Княжна три отрывка

Югославия
1.
Здание Казанского вокзала – увенчанное горделивой башенкой и наконец-то покрытое кровлей, олицетворяло весь романтизм ушедшей эпохи и походило на волшебный замок. С какими надеждами, старанием и любовью стоились эти «ворота на Восток». Теперь же, этой страшной зимой, вокзал, казалось умер…
… Внутри – безлюдно и гулко, слышен тоскливый вой гудка. Возле последнего вагона готового к отправке паровоза топчется замерзший проводник. Январь в этом году выдался лютый – ох, какой лютый. Крестьяне замерзали в нетопленных избах, в городах люди мерли от голода. Но не только жгучие морозы косили людей: непроглядный морок накрыл страну – да и есть ли еще та страна? – грянула революция, и потопила в крови некогда великое государство…
Бросив взгляд на кривые стрелки часов, свисающих над перроном, кондуктор едва не застонал – целых десять минут до отправки поезда. И тут же увидел две фигуры, торопливо бегущие по перрону. Когда они приблизились, проводник разобрал, что это – мужчина и женщина, довольно молодые. Мужчина – нерусский. Казах, что ли? Женщина – не разглядеть. Укутанная в платки да шали, выглядела что твоя матрешка. Мужчина молча протянул два билета и книжечки паспортов, аккуратно завернутые в платок.
- Новое правительство паспорта риквидир… ликвидир.. рувует, стал быть… - проворчал кондуктор, изучая книжицы. – Ну да ладно. У них один указ другой обгоняет, не уследишь. Кто ты будешь?... Са-ла-мат-ир-гаш…
- Иргалин. Самат, - тихо поправил мужчина.
- Ага! Казах? – хитро прищурился проводник, надеясь, что угадал.
- Башкирин. Был тяжело ранен на войне.  Лежал в госпитале. Теперь вот, еду домой, - спокойно отчитался мужчина. И, подумав, кивнул на женщину. – Жена моя.
- При звании? – проводник явно не хотел в одиночестве мерзнуть под сумрачным январским небом, ожидая, пока подойдет время отправления.
- Рядовой. – Самат, глядя себе под ноги, терпеливо ждал, когда дадут разрешение пройти в вагон. Было видно, что этот высокий богатырь, при всей своей могучей силе, обладает железной выдержкой и привык к дисциплине.
- Э, как! А жена-то, из горожанок что ли? Медсестричку из госпиталя везешь к себе в глушь, а? – усмехнулся себе в усы кондуктор.
- Башкирка. Приехала меня выхаживать четыре месяца назад. Теперь едем домой.
- На Урал то есть? Оренбургское казачество волнуется, слыхал? Атаман Дутов ополчение собирает. Куда ж ты – к волку в пасть?
Но Самату, казалось, было все равно. Он даже не понял, что имеет в виду кондуктор.
- Домой, - бессознательно повторил он.
- Ну, домой так домой, - вздохнув, разрешил проводник. – Иди, ищи свободное место. – Он чуть повернулся, пропуская Самата и его жену. Когда башкирка проходила мимо, он снова попытался разглядеть ее, но увидеть удалось мало – теплый платок натянут вперед по самый кончик носа. Мельком отметив нежно-очерченные бледные губы, проводник тут же забыл и о башкирине, и о его женщине, принявшись проклинать холод, новое правительство, как самое виноватое в этом холоде, и медленно тянущееся время…

В поезде стояла нестерпимая духота. Но, после леденящего нутро ветра, все же приятно оказаться в теплом вагоне. Жар, что называется, костей не ломит. Самат стянул шапку и пригладил жесткий вихор, черный, как смоль. На женщину, бредущую за ним, он даже не оборачивался. Заглядывая в клетушки, делившие вагон поезда на маленькие купе, без дверей и почти открытые любым взорам, он искал, где посвободней. Много разного люду бежало из древней столицы. В основном – мелкие торговцы, купцы да эти, зовущие себя интеллигенцией, – уносили ноги и скудный остаток своего имущества подальше – за старые горы, в глубь страны, ошибочно надеясь, что там смута их не достанет.
Найдя, наконец, купе, еще не доверху забитое, Самат шагнул за хлипкую перегородку. Расположившийся здесь толстый торговец со своим семейством попытался возмутиться, негодуя, мол,  их и так много. Но Самат спокойно объявил:
- Поместимся.
