Малахольный

Андрей Растворцев
               

                1.

   Не любит Крохолёв город. Сильно не любит. Тяжко ему в городе – воздуха не хватает. Вроде и народу кругом, развлечений разных, а пообщаться, за жизнь поговорить не с кем.
Да и развлечения  - они ведь больше для молодых, а ему уже за полтинник перевалило – какие уж тут развлечения. Словом бы с кем перекинуться…
   Ну, не с женой же. За тридцать, вместе с нею прожитых, лет он с ней на три жизни вперёд наговорился. Так что, последние года они всё больше молчком друг с дружкой общаются, прекрасно понимая один другого не то, что по взгляду – по вздоху, по движению рук, головы и даже спины (не зря же считается, что в нём тоже мозг есть).
   В позапрошлом году Крохолёв, как только вторую дочь замуж выдал, купил старый домик в деревне. Километрах в ста от города. Полтора часа езды. По зиме там бывал не часто - по возможности, а летом всё свободное время в этом домике и проводил.
   Жена на грядках копалась, а он совсем себе другую заботу нашёл.
   В войну в этих местах бои кровавые были. Страшное дело сколько людей полегло: и наших, и немцев. До сих времён останки их так и лежат в лесах, балках да оврагах не захороненными.  Весной кости талая вода из земли вымывает, и лезут те кости в глаза, как укор всем живущим. Да мало кто на них внимание обращает – не до них нонешним людям, других забот хватает.
   И только Крохолёву есть дело до тех костей. Ходит он с утра до ночи по ближайшим буеракам, да собирает те кости. По мешкам их раскладывает, да надоедает местным властям: место под них на кладбищах просит, чтобы по-людски всё было. Да ладно бы прах наших солдатиков пристроить на кладбищах пытался, так он и немецких также сортирует и место под их захоронение у властей выбивает. Ну, это вообще ни в какие ворота…
   Не понимали Крохолёва в деревне. Ни соседи, ни начальство. То корысть пытались в его действий отыскать, то в разуме его сомневались. Ну, какой нормальный, будет чужие кости собирать да перезахоранивать? Заняться больше нечем? Вон, жена его, с утра до ночи на огороде – дело куда как полезное. А этот? Хоть бы помог бы когда. Копается где-то по оврагам. Одно слово – малахольный.
   А Крохолёв и не оправдывался. Для него ситуация была предельно ясна. Где-то, когда-то он прочитал или услышал о том, что Родина, она, конечно, не религия – но и у неё есть свои мученики. Окунувшись однажды в эту мысль, он из неё уже не выходил. Солдатики, принявшие смерть мученическую – земле должны быть с почестями преданы. Фёдор Фёдорович считал, что нашёл он в этом смысл своего пребывания на земле – тем и жил. Для Крохолёва это не обсуждаемо. Это что касаемо наших бойцов.
  А насчёт немцев – так сильные они были воины, пусть и погибли за неправое дело. Таких воинов в бою одолеть дорогого стоит. А каждый воин имени и печали достоин.
   Конечно, сразу после войны, об этом и думать никто не собирался: своих-то сколько осталось не захороненными, кому в голову о врагах-то подумать придёт? Сколько бед эти непрошенные гости на нашей земле сотворили, что и подумать страшно! Ни одной семьи в России не осталось, которую бы боль потерь не коснулась…
   А сейчас, вроде, как и время подошло. Боль потерь не то, что прошла – притупилась что ли… Не зря говорят – время лечит. Хотя, разве такую боль вылечишь?!

                2.

   Солдаты эти, вернее останки их, двое наших, и немец, по краям воронки лежали. Двое с одной стороны воронки, один с другой. Похоже было, что от взрыва они погибли – хотя остяки практически целыми остались, местами даже форма сохранилась. Привалило, видать, пацанов. А то и ранило, вот из-под завала-то и не выбрались…
   У немца, на цепочке металлической, жетон. Целый. Не ломаный. Значит, свои его не нашли и не хоронили. У них, у немцев, с этим строго – овальный, из дюраль-алюминия, смертный жетон, после смерти владельца, на две части переламывали: одну часть с мертвяком оставляли, другую к списку погибших прикрепляли. Учёт. Всё по науке. И жетон этого немца обычный – не эсэсовский, у тех на нём либо руны нацарапаны, либо две буквы «SS».
