Светлый родник

Виктор Гранин
Пурпурный цветок по имени Habermas.


Как хорошо было бы, если всё, чему надлежит совершиться, творилось бы просто! И было так доступно обыденному мышлению, что для осознания случившихся с нашим участием явлений жизни,  не требовалось бы долгих мучительных раздумий, а, напротив, воспринималось всеми  легко и так естественно, что чуждыми представали бы недомолвки меж нами, дающие основания для глухих подозрений в возможном подвохе; чтобы между каждым из нас не только сохранялась общность, установившаяся изначально в диких своих проявлениях,  а чтобы сообщество наше эту дикость свою теряло самым естественным образом, а особенности же наши, обретаемые в мечтах, заботах и трудах,  росли и процветали.

        И были бы мы как цветы!

        Купно стояли бы мы тогда под небесами, покачивая своими головками, разных цветов и обличий; и разве что только ветер мог взволновать нас, налетая по дикой своей прихоти, пытаясь разметать наше сообщество без какой либо корысти, повинуясь лишь слепому стечению обстоятельств.
Да и что из того?
        Только приятно было бы предполагаемое это приключение, потому что представали мы тогда все вместе, сплетёнными в тёмных  глубинах, сохраняющих наши корни. А стебли каждого, простираясь к свету, отнюдь не стесняли бы близкого тебе попутчика во времени. Из дальних же далей вид нашего единства открывался прекрасен. И взгляда одного было бы достаточно, чтобы умилиться – а ведь всегда хочется смотреть ещё и ещё, наполняя душу восторгом! – одного взгляда было бы достаточно, чтобы самый смысл  нашего бытия открывался со всей очевидностью, чтобы ни тени вопроса не оставалось  в недрах того даже разума, что изощрён въедливостью и недоверием.

Прекрасен каждый из нас, как прекрасна и наша общность!

Что же такое эта наша общность, на каких основах держится она, тогда как дана нам способность к перемещениям в пространствах невообразимых, в которые и стремимся мы не только лёгкой на подъём душой, но и обременительными своими телесами.
       Однако же – общность,  как она определяется, чем достигается?
       Думается  не одному уже мне –  одним лишь тем, что каждый из нас не только ощущает себя особенным, но и потому что хочется как-то круто выделиться этой вот самостью своею. А, выделившись, поделиться своими ощущениями с кем-то другим, а другой этот, именно потому, что он другой - готов услышать тебя, тебе сочувствовать и переживать вместе с тобою.   
 
       Это ведь естественно.

      Но тогда почему же повседневная жизнь людей напряжена настолько, что укрепляется всё больше и больше ощущение, что она как бы и не свободна?
      Хороший вопрос.
      Потому прежде, что понятие о свободе, зародившись когда-то, не утрачено нами, вопреки самым жестоким испытаниям, выпавшим на её долю из века в век.
Да что сказать? – изменения, произошедшие на материнской платформе нашей природы: горах и долах, небесах и лесах, реках и морях, они ничтожны. Главное, что произошло на этой  планете за время жизни наших поколений – это разделение, поляризация даже, тех взаимных отношений людей друг к другу, из которых все прочие выглядят пустяком на фоне противостояния ни с того, ни с сего объявившегося властителя и существа ему подчинённого.
      И кажется уж, что вся совокупность накопленного человечеством знания всякими кривыми дорожками выводит нас к закреплению позиции власти. А, в тоже время, каждый занят поиском способа перехитрить даже  и самого себя, чтобы  избежать попадания в поле зрения очередного владыки.
       Но всё больше и больше попадаем мы в рабство к выстроенным внутри себя понятиям новоприобретенным,  общее имя которым – предосторожность.  Тогда как - под прикрытием высшей целесообразности, извне – всеобъемлюще покрывает нас сила, называемая власть.
      Не власть вообще, как малая часть общего механизма сотрудничества, разделённого на   элементы; а именно власть  подавляющего властолюбия. Таков уж способ существования  самозваных элит, что они  хитро прикармливают нас обещанием  щедрот – сомнительных, побуждающих тебя к терзаниям завистью к другому такому же, как и ты халявному потребителю, но убивающая  всякую нашу способность к сопротивлению внешней воле с её насилием без границ.
      Пока мы ищем себе укрытие подальше от глаз владык, над миром восходит рассвет властной силы.  Там, кружа над нами зорким стервятником, она, власть, стала уже действительной хозяйкой всего. Она опустошает мир от людей внутренне свободных, всегда составляющих  её приоритетную  добычу, и  сбивает в злобные толпы людей неволи, уже потерявших интерес к  естественному укладу жизни, той, которой случилось пройти здесь вот уже десятки тысячелетий, а уж сколько там осталось нам быть - хоть под покровительством власти, хоть и спрятавшись от неё? - не то чтобы нами не ведомо абсолютно, а всё чаще озадачивает вопрошающего  знаками всё больше вспухающей однозначности.
      Тогда закрывается  горизонт светлых далей.  И жизнь предстаёт нескончаемой чередой проблем мелочных, как песок надвигающихся барханов.
      Неужели приходит время пустыни?..
      Белой или красной, зелёной или голубой, оранжевой или чёрной. Выбирай, в какой тебе приятней будет жить, пока  выбор ещё не закрыт.

У ключа

     Кому и зачем нужны были эти брёвнЫ – о том никто из них не задумывался. Просто сказано было – собирайся! – а возможности ответить отказом не было. В том-то и состояла неприятность, гнетущая какие-то не тренированные хитростью потаённые ещё отростки чувств, что тебя никто и не спрашивает, а всей предысторией своих отношений с миром ты оказался в том невразумительном состоянии, когда твоё прозябание на свете  от кого только не зависит, но уж точно не от себя самого. И дело это, постылое, зашло так далеко, что сама возможность борьбы за своё несуразное достоинство представлялась теперь бессмысленной, остаётся разве что иногда взбрыкнуть перед миром неким чудачеством, да этим и успокоить уязвлённую свою гордыню.
     На каком же уровне командных высот всеобщая эта униженность заканчивается?         Вопрос этот – из разряда заумного; простые же людишки свободны от подобных рефлексий. Тем и счастливы – по-своему.
     И теперь - раз уж откосить не удалось – рассудили, что дело предстоит доброе, и  бойко кинулись собираться. Что тут было не хитрого: кое-какая снедь имелась своя, инструменты, - слава богу! – выдадут; остаётся только скинуться деньжонками, и закупить вина.
     Под вином в здешних кругах подразумевалось общее место всего того разнообразия  ставшего вдруг доступным ассортимента напитков, которые и предназначены только для того чтобы их выпить.
     Куда бы ни собирался наш человек, особенно в группе, мысль об утолении жажды, в числе первых начинает кружить над головой, озабоченной предстоящей дорогой.
     Как всегда, сборы, из дела вроде бы привычного и простого, и на этот раз обещали затянуться. Уже и бывалый – уж в каких только переделках! - грузовик  стоял на площади капотом в нужную сторону; и набралось не мало уже отъезжающих; но ещё  не все собрались; а из тех,  кто уже облюбовал себе место на дощатых лавках, нет - нет, да и вскочит кто-нибудь ретиво, да кинется бежать за позабытой вещью, без которой выезд - ну просто не возможен!
     И так, казалось, без конца и края.
     Но в дело вмешалось начальство, перекрыв собой все лазейки для отговорок; и вскоре все окончательно собрались, да и тронулись помаленьку.

     Преодолев расстояние среди обыденных полей, где  только посевы поднимались над землёй и кое-где начинали уже колоситься, - только они и ни живой души вокруг, - машина их углубилась в лес и натужено ревела, пытаясь выбраться из глубокой колеи, заполненной жёлтой жижей; потом эта колея сошла на нет, и уже едва проступала среди ползучей травы. Вокруг сменялись, забегали друг за друга раскидистые деревья. Некоторые из них запускали свои отростки даже  над дорогой, да цеплялись за борта  проезжей машины, словно пытаясь не пропустить незваных пришельцев дальше. Но машина решительно обрывала ветки и всё больше углублялась в заповедное.
      Деревья между тем стали встречаться всё более стройные; исчез надоедливый кустарник; осины да берёзы ещё встречались, изо всех сил вытягиваясь вверх, а вокруг спелой горечью прогретой хвои уже дохнул сосняк, стройный и подтянутый, как образцовый боец, стоял ствол за стволом на почтенном расстоянии друг от друга.
     Дорога пошла вниз, снова выскочили купы черёмушника, за которым открылся темный сруб зимовья.
Родник поблескивал невдалеке, пробиваясь на свет у подножья склона. Он был невелик, но как-то умудрялся образовать у края покатой долины влажные мшистые берега, в обрамлении  которых вилась к истоку приветливая, набитая человеком и зверем  тропка.
     Сухо и привольно было у родника; сладка, видимо, была подземная эта водица, только что оставившая скрытые песчаные недра, и струившаяся сейчас в невеликую лужицу, тихо напевая нехитрую свою песенку, переливаясь в лучах  разгулявшегося не на шутку дня.
     Разгрузились быстро.
     Женщин отрядили обустраивать жильё да кашеварить, а засидевшиеся за долгую дорогу мужики быстро распределились:  кому выбирать подходящие деревья, да метить их зарубками,  кому валить сосну, а кому быть на помочи – подносить в канистре бензин, да длинными шестами направлять  стволы в нужную сторону.
     И загудела чаща.
     Пронзительный запах мха, да привольный хвойный аромат сменился сладковатой дурью бензинового выхлопа, смешанного с горечью  не прогоревшего масла.
Очарование леса ушло в нетронутые шумом распадки, а здесь же лесные великаны, то тут, то там, вздрогнув в вековой своей дрёме, нехотя вначале,  начинали валиться, словно сопротивляясь неожиданному своему приключению, да, недолго над этим размышляя, падали со вздохом, с треском ломая ветки, и затихали, нелепо взбрыкнув напоследок  комлем, словно показывая тем самым свежую свою рану.
     – Вот, – мол, - чё случилось то!
     И видно было, как янтарно желта открывалась эта рана в срезе со своей темнеющей паутиной годовых колец, вкруг которых тотчас каплями проступал светлый сок – такова была их кровь. Оно и понятно  – не человек ведь всё-таки. Чего уж там.