Взяв из рук женщины тощий узелок, он пристроил его на верхней полке, отодвинув купцовы пожитки. Жену усадил с краю, а сам присел на пол рядом – места больше не было. Молодая женщина, казалось, даже дышала с осторожностью. Наконец, будто придя в себя, она скинула с тоненьких рук огромные мужские рукавицы – как видно, саматовы, и, оправив платок, оказалась девушкой волшебной красоты. На башкирку она походила мало – светлые волосы, разделенные на пробор и стянутые в тяжелый узел, резко контрастировали с непокорными прядями Самата, черными, как крыло ворона. Огромные глаза сейчас, в тени ресниц, казались темно-серыми. Женщина размотала еще один платок – и показалась нежная шея, с пульсирующей голубой жилкой и тонкими золотыми нитями прилипших волос. На бледные щеки, казавшиеся хрустальными, возвращался румянец.
Самат очнулся от мыслей, поняв, что в купе вдруг настала тягостная тишина. Он поднял голову и увидел, что купец с семейством во все глаза таращатся на его жену. Он тоже повернул голову. Женщина задумалась, меланхолично складывая платок на коленях, и не замечала, что стала объектом всеобщего внимания. Самат, молча приподнявшись, вновь укрыл ее голову. Мягко, но настойчиво укутал и шею. Женщина вздохнула, но покорилась.
Поезд меж тем набирал ход, и вскоре привокзальные склады сменились заснеженными полями. Впереди лежал каменным поясом Уральский хребет. Соседи Самата по купе развернули промасленные свертки и принялись ужинать. По клетушке – и дальше, охватывая весь вагон, - разнесся запах рыбы и лука. Гулким эхом отозвался он в пустом животе солдата. Он взглянул на женщину. Закрыв глаза, она делала вид, что спит. Он понял – она притворяется, так как тоже голодна, и не хочет смотреть в рот соседям. Он вынул из-за пазухи маленький узелок и, слегка тронув жену за руку, положил ей на колени. Она открыла глаза и не понимающие взглянула сначала на Самата, потом – на грязный платок у своих рук. В куске ситцевой ткани лежала горбушка хлеба. Быстро посмотрев на толстую полнощекую купчиху, она поймала взгляд, полный презрения и жалости. Баба уминала картофелину размером с собственную голову, беззаботно размазав крошки по подбородку. Молодая женщина с горьким отчаянием отшвырнула хлеб и бросилась вон из купе.
В коридоре вагона она вновь размотала шаль, не открывая волос, пустив концы ее вдоль лица и плеч. Попыталась собрать выбившиеся пряди, но узел от этого окончательно развалился, что привело ее в полное расстройство. Прижавшись лбом к ледяному стеклу, она смотрела на проплывающие мимо хрупкие березы и не могла сдержать слез. За спиной возник Самат.
- Княжна, - тихо сказал он. – Надо вернуться.
- Не называй меня так. И я не хочу возвращаться, я лучше здесь простою, всю дорогу, лучше выброшусь на полном ходу… Ах!..
Женщина заплакала, вздрагивая. Самат, уперев руки по обе стороны, скрыл ее от посторонних глаз.
- Вы не должны плакать. Это привлечет внимание. Нам нельзя привлекать внимание.
-Ты – бездушный чурбан! – в исступлении воскликнула несчастная и, развернувшись, попыталась вырваться от него. Но Самат не пустил.
- Успокойтесь, прошу. Я обещал полковнику сберечь вас.
- Ах, меня уже никто и ничто не спасет, - прошептала она, в бессилии уткнувшись в его предплечье. – И полковника тоже. Мы обречены. Мы все…
Он ждал, пока она успокоится. Не в его праве – рассуждать об обреченности. У него приказ, который он должен исполнить. Наконец, она наплакалась и, подняв голову, собрала волосы под платок.
- Куда мы едем?
- Ко мне домой. В Башкирию. Под Уфой – село…
- Неважно. И что я там буду делать?.. – вопрос прозвучал риторически, но Самат всегда отвечал на вопросы.
- Там у меня дети. Жена померла еще до войны. Мы всем скажем, что я привез вас из Москвы, где мы поженились.
- Боже, какой резонанс...
Не будучи уверенным в значении слова, Самат промолчал. Но нашел его красивым и посчитал, что княжна довольна нарисованными им перспективами.
- Если вы успокоились, нам лучше вернуться в клеть. Тут все смотрят.
Тонкими пальцами она стерла дорожки слез и покорно кивнула.
2.
Ночь.
Январское полнолуние, первое в году, называют Луной Волка. Это страшное, лютое время. Холодный морок не щадит ни зверя, ни человека. Это время, когда принято делиться теплом и куском хлеба, когда даже лесным чудищам нужна семья, стая, любовь близких.
Ночь звенит над русской деревней. Предрассветный час темен, томен, но нега его лжива. Он усыпляет, ослабляет, обнажает перед опасностью.