   И у наших, что удивительно, в обоих эбонитовых  пенальчиках, заполненные смертные записки оказались. Обычно, если на сотню погибших один-два заполненных смертных медальона находится, уже радость большая, да и то если прочитать удаётся, а тут сразу два и оба читаемые. Не любили наши солдаты заполнять эти записки, считалось, что этим самым смерть накликать можно. Война ведь, а на войне любой атеист и верующим и суеверным становится…
   И ещё, у одного из наших, в почти полностью развалившейся полевой сумке, слипшиеся в один большой комок карта и документы немецкого солдата.
   С нашими-то бойцами почитай быстро разобрались. Военком запрос в Центральный архив, что в Подольске, отослал, указал в запросе данные записей (те, что удалось прочесть) и через два месяца ответ получил. Солдатики без вести пропавшими числились.
В апреле 1942 пропали – из разведки не вернулись. Оба одного призыва, одной части. Отправили письма по их призывным адресам и у одного, младшего, родственники отыскались. Приезжали на погребение, плакали, Крохолёва благодарили. Похоронили бойцов в последний сентябрьский день, с почестями, с речами, автоматным салютом. И не в братскую могилу, а каждого по отдельности. Душевно проводили…
    С немцем же дело сложилось не совсем гладко. В военкомате от немца открестились, прямо Крохолёву заявили – сам откопал – сам и бегай. Хочешь искать родственников – ищи. Место под захоронение? Бегай – выбивай. С архивами тоже сам дела утрясай…
   Что ж, Крохолёву это не в новинку. Он ведь последние два года только этим и занимался. Если с нашими не захороненными бойцами ещё какое-то понимание у властей он имел, то от немцев все отбояривались, как чёрт от ладана. И вослед Крохолёву пальцем у виска крутили да чёрным копателем называли. Обещали к уголовной ответственности привлечь, если добровольно своё занятие не бросит.
   Ну, да мир не без добрых людей. Связался Фёдор Фёдорович с поисковиками. Те давно такими делами занимаются; и опыт наработали, и картотеки кое-какие у них есть: что на наших, что на немцев. И переписка у них с архивами налажена. Сфотографировал жетон немецкий да попросил у ребят помощи.
   Ждать долго пришлось. Только в начале декабря пришёл большой конверт из Германии. Из филиала совета поисковых отрядов. Под плотной бумагой конверта с массой печатей и штемпелей оказалось два письма. Одно с официальным ответом, другое личное, от какой-то фрау, наверное, родственницы погибшего немецкого солдата.
   Официальную бумагу Фёдор Фёдорович прочитал быстро, словно проглотил. Он умел читать бумаги составленные чиновниками – «воду» он пропускал, информацию впитывал в себя только нужную и важную. А важным было то, что у немецкого солдата появилось имя. И уже только это окупало все Крохолёвские хлопоты.
   На прочтение личного письма от незнакомой ему фрау Крохолёву нужен был настрой. И не потому, что он не знал немецкого языка – к письму был приложен русский перевод, просто чужое прошлое – не всегда именно то, что хочется пропустить через свою душу.
   Держа в руках конверт, Крохолёв смотрел в окно и тянул время.
   А за окном, на подмороженные с вечера и покрытые белой изморозью опавшие листья падал снег. Крупные, пушистые, словно тополиный пух, снежинки падали медленно и тихо. Постепенно, в густой снежной пелене исчезали контуры дальней, затем ближней опушки леса, и уже, ещё утром грязно-серое от бесконечных дождей всполье, радовало глаз лёгкой, безупречной белизны, периной…
   Чистота белого снега впитывала в себя тягостную усталость и очищала душу от вязких серых мыслей, навеянных затянувшейся осенней хмарью. Обретшей покой душе хотелось мечтать и строить планы.  И эта душа ну никак не хотела сегодня читать письмо чужого человека. Не хотелось ей выходить из чистого тепла и умиротворённости и входить в мир чужих тяжёлых воспоминаний…
   Пару раз мигнув, погасла лампочка. Опять что-то на подстанции. Такое здесь случается так часто, что Крохолёв к отключению света давно стал относиться философски. Фёдор Фёдорович немного постоял привыкая к темноте, потом подошёл к старой этажерке, почти на ощупь достал с неё старую керосиновую лампу. Поставил на стол. Снял тонкое пузатое стекло, подкрутил фитилёк, потрогал его пальцами – влажный. С керосином порядок. Нашарив на столе спички, зажёг фитиль. Темнота, вместо того чтобы отступить, ещё плотнее обступила слабый огонёк. И только после того, как Крохолёв, вставил в ажурные пазы лампы стекло и сильнее выдвинул горящий фитиль, темнота неохотно, но отступила от стола.