     Меж тем все готово было у стряпух. И стол накрыт на воздухе – доски его хотя и темны от старости, но опрятны, а чашки, кружки да ложки стояли ровным строем и призывали каждого к трапезе. Хорошо было сесть на любую из лавок, сооружённых вкруг стола,  даже не смахнув прошлогоднюю, ещё должно быть, сухую хвою и приготовиться начать.
     Но стряпухи гонят мужиков к ручью – умываться, а не садиться с нечистыми руками, да и пот рабочий не мешало бы смыть.
Весёлой гурьбой ринулись все к воде и, задорно хохоча, принялись баловать - не столько мыться, сколько обрызгивать друг друга студёной водой, да жадно пить прямо из ладоней хрустальную эту влагу.
     Так же дружно возвратились к столу и быстро расселись, не особенно выбирая - кто где.
     В чашках дымился запашистый полевой суп, хлеб был нарезан крупными ломтями и горкой возлежал на разостланной газете. Но пусты пока были кружки, словно дразнили стряпухи аппетит
    - Ну чё томить то, наливайте чё ли!
    И вот  шустрая бабенка начинает обходить каждого и разливает поровну всем.
    - Смотри, не ошибётся ведь – поощряют мастерицу довольные мужики.
    Дружно выпили по первой.
    И сразу же начали хлебать да заедать хлебом сытный навар.
    - А, давай и по второй – призывают знатоки.
    Выпили и по второй и, чтоб не сильно наедаться, тут же добавили по третьей.
Разве это много, на свежем то воздухе, да с такой закуской, да ещё и с устатку?!
А душа уже размякла, осела на своих пружинах и глаза смотрят иначе, чем совсем ещё недавно. Весело, зорко и благостно.
     Тут бы и приостановиться,  неспешно предаться насыщению, лёгкий разговорец  какой-нибудь завести, песню старинную или из новых – ту, что полегче, а не хочешь – так просто посиди, ни о чём не думая,  здесь в лесу,  на вольном то воздухе.
Но проскочили уже неприметный полустанок на торной той  дорожке и привычной тропой, мелкими пташечками, летит одна чара за другой, пока ещё есть чего наливать. Есть, есть – как не быть. Не промахнулись ведь – затарились нормальненько.
     Так, как с цепи сорвавшись, пошла привычная гульба  - без радости и смысла, а просто так, по какой-то привычке обречённости, когда веселье ещё возможно, но всё более и более недоступно, и сама собой приходит некая  уже разобщённость, когда переходят,  в случайно возникший междусобойчик, некие пустопорожние разговоры, то и дело переходящие в спор –  а о чём, собственно, и спорить то, когда на сотни раз уж  всё  переговорено; да и запеть тоже не получается – знакомые, вроде бы, слова словно теряются в полудороге из грузного тела и  не веселят. Впрочем, и печали то нет – наплывает исподволь пьяное полузабытьё.

     Только Верка опять трезва, тем и укоризненна.
А ведь чем годиться-то этой  пусть не бабе ещё, но уж и не девке, у которой упругий  порыв  юности, так и не взлетев в заоблачные выси, опадает первым листком увядания, ещё случайным, ещё далеко до осени, и надо бы уже быть первым зародкам будущих плодов проступить, а их всё нет и не предвидится – да и от чего бы им быть.
     А природа  уж берёт своё – всё, что стремилось некогда напоказ, бесстыдно проступая сквозь покровы одежд, наливается  густеющим соком, и, удивившись  своей не востребованности начинает оплывать,  устремляясь в тяжелеющий низ ещё в надежде так обустроить себе плодотворящее гнездо, чтобы не иссохнуть втуне.
А на что, собственно, надеяться, когда вокруг всё больше одни деревенские девки- бабы – если не косые да горбатые, то уж точно косолапые, а их более успешные подружки всё больше проходят мимо – не подступись; а чему годиться то – не вылазят изо своих огородов, гоняют, шугают народившуюся мелюзгу, да ругаются с не ретивым хозяином своего семейства.
     Уехать бы в город – да страшно, пугают рассказами люди побывавшие там.
     Легко ли девушке среди тех ядовитых соблазнов, когда всё что может подбросить судьба от своих щедрот тебе, это ненароком залететь и долго носить в себе пугающую безнадёгу, чтобы  разродиться, наконец, где-нибудь в укромном месте – и куда теперь с ним -   уж не  выбросить ли, не глядя  ни на что - его! - на тайную помойку.
    Ужас!!!
    Уж лучше жить здесь, где всё привычно.
    Подбитая гусыня – не лебедь же белая! – в  курином царстве -  вот кто ты, Верка!
    А ведь  и к тебе подкатывает Вадим.
    Он нашенский, да не наш - уехал в своё время из деревни, да и запропал – сказывали, что потерся там, среди крутых, да и сел за что-то. Где и как сидел – то не ведомо – да и чему удивляться то, экая невидаль - тюрьма!
Недавно объявился  - не узнать:  блатная походка и говорок, взгляд цепкий. Сам сухой – не жиринки, да и телом не изнежен, как деревенские  картофельные мужики - словно налит нечистой силой.
     Крепок, цепок, дерзок и ловок  -  вот кавалер для скучающих бабёнок! Легко и просто с ним – что из того, что поматросил да бросил. Не долго и матросил, так что и бросать то не чего.
     С чего бы ей, Верке-то, артачиться. Но нет же - ишь ведь какая гордячка!
Тут тебе не здесь. Каждый  нет-нет да норовит чем-нибудь уязвить, и начальство с глаз своих  недобрых не отпускает. А за какие грехи! Нет их.
     Вот то-то и оно – нечего тут!
     Нет на деревне больше таких, как она.
     Разве что  ещё вот Олежка. Совсем ведь ещё парнишка, и чего ради вернулся он, единственным из парней, ушедших в последнее время в армию, из необъятных просторов  страны, сюда, в их захолустье?

     Невесел и Олег.
     Нет ему товарища – с кем бы поговорить. Кругом уже устали есть, пить, говорить - осовели мужики, разве что не валятся ещё на стол мордой в объедки.
Один только Вадим времени не теряет. Подсядет к какой-нибудь неприкаянной бабёнке - глядишь уж и приобнял  её и тянет куда-то на сторону. А она нарочито отбрыкивается, впрочем, сильно то и не шумит, а тихо даёт себя увлечь в ночную темень.   
     Безучастно сидит парень молодой  в своём углу. И не радостно то, что творится вокруг, а ещё - стыдно представляет его воображение то, что происходит  там, в темноте; и от стыда этого своего становится ещё стыднее и так невыносимо неловко, что нет сил больше сидеть среди пьяных соседей и хочется бежать - куда глаза глядят  - подальше от всех.
     И он  ускользает от застолья и бежит в лес, наобум, ничего не видя перед собой, подальше, подальше от всего оставленного им.

    Вдруг на пути его возникает какое-то ночное препятствие. Он с разбегу натыкается на него, и случившееся это происшествие его сразу ошеломляет, все же принуждая действовать не рассудочно, нет, а поразительно ловко.
    Тело то, встречное, было почти невесомым - лёгко, и упруго  отпрянуло, было в испуге, да вдруг вспыхивает жаром, как иссушенный ствол под  ударом молнии и опадает в его руки.
    Он подхватывает  его, и в лицо ему ударяет снежноспелый запах одурманенной женщины. Ошеломлённый прорвавшейся невесть откуда своей дерзостью, он тянется к ней  жадными губами, цепко пресекая своими объятиями  слабеющие попытки негаданной добычи вырваться от него
    -Верочка-а-а - моляще начинает он свои уговоры,  и она отзывается каким то  хриплым  своим слабеющим голосом:
    - Нет, нет, нет! – в полузабытьи вырываются её постыдные слова, выдающие всю её с головой.
    - Не  сейчас, не здесь! – вдруг что-то обрывается в ней, а сама она  обречённо тянет, тянет, тянет его куда-то в сторону от пьяных голосов. Оторопело он пытается понять, что значат последние эти слова, но они оба уже бегут, пригибаясь к земле, связанные замком сцепившихся рук, невесомо, словно отрываясь от земли  и не чувствуя себя,  летят туда, где пусто сейчас, только струится в полутьме светлый ключ.