Айхылу сражается со сном. В огромной горнице тепло растворилось во мраке, и девочка замерзла. Ножки ее босы, на тоненьких плечиках залатанное ситцевое платье. Девочка поет:
- Прилетел журавль, звонко поет – от Уральских гор привет передает…
Простые слова старой башкирской песни помогают Айхылу справиться со сном. Колыбельную малышка слышала от  матери.  Чахотка забрала ее прошлой зимой. А осенью умерла бабушка – от чего, Айхылу не знала, соседи говорили – от голода, а может, от тоски по своему сыну, который без вести пропал на войне. Так или иначе, четверо детей остались одни в холодной избушке. Сжалившись над сиротками, соседка, Сабира-енге, считавшая себя землячкой, а значит – дальней родственницей семьи Самата, пристроила шестилетнюю Айхылу нянькой в дом богатой русской купчихи из соседнего села. И вот уже третий месяц девочка качает ночью младенца Алешеньку, а днем – метет пол, стирает и носит воду. Купчиха, Марфа Егоровна, нраву была крутого, придерживалась принципа «кто не работает – тот не ест» и твердо следовала ему, заставляя и домочадцев.
Спев песню о журавле в шестой раз, Айхылу совсем отчаялась.
- Ну, засыпай, миленький! – уговаривала она трехмесячного малыша, изо всех сил раскачивая люльку. Если Алешенька сейчас не уснет, значит, и ей не спать всю ночь. Мальчик тихонько хныкал и просьбам не внимал. Став на цыпочки, Айхылу вытащила ребенка из колыбельки. Он упитан и очень тяжел. Усевшись на сундук, девочка положила ребенка на колени и принялась баюкать, напевая привычный мотив. Прижимая к себе теплый комок, она постепенно согрелась.
Ночь дрожит над русской деревней, кружит снежными звездами, заглядывает в окна, жалеет Айхылу. Видит девочка ее синий взгляд, и проваливается в вязкую бездну…
Громкий рев разорвал предрассветную пелену, кружевной паутиной окутавшую горницу. Айхылу, испугавшись, подпрыгнула на сундуке и в следующую секунду поняла, что произошло. Она уронила ребенка. Разгоняя сон и ночной мрак, она бросилась на пол, пытаясь на ощупь найти орущий сверток. В соседней комнате послышались шаги, и, осветив горницу свечным огарком, на пороге появилась толстая купчиха. Сидя на полу Айхылу сжимает дитя, но ребенок продолжает реветь. От страха плачет и девочка, понимая, что ждет ее за нерадивость.
- Ах ты нехристь! Отродье цыганское! Ребенка уронила, паршивка!
Не смотря на дородность, баба, словно коршун, налетела на девочку, и, отняв ребенка, положила его в люльку. Айхылу, обхватив руками голову, тихонько скулила, зная, что этим наказание не ограничится. 
И действительно – Марфа принялась молотить девочку кулаками, куда придется, приговаривая:
- Вот тебе, дрянь! Отродье! Приютила на свою голову! Свинья неблагодарная!
- Уууу, не бей, тетенька! – вопила в ответ Айхылу. Крикам девочки вторил плач младенца. Наконец, Айхылу удалось забиться под лавку, и Марфе стало несподручно ее колотить. К тому же в комнату вошел муж купчихи, тощий и тихий мужичок, уютно устроившийся под каблуком супруги. Он принялся качать Алешеньку, и по мере того, как успокаивался ребенок, успокоилась и его мать.
- Ты видел? Ребенка мово уронила, нехристь! Отродье аспидово! Завтра устрою тебе ужо!
Они ушли, прихватив с собой младенца. Айхылу выползла из-под лавки. Голова горела и казалась огромной. Ноги не слушались. С трудом поднявшись, девочка побрела из горницы в сени, где за перегородкой, в маленьком чуланчике была устроена ее постель. Тепло из избы сюда не проникало. Согревая ладошки маленькими облачками собственного дыхания, малышка забралась под старый тулуп и закрыла глаза.
И грезится ей сон.
Пришла весна. Девочка, лежа на склоне зеленеющего холма, наблюдает за белыми облачками, бегущими по небу -  кругленькими, совсем как овечки Сабиры-енге. Она думает: «Ах, какие же они счастливые, эти облачка! Плывут себе, куда хотят, и молчат – никому не докладывают о своих планах! И нет у них забот, кроме как радовать глаз. Почему они такие кругленькие? Едят, наверное, досыта. А чем же они питаются? Может, солнцем, или синевой небес?» Айхылу не знает. Она смотрит на облачка и вспоминает о весне. Вот счастье – девицу-весну из зимнего плена снова освободил принц! Злобная зима представляется девочке вроде Мяскай – Бабы-Яги, она заколдовала принца, превратив его на веки вечные в аиста, но он все равно высвободил красавицу-весну, только вот себя спасти не смог – так и шагает впереди прекрасной девушки в птичьем обличье. Эту сказку о весне и аисте рассказывала малышке мать. Айхылу садится и глядит вокруг: на сколько глаз хватает – изумрудная зелень. Но что это? По пологому склону, прямо ней, поднимается прекрасная молодая женщина. Неужели, так посчастливилось, и она увидит саму богиню-весну?
