Груша

Ольга Кириллова 7
«ГРУША»

Каждый год накануне майских праздников Царев испытывал какую-то необъяснимую радость и желание изменить жизнь – уехать, например, к дочке и внукам в Рязань, жениться или, на худой конец, написать картину в несвойственной ему манере.
Но картины получались такими же, как всегда, теплыми и располагающими к покою. Не находилось и подходящей невесты – в его-то годы, да с его запросами. Марину не воскресить, а такую, как она, вряд ли уж встретишь. Поездку к дочери тоже придется отложить, катастрофически не хватало денег. Странно, но почему-то именно весной картины шли плохо – на уличном «вернисаже» истинные покупатели попадались редко, у полотен все больше толпились зеваки да перекупщики, готовые забрать все оптом, но за бесценок.
Вот и сегодня, простояв не один час под открытым небом, да так ничего и не продав, Царев в который уж раз за последние годы понял, что и этой весной не суждено сбыться ни одному его желанию.
Он собрал картины, упаковав их в холщовый футляр, сложил маленький брезентовый стульчик и, скрепив поклажу ремнями, медленно побрел к метро, где сразу же смешался с толпой.
Закончился обычный рабочий день, и у входа в подземку было как всегда многолюдно. Царева толкали, связка картин больно била по ногам, но он ничего не замечал из-за другой, проникшей в душу весенней боли – не суждено…
Думая о своем, он не заметил пеструю веселую группу престарелых иностранцев и очнулся лишь когда потрепанная старушенция, семенящая рядом с ним, неизвестно кому раздраженно бросила:
- Понаехали, немчура проклятая! Нам бы их пенсию, мы бы тоже по заграницам шастали!
Царев прислушался. Впереди действительно толкались, громко переговариваясь и смеясь, немецкие туристы. Эту характерную отрывистую речь он не спутает ни с какой другой, разбуди его хоть ночью. А прошло-то уже более пятидесяти лет…
Мощным людским потоком Царева вынесло с эскалатора, и в центре зала он остановился – старое, уставшее от жизни сердце требовало передышки. Группа туристов галдела неподалеку.
- Entschuldigen Sie! Э-э-э… извинить!..
Царев огляделся по сторонам, но седая высокая немка обращалась именно к нему:
- Wie komme ich… - начала она и беспомощно повернулась к своим. - Karl! Hilf!
От группы отделился маленький щуплый старикашка и заспешил к ним. По мере приближения немца Царева окутывала какая-то гнетущая волна. Она росла где-то там, внутри, росла с болью, страхом, ужасом, уничтожая все существующие чувства. Все, кроме ненависти.
- Извините, пожалуйста, - русский старика был удивительно чист. – Как нам добраться до ВДНХ?
Волна внутри все ширилась и, с трудом пересилив себя, Царев не совсем вежливо ответил:
- Следуйте за мной!
Старикашка отрывисто скомандовал, и группа, все так же громко смеясь и переговариваясь, двинулась за Царевым, взяв нового вожака в плотное полукольцо.  В вагоне его прижало к высокой седой немке, и маленького щуплого старика он видел теперь лишь в профиль. Но этот знакомый крупный нос и… скошенный подбородок…
Боль заливала виски и проникала все глубже, пока не достигла самого центра. Царев понял, что теряет сознание, проваливаясь в темноту, а из нее – туда, назад, в прошлое, которое не отпускало ни на час, ни на минуту, ни на миг. Все пятьдесят с лишним лет…