    Фёдор Фёдорович, присев на скрипящий табурет, вскрыл письмо…

                3.

   За окном, натужно воя, становясь всё ближе и громче, затянул песню автомобильный двигатель. Потом резко затих. Во дворе, забрехал пёс.
   Пёс у Фёдора приблудный. Как-то, в начале лета, вышел этот пёс на копающегося в старых траншеях Крохолёва, да так целый день за ним и проходил. Ну, а когда пришли домой, Фёдор Фёдорович посчитал грехом для себя, не впустить пса во двор. Помощник всё-таки. Брехлив был пёс, но не злобив. Хорошая замена электрическому звонку, за неимением оного.
   Вот и сейчас пёс лаял только для того, чтобы обозначить чьё-то присутствие у ворот дома.
   Крохолёв накинул на плечи поношенную стёганую телогрейку и вышел к воротам. Напротив дома стояло городское такси. У ворот высокий, старый, сутуловатый человек в шляпе и демисезонном пальто.
   «Здравствуйте!».
   «Здравствуйте».
   «Извините за беспокойство, но мне сказали, что в именно этом доме живёт Фёдор Фёдорович Крохолёв. Я не сильно ошибаюсь?».
   Неповторимый южный говор выдавал в говорящем уроженца украинских степей или близких к ней областей.
   «Да нет, не сильно ошибаетесь. Я Крохолёв. Чем обязан?».
   «О! Мне очень приятно, что вы так быстро нашлись. Вы, знаете, я сын Иосифа Красовского. Нам сказали…».
  «Кого?»
  «Иосифа Красовского. Красноармейца. Так в извещении написано, извините, в письме. Нам сообщили, что вы нашли его, то есть не его, то есть прах его, то есть, ну, да, вот, и ищите родственников. А у нас был адрес другой, нас долго искали, потом, пока мама из Израиля прилетела, она так папу ждала… Да ещё заболела…».
  Приоткрылась дверь таксомотора, и едва видимый из темноты и снега водитель прокричал: «Так мне ждать, или могу ехать? Определяйтесь быстрее!».
   Крохолёв распахнул перед стариком калитку: «Входите» - затем, не оборачиваясь, буркнул в сторону машины: «Свободен!».
  Хлопнула дверца, скрежетнул рычаг переключения скоростей и такси скрылось в сырой пелене снега.
   Старик сильно волновался и видимо от этого всё время говорил и говорил, путаясь в словах, падежах и склонениях…
   «Вы знаете, мама сказала – я приехала сюда умереть. Она сказала – если Ёся здесь – зачем я там? Я знала, что Ёся вернётся. Он обещал. Она никогда не верила, что он пропал без вести. Она говорит – так не бывает. Ёся сказал – вернётся, значит, Ёся вернётся. По другому пути нет. Вы знаете, папе было всего девятнадцать, а маме и того меньше. О, она его боготворит! Всё что у мамы было хорошего – это папа. Они прожили вместе меньше года, но папа успел меня поцеловать.  Мама говорит – очень многим такого счастья не довелось испытать. Маме почти девяносто, но разумом она совсем молодая…».
   «Извините, прерву – вас-то как зовут?» - Крохолёв едва успел вставить эту фразу в поток слов позднего гостя.
   «Меня? Я не представился? Ох, извините. Я очень волнуюсь. Я никогда не видел отца – Боже, что я говорю? Я видел его, но я был мал, и я ничего не помню. Совсем ничего. Мне было чуть больше месяца. Что я могу помнить? У нас дома есть только одна его фотография, ему на ней лет девять, не больше…»
  «Зовут-то вас как?» - Крохолёв опять едва успел вставить в поток слов свою фразу.