Да это же мама! Мама к ней идет!
- Мамочка! – девочка тянет руки и натыкается на холод.
- Нехристь! У, отродье! Вставай, работать пора! 
С трудом открыв глаза, Айхылу попыталась прийти в сознание. Голова полыхала, точно лучина, а ладошки – ледяные. Она хотела прижать руки к горящему лбу, но не смогла. Приподнялась было – но тут же со слабым стоном опустилась обратно на гору тряпья, что служила ей постелью.
Марфа Егоровна, уперев руки в пышные бока, с недовольством наблюдала за тщетными попытками девочки подняться, разглядывала ее синяки и кровоподтеки, приметила синяки под глазами и пылающие щеки и пришла к выводу, что сиротка скоро помрет. Она думала: оставить ее здесь – расходы на погребение, тем более, не место мусульманке на православном кладбище! Так и придется в аул везти. Так лучше уж живую, тем самым, избавив себя от сплетен и наговоров.
- Мишка! – крикнула она в открытую дверь. – Запрягай Каурку, Альку домой везти придется. У, отродье! Одна морока от тебя!
***
Урал. Вот он какой, каменный пояс, хребет земли, отделяющий цивилизованную Европу от дикой Азии. Глядя на обступающий дорогу седой лес, Женя думала об обреченности, искала символы и знаки своей несчастной доли в нависающих над лесом острых скалах, в темных пролесках, в острой колее, разрезающей белоснежный покров. Она уже давно отчаялась плакать, молить и уповать на богов, людей и чью бы то ни было помощь. В Уфе на станции они просидели больше суток, ожидая подводы, идущей в сторону деревни Самата. Наконец, нашелся старичок-односельчанин, который согласился их подвезти. Женя не чуяла ни рук, ни ног, ни собственного сердца. «Испытания даются по силам» - убеждала она себя. Но оказалось, что душевные муки пережить легче, чем терзания голода и холода. Сидя теперь в санях, с трудом уместившись на мешках с овсом и просом, Женя не могла ни страдать, думая о неизбежности,  ни радоваться тому, что скоро, наконец, путешествие закончится.
Сани легко бежали сквозь лес. Возница с Саматом говорили о зиме, о плохом урожае и голоде в ауле. Разговор шел на башкирском, и Женя не поняла, почему в какой-то момент плечи «ее» батыра поникли, и он утер глаза шапкой. Старик порывисто сжал ему плечо.
Женя почувствовала легкую дрожь в запястьях. Неужели, что-то с детьми? Сама она детей не имела, замуж  только собиралась, и, естественно, мечтала – в определенный срок и в далеком будущем, - их иметь. Вместе с кучей нянек и гувернанток. И когда Самат между делом сообщил ей, что у него –  четверо, девятнадцатилетняя княжна, единственная дочь в дворянской семье, ужаснулась. Как она с ними справится? Но волновал ее этот вопрос недолго. Своя судьба к сердцу ближе.
Между тем, сани заскользили мимо крошечных домишек, рассыпанных в ложбинке меж взгорьями. Залаяли собаки. Подвода остановилась. Кивнув девушке, мол, приехали, Самат спрыгнул с облучка. Женя, не чувствуя замерзших ног, сползла в снег. Подвода нырнула в переулок, а Самат, как ни в чем не бывало, шагал по улице. Эта невозмутимость начала злить Женю еще в Уфе. Его не трогали ни ее слезы, ни жалобы, ни слабость. Вообще-то, она женщина, в конце концов! Да не какая-нибудь, а княжна Годунова! Последняя из древнего старомосковского рода!  Но сейчас девушка не имела сил даже на злость. Выбравшись из сугроба, она плелась за ним, пытаясь разглядеть свое новое место жительства из-за заиндевевшего края платка. Крошечная деревушка сползала с окружавших ее холмов. Это Уральские горы? Не очень-то и высоки. Ей вообще кажется, что весь башкирский край – холмы да взгорья. Окружили ее, точно ледяные стены. И про здешнее население она наслышана – вышли из лесов, полулюди-полуволки…
Свернув за Саматом к маленькой покосившейся избушке, Женя почувствовала что-то вроде облегчения. Они ехали с самого утра, время, должно быть, близится к полудню. Неужели она сейчас скинет все свои промерзшие платки, съест горячего куриного бульону и поспит, как человек?
