Вальпургия глава из романа великий русский

Юрий Млын
      На Первомай Десятый Коминтерн решил отметить День трудящихся – во-первых;  во-вторых – Вальпургиеву ночь. Платону показалось, что у самого Чупрасова для торжества был и какой-то личный повод: его поздравляли – правда, непонятно с чем, но все; а Клара принесла ему в подарок  репродукцию картины «Ленин на субботнике», где пролетарский вождь изображен таскающим бревно.
 Принёс свой  дар и Сирано: что-то объёмное, завёрнутое  в целлофан. Платон не ожидал увидеть Сирано на коминтерновской  маёвке. Впрочем, он и раньше отмечал его способности внедряться  в разные сообщества.
Платона на маёвку пригласила Клара Це. Он колебался, внутреннее чувство призывало отказаться от участия в маёвке – под каким-нибудь предлогом  отсидеться в своей комнате, – но любопытство взяло верх, К тому же, Клара посмотрела на него особенно, не так, как раньше – и он посчитал это призывом.
«Утонул в бездонной синеве безумных глаз...» – спустя значительное время эта запись появилась в блоге Горобца, к чему или к кому эти слова относятся, неясно. Но, что вероятнее всего, это какое-то внезапное воспоминание Платона, связанное с Кларой Це. Во всяком случае всё тот же Сирано – а он их тогда их наблюдал со стороны, оставил  комментарий к этой записи:
…не в силах что-либо сказать,
                оцепенел,
Лишь судорога пробежала по челу,
Да дрожь ушей, багрянцем запылавших,
                Платона выдала волненье. 

(«Сирано есть сирано» – прокомментировал его стихи Платон ).
Десятый Коминтерн стал собираться ближе к вечеру. Сначала – Сирано и Клара Це. А ближе к ужину – Чак Берия  и Фрэнк Синантроп. Берия принёс там-там, а Фрэнк – шофар,  в который он дудел до сумерек,  пока не появились остальные. Набралось народу до полутора десятков.
Оказалось, Коминтерн этнически не очень-то разнообразен: из башкир – Тряхомудинов; двое из Прибалтики; евреев и евреек – трое, может, четверо. Плюс те, кого Платон не смог определить, но русские по виду, разнополые;  Платон их прежде здесь не видел: вероятно, неофиты. Так же был  грузин. Потом пришёл ещё один грузин, второй (а в целом два было грузина). Тот, который первый, был с национальным инструментом: что-то наподобие гармошки, и они дуэтом пели «Марсельезу» на родном им языке. Другие гости – позже и уже на русском, под шофар Синантропа – все вместе пели то же самое. И ничего особенного не происходило. Всё, как на обычных посиделках.
 Несколько коробило одно: предметом осмеяния всех анекдотов, что звучали за столом, был некий «мелкий буржуа». Платон, как совладелец  продуктовой лавки, допускал, что это выпад в его сторону, поэтому терялся: что ему, смеяться вместе с ними? Или возмутиться, и в ответ им рассказать обидный анекдот про коммунистов? Может, обратить внимание собравшихся, что жрут они – в три горла!  – то, о чём при коммунизме не слыхали? Но сейчас он гость за их столом, и попрекать деликатесами того, кто угощает, неприлично. Потому Платон смолчал.  К тому же он был  здесь не ради диспута о принципах,  а из-за Клары.
Стол был действительно богат различной снедью и спиртным: по большей части марочные вина и коньяк. Платон навскидку подсчитал, во что всё это встало Коминтерну – сумма поразила. А ведь это, не учитывая стоимости «Женере де Флюш», китайского «Ай Кю» и пирогов,  доставленных к полуночи из ресторана «Бечурек» (это тот самый ресторан, директора которого убили в бане клюшками для гольфа).
