремесленное училище, стала отделочником широкого профиля. Всё могла делать сама: штукатурить, менять обои, подбирать нужный колер... А с мужем познакомились на ремонте техникума: Василий - студент-дипломник - каждый день приходил в актовый зал, где она работала, подолгу простаивал у дверей, не скрываясь, "пялился" на девушку. Свадьба, по настоянию родителей жениха, прошла шумно: отец работал в потребкооперации, техникум, откуда пришли основные гости-студенты, тоже имел отношение к торговле, да и остальные присутствующие - сплошь торгаши. От Моти были старший брат Николай, инвалид ещё с гражданской войны, с супругой и двумя взрослыми детьми, и Валентин, младший в их семье, худущий, явно слабый лёгкими, вечно подкашливающий и без конца курящий папиросы "Север". Работал он кровельщиком, постоянно в разъездах: без дома, без семьи, без еды и уюта. Уже и в армии отслужил, и деньги хорошие заколачивал, а семьёй так и не обзавёлся.

- Мы, Чагины, все несчастливые, - нередко говаривал Валентин, имея ввиду, раннюю смерть отца, гипертонию у матушки, тяжёлое ранение старшего брата, оставившего полступни на южном фронте, освобождая Крым от белогвардейцев. - Только Мотька у нас, хоть куда, как огурец: крепкая да ядрёная!

- Поплюй, леший, сглазишь девку, - не унималась мама, хотя слышала жалобы на судьбу от младшего сына не первый раз. - Курить бросай, ешь нормально в семье, пей меньше, хоть и в праздники... А для этого - девку найди, женись, внуков мне нарожайте. Сколь можно после армии болтаться, словно дерьмо в бочке?

Не так и давние эти разговоры, а вот уже никого из родни в деревне не осталось, все за старшим, Николаем, перебрались в город. Ему, как "участнику и инвалиду", выделили большущую комнату за 30 квадратных метров на первом этаже кирпичного общежития текстильного комбината, прописали туда и маму, а заодно, и Мотю. Пришлось хозяину заняться плотницким делом: перегородил жилплощадь на четыре квадрата, выделил кухоньку с примусом да керогазом, вырыл подпол для хранения картошки и других овощей, оборудовал антресоли да полати, угол для "мойдодыра" и хранения вёдер и тазов. У второго большого окна обустроил своё рабочее место: в округе не было рукастее сапожника, чем дядя Коля - хромой. Шил модельную обувь редко, повалил его с заплатками да подмётками рабочий люд: особенно много ремонтировал детских ботинок в конце лета, перед новой школой. Но Моте всё же сшил венгерки, которые подсмотрел у богатой гостьи, пришедшей к соседям на Новый год. Девушка боялась надевать их, хотя знала, что и кожа не новая, и мех - из бывшего в употреблении, и молнию искали всем общежитием. И всё-таки это было произведение искусства, так решили соседи, увидевшие Мотю в полусапожках сначала на 23 февраля, потом - на 8 марта, и даже на 1 мая, когда уже цвела мать-и-мачеха и в тёплых потоках воздуха во всю носились бледно-жёлтые бабочки - капустницы.

***

"Нет похоронки, нет убитого... - думала о муже Мотя, уже не так часто, не каждый час, вспоминая его. - Значит, пропал без вести... Значит, есть надежда, что Генка - не безотцовщина... Сколько их в бараке уже без отцов осталось... Почти у каждой второй бабы - похоронка в ридикюле хранится..." Работали по сменам: двенадцать часов через сутки, от усталости некоторые женщины не могли дойти до дома, падали на топчаны и только потом, через пару-тройку часов отдыха, получив банку жидкого молока, спрятав в мешочек горсть отрубей или очисток от картошки, неслись к детям домой. Хоть какая-то кормёжка, отходы из отходов, которые разрешалось взять домой, делали женщин почти счастливыми. С приходом матери семья ела горячую похлёбку, иногда удавалось испечь на нутряном жире животных тонкие блины из картофельных очисток. При выходе с комбината обрезки сала женщины прятали в интимных местах одежды.

Мотю устроили на мясокомбинат родственники мужа, по блату. Подкармливала ожидающих забоя коров, доила их, молоко отвозила в столовую. Раз в смену рабочие ходили туда за супом из круп, ещё довоенных запасов, полагающийся кусок хлеба несли домой. Конечно, до линии фронта сотни километров, нет бомбёжек, жизнь спокойнее, чем у соседей, но голод наседал, особенно в военную зиму почувствовали. В школах - развёрнуты госпитали, раненых столько, что забиты и коридоры, и цокольные помещения. Тихое кладбище на окраине города разрослось до гигантских размеров, съев все поля близлежащего колхоза: в день умирали десятки воинов. Их хоронили в братских могилах, выставляя на свежем бруствере фанерные таблички с ФИО и цифрами госпитального шифра. Умерших от голода, болезней и старости жителей хоронили в старой части кладбища, в специально выкопанной траншее, которую делили на равные участки.