  Старик застыл на ступеньке крыльца и недоуменно посмотрел на Крохолева. Было такое ощущение, что этот старый человек не совсем ориентируется в пространстве. Вернее в данный момент совсем не ориентируется. Потому как складывалось впечатление, что он реально думает за дверью избы встретиться со своим отцом. По крайней мере, Крохолёву так показалось.
   Старик, словно сбрасывая с себя оцепенение, покачал головой: «Да-да, извините. Меня зовут Аркадий Иосифович. Профессор. Математик. Сын…».
  «Чей вы сын я уже давно понял. А теперь, Аркадий Иосифович, может, в дом войдём? Там под чаёк обо всём и поговорим? Вы не против?».
  «Ну, что вы».
Пока старик копался в сенях, отряхиваясь от налипшего снега, и переобувался в поданные Крохолёвым тёплые домашние катанки, Фёдор Фёдорович подкинул в почти прогоревшую печь поленьев, принёс из сеней сало и квашенную капустку.
   Мигнув пару раз, словно сомневаясь – стоит ли? – вспыхнула лампочка под  цветастым абажуром и Крохолёв погасил керосиновую лампу. Но убирать её со стола не стал. Мало ли – ночь только начинается.
  «Чаю?».
  «Вы знаете, не откажусь. Не люблю сырую погоду. Когда сыро – мне всегда минорно на душе и зябко. А Вам?».
  «Да тоже не очень. К чаю…?» - Крохолёв сделал паузу и выжидательно посмотрел на Красовского.
  «Что, простите, не понял?».
  «Ну, для сугреву – водочки, коньячку?».
  «О, рюмочку коньячку, было бы очень любезно с Вашей стороны».
К коньячку у Крохолёва лимончика конечно не нашлось (откуда в этой глуши в начале зимы лимоны?!), так что, закусили салом с чесноком и капусткой. Уж чего-чего, а сала-то да капусты у Крохолёва было вдоволь. Крохолёв только про себя слегка удивился – еврей, а сало ест. Хотя кто их там разберёт – кто что ест, а кто что не ест. Не мусульманин ведь – вот те точно – сала ни-ни…
  «Аркадий Иосифович, вот Вы всё – мама, мама, а где она?».
  «Ах, да, я же Вам не сказал – мама в гостинице, на вокзале осталась. Она очень слаба. Я её с моей младшей дочерью Софочкой устроил в гостинице. Кстати, очень приличная у вас гостиница, и персонал обходительный. А сам я не утерпел, да и везти маму в неизвестность не хотелось. Вроде я на разведку к Вам приехал. Я, если честно, до сих пор сомневаюсь, моего ли отца нашли. Время-то сколько прошло…».
   «Ваш ли это отец, Аркадий…э-э-э, Иосифович, можно просто Аркадий? Вот, Ваш ли это отец – я сказать не могу, но что это Красовский Иосиф Давидович, 1923 года рождения – точно».
   «Да-да, Иосиф Давидович… Назвал ли его кто-нибудь хоть раз по отчеству? Ведь ему было всего 19 лет…».
   Крохолёв поднял глаза на замолчавшего Красовского. Аркадий Иосифович отрешённо смотрел куда-то  в угол комнаты, а потом, не отведя взгляда от чего-то своего, только ему видимого, спросил: «Фёдор Фёдорович, а вы не знаете, как это произошло?».
   Фёдор уточнять что такое это - не стал, и так всё было понятно.
   «Как было в точности – кто теперь скажет, а предположить могу. Судя по архивным документам – в ночь с 12 на 13 апреля 1942 года в разведку они ходили, за языком, я думаю. Группой. Восемь человек. Все пропали без вести. Как уж там у остальных сложилось – не знаю, и гадать не берусь. А ваш отец и его напарник Алексей Гудков тащили языка в наши траншеи. Значит, первую часть задачи группа выполнила. Да потом видимо что-то не так пошло. Вот пацанов-то, а ваш отец и Гудков младшие в группе были, и отправили с языком к нашим, а остальные прикрывать остались. Да и тут что-то не срослось, не сложилось. Не вышли они к нашим. Видать под артобстрел попали. А наших ли орудий, немецких ли – кто его знает. На войне оно ведь по всякому бывает… Так в ночном бою они и погибли. На нейтральной полосе…».
