День

Николай Павлов Мл
    
     Теперь представляется, что предчувствие было. Хотя сказать, наверное, не могу. В еще пустынных выметенных утренних улицах - ожидание. Нет, не ожидание – тайная радость. Обычное, каждодневное вдруг обрело новый смысл.
     Такой рисунок облаков не повторится никогда.

     Девочка лет восьми с тяжелым портфелем. Как все в ней ладно. В платье, личике - любовь. Любовь ее мамы.
     Улыбнулась ей. Она же опустила глаза, наклонила голову - свою прелестную головку: острый затылочек, две косички-сестрички – и спешит мимо.
     Вспомнит ли она однажды то утро? Разделим ли мы его с ней? И пустынную улицу, и отчего-то улыбающуюся тетю? И через много лет, находясь далеко друг от друга, не зная ничего друг о друге, услышим ли звук шагов по асфальту, ощутим ли ту прохладу?

     И приход его невероятен... Ох, не думать так. Сказала, и будто реальность, всегда твердая, дрогнула. Как холодом нездешним. Или пелена, размытость, чего не знала раньше.
     А было определенно, ясно, тоскливо. И, казалось, приближается развязка  - должно же все как-то разрешиться.
     Тоска все невыносимей. Есть предел. Шла к нему. Но что там, за ним не узнала. И теперь не узнаю. Не узнаю?

     Оставила после уроков Приходько. Не верю, что десятилетний человек не может услышать другого, пусть и в три раза старше его.
     Лишь начать разговор. Не выговаривать.
     "Ты что-нибудь сейчас читаешь? Книгу какую-нибудь?"
     Такого вопроса он ожидал меньше всего. Глянул быстро, как бы удостоверился - кто перед ним? Или - не ослышался ли? Ответил не сразу, глаза вниз: "Нет".
     Тоже начало. "А что любишь?" Да, именно так. А самой весело и как-то легко.
     Снова тот же взгляд.
     "Мороженое любишь?" "Люблю". "Кино любишь?" "Ну, да". "Маму  любишь?" "Вызовете?" "Нет, не вызову". А надо бы.
     "Я тоже мороженое люблю. И в кино иногда хожу. Учителя, знаешь, тоже люди. И, случается, со слабостями. Только слабости им по долгу службы не положено выказывать. Скажем, плохое настроение. Может случиться такое? Может. И вот с ним-то прихожу к вам. И вымещаю на вас. Придираюсь. Раздражаюсь. Занижаю оценки. Может учитель себе такое позволить?" "Не-е". "И я так думаю. Знаешь, в нашей профессии важно быть справедливым. Лучше не наказывать вовсе, чем наказать невиновного. Согласись,  несправедливость ранит больнее всего. Но есть несправедливость и в отношении нас, меня. Я хочу дать, вам, тебе нечто нужное, то, что пригодится в будущем.  И стремлюсь делать это как можно лучше. Такое свойство натуры. Но когда кому-то что-то даешь, то ожидаешь пусть маленькой, но благодарности в ответ. И когда получаешь нечто противоположное ей, то очень обидно и горько. Вот такие дела. И потом, зачем же нам создавать друг другу неприятности, расстраивать друг друга? На это уходят силы - силы души. А их можно использовать по другому назначению - созидательно, а не разрушительно. Ну, хорошо, идем, дорогой договорим".
     Но не договорили.

     Фонарь с улицы не дал рассмотреть лицо. Но в наклоне головы чуть вправо, и, пожалуй, еще в плечах почудилось знакомое. Более чем знакомое. Но прошло столько лет... И как могла узнать? Но узнала. И чувствовала, что смотрит на меня. Невидимый взгляд из темноты. Прямо в глаза. Хотя из-за фонаря за его спиной ничего толком не видела.
     И знала, что стоит здесь, у окна ради меня, для меня. Стоит, не меняя позы.  И отчего так уверена? Но не догадка, а уверенность.

     И о мальчике забыла. А потом спохватилась: "Ты иди один, Приходько".
     А тот стоит, и смотрит то на меня, то на темную фигуру в окне.
     Затем медленно пошел по коридору - длинному коридору - и оглянулся лишь в конце, перед лестницей.

