Семеновна

Гульчера Быкова
В институт я перевелась с факультета журналистики престижного республиканского вуза. Пришлось дополнительно сдавать целую кучу дисциплин, потому что учитель-словесник — это, конечно, не журналист. Мало того, на выпускном курсе неожиданно выяснилось, что я могу не получить свой красный диплом, потому что в школе не работала, а труд курьера газеты «Вечерний Ташкент» неадекватен труду учителя-практиканта средних классов даже самой захудалой школы. Пришлось срочно ехать на педпрактику в отдалённую сельскую восьмилетку, ребятишки которой вот уже несколько месяцев блаженствовали без великого и могучего, так как учителя в этой Богом забытой деревеньке подолгу не задерживались. Ситуация усугублялось «интересным» моим положением: не к месту и не ко времени я готовилась стать матерью.
В селе, как известно, гостиниц нет. Поселили меня в свободной комнатушке старенького школьного интерната, беспокойные жильцы которого сильно досаждали мне шумливостью, а ещё больше — нездоровым любопытством. Полнотелая, малоподвижная из-за больных ног повариха Семёновна сжалилась надо мной и предложила поселиться в её просторном добротном доме на окраине села: «Тяжёлая ты, тебе и младенчику покой надобен, а нам с Федотычем веселее будет».
Расторопный голубоглазый балагур Федотыч, выглядевший моложе Семёновны, привозил старую повариху раным-рано на своём видавшем виды юрком бензовозике. Может, это не муж, а сын?.. Всякий раз он ловко и весело распахивал перед ней дверцу, бережно принимал на руки и, невзирая на внушительный вес, легко, смеясь и дурачась, проносил почти до калитки. Всегда говорил что-то ласковое и весёлое, а уходя не забывал поцеловать.
Я, ранняя птаха-жаворонок, к тому времени уже не спала и, наслаждаясь безмолвием сонного интернатского народа, гуляла по расчищенным дорожкам вокруг дома или смотрела на дальний лес, на заснеженные поля, на появляющееся из морозного тумана зимнее солнце. И всякий раз, невольно наблюдая за грузной Семёновной и ловким заботливым Федотычем, мечтала, что вот рожу мальчика, он вырастет и будет меня, старенькую, так же любовно и ласково сопровождать до конца жизни…
К вечеру того дня мы ждали Федотыча уже вдвоём. Добрая повариха — с отходами для поросят, а я — с сумкой, где лежали немудрящие студенческие наряды да учебники по русскому языку и литературе. Ровно в шесть на дороге показался бензовозик-замарашка. На этот раз Федотыч ловко погрузил сначала Семёновну с вёдрами, а затем и меня. Я и охнуть не успела, как сильные руки шофёра подхватили меня и бережно опустили на сиденье.
Не обращая на меня ни малейшего внимания, он нежно и ласково заглядывал старой женщине в лицо, словно давно не виделся с ней и очень-очень соскучился. Он всё говорил и говорил ей о прожитом дне, о поездке в райцентр, о какой-то аварии, свидетелем которой случайно оказался… Время от времени, отрывая руку от руля, он ласково прикасался к её плечу, нежно поглаживал по волосам, по коленям. На дорогу почти не смотрел. Казалось, умная машина, словно живая, сама ловко выворачивала из-за очередного поворота, объезжала колдобины и держала курс в нужном направлении.
Большой рубленый дом, ухоженный сад, просторный двор, добротные постройки для скота, высокий ладный забор вокруг — всё свидетельствовало о крепкой хозяйской руке. Смеясь и дурачась, Федотыч подхватил в охапку угрюмую, молчаливую спутницу и легко понёс к высокому крыльцу. Помог ей, грузно ступающей на распухшие ноги, подняться по ступеням. Я нерешительно выбралась из кабины.
В просторном, тёплом рубленом доме мне отвели комнатку, где стояла высокая от перин и необъятных пуховых подушек кровать и незамысловатый самодельный стол с двумя тяжёлыми табуретами.
Федотыч, словно заводной, ловко управлялся по хозяйству: принёс и подбросил в горящую печь душистую охапку берёзовых дров, накормил живность, загнал бензовоз в гараж. Негромко напевая что-то бодрое, вычистил от снега дорожки во дворе и около дома, принёс из колодца студёной воды. Всё это он делал весело, охотно, будто играючи, с шутками-прибаутками, присловьями и поговорками. Хмурая Семёновна, сидя в кухне на табурете, готовила нехитрый ужин. Она и на работе обычно сидела, всё подносили дежурные мальчишки.