   Крохолёв замолчал. Красовский тоже сидел молча. Видимо пытался представить всю картину ночного боя.
 Фёдор Фёдорович наполнил рюмки.
   «Помянем».
  После пары выпитых рюмок коньяка, у Красовского, порозовели щёки и нос, появился живой блеск в глазах.
  «Вы знаете, Фёдор Фёдорович, после письма из военкомата, о том, что нашёлся папа, я ощутил, что у меня образовалась полноценная семья. Мне уже очень много лет, и рос я в любви и ласке, но ощущение семьи появилось только теперь. Полноценной семьи, где есть мама, папа, дети, внуки. Появилось какое-то ощущение прочности, основательности.
   Вы знаете, у папы старая еврейская семья, со своими традициями, понятиями о жизни, чести – и все члены этой семьи, после известия о том, что папа пропал без вести, не то чтобы обвиняли маму в произошедшем, да и как можно обвинять за войну? – но как-то отринули её от себя, отдалили от семьи. А у мамы, кроме меня - никого. Кого-то Гражданская забрала, кого-то тиф, а сестру её и мать – лагеря. Вы же знаете, тогда от некоторых семей и вообще никого на этом свете не осталось. Времена такие…
   После смерти папы мама так и не смогла стать для его семьи своею. Даже имея ребёнка от него. Такое тоже бывает. Не хочу я никого в этом укорять, а уж тем более обвинять, да и хотел бы - обвинять-то некого – все уже покинули этот бренный мир.
    Вы представляете, маленькую хрупкую женщину, в восемнадцать лет ставшую вдовой, с ребёнком на руках, без профессии, без средств к существованию, в огромной холодной воюющей стране? Я думаю, ей было страшно. Моя мама святая женщина.  Нас спасло её знание языков. Она уже тогда знала три языка, кроме русского. Особенно тогда пригодился немецкий. Она знала его в совершенстве. Если бы не это – мы бы не выжили. Начальник большого конструкторского бюро, где мама работала переводчиком, маму не переносил на дух, но так как никто, кроме мамы так хорошо не знал немецкий язык, особенно технический перевод - он её терпел, но всё время старался унизить, обидеть, не доплатить. А маме не куда было деться, и она терпела этого деспота…».
  Крохолёв кивнул головой: «Знакомо. У нас на Руси никогда не обходится без уродов. Таких начальников хоть тогда, хоть сейчас - пруд пруди.  Их хлебом не корми - им бы лишь бы над людьми поизмываться».
  «Вы знаете, Фёдор Фёдорович и не на Руси тоже. Я бывал во многих странах, и давно для себя понял – плохих народов не бывает, бывают плохие люди. Мы тоже часто о своём племени говорим – и среди евреев есть жиды. Что уж ждать-то от чужих…?».
  И помолчав, продолжил: «Я вот всё думаю, думаю, всю свою жизнь думаю и не могу понять - почему, зачем в какой-то грязной воронке, слякотной апрельской ночью в одно мгновение погибают три молодые жизни? Кому это нужно? По какому такому праву три разных национальности в одно мгновение лишаются  самых хороших, самых добрых, самых умных, самых красивых своих детей?! Самых-самых, потому как близких, своих мы всегда считаем самыми-самыми… И я верю, что так оно и есть. Потому что мы их любим, а любимые всегда самые-самые… И почему кто-то, не Бог, не сын его, не дух святой, а именно кто-то, безымянный, безликий кто-то, имеет право?! – забирать от нас наших любимых?!».
   Помигав, словно прощаясь, в очередной раз отключился свет. Крохолёв запалил керосиновую лампу.
  «Тут, Аркадий, такое дело, как раз в лад твоим раздумьям будет, письмо я нынче из Германии, от племянницы того немца, что с твоим отцом нашли, получил. Задело меня кое-чем это письмо. Нехорошо задело. А может перевод такой. Я так понимаю, ты немецкий знаешь? Вот и ладушки, прочитай это письмо в оригинале, а потом что прочитаешь, мне и озвучишь…».