     Подошла. Черты те же, только тверже, острее. Смотрит серьезно, словно я не женщина,  всегда его любившая, а картина, изваяние, смысл которого надо разгадать.
     "Здравствуй". Голос ниже, чем ожидала. "Здравствуй".
     Постояла. Затем прислонилась к его груди, как к стенке, и тихо потекли слезы.
     Обнял, но легко - чуть коснулся. И от этого пуще  поток.
     Повернул лицом к себе: "Примешь?" "Приму".
     И вот тогда в голос.

     Что потом? Помню плохо. Хотя и занятия и другие дела… Как вторая жизнь - участвуешь в ней лишь отчасти, поверхностно. Видно по улыбке отсутствующей. Ты там, хотя вынуждена находиться здесь. Но все же там.
     Домой шла медленно. В том своя радость, чуть  отложить встречу, еще побыть одной, зная, что не одна.

     Встречал в прихожей. Иногда шел навстречу. И все всматривался, будто силясь рассмотреть, вспомнить что-то.
     Слушал о школьных новостях, педсовете, неисправимом Приходько. И неясно - слышит или нет? Взгляд не вполне здесь, хотя и обращен ко мне.
     Получалось так, что говорила я.
     Верно, думал - болтушка. Но мне надо говорить. А ему - слушать.
     И о себе почти ничего.
     Я и не спрашивала. Почти ничего не знаю до сих пор. И не надо.

     О, Господи, история наша длинной в жизнь. Началась она в школе.
     Как так решилось, что он? Отчего так? Как потом хотела, что бы не он. Но нужен-то он.
     Что такого в его лице? Нечто, что влекло и девочек, и мальчиков - дружить с ним хотели многие. Талант лица. В нем обещание. Чего-то необычного. Нет, не умею
сказать.
     Но запало сразу и навсегда.

     Как его осуждала! Что мне это стоило! Давала слово - не думать, забыть.
     Череда поклонниц. Может быть, так и лучше. Легче пережить. Если одна, то больнее.
     А может быть больнее? Не знаю.

     А дар нес его, и мог ли он противиться?

     Осень. Ее темные вечера, вечера октября.
     Говорили о несущественном.
     Со мой подруги, с ним - кто-то из друзей.
     Должно быть, балагурили, дурачились – в особенности мальчики. Не помню.
     Но заметила грусть. Нет, он смеялся, проказничал со всеми - больше всех. Но лишь на поверхности, для невнимательного взгляда. За ней нечто, куда проникнуть нельзя.
     Впрочем, могло и казаться.
     И вдруг его взгляд внимательный - и мимо одновременно. А вокруг говор и веселье.
     Знала, что приходил ко мне, ради меня, хотя и с друзьями.
     Короткое наше время.

     Позже уехала с родителями в другой город. Но забыть ничего не удалось. И уже не пыталась. Сдалась.
     И иногда как восторг - как теперь жить, как вырвусь? И знание – не высвободиться. Так и будет.
     Ломала себя. Уже перед выпуском ездила к ним, к нему. А не следовало. Но как не поехать?

     Вечеринка. Возгласы, гомон, музыка.
     Красив по-юношески. В каждом возрасте своя красота. Стала божественной. Так казалось. Но и знак различимее. Виднее для меня. Гибельное нарастало. И в том, как пьянел - движение к безумию. Видели ли другие? Я видела. Но что могла сделать?
     "Будь со мной. Твое спасение - во мне". Можно сказать такое семнадцатилетнему?
     Знала все наперед. Никто и ничто не поможет. Даст Бог, переплывет яростную реку. Но, может статься, что и не ступит на другой берег.
     И будь я с ним, все было бы то же.

     Его уверенные руки, и удивление отказом. Что я могла? Только отказать, чтобы сохранить возможность будущего.
    
     Как описать горе обратной дороги?
     Сидеть в вагоне со случайными людьми и не закричать?

     И позже - уже в институте - еще встреча. И опять я. Сама.

     Вылет задерживали, и подумалось, а и не надо его вовсе. Что ждет там? Но и не лететь не могла.
     Встретил он. Не удивилась – ведь лечу к нему, хотя пригласила подруга.
     Волнение вдруг исчезло. Волнение там, в аэропорту, до вылета. А здесь спокойствие и самоконтроль.
    И он - чужой, красивый, непостижимый.
    И вновь подумалось, не надо ничего. Вернусь, стану думать о встрече, вспоминать - и довольно.
    Но в первую  же ночь вдруг стоит - покорный, внимательный. Провел рукой по щеке, чуть касаясь.
     Тот час проснулась. И все билось: что же делать?  Что делать?
     И днем все другое. Посматривает и отводит  взгляд. И вижу: сейчас он один. Но нужен лишь себе. Ни одна из проблем не решена. И когда они решатся? И решатся ли?