Ранние зимние сумерки быстро опустились на дом, на притихший сад, на задремавшую деревеньку. На деревьях сельского кладбища угомонилось расшумевшееся вороньё. Дальний лес зачернел и слился с горизонтом в одну сплошную линию, а на небе, словно по чьей-то команде, зажглись крупные редкие звёзды. В доме было тихо, лишь потрескивали в огне сухие берёзовые поленья да сонно мурлыкал кот-баюн. На душе стало легко и покойно: домашний уют принял меня в свои тёплые надёжные объятия.
На обеденном столе появилась незамысловатая деревенская снедь: варёные яйца с яркими, как апельсин, желтками, сало с розовыми прослойками, мохнатые молочные грузди, хрустящие огурчики из бочки, засолённая с весны черемша, мочёные яблоки-полукультурки… Притягательно мерцала вазочка с вареньем — редким для студента лакомством. На огромной сковороде румянилась жареная картошка. Сели ужинать.
Впервые я увидела Федотыча без шапки-ушанки и чёрного полушубка. В ладном спортивном костюме при мягком свете старомодного абажура он казался ещё моложе. Пышные волнистые волосы, чуть прихваченные у висков лёгким серебром, придавали лицу его какое-то особое, не деревенское обаяние. И большие голубые глаза, и чувственные, выразительно очерченные губы, и посадка по-мужски красивой головы, и окающий мягкий говор выдавали его нездешнее происхождение.
Стараясь растормошить-развеселить неулыбчивую хозяйку, он аппетитно хрустел огурчиком, другой кусочек поднося к её вялым губам. Ласковые слова — лапушка, солнышко моё, зайка, любовь моя, — адресованные старой женщине, невольно наводили на мысль не о сыновних чувствах загадочного шофёра. Они дружно выпили по рюмочке крепкого самогона, предлагая и мне. Я испуганно замахала руками, залилась румянцем. Они засмеялись. На бледных щеках Семёновны заиграл слабый румянец. Она оживилась, взаимные ласки их стали более откровенными. Я поспешила в отведённую комнату.
Неожиданное предложение поварихи, скорые сборы, переезд на новое место, да и полная учительская нагрузка сморили меня. Мои покровители ещё долго беседовали за поздним ужином, а я уже безмятежно спала на мягкой перине. Проснулась от приглушённого мужского голоса за тонкой перегородкой. Исполненный страсти шёпот поражал, завораживал, казался неземным, нереальным… Кто же он? Муж? Сын?..
В школе уже знали, что я переехала к Семёновне. Людмила Петровна, нервная учительница начальных классов, худощавая, бледная, с испуганными глазами, после уроков не без умысла навязалась ко мне в попутчицы.
— Ну, как тебе у Семёновны?
Я пожала плечами:
— Вообще-то хорошо, не то что в интернате… Но странные у них какие-то отношения…
В памяти всплыли и необычный ужин, и страстный ночной шёпот — то ли явь, то ли сон…
Понизив голос, Людмила Петровна прошептала:
— А ты знаешь, что он — её зять, муж старшей дочери?
— ???!
Нет, прав был поэт: словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести… Оно способно поразить воображение даже равнодушного ко всему человека, а уж меня…

Первую дочку красавица Семёновна родила… в тринадцать лет. В селе глухо поговаривали, будто понесла она от отчима, что был много моложе своей жены, старой Грачихи, известной в округе знахарки и травницы, к которой приезжали даже из дальних мест… Она могла любую строптивую корову заговорить, и та становилась послушной, как собака, — покорно ходила за хозяйкой.  Даже из стада убегала домой… Много, много чего ещё могла деревенская повитуха и колдунья Грачиха: заговаривала «хомут», грыжи, «рожи», нарывы и другие болезни — надуманные, нагаданные, по ветру пущенные от недоброго глаза…
Ну родила да родила. Посудачили и успокоились ко всему привыкшие сельчане, по-житейски мудро рассудив: не она первая, не она последняя… А вскоре юная мать сураза (так называли в селе нагулянного ребёнка) неожиданно вышла замуж за соседского парня, который любил её с детства. Повезло девке: и сухой из воды вышла, и жила с мужем душа в душу: он глаз с неё не сводил, на руках носил… Теперь ей завидовали всем селом. И дозавидовались-таки, а может, чёрно-белая судьбинушка постаралась: грянула война, которая не одной Семёновне лиха принесла. Мужиков в селе как метлой подчистило. И первой, кто получила зловещую весть, была она — Семёновна, — теперь вдова с рослой девочкой-подростком да ещё четырьмя погодками, мал-мала меньше. Не одна она голосила — ревели в деревне все бабы, чуя приближающуюся беду.