Самат, держась за хлипкие воротца, оглядывал родной двор, оставленный им больше трех лет назад. Не увидит он больше свою любимую жену, летящую, словно ласточка, ему на встречу. Мать его, маленькая и юркая,  больше не пробежит из дому в низенький сарайчик покормить уютно бекающих овечек…. Померла и она, оказывается…
Дверь распахнулась и на крыльцо выбежал мальчик лет десяти. Без верхней одежды, в огромных, не по ноге, валенках, он бросился к Самату, повторяя звонким голоском:
- Атай! Атай!
Отец подхватил его на руки и расцеловал в угольно-черную макушку.
Следом на заледеневшие доски вышла юная девушка – талия, что коса, перекинутая через хрупкое плечико. Босая, переступая с ноги на ногу, она куталась в пестрый платок, и, смеясь, роняла слезы. Побежать за братишкой к отцу прямо по снегу она не решалась.
Женя чувствовала себя лишней и неуклюжей в своих одежках. Застыв на улице, за воротами, она наблюдала трогательную сцену и мечтала, чтобы она поскорее закончилась. С таким трудом заглушенные воспоминания ожили, и горячей лавой поднимались от нутра, все выше и выше. На улицу высыпали соседи – мужчины и женщины, окруженные детьми. Они что-то кричали Самату, бойко отвечал мальчик, сидя на руках отца. От незнакомого языка становилось еще тоскливее. К тому же, она тоже стала объектом внимания, довольно бесцеремонного.
В этот самый момент на дальнем конце улицы показалась тройка. Лихо разметая снег и позвякивая бубенцами, сани быстро подъехали к саматовой избе. Укутанная в бобровую шубу, на тропку скатилась Марфа Егоровна. Самат спустил сына на землю и, мимо Жени, подошел ближе.
Увидев батыра, купчиха смутилась. Муж ее и вовсе спрятался за высоким воротом тулупа.
- С войны воротился, никак? Убег, иль отпустили? 
- Уволен по ранению.
- Да вот, дочь твою младшую привезли. Сабирка, у которой козье молоко беру, нахвалила ее, мол, помощница будет с младенцем моим. Согласилась взять. Бабка-то ваша померла. Старший сын зимогорит. Хотела помочь. Кормила, поила, как родную. Ни забот, ни хлопот не было у ней. Да вот, захворала, чей-то. Видать, гнилая была уже, когда взяла, как жена твоя. Привезли вот, забирай, - она кивнула на кучку тряпья в углу телеги и отошла с тропы. Самат подошел ближе. Сквозь грязное покрывало проглядывали тоненькие ручки и черные косички. Сверток чуть слышно застонал, когда Самат развернул его. В покрывале лежала едва одетая Айхылу, от холода личико ее казалось совсем прозрачным, отец увидел огромные синие следы от ударов, заплывшие глаза и кровоточившие губы. Он поднял девочку на руки. Купчиха глядела невозмутимо. А Женя вдруг поняла, что Самат едва сдерживается от желания выхватить наган, спрятанный под кителем, и пристрелить бабу на месте. Впервые она видела столь яркие эмоции на лице каменного, как Урал, батыра. Но он сдержался. Молча прошел он сквозь ворота в лачугу, а за ним побежал мальчик. Соседи медленно расходились за свои заборы.
- Ух, как зыркнул… Нехристь! Отребье… - ворчала купчиха.
- Как вы смели так избить несчастного ребенка.
Женя не сразу поняла, что этот ледяной тон принадлежит ей. Купчиха изумленно обернулась. Такую речь она слышала лишь однажды – как-то летом в ее лавку нежданно-негаданно заехала дочка губернатора, решившая полюбоваться красотами башкирских лесов.
- А ты кто такая? – выдохнула она, плюхнувшись в сугроб.
- Не забывайтесь и не тычьте. Будь моя воля – гнали бы вас плетьми, отсюда и до самого дома. Вы не достойны носить звание женщины и матери, после того, что сделали. Убирайтесь прочь с порога моего дома!
И, не особенно интересуясь реакцией купчихи, Женя прошла по тропинке, вытоптанной Саматом, в избу.
В горнице было темно и холодно. Мальчик разжигал маленькую печку. Красавица с косой, тихонько всхлипывая, наблюдала, как отец растирает тоненькое тельце сестренки. Айхылу, без сознания, распласталась на нарах, малютку била дрожь. Самат укутал дочь в овечью шкуру – старую, но от этого не менее теплую. После встал, объявив детям, что надо бы наколоть дров, вышел на улицу. 