     Последнюю встречу прощаю себе, так как прощальная.
     Традиционный сбор, юбилей выпуска.
     Узнала – женат. Рано или поздно должно было случиться.
     Всего пути еще не прошел.
     И отчего мне путь не нужен? Отчего я сразу в его конце? Отчего сразу знаю, что там?
     Ему же еще идти и идти - ни схитрить, ни срезать.

     Открылась. Сказала, что приезжала к нему тогда, на выпускной - и позже, в институте. Теперь же все кончено.
     Он знал. И фраза странная: "Наблюдал за тобой.  Роль ты провела безупречно - ни жеста призывного, ни слова".

     Так и кончилось. Ехала успокоенная. Поезд едва шел. И пассажиров почти нет. После Татарска вагон совсем опустел.
     Сидела не меняя позы, наблюдая, как слева направо перемещаются солнечные трапеции на полу. Без мыслей, чувств, не раскрывая книги. С новой пустотой, с которой теперь жить - вставать, выходить, возвращаться, засыпать.
    
     И теперь иногда просыпаюсь с ней, но и с  сомнением –что-то другое, что-то изменилось. Что же? И вдруг вспоминаешь. И видишь профиль. И спрашиваешь: неужели явь?

     Неуверенным, колеблющимся его не видела.
     Спросил:  «Будет спокойней в браке?»
     И пришел просить моей руки и тем очень испугал маму - маму (которой известно все, еще только сестре), не знавшую куда смотреть, и вышедшую, наконец, из комнаты, так как не могла сдержать слез.
     Но и у отца -  вдруг увидела, как он стар, как волнуется, суетится по-стариковски – заблестели глаза.

     Сказал: «Прошу руки вашей дочери».
     Тут-то мама вместо ответа и вышла в слезах.

     Говорил о том, теперь непредставимом (но откуда-то нам известном) времени.
     Помнит маму и отца по моему детскому дню рождения. И даже мамину синюю кофточку.
     Заулыбались - мама сквозь слезы.
    
     Но можно ли говорить о времени, если у каждого оно свое? Ведь время увидено, пережито тобой, в тех, твоих, только твоих обстоятельствах.
     Выросли, разбрелись те люди. Кого-то уже нет в живых. В старой квартире, если она цела, другие, неизвестные тебе взрослые и дети.
     Но то время не умерло, оно лишь затаилось. Оно храниться в целости, не истончаясь, не теряя красок, звуков и ароматов.
     Вдруг старая мелодия извлечет его целиком - огромным воздушным пластом - и перехватит дыхание.

     Вошел - увидела сразу, не отводила глаз от двери - не в костюме жениха: куртка, рубашка. Спокойно посмотрел вокруг - ни удивления, ни досады.
     Поцеловал так, как если бы мы были одни, и никого рядом нет.
     Взгляд лишь мне - блестящий.
     Рукопожатие с отцом. Наклонился к маме.

     Свидетеля не привел, и просили дядю Толю. И тот согласился, от чего выше поднял голову и держался с нами, хотя до того, как вошли и сказали "да", и расписались - мы и свидетели - от него ничего не требовалось.

     Затем нас отвезли к родителям, где сдвинули столы, и уже гости - из тех, кто не присутствовал в ЗАГСе - нарядные и напудренные, в волнении и ожидании - женщины хватаются помогать - и все бегом, хотя столы уже накрыты. (Вначале хотели отметить в семейном кругу, но родня, прознав, объявила - придут непременно, иначе... И еще кое-кто из подруг...)

     Видела - хмурится. Что же делать? И гости чувствовали необычность, нарушение ритуала. Начать с того, что жених не выглядит женихом и держится странно - спокоен, даже задумчив, что мало подходит моменту.
     Но произнесены тосты. За счастье. Второй. И далее. Оживились, разговор громче.
     Горько! - вначале одинокий голос (дядя Толя? он хороший, добрый, его надо лишь узнать).
     И подхватили. Набирало силу, как удары - и требовало, требовало.
     Встал, глянул на меня. Но не обнял, не притянул, а повел (и пошла). Прошли пустое пространство для танцев. Не остановился, от чего "горько" ослабло, рассыпалось, растерялось.
     Вышли из дома, подвел к ожидавшему такси. В глазах, лице ни досады, ни раздражения.  Открыл для меня дверцу.
     - А они?
     - Повод мы им дали. Горько! - и поцеловал в губы.