Горобец всё ждал, когда же Клара, пригласившая его, хотя бы взглянет в его сторону, но видел, что её внимание всецело занято Чупрасовым, которого она упрашивала, как об  особом одолжении, чтоб он всем рассказал , как видел Ленина.  Платон подумал, что Чупрасов посетил намедни Мавзолей и до сих пор находится под впечатлением. Однако чем там можно было восхититься, чтоб потом сиять, притягивая женское внимание, Платон не понимал.
 Чупрасов, впрочем, ничего рассказывать не стал, хотя было заметно: хочет рассказать, но – то ли опасаясь, что поднимут на смех, то ли постеснялся – всё-таки сдержал себя и ограничил свою речь общеизвестным: Ленин-де, живее всех живых; великий, но простой – таким его и видел.
Горобец уже подумывал о том, что никаких вальпургий этой ночью не увидит, и что надо было ещё с вечера куда-нибудь свалить – в ночной кабак или куда ещё –  а то ведь получается:  он вроде как в своей квартире, но в гостях. Нелепейшая ситуация…
Скучал и Сирано. Платон следил за ним. Поэт, наевшись, сколько влезло, поспешил покинуть празднование – и Платон заметил, как он, уходя, подал грузину (первому, что был с гармошкой ) тайный знак. Платон ещё подумал: «Может, и не тайный? Может, у грузин так принято: уходишь – подай знак? Но этот знак был подан одному грузину. А их двое! Тут не всё так просто. Надо б разобраться….» 
Горобец заговорил с грузином. Расспросил его, как он оценивает  происходящее. Задал вопрос, что за возня вокруг Чупрасова, что это значит: видел Ленина? Где видел, в каком виде и зачем? В чём фишка? В чём прикол?
Грузин ответил, что Чупрасову был вещий сон, или видение какое-то; однако объяснить, что это значит, не берётся, ибо сам пока что ничего не понимает, соответственно, беседу поддержать не может
 «Ясно,  – сделал вывод Горобец, – дурачатся: от не хрен делать бесятся, от жира; и дурачат бесноватого Адольфа. Всё это от праздности ума и скуки».

С наступлением полуночи всё изменилось. Коминтерн, напившийся французских вин и коньяка, наевшийся «Ай Кю» и «Женере де Флюш»,  пришел в движение. Выкрикивались тосты, большей частью неприличные, и порицавшие американский образ жизни лозунги –  вот настоящий шабаш.
На седьмой минуте новых суток Коминтерн осуществил акт жертвоприношения, предав закланию американского хот-дога. Жирную сосиску, пораженную во чрево острой вилкой, на советском примусе, залитом туком прежних жертв, предали всесожжению. Вокруг смердящего на керосинке трупа разыгрались беснования. Плясали боевой Буги-Хапуги , танец  маклеров и спекулянтов – как это бесстыдство называлось коминтерновцами, видимо, с издёвкой.
Ритуальный танец не понравился Платону: он в телодвижениях участников маёвки заподозрил некую пародию на мелких буржуа, к которым был причислен Коминтерном.
«Они дико пляшут, – думал он, – чтоб символически, в уродливой художественной форме отразить пороки комерсов и новых русских. Может быть,  меня позвали лишь затем, чтоб посмеяться надо мной – таким, каким они меня ошибочно считают». 
Горобец  в иной бы ситуации снёс все насмешки молча. Но сейчас, когда изрядно выпил, громко объявил, что он художник, а не коммерсант. И выразил неудовольствие намёками  их танца. Он был понят Коминтерном, и безумный танец получил название,  не уязвляющее самолюбия Платона, –  «дикой пляски олигархов».
Не определить, в какой момент, но незаметно для себя же самого Платон поддался общему настрою. И теперь уже и он произносил вслух лозунги, начертанные по углам,  как-то: «…взять банки, почту, телеграф…», безудержно пил вина и коньяк, закусывая их «Женере де Флюш», после чего плясал – но это ради Клары. В исполнении Платона это был не танец. Он, скорее, гарцевал, вверх задирая острые коленки и пытаясь женщину увлечь на тур Буги-Хапуги.