Уже несколько раз Мотя говорила, что надо переехать с Генкой к брату, до работы идти сто метров, мама - бабушка, хоть и старенькая, но зато постоянно дома да и дядя Коля не против: всё веселее будет ему сапожничать с помощником. А Генка - весь в папу, не голова, а "дом советов": вопросы и рассуждения вихрастого шестилетки ставят взрослых в тупик. Обожал его дядя, любитель литературы серебряного века, прочитывающий ежедневно до корок "Известия", а по выходным дням - журнал "Огонёк": он мог разговаривать и играть с малышом часами, благо это не мешает работе. Родители мужа - слышать ничего не хотят: свекровь всю жизнь домохозяйка, свёкор - ездит по областям, подписывает документы на закупку продовольствия. У него персональная машина, охрана и форма полковника интендантской службы. Так что Мотя с жидким молоком и отрубями казалась золушкой на королевском пиру.

И всё же она переехала к брату, одна, без сына: у неё не хватило сил отвоевать своё чадо. С договором, в присутствии Николая, условились так: она может навещать сына в любое свободное от работы время, гулять с ним, но приводить домой за час до сна... На выходной Мотя забирает Геннадия на весь день, он ночует с ней у дяди Коли. Свекровь долго боролась за отмену этого права матери, проиграла только благодаря настойчивости ветерана гражданской войны.

- Николай Иванович, голубчик, чем сестре вашей плохо у нас? Во внуке - наш сын, мы не знаем, что с ним, почему вы хотите лишить нас последней радости? - Моложавый полковник имел право так говорить, его Василий сгинул в первые месяцы войны, упёртый комсомолец, не стал прятаться за спину отца. - И почему ей надо работать на мясокомбинате, забойщиком скота?

- Так получилось, она шла дояркой... - дяде Коле явно нечем крыть. - А то, что она работает, как все, хочет растить сына, помогает своей семье... За что же её ругать? Сейчас война, штукатуры и маляры не нужны, вы знаете лучше меня, что случилось... Поверьте, Михаил Семёнович, так лучше для нас всех: она из деревни, вы-то это должны понимать...

А Генка обожал полковника, играл его портупеей, как на лыжах ходил по квартире в хромовых сапогах, любил ездить с дедом в черном лимузине. Молодой бабушкой он вертел, как хотел: та за один поцелуй в щёчку готова осыпать его сладостями. Жили родители Василия практически без скидок на войну: обед готовила кухарка, продукты привозил порученец из части, молоко, творог и сметану приносила всё та же тётя Дуся из пригородной деревни Горино. В обмен на консервы, крупы и муку, развесной кусковой маргарин.

Ночами Мотя плакала, мама, Серафима Ивановна, спала рядом на самодельном диване, жалела её, гладила волосы, шептала:

- Може, живой, у партизан али в обозе глубоком затерялся... Вот дороги установятся, пришлёт весточку, девочка моя, кровинушка ненаглядная, не тоскуй так, сына растить надо... Кончится и эта война, Геночка с тобой будет, вон, сколько сил-то потребуется...

Не знала мама: только сын на уме у дочери, отошёл-отболел суженый-ряженый, так и не полюбила, наверное, она Василия... Зачем же замуж выходила? Спроси теперь, зачем? Кто ж ответит? Он-то любил, да умно как-то, головой что ли, нежно, но лениво, со словами да оборотами... Боялась, здорово боялась напугать его Мотя тем, что вулкан в ней бурлит, мог и обжечь, спалить ненароком... Так вот всё и прошло на полутонах, на сдержках...

***

Первая смена на комбинате начиналась в шесть утра. Встала мать, стала греть чайник, на сковородку положила парочку вчерашних блинов, последние, нет больше очисток, а картошки чуток осталось, только для посадки, если не выкопают потом оголодавшие соседи. Тянулись к проходной ручейком, молчали, о чём говорить женщинам: живы и слава Богу. У четырёхметрового грязно-коричневого забора комбината - тишина, не мычат в загонах коровы, молчат животные... Такое впечатление, что всё вокруг повымирало, нет больше жизни, осталась одна война с голодом и ползающими на дымящейся свалке детишками, мальчиками и девочками, с грязными лицами и руками. "Боже мой, - думает Мотя, - ведь там ничего больше нет, кроме копыт и обглоданных костей... Как выдержать им всё это? А они Генку тычут мне в нос, до сих пор в матросском костюмчике водят мальчишку гулять на улицу... Совсем бабушка сдурела!"