     Знал о моих страхах, которые побороть одной нельзя, и вел шаг за шагом. И странно, в нем - сдержанном, даже хмуром - вдруг нежность без края.
     И открытая с ним страшная, сладкая бездна, спуск в  которую только вдвоем.
     Смутно, а иногда явственно слышала ее зов. И как противиться ему? Но противилась. Еще строже к себе.  И  тогда, после объяснения и последней встречи решилась - отчаяние и безразличие победили на время. Но встала в последний момент. И тот, кто ходил за мной давно - со  школы -  не жаловался, не настаивал, не предъявлял прав любящего давно и предано, но, поняв, почувствовав нечто (а о нем он не знал - никогда ни слова, ни пол слова) - оставил попытки, отдалился мало помалу.
    И все чувствовала на себе взгляд его разгадывающий.

     Сказал, что лето проведем в деревню, что присмотрел дом.
     Идея понравилось сразу (или просто принимала все, что он делал и говорил?).
     Но ждала конца июня как встречи с ним - новой встречи, еще одной.
     И когда дядя Толя, походив по дому, повздыхав и поохав, пожав ему руку и поцеловав меня, уехал, оставив нас с грудой вещей на полу в неметеном, пустом доме - стол да лавки в горнице, да еще старомодная с витыми спинками, пружинная кровать в дальней комнате с маленьким оконцем на какие-то заросли - сразу принялись за устройство.
     И когда сели, наконец, к столу, то за окном уже темно.

     Затопил печь. И стала готовить ужин.
     Но вдруг прижалась к нему - в первый раз, как приехали - не могла совладать с собой - и гладила по голове и  смотрела в лицо. И странно - мы одни, и он еще ближе. Но страх потерять его, пережитый в тот первый вечер, запомнился отчетливо, ярче всего остального.

     Закончив устройство дома, стали исследовать окрестности, и шли к какому-то далекому озеру - еще по прохладе, встав ни свет ни заря.
     На улице ни души, лишь у высоких прочных ворот два мальчугана, видно братья - одинаковый выгоревший ежик, отрастающий после стрижки наголо, и носики вздернуты одинаково.
     Старшему лет десять, младшему не больше пяти - в руках морковка прямо с грядки, которую он держит за хвостик в кулаке, как дети в городе держат эскимо - и уже откушена верхушка.
     Увидев нас, младший протянул руку с морковкой в нашу сторону, видимо, хвастая.
     - Мальчики, как нам попасть к озеру? - заговорила с ними я, тот час, поймав себя на том, что и здесь тянет к этим маленьким существам.
     Младший принялся за свою морковку, а старший смотрел на нас, словно не слышал вопроса, или если бы он был задан на незнакомом ему языке.
     - Тут где-то недалеко от вашего села озеро. Ведь так?
     - Ага, - сказал, наконец, старший.
     Он заговорил, но за воротами оглушительно затрещало – послышались частые, громкие хлопки, словно выстрелы - так что из шевелящихся губ его не вышло ни звука.
     Хлопки смолкли, и теперь слышался звук двигателя, то нарастающий, взвивающийся, то ровный, приглушенный.
     - Батяня, - протянул морковку младший в сторону ворот.
     - Туда надо на велосипедах, - сказал старший,  -  километров пять. На велосипедах лучше.
     Он махнул рукой вдоль улицы.
     - Эта дорога приведет к озеру?
     - Ага. Только потом надо свернуть, - он снова указал вдоль дороги и затем ладошкой вправо, - С большака видно будет.
     - Спасибо, мальчики.

     Отошли немного. Обернулась. Младший с морковкой во рту смотрел в сторону от дома, старший - нам в след, так и не поверив в нашу материальность.

     Когда вышли за село и прошли уже порядочно, звук трактора заставил еще раз обернуться. Выехав за село, трактор свернул на проселок, ведущий в поля.

     Шли на восток, к восходу. Чистый синий тон, ставший затем голубым. И его истончение и обращение в нежнейший розовый. И победа золота, наконец.

