в лабиринте

Борис Фрумкин
Мутной лужей развернулось перед ним пространство дна.., то есть, дома. Озарённое закатом небо летело голубым яростным остриём в прямой рукав трассы от южного порта до северной столицы, там, в страхе  предстоящего удара сжалось, сжавшись, озлобилась,  серая рвань одеяло-мозга…, то есть, смога. Зашевелился толстый смогобегемот, засверкали его тонкие чёрные глазки. И тянуло к нему, в него, дурной сон да в руку, засасывало в дорогу, летел лист с веточкой, к веточке,  то ли человек, то ли  бык, то ли тень, привязан-прирос, деваться не куда, только вместе с листом, лист гонит ветер злоколючий, бьётся в углы, ползёт по  бородатому плесенью  потолку, скользит над  плевками, раздавленными тараканами, разными пятнами, упирается в стены  чёрного бархата копоти и в вихре играется листком. В доме том росли цветы, на цветах копошились пчёлы, мёд собирали, прилетали весёлые шмели и балдели, над цветами зависали сосредоточенные стрекозы и смотрели. За северными окнами - шёл дождь, за южными – снег. В открытые двери говорил  прибой, входил гордый и непримиримый дух-дурман  грозы.  И это дыхание, именно дыхание, вдыхание и выдыхание, жизнь ветра, сливалось  со многими травами, двигало всё поле, меняя рисунок отражения тучной страды фиолетово-алых господ разлетающихся, размножающихся, клубящихся, бурлящих, пышущих будущим жаром, их одно  лицо смотрело в поле отражения, в этом курчавом, не палящем дотла, огне, прорезанном тропинкой, по которой, не ведая печали, неторопливо брёл пшеничноголовый мальчик, в рвущейся на ветру рубашке, в шортах, босой, весёлый, тихий, необходимый здесь мальчик, в этом доме, обросшем паутиной, облепленном блеклыми листьями больного хмеля и пластырями серого мха.   Дом у дороги, нижняя колба песочных часов. Дикая степь в белом отчаянном льде,  королева-весна горит, летит на голубом орле, падают перья, не долетая земли и плывут, сочными комьями снега, праха зимы, степь не знает этой войны, степь топорщится льдом как болезнью Литва, и уже не империя, и уже скоро вспыхнут цветы, но ещё огоньки электрические, дрожат синим в небе над домом королевы-весны. Степь вся синяя как эти огни и темнеет к обрыву ли, сливу ли с небом синим самим по себе и темнеющим там же, отражением на внутреннем круге золотого кольца снятого с пальца случайно, упавшего за горизонт травы. Мы ищем его и не можем найти. Горизонт травы, единственная нить, рога королевы-весны. В этом доме, где с первого взгляда, нечем дышать, он поставил кровать, и стал ждать. Вот - вонь старого пота, зубная гниль, тухлое яйцо болота – ползёт мимо Крокодил, мимо! Уполз. Нет, не навсегда, снова он! В этом постоянстве есть, что-то похожее на гориллу черного леса, страшный кошмар!  Хотя, чего суетиться, это ведь обычный сосед. Чего только не покажется ночью! Ну да, неприятно вытянутое лицо, зеленоватая кожа, нос, украшенный такими ноздрями, что фору давали какому ни будь элегантному тарантасу, времён Николая Второго. Что ж, мужик как мужик, ни чего особенного, обычный мужик, вроде бы. Да нет! Опытный охотник сразу вычислит в этом субчике среднерусского крокодила, как известно, водящегося в лесных озёрах нечерноземья и черноземья, где особенно часто можно встретить представителей этого вида драконов резвящихся в мощных водопадах, куда боится зайти даже наш знаменитый мамонт! Снесёт в омут, где всегда наготове черти. Голодные твари, ни чем их не вывести, последний егерь извёл весь дихлофос в городе и так и не смог ни чего с этим безобразием поделать. Однако вернёмся к нашему крокодилу,  (охотник, пошёл спать), ко всем его, крокодила, семи хвостам (наличие  семи хвостов  прямо обусловлено древностью данного экземпляра, его прямой причастностью к тайному обществу волшебных животных, взять в пример хотя бы китайских лис, да-с, что где водится, то у кого и заводится, или наоборот?). Ко всем его семи хвостам, красной шапочке, вечно набекрень, несносным галошам, брабантским, грязноватым, кружевам, потёртым целлюлозным манжетам, затейливой вязью осыпанной синей жилетке, вернёмся. Вернёмся и увидим, как этот подводно-прибрежного царства хищник ждёт быка. Этот старинный обычай чешуйчатопузых! Как он интересен охотнику до всякой белиберды. Обязательно, ярким зимним днём ожидается чёрный бык. Из года в год, столетиями, нет же, тысячелетиями длятся бесплотные попытки крокодилов дождаться и поймать чёрного быка. Не могут даже увидеть его, хотя он тут как тут. То тут, то там. Рядом. И устав, отморозив все шесть лап, неудачники, и наш объект наблюдения в том числе, стыдливо уходят прочь, возвращаясь в лесные озёра не мыслимой красоты, где хором визжат тростниковыми флейтами исполненные пафоса высокой тоски гимны отражению восходящего промежутка между Прикол-звездой и Старой Кобылой.  А тем временем, из дома выходит чёрный бык, не зная о крокодиловой охоте. Он не знает и о крокодилах. Он не знает и об охотниках. Он весел и прекрасен, он выспался и оголодал, его ждут заливные луга и жирные, сочные травы. - Кто ты?- кричат ему птицы. Он говорит: Я тихий снег, насыпанный в овраге. Мышиный след, след птичий, лисий, козий и кошиный. Прозрачный локон льда, летящий над водой. Беспечный аист, напряжённый сокол, туман и ветер, пепел непроницаемой реки. Закат, восход, тень рыбака. Блеск глаз под соболиными бровями. Заснеженная улица, дорога белая, февраль. Румянец, замершие в ожиданье губы. Крест инея, осколки тьмы тепла. Желание и тишина. Грань кирпича, граница леса, горизонт огня. Овал на круге в треугольнике, всё в капле. И сила притяжения и мост. Я бык затерянный, а может, помещённый в двойную ночь, ту, что снаружи и внутри. Царь лабиринта, гулкий стук в костях, гвоздь в сердце. Простого полотна снег на холмах. Невероятное сияние утра. Здесь тает снег, искрясь в лучах. Крик: я!, и эхо унеслось в овраг, где потерялось в прошлогодних листьях, снах, словах, в шуршанье языка о зубы.