...Степан Чичков, бригадир, давно приглядывался к напарнице, но побаивался крутого нрава "забойщика в юбке", её острых ножей. Намекал на каптёрку, где имел запас водки и кое-что ещё - лоток холодца с белыми коровьими лодыжками. Мотя так выматывалась за смену, что валилась с ног, но ни разу не оставалась отлежаться: после шести вечера она на час-два успевала забежать к Генке. Мальчик тепло встречал маму, выходил с ней на улицу, рассказывал о прочитанных книжках, на прощанье дарил свой рисунок или поделку. Мотя смущалась такой обстановке: всё это походило на больницу или детский дом. Но что придумать, чтобы изменить ситуацию, не знала, терпела, радуясь, что видит сына. Старший брат молчал, ждал воскресенья, делал для племянника заготовки из обрезков кожи, чтобы научить его продевать дратву, готовил деревянные гвоздики для забивания в каучуковую болванку.

Во вторую смену встречаться матери с сыном практически не получалось, приходилось ждать только выходного. За неделю мальчик отвыкал, не раз говорил "вы", всё чаще вырывалось у него слово "тётя"... Молодая мать впадала в панику, хотелось выть от горя. В один из таких вечеров к Моте подлез Степан. Все обрабатывали туши животных, на конвейере трудились одни женщины. Бригадир буквально втолкнул девушку в каптёрку, хотел сходу повалить на топчан. Та без особого труда вырвалась из рук, поправила ватник, перевязала косынку на голове, сказала, глядя в нетрезвые глаза бригадира:

- Степан, ты меня знаешь! В следующий раз, кастрирую и твоё хозяйство брошу на корм свиньям...

- Ах, ты, падла рыжая! Кочевряжишься... Пожалеешь! Я те ничего не буду отрезать... Исчезнешь отседа!

За Мотей приехали ночью, на сборы дали пять минут. Мама завыла, брат говорил, что он ветеран гражданской войны, ручается за сестру... Ничего не помогло. Мотю привезли во двор комбината, к большому пожарному пруду, где под мостками показали спрятанный под ветошью мешок с отрубями, которыми подкармливали скотину. Бригадир и один из рабочих показали, что видели, как Матрёна тащила к пруду государственное добро. Дело обычное, дело привычное, суд скорый, но справедливый: за хищение госсобственности назначили девушке шесть лет отсидки...

Вышла Матрёна по амнистии в честь Победы, но около трёх лет ей пришлось валить лес в Вологодских лесах. Коротко стриженая, возмужавшая, она носила мужскую шапку, брюки и чёрную фуфайку. Николай молчал о Василии, их семье, а, главное, о сыне. Мотя хранила выдержку, чувствуя, что произошло непоправимое, намного страшнее, чем лагеря, в которых её держали.

- Мы потеряли связь с Геной... Михаил Семёнович получил новое назначение по службе, тихо и незаметно увёз в Германию жену и внука... Райсовет дал мне справку: всё по закону, через оформленное опекунство, в связи с гибелью на фронте отца и лишением права материнства - Матрёны Ивановны, осужденной по статье... Дед стал мальчику за отца...

Потом Мотя слушала рассказ о смерти мамы, но почти не осознавала случившееся. Мальчик заполнил все клеточки её тела, долгих тысячу дней она мечтала прижать его к груди, поцеловать в макушку, взять за ладошку и идти по ромашковому лугу... Она сказала, наконец:

- Ах, мама-мама, прости меня, что не закрыла твои глаза, прости... Считай, и сына потеряла, как и тебя, навсегда.

Не плакала, вслух больше не вспоминала самых дорогих ей людей, вечером вышла навестить подругу с мясокомбината. Николай успел сказать в  дверях:

- Не мудри, сестрёнка! Старого не вернёшь... Твой враг убит на фронте, а его собутыльника привезли из госпиталя без ног...

***

...Севка родился в августе, в день, когда американцы бросили бомбу на Японию. Младший брат Чагиных - Валентин - привёз в год Победы санинструктора из госпиталя, где Дуся выхаживала его почти всё лето. Жить молодым негде, даже в домах частного сектора не нашлось угла для вернувшегося с войны инвалида с супругой. Николай разместил брата в сарае, благо начиналось душное лето, а Дусе, бывшей на сносях, выгородил в комнате угол 2х2 квадрата прямо на месте "мойдодыра". Умываться стали в кухонке или ходили в общий умывальник в коридоре.

Матрёна устроилась в ремстройконтору, сказала, что скоро ей выделят комнату в общежитии. С маминого квадрата с самодельным диваном и узкой кроваткой переселилась в уголок, а брата с невесткой перевела за перегородку, в приличные условия проживания. На работу она ходила в тех же брюках, фуфайке, только косынку поменяла на чёрную шаль. Молчаливая, замкнутая, она стала читать церковные книги, по воскресеньям отправлялась к заутреней в единственную на весь район действующую церковь. Подруг у неё не было, книги и молитвы занимали всё время.