Дети глазели на Женю, не решаясь вымолвить и словечка. Между тем она скинула,  наконец, платок и тяжелый тулуп. Пусть холодно. Она устала от всех этих тяжестей и тягот, висящих на ней. С наслаждением распушив золотистые волосы, которые вызвали восторг у детей, присела на нары, возле маленькой. Айхылу уже не дрожала, только дышала хрипло и металась, вырываясь из плена гревшей ее шкурки.
Женя положила прохладную ладонь на лоб девочки. Она не знала, какие отголоски генетической памяти руководили этим жестом. Но Айхылу затихла. Она чуть приоткрыла глазки. Посмотрев на Женю, малышка прошептала:
- Яз килде!
Весна улыбнулась, и девочка, умиротворенная, уснула.

• Атай – отец (башк).
• Яз килде! – Весна пришла! (башк).
3.
Низкие, низкие тучи. Над заливом, должно быть, дождь.
Что за окном? Утро или вечер? Кривая стрелка показывала два часа пополудни. Но реальность в последнее время лгала. Выпотрошенная, вывернутая наизнанку, она изменялась каждый день.
Женя смотрела сквозь оконное стекло, и ей казалось, что голова ее набита такими же тяжелыми и сизыми тучам, разламывающими изнутри виски. Выпить кофе? Но Маруся, горничная, не возвратилась со вчерашней ночи, а кухарка не сумеет сварить так, как следует. Идти же вниз самой и возиться с приготовлениями, Жене было невмоготу. Она устала, устала беспредельно! Устала от тревог, от плохих новостей, от этой осени и туч, нанизанных на шпиль Адмиралтейства, от беготни пьяных солдат по улицам Петрограда, от закрытых театров, от скуки.
Она провалялась в постели непозволительно долго, чувствуя себя больной. Не дождавшись Маруси, Женя спустилась вниз, и поняла, что большой особняк пуст и темен. Наконец, обнаружив кухарку, щелкающую на кухне семечки и в очередной раз пообещав себе выдворить вон эту деревенскую бабу, как только ей найдется замена, Женя осведомилась, где Маруся.
- Так не воротилась. Как ночью ушла к своему жениху, так и все, с концами. Видать, из-за мостов.
- Каких мостов, что несешь?
- Так солдатики мосты развели, чтоб рабочие с окраин не пришли и господ не перебили.
Это что еще за новости? Но добиться от толстой кухарки вразумительного ответа не представлялось возможным.
- Отец приезжал?
- Николай Иваныч приехали поздно ночью, переоделись, и снова на заседанию.
-«На заседанию»! – передразнила Женя и тут же застыдилась своей злости. Старуха не виновата в ее плохом настроении. – Завтрак подавай. Сама накрой, раз Маруси нет. Как придет – сразу ко мне пусть подымется.
Значит, они вдвоем в доме. Основная часть прислуги была приходящей. Маруся, кухарка, да Семен, следивший за конюшней, составляли постоянную компанию Евгении и старому князю.  Конюх, бесспорно, правил отцовским экипажем, и надеяться на выезд сегодня не приходилось. А ей так захотелось прокатиться по набережной!
Позавтракав в одиночестве, девушка поднялась к себе в еще более дурном расположении духа. Стоя у окна и наблюдая за движением туч, она пыталась припомнить, когда в последний раз чувствовала себя счастливой. Первой черной вестью была коротенькая записочка от Алексея с фронта: «Легко ранен, лежу в госпитале. Нет поводов волноваться». Ничего себе! А где признания в тоске по ней, Женечке, строки нежности и томных признаний? Тогда, пробежав огрызок бумаги глазами, она в раздражении смяла телеграмму и швырнула прочь, решив оскорбиться и не отвечать письмом. Неделю спустя, на балу у князя Львова, она с удивлением принимала слова сочувствия. Весь петербургский свет естественно знал об их помолвке с полковником Рузаковым. Каждый военный, присутствовавший на балу, с восторгом отмечал, что она должна гордиться героем, выведшем из «мешка» целую дивизию, а у дам в глазах стояли слезы. Тогда Женя, ругая себя за глупую гордость и поверхностность, поняла, что – разумеется! – Алексей ни за что не позволил бы уложить себя в госпиталь при легком ранении! Господи, а вдруг, он умирает где-то там, в Галиции, в ужасных условиях, и некому подать ему стакан воды? А что, если его покалечило? Женя писала одно письмо за другим, но ответа не было. Потом, эти бесконечные волнения и полная сумятица в столице. Отец с восторгом принял февральский переворот и республику, только и говорил, о светлом будущем, рассуждал о «западном пути», либерализме и конституционной демократии и даже вступил в либеральную партию. Женечка ничего понимала в политике, но отец был для нее непререкаемым авторитетом. К тому же, жизнь ее мало изменилась, балы, премьеры, с наступлением лета – пикники, благотворительные обеды. Стало модным обсуждать партии, деятельность правительства и возможные результаты съезда Учредительного собрания. Телеграмма от Алексея пришла в первых числах июля, и именно с этой злополучной новости все пошло наперекосяк, словно реальность сбросила с себя романтические рюши и обнажила истерзанное, грязное тело. В городе начались волнения. Правительство теряло контроль над ситуацией. Три дня назад отец, осунувшийся и усталый, осторожно сказал дочери, что, возможно, им придется уехать в Париж.
