Семь радуг детства. Повесть. Часть 7

Ирена Панченко
      Как ни странно, к лету мои ноги, наконец-то, обрели устойчивость, я стала ходить. Лес был вокруг, летом он щедро делился с людьми своими дарами — грибами, ягодами, целебными почками, мхами, травами, что помогало людям лечить хвори и болячки. Для нас, детей, это было вольготное время, мы уже знали все ближайшие грибные и ягодные места, и ходили в лес без взрослых. Нас теперь считали добытчиками, ждали нашего прихода. Еду готовили на всех сразу, не считались, в чьих корзинах «улов» больше.

      Время от времени бабушка должна была пробираться в город, чтобы откопать в тайнике кусок сала или другую припрятанную провизию. Выйти из леса незамеченными было невозможно, всюду стояли немецкие посты. В город ходили только женщины и брали с собой детей — мол, заболел ребёнок, надо к врачу. Говорили, что идут с хутора. Чаще всего солдаты пропускали; знали, что на обратном пути им обеспечен «выкуп». Так за день они зарабатывали по целой корзинке разной провизии — яйца, масло, сало, сметану.
      Правда, бывало, что ушедшие возвращались ни с чем, - в город никого не пускали и не выпускали. Это значило, что в очередной раз дали о себе знать партизаны, а то снова шла облава на евреев или молодежь.
 
      Однажды бабушка принесла печальную весть: немцы все-таки забрали нашу бабушку Елизавету, её вместе с десятком других горожан влили в колонну, что шла по Московской улице из Белоруссии к Риге. Где-то там, в сосновом бору, немцы построили концлагерь. Он называется Саласпилс. А дедушку не взяли, наверное, потому, что он был немцам нужен в комендатуре — топить печи. Мы с Ядей поплакали немного, но почему-то не стали думать о плохом. Раз уж бабушку Лизавету не расстреляли, может и в концлагере она останется жива?

      Однажды, уже следующим летом, бабушка взяла с собой в город меня. Об этом я мечтала целую зиму, но она всегда ходила с сестрой. Правда, у нас были только одни валенки, и вдвоём нам никак нельзя было идти. Мы и по лесу бегали по очереди — то я., то Ядя. Да и ребята, что с нами жили в землянке, тоже поделились на тех, кто, как сестра, постарше и таких, как я. У нас и игры были разные. Старшие играли в войну и разведчиков, а мы лепили снеговиков или катались с горки, которую сами залили водой, — её нам наносили взрослые.
      Мы даже на Рождество украсили в лесу ёлку. Хозяйка хутора сварила для нас немного клея из крахмала и дала обрывки цветных довоенных журналов, привезенных гостившим когда-то сыном из Риги. Мы нарезали полоски, склеивали в цепочку и потом этими пёстрыми цепями украсили пушистую ёлочку.

       А взрослые вечером принесли нам кутью: каждому в чашку положили по ложке перловой каши и залили её густым-густым розовым киселем. Вкуснее  этого мы за всю войну ничего не ели! Угощение нам  приготовила хозяйка хутора за то, что мужчины пилили и кололи ей дрова.
      Так что летом и я дождалась удачи — сходить в город, увидеть, как живёт наша улица. На выходе из леса повстречали патруль, солдаты проверили у бабушки котомку: вдруг она — партизанка, и в котомке — бомба, гранаты. Бабушка показала на меня — видите, какая хилая, к доктору веду. Нас и пропустили.

      Улица стала совсем безлюдной. В большинстве домов окна были закрыты ставнями или заколочены досками. На нашей стороне улицы жизнь текла только в двух домах: в угловом, что выходил на Московскую, и у доктора Тулуева. В угловом кто-то из взрослых тайно помогал партизанам и подпольщикам, правда, об этом мы уже узнали после войны. Возле этого дома, прямо на углу, рос огромный дуб. Оказывается, именно под его выступавшие из почвы узловатые корни подпольщики прятали свои сообщения. Мы к этому дубу после войны относились с особым почтением.

      Окна остальных домов были заколочены досками. Где их жильцы, живы ли они — никто сказать не мог. Может, как мы, где-нибудь в лесах на кордонах или хуторах отсиживаются. А Тулуев теперь работал на немцев, за ним иногда даже легковая приезжала. Видно, у немцев не нашлось врачей лучше нашего  доктора.