     Озеро неожиданное, округлой правильной формы с чуть рябью на поверхности.
     Сидели на берегу и смотрели на воду,  завораживающую, безгласую.
     И вздрогнула, услышав его голос:

      Люблю тебя, Петра творенье,
      Люблю твой строгий, стройный вид,
      Невы державное теченье, береговой ее гранит…

     - Что за строки… они сами в граните, - в его глазах смех.
     - А почему ты их вспомнил?
     - Посмотрел на рябь, и вспомнился Финский залив.
     - Ты видел Финский залив, а значит и Петербург?
     - Да.
     - Счастливый.
     - Ты не бывала там?
     - Нет, не довелось.
     - Вот как? Тогда в отпуск махнем туда.
     - Спасибо, милый.
     - Когда идешь по Миллионной, не оставляет чувство, что ты дома. Что, если не ты сам, то, во всяком случае, твой дух здесь уже побывал и не однажды. Островок тверди в расплывающейся, покосившейся, немощеной, зарастающей бурьяном стране. В нем все гармония и пропорция… Абрис Исакия, Петропавловской крепости… они совершенны.
     - Мне, учителю русского языка и литературы, просто необходимо пройти по улицам, где в разное время гуляла вся наша словесность.
     - Там все и началось. Выходит, и мы Петра творенье… Интересно, цел ли тот альбом?
     - Альбом? Какой альбом?
     - Обычный альбом для рисования. Много бы я дал, чтобы взять его в руки.
     - Я не понимаю…
     - А в нем, кстати, и твой рисунок, и твоя рука. Правда, еще не твердая.
     - Моя?
     - Твоя.
     - Объясни, пожалуйста, что это за альбом?
     - В нем каждый из нашего класса написал свой любимый стих и что-нибудь нарисовал. Я изобразил иглу Адмиралтейскую, а поверх нанес строки Пушкина. Вспомнила?
     - Подожди…
     - Странно. Вроде ты еще не в том возрасте.
     - Может быть, я пропустила школу в тот день. Болела…
     - Нет, не пропустила. Помню, как передал альбом тебе, так как отвечал за него.
     - Верно, ты положил его на парту и отошел. Теперь припоминаю.
     - И помнишь, что ты написала в него?
     - Помню.
     - Что же?
     - Не важно.
     - Не скажешь?
     - Нет.
     - Где же он теперь? Где-нибудь в старом запыленном шкафу, в самом дальнем углу... Хочу верить, что он сохранился. Ничего из бумаг не следует выбрасывать, тем более сжигать.
     - Тем более?
     - Выброшенное кто-то может подобрать на свалке, а сгоревшее… сгоревшее сгорело. После смерти отца часть его бумаг забрал музей. Все как-то спокойней. Пусть они там лежат. Его рука, его почерк… Представь, человек уходит, и ничего из того, что с ним связано – я имею ввиду материального, что можно взять в руки и рассмотреть - не остается.
     - Да, теперь компьютеры…
     - Вот и плохо. Знаешь, напиши мне письмо - от руки.
     - Хорошо. Напишу.
     - Спасибо. Я его сохраню.
     - А мы разве расстаемся?
     - Нет. Мы не расстаемся. И пусть в нем будет твое любимое стихотворение.
     - Любимое? Я даже не знаю…
     - Постой, я выберу тебе сам. «На заре ты ее не буди, на заре она сладко так спит...» Так сладко-сладко...

      И подушка ее горяча,
      И горяч утомительный сон,
      И, чернеясь, бегут на плеча
      Косы лентой с обеих сторон.

      А вчера у окна ввечеру
      Долго, долго сидела она
      И следила по тучам игру,
      Что, скользя, затевала луна.


     Вернулись за полдень уставшие и спали в прохладе дома.
     Проснулась в сумерках, прижавшись к нему. И виной тому кровать, соединявшая их в середине, где пружинная сетка прогибалась.
     И слушала шорох листьев и его дыхание и смотрела на и во сне строгий, чуть хмурый профиль и думала: "Что же все это значит?"