     Здесь,  на взгорке, она падает коленями на траву и, взмахнув руками, вскидывает над собой платье.
     Он валится рядом, обхватывает её руками и тянет к себе, губами впиваясь в открывшиеся места сияющего в ночи тела,  ногами сталкивая  с себя спутывающие одежды.
     А она, что-то воспалённо бормоча,  то  теряется в пуговицах его рубашки ставшими вдруг неловкими пальцами,  то, вывернув за спину руки, рвёт там заветные свои крючки и тогда  груди ёе вываливаются навстречу ему своими набрякшими сосками, утыкаются в его рубашку, которая, наконец-то уже сорвана  и улетает прочь, как испуганная птица.
     Если она ещё может делать что-то вразумительное, он же словно лишился ума потому что происходит нечто, выходящее за рамки мыслимого. То к чему стремился он все эти - немалые уже -  годы, когда отрочество   давно выстрадано в укромных приютах болезненных грёз,  в которых один лишь никем не внушённый инстинкт, всего то одно  желание смешивается со страхом оказаться при этом совсем не на высоте,  а потому предстать в нужный миг смешным. Насмешка над неопытностью твоей – откуда он это знает?! - самая жестокая кара неизвестно за что.
     За что?!
     Ведь знание обо всём связанном с этим всего лишь схвачено на лету в момент похвальбы, оказавшихся более продвинутыми в этом деле, героев, да вычитано украдкой в сумеречных затасканных книжонках – ничего, в сущности, не говорящих – простой набор букв на серых замусоленных страницах – едва улавливаемый смысл в них  что-то подозрительно фальшив, да вот еще картины потаённых фильмов, от которых вскипает кровь, завораживают жаркие эпизоды, но как-то  чувствуется, что всё происходящее там противоестественно.
    А как же на самом то деле?
    Как  будет с ним? 
    Когда придет это пора?
    Как быть тогда, что делать?
    Ну, да теперь нет времени на лихорадочные поиски ответов.
    Вот оно – свершается! - её тело сладкое, от одного лишь прикосновения к которому словно исходят искры, и бросает в дрожь.
    Да, он исходит какой-то звериной дрожью, поспешая насладиться запахом  тела,  тогда как сам он переполнен нутряным своим жаром. Ладони его рук – о, какие жадные! -  мечутся по шелковистым покровам незнакомого тела, словно пытаясь запомнить её нежность такой, какой она не будет уже никогда. Отныне всякий раз это будет другая женщина, другая кожа будет струить особую свою прелесть, излучая всякий раз особенный неповторимый свой запах, когда солоноватость пота превращается в едва уловимый аромат материнского молока, словно в недрах тела сокрыты не испитые его запасы.
    Как многое дано почувствовать в этот миг! И от этого пределы  его существа, которым не хватило работы, бьет не проходящая дрожь, от которой так стыдно.
Как непреодолимо  стыдно хочется заплакать!
    Она мягко обнимает его, словно напугавшееся дитя и прижимает к своей груди.
    Ласковой рукой гладит его по головке, распрямляя всклокоченные волосы, и заботливо похлопывает по судорожно вздрагивающим его плечам.
    -Ну-ну, успокойся, - словно бы говорит она, и нежно целует  в лоб.
    Губы её неожиданно прохладны. И никакой она ни жаркий огонь - невесть откуда взявшаяся  материнская благодать исходит теперь от её объятий.

    Мама  так прогоняла в детстве лихорадочный жар скоропостижной болезни.

    Подступает покой, былая лихорадка исходит на нет,  и тогда медленно- медленно - всплывает особенная способность чувствовать,  как необозримо великое, так и ничтожно малое,   совсем на равных, не мешая друг другу, и, словно широким захватом, пропускать сквозь себя происходящее сейчас. С наслаждением он втягивает  в себя невыразимый запах её, - волосы, оказавшиеся меж ними, струятся словно шёлк, кожа её упругая -  еще сильнее угадывается под ней ждущая своего часа алчность мышц. А  как же завораживающе манят изгибы тела. Эти темно манящие впадины и блестящее сияние выпуклостей!  Чувствуется что от каждой из  них исходит какой-то ток, едва уловимый, он проникает в  него неисповедимыми своими путями, от чего весь он словно плывёт, растворяясь, стекая туда, где взрастает уже самовольный росток, напрягается дерзкой  своей силой,  вставая во весь свой неудержимый рост.
      Теперь преображается и она.Не разжимая ласковых объятий, тянет его к себе - то,  нежно целуя,  то, - вздумав  вдруг оторвать губами, ли зубками - ухватить хоть кусочек тугого тела, невыносимо недоступного мужчины.  А ноги её уже не слушаются увещеваний остатков разума, мечутся, мечутся, срываясь в исступление, в котором и найдут, наконец, способ обратиться в капканы.
     Где?
     Где  та пружина, что играет в недрах нетерпеливой уже женщины, что заставляет всё существо её: то свернуться в себя упругой волной, то, распрямившись, вывернуть  всю себя  навстречу тёмным небесам. И, чтобы только не улететь, не вознестись в те вышние пределы, догадается, наконец, придавить себя всей тяжестью сильного и жадного, одуряюще пахнущего мужского тела.
    Ну, прижми же её  к сырой земле!
    Сильно-пресильно...
    …- Иди же! – вместо этого, мягко повелевает она.
    И слепо,  совсем наобум, он находит-таки тайную её дверцу и врывается неуклюже и грубо в своей неумелости. Так он приходит, негаданный хозяин всего этого темного царства.
     Уверенность в себе - теперь его оружие и он обходит все эти пределы, наполняя собой тесные бесконечные сочные пространства, чувствуя безусловно, как ему рады здесь.
    Да, он пришёл.
    Он здесь.
    Он здесь!
    О!!!
    Где-то там, в проваливающемся в бездну сознании  тоже растет, неизведанная доселе радость. Нет, нет, совсем не оттого, что происходит с ним.
    Это!
    Это!!
    Удовлетворение растёт в нём  совсем не оттого, что происходит с ним; а от осознания того, что сейчас происходит с ней  - вот то высшее, что наполняет его чем-то, что и радостью то не назовёшь.
    А как же тогда?
    Да  никак.
    Нормально!
    Просто - это нормально.
    Оказывается, что есть в нём нечто такое, что способно приводить в безумие вот это сладчайшее существо.   Вот что важнее всего на свете.  Да, вот эта радость её и есть самое дорогое для него, от чего он уже не в силах украдкой – ибо закрываются её быстрой ладонью  бесстыжие его глаза, его бессовестный рот, пытаясь помешать наслаждаться ему вполне - смотреть на муки этой обезумившей уже женщины,  видеть искаженные странной этой болью черты её лица, потому что неведомая сила нападает-таки и на него, сжимает сжимает, сжимает его – и… рвёт на части остатки  безвольного уже сознания, так что и он сам разрывается изнутри, и, вместе с ним, взрывается покинутый было ими мир, в бездну  которого вместе с ним опадает и она.
     Тут бы и отдохнуть знатным старателям.
     Да где  уж там!
     Едва переведя  дух, в изнеможении припав  друг к другу, снова и снова пробуждает их вожделение  и гонит, выгонят, погоняет на восхождение вершины наслаждений, где нет греха, а есть только одно, сияющее восхищение столь щедро открывшимся возможностям исследования каждой частицы друг друга. Удивления. Восхищения. И благодарения.
     Добродетель высшей номинации открывается им. Но как легкомысленны и неблагодарны оба этих лауреата. Что им чей-то сторонний взгляд и оценка. Они сами по себе – единолично властвуют в этом мире, ошеломлённом  неистовой силой, открывшейся в смиренных, до сей поры, существах.
     Но, видимо и этому есть пределы. Уходит, уходит в забытьё её знатный боец. Свернулся воробушком некогда сияющий его меч, и, пав навзничь на истерзанную битвой траву,  закинув руки, затих сам герой. Только медленно воздымается мускулистая грудь, прогнулся вовнутрь  плоский его живот, развернулись упругие бёдра. Воздух, улетающий уже ночи, колышет пряди волос, а на лице блуждает улыбка; и только губы еще пытаются поймать пригрезившееся что-то  и напрягаются для поцелуя.
     Вера наклоняется над ним и груди  её едва касаются сосками заснувшего тела. Блуждают отголоски счастья и на её лице. Она протягивает руку и с трепетной осторожностью едва  прикасается  пальчиком, всего то лишь одной его подушечкой, к его губам.
     Не просыпаясь, делает последнюю попытку  …
     - Нет, дорогой, уж на этот-то раз тебе меня не взять.
     И в правду – попытка не удаётся,  и он  затихает совершенно.

    А Вере не до сна.
    Она чувствует, как сладко болит, постанывает, а где-то млеет  истерзанное её существо. И, как пашня,  щедро пролитая первым  тёплым дождем,  исходит духмяным паром, готовая к трудам взращивания быстрых всходов,  так же благоухает и она. Это запах смешавшегося их пота, да ещё чего-то такого, от которого исходит терпкий запах  прогретой болотной тины. Откуда ему быть здесь, когда уместно его существование только в те доисторические эпохи, когда под небесами только зарождалась жизнь.
    Да такая сильная! - что вошла в каждого из нас памятью тех превращений и  возникает вновь и вновь, чтобы пролиться  где-то, когда-то,  в ком-то живительным дождём.
    Конечно же, недоступны были Верке подобного рода рассуждения, но смыслы эти всегда неистребимы и будоражили её теперь уже не предчувствиями какими то, а реальностью, разве что не осознанной вполне. Но уже охватившей всё её существо тихой радостью, спешащей материализоваться  мягкой слезой, одна за другой выкатившейся из глаз и неосторожно упавшей на его лицо.
     Дождь! – подумала она в испуге, озаботясь, чем бы прикрыть спящего.
     Но светла была ночь уходящая, безоблачна - утро уж наступало,  украшала край небо восходящая заря, перепевы птиц вдруг услышала Верка, доселе занятая своими переживаниями, тут-то она и почувствовала прохладу ночи уходящей, хотя день обещал уже быть ясным, солнечным, звенящим от продолжающейся радости.
     Она тронула его рукой. Он проснулся и сразу же потянулся к ней. Мягко она остановила его притязания. Они встали от своего  ложа и, светлыми водами  не дремлющего ключа, омыли себя, облачились в свои одежды, доселе в беспорядке брошенные окрест, и побрели тропинкой на стан, пошатываясь, словно уставшие гуляки.