- А как же Алексей? – растерялась Женя. Николай Иванович пристально заглянул в глаза девушке и ничего не ответил. «Он думает, что полковник мертв» - в отчаянии поняла Женя, заломив руки.
Когда часы, захрипев, пробили пять раз, девушка поняла, что больше стоять у окна не в силах. Из окна своей спальни она видела казачьи полки, двигавшиеся к Дворцовой площади, слышала залпы и выстрелы со стороны Мойки, и поняла, что, скорее всего, начались вооруженные столкновения у Зимнего дворца, где вот уже третьи сутки шло заседание министров Временного правительства. Там был ее отец.
Судорожно натянув на себя платье из черного сукна, обычно использовавшего для верховой езды, кое-как собрав длинные пряди в пучок, Женя бросилась вниз, на ходу завязывая ленты шляпки. Накидка висела в гардеробной. Крикнув кухарке, что она скоро вернется, девушка выбежала из дому. На улице было холоднее, чем она ожидала. Закутавшись в тонкую ткань, она решительно двинулась к центру города. Путь до площади прогулочным шагом занимал, обычно, час. Теперь Женя рассчитывала добраться до Зимнего в два раза быстрее. На улицах творилось что-то невообразимое. Десятки солдат и матросов, кавалеристы, скакавшие прямо по тротуару, люди, бегущие куда-то сломя голову. Оказавшись в этом водовороте, Женя поняла, какой глупостью было броситься из дома на улицу в надежде найти отца. Он сможет позаботиться о себе. А она – нет. До площади было уже рукой подать, когда обнаружилось, что дальше нельзя продвинуться ни на шаг. Хмельной матрос, мерзко ухмыляясь и беззастенчиво разглядывая девушку, объяснил, что все улицы – Миллионная, Моховая, Большая Конюшенная, Невский, - перекрыты, и скоро начнется штурм. Долой – правительство! Вся власть – Советам! Вслед за ним эти лозунги тут же прокричала остальная пьяная солдатня. Женя испуганно отпрянула в узкий переулок.
Штурм? Что это значит? Девушка прижалась к стене какой-то лавки, пытаясь отдышаться.
- Что ты тут делаешь, детка? Иди-ка домой, пока цела, - старушечий голос раздался из темноты проулка. Женя увидела перед собой пожилую женщину в дешевом крепдешиновом платье.
- Что там происходит? О каком штурме они кричат?
- Вот так, дорогая, нетути больше защитников у власти. Одни девки* да мальчишки из училищ остались. Видишь, солдаты, матросы, даже казаки – все предали наше правительство. Ох, страшные времена будут…
- Почему вы так говорите?
Старуха улыбнулась, и Жене сделалось страшно от этой беззубой ухмылки.
- Знаю. Нет беспощадней войны, когда рабы идут против господ. Нет в мире большей ненависти, чем ненависть угнетенных.
Женя подумала о Марусе, которая выросла одновременно с Женей. Об огромном Семене, катавшем ее на плечах в детстве, и сокрушающимся, как бы княжна не «простудила ножек», каждый раз провожая ее на конную прогулку.
- Вы преувеличиваете. Мои слуги…
- Аааа! – бесцветные глаза старухи жадно вспыхнули. – Так ты барыня! Ну иди, посмотришь, как твои слуги тебя защищать будут, когда власть эта рухнет, а всех мунистров перевешают. Я-то знаю. Видишь? – Женщина нырнула за ворот, и в руке блеснул медальон на цепочке. Женя подошла ближе. Внутри прозрачного стекла проглядывались тонкие белые нити.