     Огромное темное здание школы. Над ним тучи в лунном свете. Лишь одно окно в верхнем этаже горит ярко - ярче обычного. И надо туда.
     Темный вход, фойе, лестница, другая. Еще и еще. Она задыхается. Темный длинный коридор и в его конце, слева неплотно прикрытая дверь - и из нее свет. 
     Осторожно идет к двери. Свет слишком ярок. Что там, за ней?
     Она стоит в оцепенении, не способная взяться за ручку и открыть.
     Дверь распахивается. В дверном проеме, на фоне яркого света темная фигура. Его фигура. Стоит без движения. Лица не видно, но знает, что он, и что смотрит на нее. Что взгляд мрачен от того, что посягнула на его тайну - там за его спиной, в ярко освещенной комнате.
     Бежать! Но силы оставили. Воздух, пространство упруги, как вода. Как бежать в воде?
     Но вот конец коридора. Что это за крики? Дети? Темные кудрявые головки, смуглые лица. Мальчики, девочки – среди них и совсем маленькие - врываются в коридор с лестницы. Отталкивая ее, прижимая к стене, они бегут по коридору к той двери.
     Их надо остановить! Она подхватывает и прижимает к себе маленькую фигурку.
     Но что это? Сморщенное старческое личико. Злой взгляд маленьких глазок. Коротенькие ручки, отталкивающие ее. Карлик! Она разжимает руки, и маленькое существо, освободившись, суетливо переваливаясь, бежит туда, куда убежали остальные.
     Это сон, и если проснусь, то кошмар кончится.

     Как хорошо, что сон. Вон оконце, и за ним сад. И мы в деревне, и он тут, близко.
     Где же? Рядом никого - холодная простыня.
     Она идет в горницу и видит огонек сигареты
и осветившееся лицо.
     - Не спится, - предупреждает он ее вопрос.
     Села, прижалась. Обнял правой рукой.
     - Есть тому причины, или так?
     - И так и... есть причины.
     - Мне можно о них узнать?
     Молчание.
     - Помнишь мальчиков, которые указали нам дорогу к озеру? У тебя тоже сыновья...
     - Да, - чуть отрывисто, поспешно.
     - Я хотела бы их увидеть.
     - Это произойдет когда-нибудь - рано или поздно. Но предпочитаю, что бы поздно.
     - Почему?
     - Видишь ли, у детей кроме папы всегда есть мама… А мне не хотелось, чтобы моя прежняя жизнь встретилась с новой.
     - Дети - всегда новая жизнь.
     - Сама сцена вашей встречи – а я ее вижу - фальшива насквозь: твой бодрый тон и их угрюмые взгляды. Напрасно полагают, что дети ничего не понимают в делах взрослых. Вспомни себя в детстве.
     - Но со временем мы могли бы подружиться.
     - А нужна ли эта раздвоенность? Мамины расспросы…  и что им отвечать?
     - Ты об этом думал?
     Снова молчание.
     - Детей либо вовсе не стоит иметь, либо родить, пока ты молод, пока еще не задумываешься об их будущем. Когда тебе самому будущее видится если ни прекрасным, то, во всяком случае, многообещающим - впереди много всего, и, уж конечно, нам уготовано место победителей. То же ждет и детей. И если не думаешь так, то чувствуешь - или близко к тому. Но успех и триумф, по какой-то причине, не спешат. И однажды делаешь открытие, что воображаемого огромного числа лет впереди уже нет, и что годы, когда ты здоров и энергичен, прошли или проходят, что первый акт затянулся, и герой состарился, так и не вступив во второй. Что блистающие высоты будущего, какими они представлялись издали, вблизи оказались горками шлака.
     - Я понимаю тебя, но... не соглашусь с тобой, -  она волновалась, и если бы ни темнота, то он увидел бы на ее лице румянец - тот румянец, что знал еще с детства, - и смотрю совсем иначе... Быть участниками пьесы, автор и режиссер которой нам неизвестен… Пусть так, пусть и не известен. Но у нее есть смысл, нами не понятый, скрытый от нас, сколько бы мы ни пытались его разгадать. Это огромная радость, радость причастности к великой тайне... Не знаю, как выразить… Подожди, дай попробую... Простая радость растить ребенка, умиляться его первым шагам, тому, как он мил, трогателен, доверчив. Все это - жизнь, ее плоть, ткань - и быть ею и не хотеть ничего другого...
     - Затем он вырастает, отбивается от рук - улица, приятели, выпивка - если мальчик. И еще больше тревог, если девочка. И из ангелочка получается нечто земное, упрямое, угрюмое, со своей волей и взглядами, всегда не совпадающими с твоими. И прочее и прочее…
    - Но почему же обязательно так?
    - Пусть и не так. Но дети вырастают и уходят из под родительского крыла. И ты уже не знаешь, где они, и что с ними, и не в состоянии оберечь их. Эта постоянная тревога... И то, куда же мы выпускаем наших домашних ангелочков? В рай? Отнюдь. В лучшем случае в холодный и безучастный, а в худшем - в жестокий и вероломный мир. Разве стоит он того, что бы отдавать ему самое дорогое?
    - Их жизнь может сложиться и благополучно. И потом, это так нескоро...
    - Нескоро? Все попадаются на этом. Но всякий срок приходит, если, конечно, твое время не остановится раньше... И потом, если разобраться, все стоит на эгоизме. Мы хотим, чтобы детишки приносили нам радость. О да, мы их балуем, заботимся, но лишь оттого, что нам хорошо, что мы получаем удовольствие. А стали бы мы о них заботиться по одной только обязанности?
    Он вдруг замолчал, точно услышав себя и удивившись и тому, что разгорячился, и своим словам.
    - Я, кажется, выгляжу смешно.
    - Ты никак не выглядишь - здесь темно, и, если честно, холодно.
    - Да, идем.