     В зимовьё вошли, не сговариваясь, порознь. Сразу же пахнуло  спертым похмельным духом. Да, - такова была, эта жизнь без них.
Теперь они в изнеможении повалились, кто где, среди спящих, и случившееся с ними приключение словно закончилось здесь.

     Меж тем настала пора начать новый день.
     Кое-как проснулись все и, тычась во что ни попадя, бродили в ожидании завтрака.
     Уныло попили чай и нехотя принялись за дело, которое заключалось в том, что нужно было обработать сваленные стволы. Обрубить сучья, размерить и распилить хлысты, ошкурить свежую кору, и скатать брёвна в штабеля.
    Дел было много и занятий хватало всем.
    Но как не доставало вчерашнего воодушевления! - смурны были лица работающих, то и дело они бросали всё и шли к воде, жадно с отвращением пили её и снова брались за работу.

    Олежка же был сам не свой. Улыбка не сходила с его лица. Он подбегал то к одному, то к другому, помогал в трудном деле, стараясь выбрать самую тяжёлую работу.
    Все же,  как он был молод!
    А до этого как рос? - никто особенно и не замечал. Ну, рос. Рос  мальчонкой, путался иногда под ногами –  эка ли невидаль!
    Теперь же  вдруг сразу стал приметным и вовсе не потому, что единственным вернулся в деревню после службы
   -Смотри ты, какой парень удался, - качали головой бывалые – если уж не скурвился в том армейском гадюшнике, значит, будет толк.
   -Каво несёте то - укоряли болтунов резонёры из баб - какой гадюшник, совсем запились - справедливо заключали косматые борцы за справедливость, не упускавшие случая укорить мужиков.
    Да что с ними спорить!
    Ставили  молодого на разные работы – пусть покажет на что горазд. А наработаться всегда успеет.
    А он везде был тут как тут.
    Сегодня он особенно опекал малохольного Кирюху.
    Тот – хоть и ни молодой, и ни старый, но, что называется, – ни украсть, ни покараулить. Любой труд был ему  в тягость и по трезвянке-то, а уж сейчас у  его, похмельного,  всё валилось из рук.
    Олежка и поспешил к нему поднять несподручный ствол за вершинку-то. Чтоб, значит, ловчее было обрубать боковые сучки-то.

    Сколько бы ни работала в это день Верка, стаскивая ветки в кучи, каким бы боком ни повернулась - ни на единое мгновенье не спускала своих глаз с ночного своего истязателя. Пела душа её сладкую песню. Прямо-таки разрывало тело от рвущейся изнутри радости. А уж - с каким трудом удавалось сдержать на людях  свою улыбку!
    Да!
    Но смотрела она на парня не прямо, чтобы не разгадал кто её тайну сердечную, а боковым своим, обострившимся вдруг, зрением  старалась уловить в каждый миг:  где он, да что с ним.
    Вот и сейчас она видела, как подбежал к Кирюхиному стволу, легко приподнял  его, перебросившись словцом с сучкорубом. Заметила, как неловко ударил Кирюха, как выскользнуло топорище из рук его - змеёй взметнулся в небо топор, острым жалом сверкнув на солнце, да на излёте, куснув Олежку в шею, упало тотчас к ногам.
     Схватился парень обеими руками за горло своё и рухнул на колени.
     Голодной волчицей взвыла  тут Верка и полетела к парню, повалилась к его лицу:
- Что, что, Олеженька? Что с тобой? Больно?

     Совсем ведь не больно ударил топор. Только слабо занемела в ответ  шея и горячее проступило вмиг. Он схватился руками за шею, где из-под растопыренной пятерни его проступила алая кровь, да ручейком протекла на жухлую траву, сразу  теряясь в ней.
    Сейчас, сейчас остановится кровь и всё будет в порядке.
Но алый дымящийся источник и не думал пресекаться, толчками исходил он, пробивался из-под ладоней.

Стра-а-н-но темнеет в глазах и подступает слабость и не понятно что хочет от него эта женщина почему тормошит его не даёт отдохнуть набраться сил  вера?

     -Вера-а-а! Ты! Не исчезай, ведь я так люблю тебя!

     -Олеженька, Олеженька, милый мой – всё будет хорошо. Сейчас, сейчас сделаем что-нибудь.

      Но  ничего тут не поделаешь.
      Любому деревенскому жителю это ясно, как дважды два. Немало скотины завалил каждый из них, и знает,  как кончается божья тварь, когда  выпущена кровь. А человек   ведь  та же скотина.
Тяжело, тяжело покидает жизнь молодое, не выболевшее тело.

     -Уйди, Вера, ради бога - просят её сбежавшиеся на крик мужики.
     - Бабы, да уведите же её – и сгрудились толпой, закрывая своего товарища от бесполезных взглядов.

      Рядом суетится Кирюха, оторопело разводя руками, и пытаясь оправдаться.
      - Да пошёл ты!..
      И он действительно исчезает куда-то и умудряется остаться незамеченным всё оставшееся время.

      А Верка  всё воет и воет. Сидя на бревне, упирается руками в ствол и кланяется вперёд, словно выдавливая из себя  обрушившееся на неё горе.
      К ней подходит Вадим и больно тычет кулаком в грудь:
      -Замолчи, дура!
      От этого удара она, хрюкнув, давится и замолкает. Молча сидит очумело, потом встаёт и, пошатываясь, идёт к источнику.
      Там, тяжело валится на бок, пытаясь достать губами струю. Хищно пьёт, пьёт студёную воду. Потом, каким-то образом окрепнув, умывается, прибирает себя и, словно закаменев, возвращается на стан.

      Стоят самые жары и надо спешить похоронить покойника.

      Наспех собираются пожитки. Последним, открыв задний борт, укладывают тело и забрасывают лапником.
      Это от мухоты, да от глаз людских.
      - Лапник  ведь хорошо сохранят убоину то в жару.
      И отправляются в скорбный путь.
      Едут долго и нудно так, что вскоре всех давит тяжкий сон.

      Спали же как-то уж некрасиво.

     Как забывается простолюдин? - безвольно поникла голова,  черты лица исказила проступившая ничем не сдерживаемая простецкая суть,  если допустить что бывают люди, не знавшие никогда ни высоких порывов, ни глубоких раздумий о чем-то, далёком от повседневных запросов. Рот - некогда прикрытый  упругой складкой  губ, - обвис и сладкая струйка слюны нет-нет да и стечёт из него на почти бездыханную грудь.
       Безмятежен спящий. Покой, не тронутый хоть каким-то дуновением  болезненной совести, распростерся  невесомым покрывалом – словно и не было тревог или забот.
       Не спал только Вадим, глаза его были полуприкрыты,  и сквозь  сумеречный просвет своих век следил  он за  Веркой. А, глядя  так на её полуживое изваяние, жалел он брошенных  некогда баб своих полоумных, – всех сразу - а пуще всего жалел загубленной своей молодости, и жалость эта была жестока, потому что неизменно, вот уже сколько лет, навязчиво твердила о том, что для него, в сущности, всё кончено, и не будет никаких добрых перемен впереди.
А как же хотелось теперь-то вот запросто приблизиться к этой несчастной женщине, едва ступившей на порог грядущих бед, встать с ней рядом, да и закрыть своим испаскуженным телом этот трепетный сгусток жизни, гордой в своей невинности, да и принять на себя все ранящие стрелы её судьбы! Пусть будет царицей всего боль, пусть тяжесть несчастий будет давить и давить к земле. Но одна радость превозможет всё это – осознание того, что он ещё способен быть  защитой душе страдающей столь несправедливо.
       Но лучше всего он знал, что этому не бывать, что весь, отпущенный ему природой, запас добра истаял нерастраченным, дешёвая скверна вытеснила его безвозвратно, и любой всплеск добродетели в нём всякий раз окажется фальшивым, мелким и легко обращаемым во всепоглощающую злобность при малейшей  житейской неудаче.
       Конечно, с этим жить можно, да и нужно, но только уже нарочито строя своё одиночество, не давая приблизиться к нему всякому, сколько либо похожему на Верку.