                4.

    Уткнувшись головой в освещённый керосиновой лампой круг стола старый человек медленно, не отрываясь, ни на что не отвлекаясь, читал письмо незнакомой немецкой фрау.
    За окном занесённого снегом домика обиженно поскуливала лёгкая метель, да ветер, время от времени, стучал плохо закреплённым листом железа по навесу над крыльцом.
     Крохолёв подкинув в прогоревшую печь поленьев, поставил на плиту большую кастрюлю с водой. И гостю после дальней дороги перед сном ополоснуться, да и посуду на утро грязной не гоже оставлять. А холодной водой - какое мытьё?…
    Мерно тикали ходики, монотонно отсчитывая минуты.
    Управившись с печью и водой, Фёдор Фёдорович принёс из сеней старый рыболовный ящик и, запалив над табуретом свечу, занялся снастями. Скоро перволёдье, самая пора рыбалить. В местных затонах щучки-челночки до окушки по первому-то льду очень уж хорошо берут…
    Но вот Аркадий Иосифович выпрямился над столом. Отодвинув от себя машинописные листы, откинулся на спинку стула. Снял очки, помял пальцами переносицу.
     «Перевод, уважаемый Фёдор Фёдорович, здесь не при чём. Перевод хороший, профессиональный, без искажения мысли и смысла написанного. А вот то, что вас задело – я, видимо, понимаю. Интересно фрау дело поворачивает…».
    «Во-о-т, Аркадий, свет Иосифович, во-о-т, и меня зацепила эта фрау!».
    Крохолёв подошёл к столу, взял письмо и поднёс его к глазам: «Ишь, как пишет, мол, у дяди моего Густава Шрёдера, останки коего вы нашли, жив брат младший – Гюнтер, но мы ему – они ему, не сообщали об этой находке; так как дядя Гюнтер очень любил своего брата и ненавидит русских за то, что они его убили. И поэтому она просит в дальнейшем не афишировать – вот и слово-то какое нашла! – не афишировать факт находки останков. И просит она сохранить останки горячо ею любимого дяди до принятия семьёй решения о дальнейшей их судьбе…
   Вот такой, значит, поворот! Получается, ихней, горячо любимый дядя Густав, пришёл непрошенным, незваным на нашу землю, и не просто так, а с автоматом, начал убивать всех от мала до велика, сжигать наши дома, города, насиловать наших женщин, да вот невезуха – погиб! И виноваты в его гибели русские! Такая вот логика. Голая констатация – русские убили Густава. А что, как, и зачем он вообще в России оказался, кто его сюда послал – всё это опускается, как к факту гибели не имеющее отношения. Всё просто – русские – убийцы. Ну, а гордый немецкий народ с убийцами дела не имеет…
   Да, и ещё одна деталь, это уже не из письма, из архивной справки – Густав этот служил в батальоне трофейных орудий. То есть, из наших же пушек, нашими же снарядами, наших же ребят и убивал. И вернее всего его же батарея, и наших разведчиков, и этого Густава и накрыла…Такая вот история…».
   Крохолёв поднял глаза на Красовского. Аркадий Иосифович ничего невидящим взглядом смотрел на огонь лампы.
   «Аркадий, что с вами!?».
   Профессор моргнул веками, выходя из оцепенения: «Из наших орудий, нашими же снарядами… А ведь вполне может быть, что снаряды эти матери погибших ребят и делали. В жару и мороз, и днём и ночью, чтобы только сыновей спасти. А оно вот как получилось… Страшно-то как, страшно-то как, и горько…» - помолчав, добавил: «Ну, а мёртвых Густавов, и живых Гюнтеров пусть Бог судит. Какие мы с вами, Фёдор Фёдорович им судьи. Всё уже рассужено – кому жить, кому в земле тлеть, кому ненавистью исходить…».
   Слушая Аркадия, Крохолёв вдруг отчётливо понял, что сейчас в мире на одного малахольного стало больше, так как нет в этом человеке ни мести, ни злобы, ни ненависти, только память…  Память и боль.