Клара его жест не приняла, хотя ответила улыбкой, даже плотоядно облизнулась – это обещало многое. Нутро заклокотало, и Платон зашелся в менадическом безумии дионисийца. Войдя в раж, в конце концов, сорвал смердящую сосиску с жертвенника, бросил её под ноги и принялся топтать.
Его остановил грузин  (тот, что с гармошкой был). Грузин отвёл Платона в сторону и объяснил, что жертва, даже если это инородец, всё равно священна; и глумиться над поверженным хот-догом неприлично и кощунственно.
Платон не возражал. Он сам почувствовал, что разошёлся сверх разумной меры; даже был бы рад остановиться, но не получалось. И  грузин вмешался очень кстати . А иначе бы плясал – и неизвестно, до чего мог докатиться. 
«Хорошо, однако, что на свете есть грузины, – думал Горобец, пристраиваясь за столом, поближе к торту. Торт, ещё никем не тронутый, венчали кремовые лилии и по краям семь  стеариновых свечей.
Тот, кто его так своевременно остановил, лицом был строг;  но Горобцу казалось, что это лицо – кавказской, как теперь в России говорят, национальности, – довольно дружелюбно.  Может даже перед ним тот друг, которого искал и, наконец, нашёл.  К нему бы присмотреться, думал Горобец, понять, кто он, что, проверить в деле – там, глядишь, подружимся: заметно, что неординарный человек.
Приятная мысль о грузине была прервана на самом интересном. Ухо, по своей природе чуткое, из шума и обрывков разговоров выхватило нечто, вынудившее Горобца напрячься.
 Он прислушался. В  углу, что у окошка, где курили, шла дискуссия, почти что шёпотом, поэтому понять сначала удалось лишь общий смысл: речь о деньгах из общака, которые Чупрасов одолжил – (неясно, сколько, где и как), – какому-то там  «ленину». Теперь в течение ближайших двух недель он должен был вернуть всё до копейки. А Чупрасов уверял, что, если Ленин наибёт с деньгами, сам восполнит кассу, заложив или продав квартиру; правда, есть к тому препятствие: в квартире он прописан не один.
Платон предположил, что речь идёт о неудачном размещении Чупрасовым средств Коминтерна в инвестиционном фонде «Л.Е.Н.И.Н» * – (сам подумывал, кому бы вверить свои деньги, чтоб разбогатеть), – но непонятно было, как Чупрасов собирается квартиру продавать: вместе с соседом, то есть с ним, с Платоном?
Удивительно, но никого из тех,  кто обсуждал проблему, не смущало это обстоятельство. Препятствия, напомнил Коминтерну Фрэнк Синантроп, для того и существуют, чтоб их устранять, Он был поддержан Чаком Берией, который высказался в смысле: мол, вопрос говно,  всё разрешимо, есть надёжные риэлторы – всё сделают так, что и не придерёшься; а сосед и глазом не моргнёт.
Платон похолодел: его рассматривают даже не как человека, а как вредное, но устранимое препятствие! И собираются риэлторов нанять – естественно, чтоб устранить его физически!
Платону захотелось что-то выкрикнуть, исторгнуть вопль ярости и гнева, но язык сковало страхом, и наружу вырвался невнятный звук. Платон напрягся, судорогой  челюсть повело вниз, обнажая золото зубных протезов. Их поверхность отражала слабое мерцание свечей.
Его заметили. Синантроп обернулся:
– Золото? 
Платон сообразил: речь о его зубах – и испугался: вырвут, не побрезгуют ничем!
– Нет, – выдавил он из себя, – латунь. Просто начищены до блеска… Может быть, и медь…
Фрэнк усмехнулся: « Золото!».
– Чего это они? – свербело мозг Платона. – Что им сделал? Просто оказался на пути – и вот уже про зубы спрашивают…
Всё, что прежде слышал от Цифири и читал в газетах, тут же всплыло в памяти: про тысячи исчезнувших, про трупы в газовых колодцах, превращение людей в клошаров. Но одно – когда кошмары происходят где-то с кем-то; и другое – когда страшная опасность нависает над тобой, и даже кажется неотвратимой. В дрожь кого угодно бросит.