*  *  *

… На земляные работы за территорию концлагеря их команду выводили четыре конвоира. Изможденные, доведенные до крайней степени истощения пленные двигались колонной до песчаного карьера. Шли медленно, с трудом, едва передвигая ноги, закованные в гольцпантофли – так называли деревянные колодки, заменяющие заключенным обувь. Дорога изнуряла, отбирая последние силы, а впереди предстояло нагрузить песком не одну железную платформу и самим откатить их к перегону.
Командовал работами фельдфебель Лютцин – щуплый носатый немец с чисто выбритым, но уродливо скошенным подбородком, предпочитавший общаться с пленными на их родном языке.
- Из всего надо извлекать пользу, - любил разглагольствовать он. – Это хорошая практика. Я должен отлично знать русский!
- Зачем? – не удержался как-то от вопроса Царев. – Пушкин и Толстой переведены на все языки…
- А я хочу читать их в подлиннике! И потом… - фельдфебель остановился напротив Царева и, заложив руки за спину, принял излюбленную позу, перекатываясь с пяток на носки. – Когда мы завоюем Россию, я получу землю и хочу, чтобы меня понимали мои рабы.
Для совершенствования знаний Карл Лютцин ежедневно выбирал себе в собеседники кого-нибудь из команды, и многие стремились попасть на эту «работу», хотя бы на пару часов освобождавшую от погрузки песка.
Но в один прекрасный день фельдфебелю надоели уроки словесности и, решив позабавиться, он построил пленных в шеренгу, объявив:
- Сейчас мы немного позанимаемся спортом. Кто из вас умеет боксировать?
Похожие на доходяг люди мало подходили для какого-либо спорта, тем более для бокса. Желающих не нашлось, и Карл Лютцин, зло сверкая глазами, медленно двинулся вдоль шеренги, внимательно вглядываясь в каждого, стоящего перед ним. Стараясь спастись от расправы, пленные опускали глаза и фельдфебель, торжествуя, шел дальше, пока не споткнулся о полный ненависти взгляд Царева. Постояв перед ним несколько секунд и не дождавшись покорности, Лютцин ткнул Царева в грудь пальцем и приторно-ласково произнес:
- Пушкин и Толстой? Нет! Ты будешь Пушкин, а я – Дантес. Я правильно излагаю историю?
Фельдфебель засучил рукава и, отдав пленным команду «сесть», принял боксерскую стойку.
Царев прекрасно понимал, ответь он немцу хоть мало-мальским ударом – не сносить ему головы – разлетится от выстрела как перезревшая тыква. Да и не было сил отвечать, а того, что осталось в сорокакилограммовом теле едва хватало на оборону. Бокс же тем временем вылился в обыкновенные побои.
Удар – и левый глаз залепило словно пластилином.
Удар – и по подбородку побежал кровавый ручеек.
Удар – и правая щека раздулась, будто набитая ватой.
Удар, удар, удар…
«Бой» длился недолго: Царев продержался на «ринге» менее пяти минут. Но и этого времени хватило, чтобы разъяренный фельдфебель «выпустил пар», а кое-кто из «зрителей» успел вздремнуть.
Измордованного «Пушкина» оттащили на обочину и уложили «отдыхать». Команда вернулась к прерванной работе, однако, Лютцин в этот день больше не зверствовал и смотрел на все огрехи пленных сквозь пальцы. Но, проходя мимо тяжело дышавшего Царева, он на минуту приостановился и, брезгливо скривив губы, вкрадчиво произнес:
- Ты не Пушкин, ты – груша!..
На следующий день, едва добравшись до песчаного карьера, фельдфебель тут же построил команду и быстро пройдя вдоль шеренги, остановился напротив Царева:
- Будем заниматься спортом! Ты – груша, я – боксер!
Царев попробовал было отказаться, но Лютцин ничего не хотел слушать и дав три минуты на размышление, отошел в сторону – готовиться. Царев сел на песок, решив твердо стоять на своем, но тут зароптала команда.
- Ты что, сдурел? Всех под монастырь подведешь!
- Ну побьет он тебя, зато мы отдохнем!
- Ты потом целый день валяешься, а мы пашем!
- Вставай, Царев, хуже будет!
- Тебе так и так жизни нет!
Скрипя зубами и едва сдерживая слезы бессилия, Царев перевалился на бок, встал на колени и, с трудом поднявшись, отчаянно шагнул на «ринг»…
… «Бои» продолжались четыре дня. На пятый, избитый в кровь, тяжело передвигающий ноги Царев, пошатываясь стоял перед фельдфебелем, глядя сквозь заплывшие веки на довольно ухмыляющегося Лютцина.
Внутри Царева росла какая-то гнетущая волна, росла с болью, страхом, ужасом, уничтожая все существующие чувства. Все, кроме ненависти.
Удар, удар, удар… Но в какой-то момент волна захлестнула Царева с головой и, собрав воедино оставшиеся силы, он – русский левша – нанес один единственный удар левой.
Не ожидая подобного отпора от «груши», фельдфебель взмахнул руками и, словно тряпичная кукла, повалился на песок. Но тут же вскочил, отер рукавом кровь с подбородка, вырвал у конвоира винтовку и нажал на курок. Сумасшедшая пуля ушла в песок у ног Царева, благодаря немецкому солдату, попытавшемуся выбить оружие из рук озверевшего от боли и обиды Лютцина. В тот же миг, не раздумывая, фельдфебель перевернул винтовку, и тяжелый приклад, описав дугу, с треском обрушился на Царева.
В санчасть он попал без сознания, с выбитыми зубами, кровавым месивом вместо рта и распухшим, вылезающим наружу полуоткушенным языком.
Выходил его врач. Тоже, как ни странно, немец. А задержаться в санчасти и набраться сил помог случай. Увидев, как искусно рисует Царев обычным углем на больничной стене, лагерный лекарь принес ему карандаши и бумагу, а потом показал фотографию жены и дочек, по которой впоследствии Царев сделал три портрета, за что ему продлили срок лечения и назначили дополнительный паек…