Померк-почернел в глазах белый свет, жить не хотелось, да голодные исхудавшие малыши глядели с надеждой в лицо матери, которая с утра до тёмной ночи работала в колхозе за жалкие трудодни, а ночью, при луне, или на ранней утренней зорьке — гнулась на своём подворье да в огороде. Диву давались соседи, как не спеша, ровно, терпеливо справляла она тяжкую вдовью работу, не сетуя, не гневя судьбу. А в поле или на покосе после изнурительного трудового дня лучшая в селе певунья Семёновна неизменно затягивала: «Ямщик, не гони лошадей: мне некуда больше спешить, мне некого больше любить… Ямщик, не гони лошадей…»
Незаметно подросла, заневестилась старшенькая — черноглазая смуглая Настенька. Всем её единоутробным братишкам природа-матушка не пожалела белых волос да небесной голубизны для глаз, по-царски одарила. В последний год войны рослая Настя неожиданно сбежала в город, закончила ускоренные курсы медсестёр и ушла на фронт. Там и встретила синеглазого красавца волжанина: с поля боя вынесла почти мёртвым. Не задумываясь, решилась на прямое переливание крови. Лакомые кусочки отрывала от скудного фронтового пайка, недоедала, недосыпала, а выходила, вытащила из цепких объятий злопамятной Костлявой, которая и отомстила непокорной красавице смуглянке.
А как война кончилась, вернулись молодожёны на Амур, под материнский кров. Мужские руки пришлись здесь в самое время: старый дом просел, ветхий забор и сараи в лихолетье сожгли, погреб провалился и стоял в воде. Зять сел на колхозную полуторку, а молодая красавица жена устроилась медсестрой в районную больницу. И ничего, что далеко от дома: пешком не поспеть, зато машина всегда под рукой.
За добрый нрав, сердечность и отзывчивость работящего шофёра мал и стар в селе стали величать Федотычем. Непьющий, хозяйственный, расторопный, он первым делом поправил покосившуюся избу, украсил её резными оконными наличниками, перекрыл крышу, наладил новый забор, а уж ворота, которые привёз на полуторке откуда-то издалека, повергли в удивление односельчан. В тёплом сарае появились чёрно-пёстрая корова-ведёрница, породистые свиньи-ландрасы — Федотыч где-то раздобыл. Крупные цветные куры да редкие в здешних местах индюки гуляли вокруг дома, пощипывая травку.
Наголодавшимся за военное лихолетье ребятишкам стало сытнее. Они охотно помогали по хозяйству, на огороде, в саду, что разбил неугомонный зять вокруг обновлённого дома. Шумной стайкой мальчишки радостно встречали по вечерам полуторку. Не знавшие отцовской ласки, льнули к доброму Федотычу, который не забывал привезти им гостинцев, ходили с ним на рыбалку, в лес по грибы да по ягоды, а случалось, и в райцентр на машине ездили. И Семёновна расцвела, помолодела, не прятала счастливой белозубой улыбки. На чужой роток не накинешь платок — пошли-загуляли по селу слухи...
Ни о чём не подозревавшая молодая жена, замотанная ночными дежурствами в больнице, стала примечать недоброе: муж всё чаще и старательнее глаза прячет, отворачивается к стенке, ссылается на усталость: мол, наломался за целый день в колхозе да по хозяйству… Одолевают молодую женщину невесёлые думки: знать, завёл милый зазнобу. И немудрено: после войны-то даже инвалиды — на вес золота, а тут такой красавец — всё при нём. Любая засмотрится, позавидует, позарится... Решила поделиться с матерью своими подозрениями, а та глаза отводит, сказать ничего не может, как язык проглотила… А как нашла молодуха в постели материнский гребень, чёрной змеёй вползла под сердце страшная догадка, вспомнились двусмысленные намеки односельчан, приезжавших в больницу.
И решила проверить подозрения. С вечера, как всегда, уехала с мужем на работу. Распрощавшись с ним у больничного крыльца, отправилась в обратный путь. Почти всю ночь брела к родному порогу, укоряя себя за подозрительность, в мыслях выгораживая горячо любимого мужа. А уж о матери и вообще страшно было подумать.