    Постель остыла, и она вновь прижалась к нему.
    - Я ни с одним из твоих доводов не согласна. Вот мне сейчас с тобой спокойно-спокойно...
    Она замолчала. Где-то в отдалении оставалось тревожное.
    - Хотя, знаешь, я видела сон о тебе.
    - Плохой?
    - Да.
    - Тогда не надо о нем.
    - А сейчас так хорошо. Только я хотела тебя спросить... Но не подумай, что я посягаю на твои мысли, или что хотела бы знать о тебе все... Хотя, если бы такая возможность появилась, кто бы устоял? Но скажи... почему ты пришел ко мне?
    - Потому, что я любил тебя.
    - Неправда, почему тогда ни пришел сразу?
    - Хотел проверить, совпадешь ли ты с моим  представлением о тебе.
    - И как, совпала?
    - Почти.
    - А что не совпало?
    - Лучше скажу, что совпало. Я тебя, собственно, и не знал. Вернее знал, но в детстве. Потом мы виделись уже молодыми людьми. Но сколько слов мы тогда сказали друг другу? В школе мы были ближе. И, мне кажется, узнали, или вернее поняли друг друга. В каждом из нас есть некая предопределенность, некий закон внутри, которому мы следуем. Проходят десятки лет, а закон остается тем же - он не меняется. И если удастся постичь этот закон в человеке, то сможешь сказать, кем он станет в зрелости, в старости - в любом возрасте. И мне кажется, что я понял твой закон.
     - И что же я такое?
     - В тебе какая-то изначальная чистота… эдакая несгибаемая, упрямая уверенность: быть честной, нравственной... и воздастся. Что бы ни случились, как бы ни испытывали тебя, ты выдержишь все, и награда придет. А пришел я, потому что нуждался в тебе. Вернее так - я решал вопрос между одиночеством и тобой. Прости за прямолинейность… попытайся оценить хотя бы честность. Я, знаешь, мог бы жить один. К тому и шло. Но я знал, что мне не придется себя менять, приноравливаться к тебе. Что ты примешь меня таким, каков я есть, что оставишь за мной право быть собой. Твоя врожденная деликатность... То есть, тебе не надо заставлять себя быть такой - такова ты от рождения...
     Он не видел ее лица и говорил о том, о чем при свете, возможно, и промолчал бы.
     - А кто ты?
     Когда заговорил, то показалось, что мысль его, оттолкнувшись от вопроса, шла теперь в направлении ей самой избранном.
    - Я утратил способность обольщаться, обманываться. А жаль. Ведь мы живем в заблуждающемся мире. Он стоит на иллюзиях - крепок ими. На иллюзиях, заблуждениях и ограниченности. Еще на невежестве - и чем его больше, тем мир, жизнь прочнее. Что стало бы, если все, или большинство доискивались до сути? Первейшие враги жизни – мысль, искусство... Искусство противопоказано ей абсолютно. Его следует запретить. Его не запрещают лишь потому, что большинство людей к нему глухо, а если и слышит, и различает, то лишь немногое, лишь «бездночку», когда там бездна. Искусство разлагает жизнь, ее ткань, подтачивает ее фундамент. Оно поднимает ввысь, зовет обозреть жизнь целиком - чего делать ни в коем случае нельзя. Оставайся внизу, живи земными целями. Ставь маленькие задачи: карьера, достаток и прочее. Пусть искусство для тебя остается делом праздным, отдыхом, одним из наслаждений, наряду с едой, выпивкой, сексом - но не более того. Поэты и философы уже наполовину мертвецы, ибо нарушили заповедь. Жизнь вокруг не рассуждает, она есть. Идеалом здесь дерево, трава... Правилен, ровен ствол сосны, чист тон ее коры. Вверху распадется ствол на ветки, те - на иглы. Здесь негде поместиться духу. Подует летний ветер, и она заволнуется. Ляжет снег на ветки, она примет его. Негромко упадет шишка и откатится в сторону. И падут семена, и некоторые дадут ростки.