       А Вера же была ни жива и не мертва.
       Безучастная к нелепым этим сборам в обратный путь, она залезла в кузов последней, едва ли воспринимая нетерпеливые понукания людей и села туда, где оставалось свободное место, рядом с укрытым от взоров трупом, и сидела, ни к чему не касаясь, и, едва ли примечая, как взболтнёт  иногда на ухабе коченеющее тело.
Другое заполняло её подбитое на лету существо. Ни печалью, ни болью, ни глубоким страданием нельзя было назвать теперешнее её забытьё. Не приученная укладом местной жизни к размышлениям она и не думала ни о чём. Только опыт реальной жизни, да  природные ещё инстинкты вскипали в ней, творя слепую картину того, что будет с нею дальше. Всё, что человек думающий, пропускает в своей голове мыслью за мыслью открывалось ей мгновенной очевидностью, беспричинным знанием того, что будет с ней и вокруг неё в дальнейшей жизни.
       И видение это, знание того, что будет, с лихвой заменяло раздумья - сколько бы не насущными они  не представали.
       Да и чему мудрёному быть то,  когда, в сущности, всё кончено?!
       Вся радость  большой жизни, к которой она, как и всякий человек, приготовлялась с малых лет,  жила неясными предчувствиям в  отрочестве и нетерпеливым ожиданиями наполняла юность, - да!  - оказывается, не миновала и её. Вот же  была эта  прошлая ночь, негаданная, словно божий дар!
      Была, да и сплыла.
      Как корова языком слизала.
      И всё, что остаётся теперь - это только платить неведомой ещё ценой.
      Всего-то  за одно-единственное мгновение!
      Вот как быстро попала она в число обывательских баб-одиночек – существование которых не было, конечно, осуждаемо окружающими. Прежде всего, потому, что стало в какие-то, давние уже времена, явлением распространённым – будущие женихи сначала вроде бы и обнаруживали себя, но уж как-то быстро сбивались в стаи бесполых существ, которые, правда, и не прочь были позабавиться время от времени, но исчезали сразу же, как только  обозначивались первые признаки обыденных проблем. Не исчезали совсем, а докучливыми мухами ещё кружили в отдалении - нечистоплотные, падкие на халяву, да смехотворно властные в своём ничтожестве.
       И вот этим мизгирям отдать свою невинность за просто так – это всё-равно что слиться с ихней мерзкой стаей – раз, и тогда уж навсегда?
      Во веки не отмоешься.
      Да что из того, кому нужна твоя чистота, которая, как бельмо  на глазу, маячит перед всеми, всякий норовит тогда уязвить гордячку. И обида её, горькие слёзы, своевольно проступающие из глаз – только в радость обидчику, только в утешение  каких- то  ихних непокорных, так же как и она, чувств.
И что, далеко ли ты убежала своей нечаянной радостью?
Теперь всякий  ткнёт в её сторону укоризненным своим пальцем, бросит  едкую свою ухмылку, не вдогон даже, а прямо в лицо.
      Как теперь со всем этим  век свой куковать одинёшенькой?!

    -А ведь может быть и ребёночек! – испугалась она внезапному открытию.

     Испугалась, и тут же, словно благодатным теплом обдало её.
     - Боже мой!
     А ведь и в правду – может быть!
     И, хотя возможность этого сразу же показалась ничтожной, невероятной, сказочно небывалой, но всё же она была, - как ей не быть? – Вон какой герой отец то наш оказался!
     И она  невольно придвинулась к веткам и осторожно положила свои руки, словно  хотела ладонями своими уберечь покойного от беспокойств пути.
     Теперь уже иные видения проходили перед внутренним её взором.
     Она представляла, как держит крохотное тельце на своих руках, как прижимает к груди, и что-то сладко заныло в ней уже сейчас.
    Это будет мальчик.
    Она будет любить его всем сердцем, сторожко, чтобы не раскрыться перед этим хитрецом.
    Чтобы не сел на мамкину шею.
    Чтобы вырос здоровеньким.
    Умный будет, и жадный до знания. Она научит его всем премудростям.
    Мужским.
    Это не будет так уж трудно, ведь теперь она одна - и баба и мужик.
    И женским тоже пусть научится.Мало ли для чего – в жизни пригодится, когда вырастет.
    Пусть он будет одним из тех немногих, которые, не раздумывая, подставляют себя под всю тяжесть выпавшей на нашу долю тягот, тогда как иные все, если и становятся рядом, да только делают вид что упираются. Эти - всё что могут – так  это играть, изображая своё усердие, да так, что, в конце концов, сами уверуют в свой подвиг, и будут долго напоминать каждому встречному и поперечному об этом, оставляя истинных героев в тени своей славы, очень заботясь о ней, хотя бы до тех пор, пока не исчезнет  в их мнении с лика земли неброская укоризна истины и тогда уж ничто не остановит триумфальное кружение над нами этих ничтожеств.
    Скромный!
    Пусть будет скромный и застенчивый, как телёнок.
    Как папка.
    Такой же красавец.
    А уж девушку-подружку я ему разыщу, исхитрюсь, сведу их  незаметно для каждого. А там уж сами разберутся. Дело разве хитрое. Его каждый знает, ещё не родясь.
    Вот, как папка наш! Вот молодец, мастер своего дела оказался! А прикидывался скромнягой. Тот ещё хитрюга!
    А уж я-то тебя буду любить за двоих нас. Так, как душой своей мы - явно и тайно - любим, - не смотря ни на что - того, кто  только этого и достоин. А любовь эта и важна то, как самый надёжный хранитель сокровенного.
    Сын мой, приди же чудом негаданным, добавь мне силы удержаться на краю открывшейся бездны, которая отныне везде, куда бы только не завели  меня неприкаянные пути-дорожки!
     Да и куда им, собственно, вести то ещё; разве найдётся на свете место, приютней сиротской её деревеньки, пусть убогой, забытой высокими нашими радетелями – да, может это-то  как раз и к лучшему.

      А что, если всё это - только пустые мечтания?
      Ишь, размечталась!
      Ох, всё-таки - как страшно жить!..
      Теперь подступившее отчаянье ещё сильнее сдавило её камнем своим горючим.
И пусто было впереди дней её.

     Одиноко.


…- Не бойся, мама – я с тобой!

    Что?!
    Что это? – почудился ли долетевший из ниоткуда отдалённый вскрик, или же бредовое сознание  так причудливо обманывает её.
    Но молчание и на этот раз было ей ответом.
    Однако, простые эти слова  - она же слышала их, она же  поняла их смысл - как же перевернули они разом её всю! И она, впервые за  всё время течения обрушившегося счастья–злосчастья, почувствовала себя по-настоящему в полной силе; и слёзы горькие, невыплаканные истаяли сами собой и остались лишь в ярких пределах глазниц, тонко  заблестели в свете преобразившегося дня, украшая всё вокруг немой укоризной её глубокого взгляда, в котором человек сострадающий может разгадать скрытую тревогу за не родившееся ещё дитя, ради которого она готова теперь претерпеть всё на пути невзгод, раз уж не в силах отвести беду, которая приходит всякий раз внезапно, будь ты хоть семь пядей во лбу
Что же, и без радости как-нибудь проживём, если что.

    Однако же:

Царица моя преблагая, надежда моя Богородица, приют сирых и гонимых, скорбящих радость и обиженных покров щедрый! Узри же мою беду, зри мою скорбь, помоги мне…