- Это волосы королевы-мученицы, - шепотом заговорила старуха. – Мой прадед был личным ювелиром принцессы де Ламбаль. Он был там во времена Большого Террора. Видел весь этот ужас, дорогая. Чернь надела ее голову на пику и протащила, как знамя, от Ла Форс до самого Тампля. Вот что случается, когда приходит пора возмездия… Беги, детка. Скоро пальба начнется.
Женя отпрянула и, не оглядываясь, бросилась в сторону дома. Старуха, проводив ее взглядом, скрылась за дверью заколоченной ювелирной лавки.
Из-за туч вечер наступил раньше. Шаг за шагом преодолевая расстояние до дома в густых сумерках, Женя даже не пыталась отогнать терзавшие ее мысли. Повесят министров? Слуги расправятся с ней? Голова на пике? Страшные времена…
Дом испугал ее. Огромный и темный особняк угрожающе навис над улицей. Со стороны центра, за жениной спиной, послышался грохот выстрелов и выкрики, сливающиеся в грозный рокот. Поняв, что деваться ей некуда, девушка проскользнула за кованую калитку, щелкнувшую ей вслед, словно пасть зверя, проглотившего добычу.
В окнах ни огонечка. Это значит, отец не вернулся. Он в Зимнем. Зимний штурмует безжалостная чернь. Пытаясь унять дрожь, Женя сцепила руки. Дверь оказалась приоткрытой. Что это? В парадной было тихо. Закрыв за собой дверь, девушка позвала:
- Маруся? – голос сорвался на шепот, и, откликнувшись эхом в огромной зале, следовавшей за парадной, только оттенил жуткую тишину. Ни шороха не раздалось в ответ.
Слуги не сведут с ней счеты. Они ушли. Бросили ее, одну, совершенно не волнуясь, что с нею станется.
Скинув шляпу и накидку на пол в гардеробной, Женя на ощупь прошла сквозь первый этаж к лестнице. Зажигать лампы она не решалась. Мало ли кого привлечет яркий свет в богатом особняке. Ненависть угнетенных…
Поднявшись к себе, она вновь принялась вглядываться в сумрак за окном. Никаких мыслей в голове, ни безумных, ни здравых, ни тревожных не осталось. Гулкая пустота, вязкая, словно болотная топь. Нужно дождаться утра. К утру все разрешится. Они – Правительство и Петросовет – придут к компромиссу. Всегда приходили. Все же не восемнадцатый век на дворе, чтоб ждать террора, как во времена Французской революции, о котором толковала старуха. Только бы никто не ворвался в огромный и беззащитный дом…
И тут, словно в насмешку над ее упованиями, калитка весело и звонко стукнула. По короткой дорожке к ступеням крыльца шел высокий силуэт. Женя вглядывалась в фигуру, надеясь узнать в ней отца, Семена, полковника… Нет. Незнакомый. Хуже того – солдат. Что ему надо? Ограбить их? Поджечь дом? Шаги приближались, человек поднимался вверх, безошибочно идя прямо к комнате Жени. Девушка хотела бежать, распахнуть окно и звать на помощь, броситься прятаться… Но смогла только опуститься на пол у подоконника. Дверь открылась.
Он, без сомнения видит ее и вообще, пришел сюда за ней. Огромный, как дьявол. Нечеловеческое лицо. Женя сжалась в комочек и закрыла глаза. Ничего.
- Княжна. – Голос, точно каменная глыба перевернулась. Девушка подняла голову и посмотрела на незнакомца. Он протягивал ей платок. Тоненький, изящный батистовый клочок кружев. С вышитой ею собственноручно монограммой полковника.
- Вы от Алексея? – не веря своему счастью, и от него же позабыв обо всех приличиях, пролепетала Женя. – Где он? Отведите меня к нему немедленно!
- Нельзя. Высокоблагородие на фронте, не в городе. Я должен вас уберечь. Пойдемте.
Женя встала, солдату она приходилась по грудь.
- Куда мы пойдем?
- Я спрячу. В городе неспокойно.
- Мой отец сейчас в Зимнем дворце. Он министр юстиции Временного правительства. Я буду ждать его возвращения, – на последних словах голос задрожал.
- Здесь опасно. Я спрячу вас и узнаю, что с князем.
Комнату озарило алым. Свет был так ярок, что казалось, горит соседний дом. Раздумывать времени не оставалось. Солдат быстро направился к выходу, ведя Женю за собой. Она была слишком напугана, чтоб удивляться такой бесцеремонности.
- Как твое имя? – спросила княжна уже на лестнице.
Он ответил, не оборачиваясь:
- Самат Иргалин, рядовой 49-ой пехотной дивизии.
- Точно, дьявольское имя, - пробормотала Женя. Солдат, назвавший себя Саматом, ничего не ответил. За дверью их ждала тревожная октябрьская ночь.