                Звук осторожный и глухой
                Плода, сорвавшегося с древа,
                Среди немолчного напева
                Глубокой тишины лесной...

     Дух, как  нарушение приказа, неизвестно кем отданного: "Жить!" Дух - начало смерти. Путь, ведущий в никуда. Дух разрушителен. Он то несчастен, то счастлив, а, в конечном счете, все-таки несчастен. Несчастен - по сути, по неутоленности, по невозможности утоления... Он отразился в музыке. Во ее взлетах и падениях, в исканиях, отчаянии и радости… И вот финал с его торжеством: сомнения преодолены, радость, только радость, одна лишь радость. Выше, выше... Композитор хочет убедить нас, а более себя, что теперь так и будет - взлет без  конца. Больше звуков… Громче, громче... Литавры... tutti... И мы покидаем зал взволнованные, с надеждой и верой, нет, уверенностью, что будущее прекрасно, что мы-таки увидим небо в алмазах… Но проходит пара дней, неделя, и возвращаются привычные тоска и малодушие... Ты спишь?

     Она не спала и долго лежала, глядя в сторону окна, пока его квадрат, – в какой миг она не заметила - ни посветлел.
     И когда открыла глаза, уже день, и солнце в листах за окном, и запах кофе - возможно, он и разбудил ее - и потрескивание поленьев, и позвякивание посуды из горницы. И подумала: "Лучше минуты, чем эта не будет".

     Прочитав лишь страницу, уронила книгу. Листы ее медленно переворачивает ветерок...
     Легла на спину и, запрокинув голову, стала смотреть вверх, на унесенное ввысь небо и где-то там, в недосягаемости тончайшие облака - отражение озерной ряби.
     От заполуденного солнца здесь, в поле ни спрятаться, ни убежать. А и не хотелось, хоть и тело в жару. Оно уже не принимает тепло, но само источает его.
     Взглянула в сторону: далекий березовый околок с  прохладой, примятой долгой травой, с тысячелетним шелестом листвы - неуспокоимым, равнодушным...
     Но чуть скосить глаза - травинка, а по ней к ее верхушке движется букашка. Зачем ей туда?
     Он уже давно молчит. Уснул?
     - Знаешь... если суждено зародиться новой жизни во мне... пусть это случится под этим небом...

     Когда увидела машину дяди Толи и его самого, идущего к дому, удивилась: как он здесь оказался и зачем? Но его приезд означал, что странный мир лета с солнечной тишиной полудня, ночными дождями в кромешной темноте оконца, ветреными утрами, с низко бегущими облаками, отраженными в лужах, с полумраком леса, с долгими вечерами, с закатами - в ясные дни в точности повторяющими один другого, в дни же ненастий - неожиданными, как чья-то акварель, когда из-под  пласта туч там, на западе вдруг ясное небо и солнце, о котором и помыслить было нельзя, заливает пространство внизу уже не слепящим светом - что мир этот кончился.
     Видела, как мужчины вначале подали руки, а затем дядя Толя, помедлив, притянул его за шею и обнял. И у меня, дурехи от этого слезы.

     Вот и все. Но мне теперь не страшно. Нет, мне не  страшно. Я теперь тверда. У меня есть опора. У меня есть то, о чем можно думать, думать... И хватит надолго, навсегда.
     И если я войду в пустоту квартиры, и не увижу ни лезвия с засохшей пеной на умывальнике, ни рубах в гардеробе, ни чашки с остывшим чаем, ни раскрытой книги на полу - я все равно стану верить, что жизнь моя не всегда была одинока, что и мне есть, что вспомнить и о чем горевать.