Ливень

     Как парное молоко была вода в этой реке. Она наплывала с верховья ленивой лавой; невозмутимо проходила мимо, частью своей ныряя под телегу, мимоходом лизнув там ступицы колес, вмиг потемневшие  от этого их спицы; смывая с  железных ободьев остатки налипшего мокрого песку – теперь изработавшийся металл их был как новый, блестел полированной сталью; и уходила вдогон основному потоку в неведомые низовья уже навсегда, молчаливо и бесстрастно.
     Спокойна была и лошадёнка, только что доставившая сюда и саму видавшую лучшие виды телегу, и старую на ней трофейную бочку, в торце которой сквозь потемневшую полуду проступали нестираемо выпуклые не наши письмена. «Фарбениндустри» - то и дело считывал  их некорыстный возница.
     Был он ещё совсем ребёнок, теперь вот возомнивший о себе деловым, только от того лишь, что мать его выпросила на время  - и коня, и телегу эту, да и бочку саму - у своего начальства, как-то  по-особенному скучневшему всякий раз, когда возникала у просительницы необходимость в их благодеянии.
     Лошадёнка тоже вполне исправно прикидывалась смиренной  - а сейчас вот и тем более, поскольку совершалось для неё нечто более чем приятное: это вот стояние, едва ли не по колена, в расчудесной этой  водице -  изредка взмахивая вороным своим красавцем хвостом на очумелых от жары паутов, да время от времени пригубляя,  без какого либо потяга, прозрачного сколько угодно питья, пристраивая  по своей прихоти свою глазастую морду всякий раз по-особенному: хоть против,  да хоть и поперёк, а хоть бы и во след ниспадающему потоку.
      Тем временем новоявленный командир всего этого предприятия оставил свою созерцательность до более подходящих времён и принялся вычерпывать мятым-перемятым ведром покорную реку в иноземную эту гулкую бочку,  всякий раз исхитряясь часть струй нарочно пролить на худые свои загорелые ноги, соединяя, таким образом, полезное для  своего огорода,  - узурпировавшего власть над бедной их семьёй вплоть до дней самой поздней осени каждого года в ответ на обещание, (впрочем вполне  реального!) изобильного урожая - с приятным прикосновением, хоть малой частью мальчишеского тела, подневольного обстоятельствам жизни, со свободной от каких либо забот, убегающей в  никуда счастливой субстанцией реки  своего детства, тогда безусловно облечённого в кокон все щедрой, простецкой, небогатой своей сторонушки.
Переживания все эти, хоть и сложно предать без путаницы в определениях, да  однако же,  всплывая впечатлениями, совершалось мимоходно, без какого-либо – упаси боже!- насилия над собой.
Одного взгляда в привольные небеса было достаточно, чтобы воспринять всю беспредельную глубину синевы, обрамлённую   дремотными кустарниками на том берегу. А на этом же  откровенно спала в отдалении полуденная, родная деревенька;  совсем уже  в удалении заметен был проблеск кровель деревень, с ней соседствующих.
Там, на востоке, по краю небес вскипали белизной  облачка, не единожды уже обманывавшие сельчан обещанием дождя.
Но не успела бочка наполнится и до половины, как скромные эти облака вдруг разом надвинулись, вспухая ослепительной на солнце белизной; движение внутри их ускорилось – клубящиеся громады теперь перетекали из одного в другое, а грузный осадок темного оседал в подножии туч, источая немые до поры угрозы.
Лошадёнка перестала пить, тревожно запрядала чуткими своими ушами, и глаза её стали посверкивать из-под чёлки в сторону паренька.
Да он и сам ускорил черпания; наспех наполнил бочку; накрыл горловину её старой мешковиной и принял управлением лошадкой, с готовностью исполнившей самое первое его понукание, с тем чтобы плавной дугой вывернуть телегу в направлении берега, повести её к урезу воды и, поднапрягшись, судорожными рывками вытянуть по наезженному склону берегового откоса на первую, самую обширную, заливную террасу.
Сейчас она давно уже просохла, так что зелень травы начинала уже увядать кое-где, а на неприметных глазу возвышенностях, там, где близко подступали галечники, трава была сухой совершенно, с оттенком густой синевы топорщилась, хрусткая под ногой, но всё  ещё была жива, из последних своих сил ожидая спасительного дождя.
Каждая пядь этой земли была знакома пареньку; исхожена, исследована им вдоль и поперёк в те минуты праздности, что случаются в деревне только крадучись, воровски отнимая время от насущных дел.
Тем не менее, были, были здесь заповедные его места, где, например, проживала на краю лужи знакомая его лягушка; а вон там, под кочкой, было устроено гнездо с пятью пестрыми яичками, которые отчаянно охраняла от стороннего взгляда отчаянно храбрая пичужка.
Поодаль, в старой гравийной выемке,  существовало глубокое озерцо с вялыми рыбками, заплывшими сюда во время разлива. Хорошо было путешествовать по этой невеликой акватории на старой деревянной двери, приводя в движение нарочитое это плавсредство сподручной жердью, только что выдернутой из ближайшего, уже порушенного прясла.
Как-то вдруг сразу сделалось темно; былого сияния солнечного дня как ни бывало, и всё вокруг – похоже - притаилось в ожидании неведомых грозных последствий. Но только редкие  капли упали с небес, оставляя сейчас темные свои следы на предметах, только  редкие фонтанчики взбитой пыли вспыхнули тут и там, словно бы давая возможность путнику, случайно оказавшемуся в дороге, добраться до своего дома невредимым.
И мальчик стал понукать лошадёнку, которая и без того уже ускорила свой шаг. Но дорога пошла на подъём и она берегла свои силы на преодоление последних его метров.
Вспыхнуло на единый миг всё кругом золотистым каким-то светом, и непомерной силы  раскат сотрясающего грохота обрушился на землю. И не успело, ошеломлённое,  всё прийти в себя, как хлынул с небес отвесный ливень, прерываемый возобновившейся перестрелкой громов и молний.
Но первое потрясение от начавшегося ливня прошло, и  теперь можно было наблюдать, как моментально возникли лужи и стали разрастаться, соединяясь друг с другом - вот им уже не хватает места и потоки воды устремились в разведку, стараясь выведать местечко, где бы можно было успокоиться и безропотно принимать там на зеркало вод расстрельные капли дождя, вскипая в ответ не сразу схлопывающимися пузырями.
Быстро заполнились водой придорожные канавы.
Теперь вода была повсюду.
И такой неуместной была появившаяся, наконец, в их ограде, наполненная недавней речной благодатью, немецкая железная бочка. Она всё ещё хранила тепло оставленной реки, и странно было вычерпывать её в деревянную хозяйскую бочку под всё продолжающимся проливным  дождём.
Наконец, бочка опустела, оскудели, видимо, и небесные закрома, потому что когда он выезжал со двора, чтобы отогнать на конный двор спутницу его былых треволнений, редкие капли только докапывали с небес.
Свет стал прозрачным,  свежесть и прохлада чувствовалась в воздухе, края небес очистились, только ставшие вновь невесомыми облака ещё стояли над головой в нерешительности - что же им делать дальше? - из-под их краёв уже проливался солнечный свет, а от земли поднимался пар.
Чиста, умыта была дорога – вся в мелких лужах.  Ручьи стекали в переполненные придорожные канавы, а за жердевыми изгородями в низинах огородов стояла на грядах и в бороздах  тяжёлая вода.
Возница, стоя в телеге, возомнил себя древним воином, вступившим в битву с врагом. Крепко расставив ноги, сжав в руках вожжи, он устремился вперёд, и лошадёнка тоже, словно включившись в эту игру,  понесла телегу вскачь - только колёса взбрыкивали на лету, только веером расступались лужи.
- Но-о-о!
Однако же куда «но!» когда всё труднее устоять на ногах без угрозы вылететь на лету, а озверевший рысак мчится уже сам по себе, уже не чувствует  вожжей.
Да, он потерял управление ходом этой, уже не детской, игры, и теперь остается только одно - уповать на своё везение, потому что дальше пугаться уже было некуда.
Со всего маху влетела грохочущая упряжка в растворённые ворота конного двора, и лошадь резко упёрлась своевольной мордой в замшелую стену стародавнего сарая.

Все страхи остались позади

Он лежал на спине и уже соображал, что вот, и на этот раз, тревожный сон оборвался, и ощущение страха и обнаружившего себя тупика - теперь недействительно. С благодарностью он воспринимал это освобождение, тем более что впереди, прямо сегодня, его ожидает радость.
Годы вынужденного безделья остались позади - возобновилась  дежурная его работа, и  вместе с ней появился азарт и нетерпение вновь и вновь прикоснутся к таинству своего дела,  чтобы, там, на вершине сверхсовременных технологий,    с головой уйти в знакомую работу, где все считают тебя мастером.
И напрасно!
Нет, не мастер он, а просто ас.

Всё складывалось вроде бы удачно, и с работой и в семье  - тьфу-тьфу, как бы не сглазить! Только вот наплывала исподволь тревога, впрочем,  вполне понятная.
Геройская  его матушка старела у себя в деревне год от года, и, хоть старалась скрыть в редких письмах свою печаль, да видно было многое и между  строк;  и в словах её утешительных звучала тоска, которую не передать ничем, только чуткое сердце способно всё понять, а для этого не надо лишних слов.
А ведь как хорошо было бы соединиться всем вместе и бабушке нашей расчудесной, и её невестке  знатно  -уж он это знает наверняка! – заботливой, да и вертлявой её внучке, дополнительный прессинг взрослых не повредит.
И покойна стала бы его душа,  подпитываемая видом находящегося  всегда в пределах досягаемости своего семейства.
Но, видимо, были некие высокие соображения, если желаемое оказывалось недоступным. Матушка всякий раз отнекивалась на приглашение приехать насовсем, хотя и видно было по всему, как рвалась её душа к своим родным, но что-то удерживало её от принятия окончательного решения.
Надо было, наконец-то, разобраться со всем эти.
И он отпросился у начальства в неиспользованный отпуск, наскоро собрался и прилетел в столичный город той местности, что пребывала во всегдавешней своей дремучести - даже всеобщие приметы новых русских амбиций не в силах были преодолеть исконное.
Деревеньку свою он нашёл совершенно пришибленной, даже природные её образования, которые за внеистрическое его отсутствие вряд ли могли претерпеть существенные  катаклизмы, даже они представали перед оторопелым его взором сиротской своей неприкаянностью.
Тот обрыв у реки, который прежде грозно возвышался над водой, и куда страшно было попасть без риска очутиться под очередным обвалом красного песку рушащегося прямо в воду вместе с гнёздами безутешных стрижей – и тот оказался смехотворно малым, чего уж говорить о горке, с которой так долго и весело было мчаться на фанерке какой-то по специально залитому зеркалу скольжения – теперь не то что мчаться, а два три шага легко было ступить, чтобы оказаться в низу.
 Старые дома постарели совершенно, новые уже являли первые признаки разрушения; были и совсем новые – но они ещё больше унижали прошлое, а отнюдь не связывались с ним в переходящую из века в век общность.
Огороды почему- то всё больше осеменялись бурьяном и никто не противостоял этой экспансии, а уж о полях и говорить было нечего. Уж лучше бы не трогали её наши деловитые предки – сейчас бы, по крайней мере, можно было бы выйти в степь заповедного травостоя, а не продираться в зарослях противного бурьяна.
А ведь, возможно, изначально это была  и не степь, а лес здесь стоял в заповедной своей красе, да вот сведён оказался в незапамятные времена первопоселенцами.
Но, и то было бы хорошо, что и степь была бы – пусть не вполне заповедная.

А так…

     Матушка его вся просияла, увидев, наконец, свою кровинушку, но, не найдя рядом предполагавшихся спутниц, глянула разок с быстрой укоризной да стремглав кинулась собирать праздничный стол.
     Дел оказалось много, и она сбегала за соседками; те явились, не помешкав, и принялись хлопотать в её хозяйстве, настолько слаженно, как будто бы беспрестанно до  этого тренировались в этом деле.
     Дмитрий Олегович – уважительно величали они его на бегу, умиляясь его выправкой, и любуясь знаками отличий, нарочно им одетыми по случаю встречи.
А он бродил он по двору, страдая от своей неприкаянности. Заглянул в стайку, амбар, вышел в огород, туалет, сколоченный им ещё в детстве, когда стыдно уже стало ходить по нужде до ветру, тоже посетил.
Во всём был порядок, но слишком уж поверхностный, тут и там требовались исправления, да и вообще заметно было, что порядок этот держался из последних сил.
     Явились гости: и старые и молодые, только из сверстников его было три ставших совсем бабами бывшие его подружки, да пара потемневших  мужиков-однолеток.
     - Остальные на кладбище! – с особой своей отчаянностью пошутили, заметив его немой вопрос, понятливые эти сельчане.
     Дружно сели за стол, выпили за него – совсем молодца!
     Выпили ещё и ещё, и зашелестели за столом своими новостями, которые его мало трогали, но он поддакивал и уклончиво отвечал на встречные вопросы.
     Мать его легко порхала от столов на кухню и обратно, звонким голосом призывала к угощенью, а глаза её лучились от счастья:
    - Твой сегодня праздник, Верка! – кричали они, и не было силы способной остановить этот порыв.