• *  *

… Последний всплеск и волна отступила, боль понемногу утихла. Царев нехотя приоткрыл глаза, силясь вспомнить то хорошее, что еще утром так радовало и заставляло жить. Ах, да! Весна… Новая картина, женитьба… Нет, не то…
Он с трудом приподнялся и сел на скамейку. Поблагодарил склонившегося над ним врача и только тут заметил топтавшуюся неподалеку группу престарелых немецких туристов. Они не галдели и не смеялись. Стояли, сбившись в кучку.
Царев встал и медленно подошел к щуплому старикашке, не обращая внимания на радостные восклицания остальных.
- Ну вот мы и встретились, господин Лютцин! Вы в России. И по-прежнему прекрасно говорите по-русски.
Старикашка, часто моргая, подергивал крупным, похожим на перезревшую сливу, носом и недоуменно тер рукой чисто выбритый, но уродливо скошенный подбородок, силясь понять, что хочет от него этот странный, такой же старый как он человек и откуда знает его имя.
А Царев радовался нарастающему покою внутри и тому, что наконец-то ушла ненависть – та самая, что жила в нем пятьдесят с лишним лет.
- Гуляйте, господин фельдфебель, смотрите, как мы живем. Но запомните раз и навсегда: вы не боксер, а мы не груши. И не дай вам Бог встретить в Москве своего «Дантеса»!
Неожиданно засмеявшись тому, что сказал, Царев повернулся и пошел к эскалатору. Хотелось на воздух, вдохнуть весны и пройтись под майским теплым дождиком. И надо, наконец, съездить к дочке и внукам. А лучше – пригласить их к себе, побродить всем вместе по праздничному городу, а потом взять да и махнуть с мальчишками на Воробьевы горы, захватив с собой этюдник. Может быть, там он и напишет картину в несвойственной ему манере. Кто знает. Впереди целая жизнь…

P.S. Эту историю мне рассказал папа – талантливый художник и удивительно добрый человек, прекрасный преподаватель, которого обожали все студенты.  Он прошел раскулачивание родителей, детдом, войну, плен, унижения после победы, но не сломался, не озлобился, оставшись добрым и внимательным ко всем чужим бедам человеком. Ему и посвящается этот рассказ.

Иллюстрация - один из натюрмортов моего папы.