Когда Дусю привезли из роддома, Мотя не отходила от неё, помогала неопытной мамаше, возилась с малышом, подмывала, пеленала, укачивала на руках, если он вдруг начинал капризничать. Но Севка - родился увольнем: поест, погукает и опять спит. Лицо Матрёны преображалось, когда она брала его на руки. Скидывала чёрную шаль, перевязывала кверху узлами белую в мелкий горошек косынку и начинала играться с мальчишкой. Николай несколько раз замечал, как сестра произносила имя "Геночка"...

Строители после войны - на вес золота, Мотя - мастер на все руки. Меньше, чем через полгода текстильщики дали ей комнату в новом общежитии. Она работала, не зная выходных, по полторы-две смены. Много зарабатывала, её уважали, предлагали бригадирство. Мотя даже не обсуждала варианты общественной жизни. На праздники - Светлая Пасха и Покров - она, как обычно, писала заявление на отпуск и исчезала на неделю-две. Только много позже Николай узнал: с двумя-тремя богомольцами она отправлялась в намоленые храмы области, мыла полы в церквах, витражи и окна, очищала от воска утварь. Нередко на службах становилась в церковный хор, пела молитвы.

Как-то по секрету одна доброжелательница сказала члену партии - старшему брату Моти, чтобы он приглядывал за сестрой. Доподлинно, мол, известно, что она обмывает покойников, читает псалтири по усопшим. Но самое страшное - в другом: она стала плакальщицей на похоронах... Правда, делает это абсолютно бескорыстно. Николай не обратил внимания на сплетни: мало ли дураков на свете. Но как-то на Пасху в посёлке скончался фронтовик, лучший сантехник, ходивший без ноги на протезе, дядя Петя Скуратов. Николай пошёл домой к старому товарищу, с которым дружил ещё до войны.

Жил Пётр в своём пятистенке, построенном накануне нападения фашистов. Дом далеко виден, высится на краю оврага, с большим садом и пристройками. Пожить-то в новом доме, вот, не успел, думает Николай, поднимаясь с палкой в руках по узкой крутой тропинке, сразу на фронт, госпиталя да операции, не спасли ногу Петру. А тут ещё рак привязался, сожрал мужика, которого, за безотказность, любил весь посёлок. Гроб с телом стоял в самой большой светлой комнате, горела лампадка под иконами в углу, свечи тихо потрескивали от неяркого огня. У изголовья покойника Николай увидел сестру, читающую церковную книгу. Матрёна даже не читала, а будто рассказывала о чём-то важном для неё, голос доверительный, грустный и нежный. Николай закрыл глаза, стоял и слушал сестру. Жизнь проносилась перед ним в картинках и везде рядом была его любимица - Мотя. Он мог бы стоять вечно и слушать голос, чувствовать любовь, которую несут произносимые ею слова...

И вдруг чтение прекратилось, к потолку, в двери, на улицу понеслись длинные звуки, негромкие, чистые на гласных, протяжные, с лёгким подвыванием: "Ой, да, Петя-Петя... Что ж ты нас-то покинул... Как же мы останемся без тебя... Детушек своих ты забыл..." Женщины, сидевшие на табуретках и стульях по стенке комнаты, плакали печально, шмыгая носами в белые ситцевые платочки, вышитые церковными крестиками. Николай не смог сдержать слёз, они так обильно потекли из глаз, что не спасал платок, который жена сунула ему в карман. Он пошёл к выходу, на крыльце, резном, украшенном петушками да курочками, раскрашенными в яркие жёлто-зелёно-синие цвета, стояли мужики, курили, тёрли глаза.

Николай не стеснялся слёз, вытер лицо платком, запрокинул голову и долго смотрел в серовато-грязное небо. "На Пасху всё равно распогодится, - думал он, - каждый год мальчишками мы коптили стёкла, веря, что утром, при восходе солнца, светило будет играть только для тебя..."

Попросил сигарету у знакомого мужчины, кажется, учителя труда из школы, раскурил, чего не делал много лет, втягивал в лёгкие дым и слушал плач сестры. И вдруг ясно ощутил: он готов слушать этот чистый и светлый голос вечно. Давным-давно, с детства, у него не было так легко и спокойно на душе. А главное, почувствовал, что кроме его, партийного, столбового пути, по которому он идёт, есть путь Матрёны, тихий и ровный, с любовью и послушанием, счастьем от служения... Кому? Он не смог бы ответить сегодня. Но Николай уже точно знал, что к этому пути он придёт...