Непристойная нагота русского короля

Конст Иванов
НЕПРИСТОЙНАЯ НАГОТА РУССКОГО КОРОЛЯ, или НЕМНОГО О РЕВОЛЮЦИИ

I

По телевизору дали отрывок из заседания «Гражданской платформы», где один из ее лидеров, отвечая на критику однопартийцев за участие в милитаристской «антимайданной» демонстрации, простодушно оправдывался: «Да что мы такого сделали? Вышли против революции…» Потрясающее признание! Русский младенец бессознательно указал  на голого русского короля. Того самого, неприличие которого власти уже год как пытаются стыдливо прикрыть то рваными обносками под названием «угроза фашистов-бандеровцев», то еще какими-то политологическими лохмотьями из смеси позавчерашних имперских позывов с ежедневно подштопываемой ксенофобией. Непристойная нагота русского короля – это страх перед революцией. Сегодня отвращение к ней и отрицание ее кажется нашему обществу настолько естественным и само собой разумеющимся (чей агитпроп здесь сильнее сработал? Солженицынский или поповский? Кто матери-истории более ценен?), что, как видим, иные деятели даже пролиберальных кругов невольно подражают этому постыдному общенациональному изъяну.

II

Страх перед революцией появился в России, вероятно, после петровских реформ, приблизивших отечество к «опасным» европейцам, точно и непосредственно охватил наших предков с 1789 года, когда до Руси долетел гул падающей Бастилии, и уже окончательно углубился и утвердился, когда Наполеон без спросу засел в Кремле. Этот страх отравил воздух XIX века, послал на виселицу и в Сибирь декабристов, оборвал и изуродовал жизнь лучшей части писателей, но не смог остановить русской революции, напротив, ускорил час ее торжества. С 1905 года он стал слабеть территориально, но густеть и сосредоточиваться вокруг трона; в Феврале 1917 – покинул страну, но не умер, а был увезен за рубеж и законсервирован эмигрантами-монархистами. После 1956 года, когда на ХХ съезде КПСС красный режим ужаснулся сам себя и началось его заметное разложение, и далее, в 1970 – 80-х годах, вместе с нараставшей диссидентской критикой коммунизма, стал вновь подыматься и страх перед революцией, подкрепляемый монархистско-эмигрантской пропагандой из-за рубежа и церковной реставрацией изнутри.

III

Моральная слабость Перестройки и Либеральной революции 1991 года была в том, что большинство ее деятелей, не говоря уже обо всем позднесоветском совке, психически раздавленном открывающейся правдой о  большевистских деяниях своих предков, восприняли эмигрантско-монархистско-церковный «дискурс» как некий общечеловеческий гуманный взгляд на революцию 1917 года, как покаяние и восстановление исторической справедливости и как удобное безобидное орудие против падающего монстра Советов. Монстр пал, но орудие оказалось отнюдь не безобидным, а идейно-реакционным претендентом на место павшего монстра, и его претензии росли последние двадцать пять лет как на дрожжах, не встречая серьезного сопротивления. В результате мы видим авторитарный «русский мир», снова традиционно отрывающий себя от Европы и загоняющий в международную изоляцию, и до предела обнаглевших попов, которые, пользуясь всеобщей деморализацией, суют свое невежественное рыло во все сферы жизни и, того гляди, потребуют восстановления в паспорте графы «национальность» и допотопной графы «вероисповедание». В фундаменте всего этого российского безобразия, сложившегося за постсоветские годы, лежит возрожденный мракобесием православно-монархический страх перед революцией, который не имеет ничего общего с общечеловеческой нравственностью, но представляет собой социально-смертельную инфекцию, извлеченную археологией в рясах и дворянских ментальных мундирах из трупа российской империи, сгнившей столетие назад.         

IV
            
Вот я сказал: всеобщая деморализация. Но не потому она у нас, что перестали верить в церковного  Христаваофа или в однопартийного бога Ильича, то есть не потому, что потеряли прежние уздечки, а потому, что без уздечек, свободно, двигаться не сумели, ибо свободная жизнь и есть условие и причина морали, но не наоборот: мораль не может быть прежде жизни. Свобода же, если начать отсчет с августа 1991 года, баловала нас не долго. Когда я увидел, какие гоголевские «хари», почти четвероногие, пришли в Думу осенью 93-го, я содрогнулся и почуял, что со свободой что-то не то, а потом, через годы, увидел ясно, что либеральная революция окончательно умерла в декабре 94-го, в реве танков, идущих на Грозный. Вот с тех пор и нарастают уже в новой, посткоммунистической, реальности ложь, лицемерие, вытекающее из них внутриобщественное насилие и, как следствие, тотальная деморализация.