Правда, оставалась слабая надежда, что тут некий фарс, дурная шутка – как и вообще всё, здесь происходящее. Платон собрался с духом, и решил сам, как бы в шутку, напугать участников маёвки. Ради куража напившись до кондиции, Платон потребовал к себе внимания  и заявил, что здесь он, среди них, не просто так. Что он агент госбезопасности – майор; внедрён в их секту на предмет проверки их лояльности режиму.
  – Вы, пока что лишь подозреваемые, – заявил он. – Но смотрите, суки: если что, в два счёта в обвиняемые всех переведу; со мною шутки плохи, у меня не забалуешь! В случае чего, могу и отмудохать, как вот этого хот-дога.
   Мозг заволокли пары спиртного; Горобец себя уже не контролировал, и, чувствуя, что никого как следует не напугал, нёс нечто невообразимое:
       – Мне мерзки ваши маклерские пляски; фарс и мракобесие! Я научу вас, ****и, чтить святыни!
Горобца мутило, всё перед глазами расплывалось, и он видел только Клару Це, как будто к ней и обращён был его гневный монолог.
«Бледна – от страха? –  думал он, прервав речь, чтоб перевести дыхание. –  Бледна…. И сколько бы ни выпила, и сколько бы не съела – всё равно бледна. Бледна и отвратительна, как спирохета….  Из неё Чупрасов соки выпил…»
– Вы обескровлены, практически мертвы. А я, чтобы вы знали  – Иван Гог! Я русский гений,  – продолжал он, – и какого хрена ставите меня в амбицию? Вы заземлённые! А я ещё до Рождества выйду в астрал и обрету такого друга – чтоб на протяжение всей жизни…
Коминтерн был поголовно пьян, поэтому отнёсся к выступлению Платона, как уместному на первомайском шабаше. И лишь когда Платон стал щупать Клару Це – под видом личного досмотра, – его силой оттащили от неё и выволокли в коридор.
Платон успел шепнуть ей: «Будешь познана Чупрасовым сегодня – завтра превратишься в пыль!»  – и вслед услышал: «Убивать таких уродов надо!».
Он был удивлён: это сказал грузин, который лишь за полчаса до этого казался дружелюбным. В таком случае, чего же ждать от остальных?
Его скрутили.
– Всё, сейчас убьют! Всем скопом, (а потом всем скопом Клару отдерут. Подонки) – думал Горобец. Сопротивляться он не мог, сил не было, поэтому и приготовился принять смерть по возможности достойно.
Горобца, однако, не убили. Просто довели до его комнаты и затолкали внутрь.
  – Зассали! – понял он. – Всё правильно: со мною просто так не совладаешь, даже с пьяным.…  Видимо, убьют потом, исподтишка – посредством электричества.      
Он рухнул на кушетку, и не то чтобы уснул – как будто опрокинулся во тьму.
 К утру он был разбужен звуками из комнаты соседа. Слух Платона вмиг определил суть там происходящего: Адольф Чупрасов познавал на раскладушке  Клару Це – с надрывным скрежетом пружин и её стонами. 
       – Вот мразь! – так оценил Платон услышанное. – Он же  специально, для меня,  её со скрипом пезжит! Ладно, всякое бывает: засадил ей – так уж как-нибудь по-тихому. Но хрен там, гаду раскладушку подавай: чтобы скрипела,  а я слышал это и страдал! 
  Отныне Клара Це Платону стала неприятна, впрочем,  и не настолько, чтобы отвращала: всё равно хотелось с ней сойтись, однако же, теперь лишь ради собственно познания, единожды, и так, чтоб  после этого её уже не видеть и не знать. 
Платон лежал и думал, в чём загадка женщины и что за тайна связана с Чупрасовым.