    Проснулся он по-городскому - к полудню - от того что шлёпая босыми ногам, чтобы не производить шуму,  всё норовя встать на цыпочки, подходила к нему мать, и он чувствовал на себе её взгляд, который не выразишь ни каким иным словом, кроме как материнский.
    Он сделал над собой усилие, чтобы затаить своё пробуждение, но легко был разоблачён.
    -Вставай, лежебока!
    Чуть вздрогнув от нахлынувшего на него возвращения детства, и тем помедлив, он откинул одеяло и разом вскочил на  ноги.
    Верка тут же припала к нему, обняла и наскоро всплакнула у него где-то в подмышку.
    Возникшая вмиг забота разом осушила, так и не обнаружившие себя слёзы:
    -Сейчас будем пить чай. А потом на могилку к отцу сходим.

   Шли пешком.
   Верка  всячески старалась умерить свой шаг, чтобы подольше оказаться на виду у деревни под руку с сыном, который от невеликой этой скорости  ступал неровно, трепыхался от непривычного темпа ходьбы.

    Кладбище тоже изменилось – не стало памятных деревьев, ограды старой не было видимо давно, а новая, построенная в подозрении спрятать нецелевые расходы муниципалитета, прихватила изрядный кусок картофельных полей и быстро заполнялась неофитами.
    Всё больше новые, незнакомые фамилии обозначали место последнего пристанища переселенцев, и среди них местные теряли себя, а, если сказать точнее -  уравнивались в правах; что куда как естественно было для этого вот поселения.
    Отцова оградка выкрашена была, конечно, к весеннему родительскому дню, чисто было вкруг могилки, в которую врос серый памятник, всё как у людей - и это была единственная её прихоть и гордость, неистребимая ничем.

...Олег Петрович в возрасте двадцати четырёх лет…


   … Сейчас он, Дмитрий Олегович, много старше своего родителя, незнакомого своего легендарного отче. С неотвратимым упорством прививала ему мать память об отце, всякий свой шаг на земле в трудной своей жизни освящая его именем. И, сколько бы ни проживали они вместе с матерью трудные свои годы, пока не вытолкнула его мать из деревни в далёкий город на учёбу, каждый их день рядом с ними стоял образ отца, как отца небесного, который как не зрим сущий, так и неотступен.
    Однако же он был пристроен в своей обители, и окружён духом предков своих, а бедная  его вдова была хоть наравне с ними,  но была жива, а, стало быть – да и больше кого иного! – нуждалась в поддержке.
   Это легко было себе представить, а вот как добиться то сего.

   -Мама, ну поедем же жить к нам. Ведь так будет лучше для всех, и мне будет спокойней, и жене, да и с внучкой, если уж не довелось понянчиться, так навоюешься досыта!
   -Ой, хорошо бы О л е ж е н ь к а – оплошала она, осознала эту свою оговорку, задумалась на миг, да и не стала исправляться – а  к а к?
   И вот в этом последнем слове её и содержался непоколебимый ответ, от которого счастье жить превращается из телячьей нежности в горькую ягоду неизбежного.
   Надо ли говорить здесь, у отцовской оградки, на продуваемом всеми ветрами пригорке, откуда открывается приволье родной стороны, что не поросёнок с телёнком, ни сама красавица её корова, ни огород и ни дом навсегда привязали её к этому месту, а то, едва ли уловимое по давности лет, о чём нет нужды говорить, с чем не поспоришь, а остаётся только согласиться раз и навсегда.

    Дни побывки быстро пролетели, оставив в душе ещё больше нерешённости, чем было до сего.
    Почему мать продолжает жить прошлым,  не только сверяя с ним день сегодняшний, но и приготовляя к таковой участи будущее своё?
    Он начинал уже понимать, что ответ кроется в нём, и было это предвидение нелицеприятным. Значит что-то сделал он в своей – нормальной, в общем то, – жизни  не так, отчего сильная и гордая его мать не может положиться на него до конца, оставаясь верной той силе, что поддерживала её, да и его тоже, на путях своих - из года в год -долгий свой век, изобильный невзгодами.
 
     И был отъезд его нарочито деловит.

    Расстались на перроне. И, когда поезд тронулся, долго смотрели, улыбаясь сквозь подступившие слёзы, друг на друга, до поры пока проводница не вошла в свою власть.

    Вот дёрнула же нелёгкая возвращаться обратно железной дорогой!
Землю свою захотелось, придурку, посмотреть не с привычных заоблачных высей, а вот так вот неспешно, поглядывая в окно, да попивая чаёк.
    Вот и насмотрелся.

    Уже после нескольких часов расслабления,  у него пропал сон. И вид из окна проплывающих пространств, - в которых только пустыня жизни доминировала над редким вкраплением однообразных  вдали деревень, невразумительных полустанков и шальных каких-то, едва ли не иноземных, городов -  заполнил его душу и своевольные думы потекли в заповедный  темный омут знакомой уже, привычной тропой:
     - Зачем?
     Зачем всё это цепляется за жизнь, в которой только фальшивые ценности заманивают всё дальше и дальше в то состояние, когда не обойтись уже без этих вот, киосков,  рыночков,  рынков, маркетов просто, а потом уж супер, гипер…
И куда же дальше, когда нечем,  - да и не лежит душа, если вдруг придёт такая прихоть – заняться действительно делом?
 
     Предрассветной ранью вышел он в тамбур, чтобы, в который раз, заняться подсчётом километровых столбов да тех же десятичных столбиков, проскакивающих на обочине дороги, забавляя себя расчётами пройденного километража, километража остающегося до конца пути, и определения местоположения себя в этих координатах, рассчитывая скорость движения поезда и времени,  остающегося до прибытия на очередную станцию.
     Дело это было нехитрое и вскоре исчерпало свою занимательность. Тогда он стал просто смотреть в окно, где багряно-грязная заря  только что всплывала над лесом, тут же растворяясь в светлеющей синеве небес.
     Внизу были ещё сумерки. Призрачно различались в дремотной синеве домишки остающихся позади деревенек, неприбранные их усадьбы и огороды под прикрытием порушенных прясел, не способных защитить свой суверенитет даже и от случайного полупьяного, да и хулиганского нашествия. Но таков был повсеместный порядок - и всякий, кто не удосужился воткнуть  хоть бы и жидкий кол на границе своих не вполне, впрочем, защищенных новеллами закона, владений  - уже не мог считаться человеком достойным.
     Нам ли дано изменить традиции, уже пообтёртые новыми обычаями со всех сторон едва ли не до ещё спасительной сердцевины?

     Тут из-за кромки ещё спящего леса показался самолёт. Медленно восходил  он в своей вышине над этой неприкаянной землёй, едва приметный в начале белого рукава инверсного следа. Видно было отсюда, как тугой бесцветной струёй вырывался перегретый газ из дюз двигателей и уж затем смешивался, белел как то по-особому, но, видимо, невероятная энергия оставалась ещё в нём, потому что не смешивалась его струя  с окружающими небесами, а сохраняла себя на всём протяжении стремительного прочерка от края небес ко краю другому.
    Здесь, среди дремотных лесов и деревень сверкающий силуэт едва различимой машины был не только неуместен, но и чужероден.
Пришелец тайных миров, зачем он здесь, и что несёт в себе этому миру такого, что доступно было бы расшифровке даже отнюдь не изощрённому тайным знанием разуму, а вот этим людишкам внизу, сейчас только приступающим к своим повседневным делам - здоровыми ли, немощными, болеющими с похмелья, или же ищущими хоть какого-либо заработка, помимо как со своего, натурального, доставшегося от веку, некорыстного хозяйства?
   Одно достоинство их – ничему уже не удивляться, как ни чему и не верить. Всякого видано-перевидано каждым из них на своём веку такого, без чего бы лучше было и обойтись,  как обходятся они сейчас без самого насущного – как раз такого, без которого, кажется  и жить-то  вроде как уже невтерпёж.
Однако же вот – живут себе. Ещё не перевелись совсем.


     А ведь, это могла быть его машина.
Он тут же представил, как готовился к полёту родной экипаж, как принимал на стоянке машину, как занимали все свои штатные места, как, перейдя на речитатив регламента, сливался  каждый в одно целое с рукотворным  этим чудом мысли, труда и высоких технологий;  он знал о ней всё, самое тайное для постороннего взгляда, чем и выделял себя – и  не без основания! -  среди прочих, которым отводилась роль группы безусловной моральной поддержки не только немыслимых, но и недоступных знанию, вполне материальных издержек поддержания явленного так запросто совершенства.
     Он знал:  откуда взлетала эта машина, каков был её курс, и какую чудовищную мощь могла нести она в себе – разрушительную для едва ли не планетарных  пространств жизни, и созидательную – в виде тяги своих двигателей.

    Ему так невыносимо захотелось занять своё место штурмана-бомбардира!

    Нигде больше не встретишь такое сочетание совершенств, легко подвластных малейшему проявлению его воли, как вот у него под рукой.