V

Правда, многим, и мне в их числе, еще долго достаточно было как свободы простого падения Советов и отсутствия единопартийной цензуры над страной, и мы спали, невольно давая попам и прочим черным силам – которые как раз не спали! – шанс укрепиться. В стране разгоняли телеканал с независимым голосом, убивали журналиста-правозащитника, мешавшего темным этнополитическим играм, сажали в тюрьму слишком заметного бизнесмена-олигарха – всё казалось неизбежными издержками политики, которая от меня далека и не заденет, ведь каждый из нас обязан хорошо делать лишь свое дело, политика же профессия не моя и так далее… Так я лично проспал до 4 декабря 2011 года, когда до меня наконец дошло, что количество гнусных фактов, которые я не хотел замечать, однажды скопилось и уже перешло в качество гнусной жизни, и как бы я ни увертывался от политики, она приблизилась ко мне и задела, потому что когда проснулся, делать вид, что не видишь, уже стыдно, да и невозможно, так как чувство этого стыда неотделимо от ощущений, что жизнь уже накинула на шею удавку и воздух вокруг начинает исчезать…

VI

Итак, перед нашим обществом стоит исторический вопрос, как дальше жить: научиться двигаться без узды, то есть без государственно-церковной опеки, или вернуться в эту узду, укрепив и затянув ее туже? Это и есть вопрос о революции. Бойся его не бойся, он никуда и никогда не исчезает, потому что революция входит в ткань жизни как ее составная часть, так же, как реформа. Реформа и революция – родные сестры, две разновидности одной и той же социальной эволюции. Реформа есть более медленная, плавная и мирная форма революции, так же как революция – более быстрая, острая и бурная форма реформы, возникающая вследствие накопившихся длительных препятствий движению жизни.   

VII

Сегодня революция придвинулась не только к России, но и ко всей планете, ибо сталкиваются накопленные веками земношарного освободительного движения воля человека и воля народов к самостоянию, которые оказались несовместимыми. В уме Пушкина, слово которого я здесь использовал, эти две воли были еще одной, но чувства его уже страдали от действия через царя «воли народа», заботливо сокращавшей его жизнь. С тех пор прошло двести очень серьезных лет, и для нас «любовь к отеческим гробам» уже не столько исток «самостоянья» человека, сколько препятствие к нему. Ибо расширенное сознание человека сегодня требует и более широкой опоры своей любви – это «гроба» всего земного шара, превращающегося в Большое Отечество. Мы все острее ощущаем общность нашего дома, Земли, его одиночество в пространстве, и наше, человеческое, расширенное сознание обретает уже геокосмический патриотизм, тогда как патриотизм народов и их традиционных владык остается почвенно-ландшафтным, навек территориально связанным, неотделимым от первичного описания поверхности «планиды». Перспективы Человека и Народа разошлись, и закономерная неизбежность этого объясняется хотя бы тем, что для народов как существ природно-бессмертных и в принципе бесконечно воспроизводящих себя через людские поколения, страх смерти не существует, ибо для них не существует и смерть.         
Потому они могут щедро разбрасываться пушечным мясом своих двуногих клеток-винтиков, расход которых народная утроба всегда ритмически восполняет; потому же у народов в принципе нет никаких оснований для прекращения войн, или для всеобщего мира, который бы пришел на смену Войне, составляющей всю историю существования народов. Человек же на эти вещи смотрит по-иному… 

VIII

Ныне перед землянами – всеобщий полярный расклад, требующий выбора:
оставаться ли нам в тесных национальных квартирках, с их политологическими глазками в дверях, с их ненавистью и страхом перед соседями, с непросыхающим кровавым историческим следом, с неотвратимой перспективой уничтожения природы и всеобщего самоубийства?  Другими словами, смириться ли нам перед «новым средневековьем», приспосабливаясь к нему и приветствуя религиозно-этническое «возрождение народов»?
или, осознав себя человеком, а не просто клеткой «народного организма», выйти на простор единого Земношарного Дома, чтобы остановить войну, спасти природу и открыть для себя новую творческую перспективу? 
И уже переводя тот же выбор на язык непосредственной политики:
принять ли нам участие в консервативной «революции» (то есть реакционном перевороте)  традиционалистов-фундаменталистов, возрождающих диктат этноколлективизма над человеком, дающих народам иллюзию свободы действий за счет подавления человека?
или принять участие в гуманитарной, подлинно либеральной, настоящей, революции, раскрепощающей человека и через него – народы, освобождая их от этнического инстинкта порабощения своих «клеток»?   
 
15 – 18 марта 2015