  – Что в нём такого Це нашла? Ведь он практически животное. Возможно, у Чупрасова и хвост есть! – Горобец его представил с небольшим хвостом и заключил,  что, вероятнее всего, хвост Клару Це и возбуждает. Женщины – они ведь млеют от брутальности; Платон благодаря Цифири это знал наверняка.
– А может, весь секрет в том, что Чупрасов видит сны – какие-то особенные? И поэтому сам выглядит особенным  – для женщин, разумеется… Они и тянутся к нему….
Он пожалел, что сам не видит снов, и с этой мыслью вновь впал в дрёму и проспал аж до обеда.
 Прежде пробуждения случилось чудо. Горобцу был явлен сон:  он, то ли умирает, то ли умер (вероятнее всего, убит); к нему подходит ангел смерти, чтобы увести его в свой мир. Склоняется над ним; вот-вот сомкнёт его глаза навечно. Но Платон, хотя и знает, что не должен видеть ничего, глазницы разверзает – Боже! – перед ним закутанная в саван Клара… Даже не бледна – полупрозрачна;  только взгляд её, как тлеющие угли: жуть!
 Ужас заставляет Горобца подняться. Клара отступает; и ему понятно, что она над ним не властна; сам пытается ей овладеть. 
Она, заигрывая, манит за собой. Влечёт прочь за окно – во тьму, хотя по времени, казалось бы, давно уж день. Платон не понимает, жив он или мёртв  – как и мертва, наверное, она, и они оба – привидения; скорее даже, тени. Если так – им всё позволено.
Платон шагнул во тьму, зияющую за окном, но не упал. Напротив – воспарил, взмыл в небо, где среди напитанных обильной влагой облаков увидел Клару. Кто она на самом деле, он теперь догадывался.
 Обратился к ней: «Вальпургия!» – «Я!» – женщина приблизилась; Платон прижал её к себе с такою силой, что с ней слился в ком энергии, взорвавшей небо всполохом гигантской молнии.
Разрядом так ударило, что он лишился чувств. А может, просто сон прервался или перешёл в другую фазу. Память ничего не удержала: ни того, как молнией их вынесло за облака – туда, где космос, ни того, что же у них с Вальпургией случилось: случка, то есть секс, или невинная прогулка. Заключив, что первое – иначе говоря, что Клара познана им, а Адольф рогат и посрамлён, Платон утратил интерес к дальнейшему, заметив, что и Клара тоже охладела, обратившись в космосе в сонм крохотных кристаллов льда. Их грани отражали блеск Платона, но недолго.  Все они рассыпались в космическую пыль, составившую нечто вроде галактической туманности. 
Вальпургия, она же Клара, Горобца ни в виде инея, ни галактической туманности,  ни вообще в каком ином, теперь не интересовала; и Платон готовился покинуть космос. Осмотрелся: звёзд полным-полно, но той, чтобы светила именно ему, нет ни одной. Все безразличны и мерцают как кладбищенские светлячки, холодные, чужие. Наконец, когда, растаяв, улетучилась туманность Клары Це, забрезжила далёкая и неприметная звезда, несущая свои лучи навстречу Горобцу. Он устремился к дружелюбному светилу и был удивлён: оно имело на челе как будто очертания лица; Платон узнал его: Чупрасов! Что он тут забыл?
 Смотрел Чупрасов на Платона, как всегда, бессмысленно и глупо, и молчал. Слов не нашлось и у Платона.
«А не рассказать ли мне Чупрасову, как только что я в облаках познал  Вальпургию – не объясняя, кто это такая. Пусть терзается и думает. А догадается, что Клара – хрен с ним, извинюсь. К тому же инициатива не моя была – её.  И Клары больше нет: рассеялась». 
Но плавящийся медленным огнём сосед смотрел так, будто  понимает всё без слов, поэтому Платон сдержался и решил не обижать его до времени.
Они, глаза в глаза, смотрели долго, молча – так, как старые друзья, давно не видевшиеся, но друг другу всё уже сказавшие.