    Трудно давалось его народу это, как и любое другое, не менее изощрённое, изделие. Ещё не вполне кончилась война, когда, очухавшиеся от неожиданностей, наши полководцы, чудом избежавшие  позорных катастроф, но, видимо, не вполне удовлетворённые понесёнными народом потерями, уже обратили свои взоры в привычном для себя направлении.
    Здесь аппетиты их на этот раз соответствовали открывшимся перспективам – чудо оружие не только возможно,  но и будет создано. А врага отыскать – совсем не проблема!
    Пусть же ещё  раз потерпит народец для своего же блага.
    И вот от края и до края ещё больше сплотился народ для реализации дерзновенных планов. Что из того, что где-то в, освобождённых от фашистов, районах не понимают некие ребятишки, почему это приезжий дядя уполномоченный грозит оружием, приказывая отобрать у них остатки еды, по праву принадлежащей им, ведь они же нашли вчера этого бывшего своего соседа неживым?
     А на свободном от японских империалистов острове, в свою очередь, недоумевает завербовавшийся сюда переселенец – откуда на этом острове, где растёт  только лишь трава, есть всё, тогда как на оставленной родной стороне, испокон веку считавшейся изобильной, нет ничего кроме работы и голода.
    Но это всё низкие проблемы тёмных людишек, тупого витального плебса.
    А светлые же умы времени  на праздные размышления не теряют: уже выработана стратегия развития, уже размечены направления, уже загружены ОКБ, ЦКБ и КБ просто, уже кипит работа в  лабораториях  и цехах, да, - один за другим, - поднимаются в небеса, скрываются под землёй, и в толщах океана, и до космоса добрались прекрасные проекты номер NNN.
     Одна только гордость за бесценные эти достижения ещё как-то объединяет народ, тогда как всякий миг реальной жизни разводит каждого на дистанцию доступного уровня раздач благодеяний.
     Кто совсем у кормушки, кто подальше, а кому и вовсе ничего не светит.
 
     - А ради чего?
     - Скажи – зачем всё это?

Ведь одного только топлива, израсходованного прожорливыми двигателями  твоей машины за один только вылёт хватило бы на посевную не одной только твоей деревеньке, а ведь это могло бы – кто знает! - отодвинуть её жителей от безнадёги, и, может быть, как раз этого вот толчка и не хватает то для выхода из безвременья на новый путь.

Сколько раз  наблюдал он, по штурманскому своему делу, разворачивающуюся
внизу картину: мелкие лоскутья полей, редкие нитки дорог, ещё более редкие пятна небольших населённых пунктов и причудливую геометрию оставляемых в стороне, совсем уж единичных, городов – словно остроги были они в безбрежье лесов, степей, болотных тундр, изрезанных горных хребтов.
Отсюда, с высоты установленного эшелона не видно было людей, а ночью лежащие пространства заливались  и вовсе непроглядной чернью, лишь только кое-где, чаще всего по краям, словно на немом планшете, появлялась скудная россыпь электрических огней – видимо нависающих над стенами тех, воображаемых  последних цитаделей родного народа.
От какого же ворога, - и, собственно, кого конкретно? - защищает сейчас немыслимой мощи вооружение этой вот, уже пролетевшей машины?
Да и есть ли в том неизбежная необходимость пугать её  возможностями кого-либо, ведь в противном случае всё это великолепие оборачивается  нелепой игрой, далеко не дешёвым фарсом?
       Разве не в плену уже его народ,  - да и он сам - у бесстыдных, в общем-то самозваных, своих правителей, бросивших непутёвых своих подданных на произвол судьбы, а всего более на произвол всё умножающихся орд человекоподобных суперменов, гордо поглядывающих на всех из твердынь своего успеха, да посасывающих кровь отсталых своих соплеменников, так что одно только спасение остаётся лузерам – это забросить, если стало невмоготу, всё, что до того было тебе дорого, - как и саму эту жизнь светлую, - оказавшуюся теперь лишённой того смысла, что гарантирует успех; и выпасть в осадок, да оттуда  и не высовываться,  а только переползать там из одного укрытия в другое, стараясь не обнаружить себя доступным для очередных стадных безумств и сохранить может быть самое главное в человеке – эту, пусть тупую (на взгляд высоколобых), витальность свою, свою способность сохранить себя, не как чисто конкретного человека, а человека – в смысле частицы популяции приматов на планете.
Или же зачерстветь душой и телом, чтобы не так болезненно было продираться сквозь  буйные заросли новоприобретённых понятий, успокаивая себя тем, что вот занят ты любимым делом, что дело это, хоть и надуманное, но в чём-то нужное, а,  - уж в чём там конкретно? – это из разряда неуместных рефлексий.
Да ведь, может статься, в действительности всё не так, как представляется ему сейчас в нелепых  его душевных изысканиях – кто же может взять на себя здесь действительную роль авторитета?
Ведь столько раз уже буквально разбивались нелегко выстроенная до этого твердыня твоих мнений – до самой  поры обрушения казавшаяся незыблемой!

Как же быть ему со всей этой не вполне определённостью?

Но вместо ответа, неведомая какая-то сила ещё глубже повергает его в сомнения; и только, повторяющийся раз по разу, тот счастливый сон  из детства оказывается всесилен. Он, хоть и вводит - после невыразимой радости вновь оказаться ребёнком - всякий раз в  тот замшелый тупик, – чего только?! - но стоит очнуться ото сна, как  приходит облегчение от осознания того, что это наваждение закончилось, и первые же глотки настоящей прохлады; да, ещё более реальный, вид спящей  рядом жены, безмятежно желанной; да предчувствие за стенкой его дочи, доченьки, дочурки, дико подрастающей у неотрывного своего компьютера,  - наполняет его тело, уставшее чувствовать, сострадать и любить – то, что может быть, и не достойно то этой любви! - флюидами спасительных отговорок.

     Значит, остаётся только жить, Дмитрий Олегович!

     Он был ещё счастлив незнанием того, что человек, ушедший в ничтожество, не остаётся там в смирении навсегда, а, напитаемый неизбежными соками жизни, исподволь копит в себе остервенение;  всё копит, копит, копит, до той поры, пока не взорвёт себя, - вместе с окружающим опостылевшим в конец миром - разразиться неким своим бунтом, не вполне осознавая - против чего. И каждый встречный тогда окажется достойным предстать жертвой нежданного  возмездия.

Впрочем, последняя сентенция слишком уж умозрительна!

Пока же складывалось так, что всё больше крепло ощущение того, что, в общем-то  - жизнь удалась.  Приметы этого состояния являлись ото всюду, всё больше в мелочах: достаток  крепчал, приплывшие невесть откуда новинки быта становились доступными без особого напряга, комфорт окутывал тело, оставляя позади былые проблемы, казавшиеся теперь уже нереальными. Простая,  изначально дикая жизнь, уходила, заменяясь всё больше немыслимым ранее содержанием, в котором, впрочем, было уж что-то подозрительно мало смысла. Но приобретённые мимоходом ценности приходили, заполняя дни делами новыми, и казалось, что вот как же можно было раньше жить без них!
Живи себе - казалось бы -  да живи!
Но ощущение халявы, дарованной благодати, когда подступившее благоденствие представало беспричинным, не соответствовавшим мере потраченных тобой усилий, когда все вокруг, также как и ты, всё больше пребывали не то что в праздности, а в мелкой суете, не способной к плодотворности – это ощущение пропитывало сами основы твоей повседневности, и казалось тогда вновь обеспокоенной твоей душе, что как раз ей-то, душе твоей,  не то что бы тесно среди новых этих обретений, а даже как бы  и неуместно.
Что лучше бы было, душа,  вовсе без тебя.
Чтобы истаяла беспокоящая твоя сущность в неких недосягаемых мирах.
И, вместе с ней, исчезли бы спазмы тревоги, всякий раз случающиеся от того, что   снова и снова даёт о себе знать нарастающее  расточительство самого лучшего в нас и около нас, давно уже вошедшее в своё обыкновение.  И это -  при всей очевидности бесплодного нашего существования. Кажется, что долго так продолжаться не может, что должно случиться нечто такое, что и предугадать-то не возможно, а только чувствовать самым краешком ещё сохранившихся инстинктов, как исподволь подступает некая постыдная крайность.
И как же быть тогда, когда в одночасье под напором невразумительных сил и закономерностей рухнут сберегаемые тобой основания собственного твоего мира?..

…Да что может рухнуть-то: дом ли твой;  соседний ли – он-то сейчас и закрывает собой половину мира; канализацию ли прорвёт у тебя, или у того же соседа; дорога ли провалится;  лесок вот этот ближайший сгорит, вместе с мусором своим; или вдруг да не привезут хлеба в ларёк, соли там не окажется в нужный момент; или  непостижимым образом не станет ни копейки  денег?..

Опять пошли вразнос  эти твои фантазии!..

Да, в конце-то концов, - будь оно то, что будет!

И стало так:

-…На холмах Грузии лежит ночная мгла… - странная эта фраза не выходила из его сознания с того момента, как он впервые  пришёл в себя из забытья и обнаружил, что вокруг него палата госпиталя. Видимо не совсем удачным оказалось то катапультирование, когда были уже сброшены бомбы, и машина их расчудесная напоролась на взрыв совсем не ожидаемой грузинской ракеты.
Приходили врачи, осматривали его и, переговариваясь между собой - на советском ещё наречии, - тихонько уходили. А он ждал неизбежных вопросов, но их всё не было. И тогда он спрашивал себя сам:
 - Зачем?
 Но, уходя от неприятного этого вопроса, находил в монолите отложившихся годами нерешённостей некую светлеющую трещинку:
- Я не бомбил этот ваш город, парни, мы сбросили их мимо цели!

А сам-то ты веришь этой своей отговорке?

8:14 01.05.2014