Вот и родной дом на краю села. Тихо отворила калитку. Пёс, почуяв своего, не залаял, а лишь заскулил и задремал у крыльца. Перед утренней зорькой тихонько толкнула дверь в свою спаленку, — а муж не один, сладко спит с кем-то в обнимку. В предрассветных сумерках, наклонившись, присмотрелась жена, и в ужасе отпрянула от супружеской постели...
О чём они говорили — зять, мать и дочь, — никто так и не узнал в селе. А только с рассветом увёз Федотыч молодую жену на станцию, села она в первый попавшийся поезд дальнего следования и уехала куда глаза глядят.
А он вернулся домой и, теперь уже не таясь ни от кого, зажил со своей тёщей-женой душа в душу, на зависть сельчанам. Новый большой дом срубил, детей вырастил-выучил, свадьбы всем справил, дома им построил там, где захотели.
А уж как Семёновну любил — Шекспира на них не было. Первые подснежники — ей, солнышку своему, лакомый кусочек — ей, ненаглядной. Из дальних поездок вёз дорогие подарки возлюбленной жёнушке, не чая увидеть, обнять, расцеловать. Первый кримплен, трикотин, болонью, чудные павлово-посадские платки изумлённое село не на ком-нибудь — на Семёновне разглядывало.
Говорят, лет через пятнадцать объявилась старшая дочь Семёновны и бывшая жена Федотыча, Анастасия, — по-прежнему красивая, стройная, ещё больше посмуглевшая от жгучего южного солнца, с двумя сыновьями-погодками и мужем-грузином. Она окончила медицинский институт, стала врачом-хирургом, живёт на Кавказе, обеспечена и счастлива.
Довелось мне познакомиться и с сестрой Федотыча, которая почти каждый год приезжала из далёкого Поволжья навестить любимого брата. Антонина Федотовна рассказала, что, узнав о своей бесстыжей сватье, о том, что та отбила мужа у родной дочери и теперь живёт с ним как законная жена, содрогнулись. Снарядила мать сестёр на Дальний Восток и наказала без брата домой не возвращаться. Правдами и неправдами уговорили они Федотыча поехать на Волгу, будто бы к тяжело больной матери. Загоревал он и поехал. А там ему уж и девку — кровь с молоком — засватали, на крутом волжском берегу отрядили материнский дом. Живи и радуйся. Только запечалился, затосковал сын, ни днём ни ночью покоя не знает, мечется душа, будто кто колет её иглами, режет ножами, жжёт огнём дневным, ночным и полуночным. Взмолился он матери и сёстрам:
— Отпустите меня, не то руки на себя наложу: нет мне жизни, мрак и стужа вокруг. — И уехал опять на Амур, к своей жене. О матери до последних дней заботился, деньгами помогал, звонил и письма писал.

Всю свою практику прожила я в гостеприимном доме Семёновны и Федотыча. Они трогательно заботились обо мне: поили парным молоком, кормили разносолами из сада и огорода. От денег за постой наотрез отказались. А когда вышел срок, Федотович отвёз меня на ту самую станцию, с которой уезжала в никуда его отвергнутая спасительница-жена. Да, видно, нет ничего ненадёжнее мужчин, изменчивых, как морской прибой или как день в октябре…
Семёновна собрала мне в дорогу большое ведро домашних яиц с крупными оранжевыми желтками и сумку пышек из ржаной муки, какие я впервые отведала в их хлебосольном доме. Пышки эти непременно следовало есть, обмакивая в растительное масло, обильно приправленное растёртым чесноком. Вся студенческая братия два дня с восторгом уписывала щедрое угощенье.
Лет через двадцать, гуляя с третьим сыном по набережной, я встретила учительницу из той самой школы, где когда-то проходила педагогическую практику. От неё и узнала, что года через три после моего отъезда Семёновна совсем занедужила, обезножела и слегла. Федотыч бросил работу, ухаживая за ней. Каждый вечер, управившись по хозяйству, вывозил её в сад. Обнявшись, они подолгу сидели в беседке под отцветшей черёмухой.
Схоронил он свою Семёновну глубокой осенью, когда почернели, пожухли поля, померкла и опала листва в старом саду и за околицей, а перелётные птицы улетели в тёплые края. За несколько дней побелела его голова, потухли, будто присыпанные золой, голубые глаза. Почти всё время проводил он на кладбище, у могилы жены. Там и нашли его окоченевшим морозным зимним утром. Похоронили рядом с Семёновной в одной оградке.