      А наш дом смотрел на улицу всеми тремя окнами с уцелевшими стеклами, правда, на каждом стекле были крест-накрест наклеены белые полосы бумаги, отчего он выглядел совсем как раненый. Папа окна не стал забивать потому, что уходили из города в спешке, а ещё и оттого, что дом стоял на высоком фундаменте, и до окон не просто дотянуться. А вот ворота были закрыты наглухо.

      Мы с бабушкой попали во двор через соседский огород. Теперь и я узнала, где запрятан наш тайник и что в нём лежит. Забрав из тайника два куска сала, а из дома прихватив припрятанные спички и соль, мы снова пошли по Московской улице мимо больницы, которая служила немцам госпиталем. Рядом по улице проезжали немецкие машины, но на нас никто не обращал внимания, видно, в этот день в городе было спокойно. Поравнявшись с постом, бабушка отдала солдатам шмат сала, и вскоре мы уже переходили по мосту всё ту же Смолянку, а за ней начинался сосновый бор, который стал домом для многих горожан.

      Война обходила стороной наш лесной уголок, хотя он был сов¬сем недалеко от города. Здесь всегда было тихо и спокойно. Правда, время от времени высоко или низко пролетали самолеты со свастикой на крыльях, тогда мы падали в мох, чтобы нас не заметили. Ведь немцы выискивали «лесных братьев» и партизан. Хотя те и другие могли находиться неподалеку, но мы  их никогда не видели. Зато однажды нос к носу столкнулись в лесу с фрицем. Было это так.

      Как всегда гурьбой человек в десять пошли за ягодами и нарвались на малину. Покричав друг друга, собрались в высоком кустарнике и стали лакомиться лесной ягодой. Среди нас был только один мальчишка, и тот самый маленький. Так что главной была Ядя, как самая старшая из нас. Она через какое-то время скомандовала, что пора идти домой. Мы выбрались из кустов, но не успели и десяти шагов сделать по поляне, как на другом её конце появился фриц с автоматом наперевес.

      Мы остановились как вкопанные. Немец тоже не то что испугался, но остановился, огляделся вокруг, а потом пошёл на нас. Он приближался, а дуло автомата целилось прямо в кого-то из нас. От страха задрожали колени. Вот он — рядом! Что-то сказал по-своему, но мы не поняли. Он перекинул автомат через плечо, снял фуражку с козырьком, обтер лицо, взъерошил рукой слипшиеся на лбу волосы — и всё это как-то медленно, будто проверяя нас на выдержку. А куда нам бежать: впереди — голая поляна, сзади — густой малинник, не продерёшься сквозь него! Вот сейчас прошьёт одной очередью всех! Я стала про себя шептать «Отче наш...»

      Из кармана суконного френча немец достал какой-то пёстрый пакетик, стал медленно разворачивать бумагу — это была шоколадка. Мы жадными глазами смотрели, как он отломил кусок и сунул в рот. Потом указательным пальцем руки подозвал Ядю — она стояла ближе всех. Та беспомощно оглянулась на нас.

      — Ком, ком! — поощряющее прозвучало знакомое слово. Ядя робко сделала шажок в его сторону, а мы все застыли, как валуны, что лежали неподалеку между деревьев. Вот сейчас... Нет, немец отломил кусочек шоколадки и протянул Яде. Она, по укоренившейся  с довоенной поры привычке, сделала книксен и тут же испуганно шарахнулась в сторону, ощутив неуместность такого проявления благодарности. А немец, довольно качнув головой, подозвал следующую девочку.

      Теперь мы, затаив дыхание, думали только об одном: хватит ли всем по кусочку? Я смотрела с надеждой на сестру: если мне не хватит, догадается она поделиться? Но маленький чёрный квадратик исчез у неё во рту, как только немец позвал следующую девочку. В мою сторону она даже не взглянула. Я бы тоже, наверное, не поделилась.
   Подошла моя очередь протянуть руку за вожделенным лакомством, о котором я слышала, но даже не представляла его вкуса.

        Вот она, секунда блаженства, когда язык мгновенно ощутил и сладость, и пахучую горечь неземного угощенья! Я даже глаза закрыла, чтобы через них не вышло из меня ни капельки сладкого блаженства. А когда открыла, руку протягивал Сеня, самый маленький. Но у фрица в руках осталась только пустая обертка. Он засмеялся, обхватил одной ручищей худенькую ручонку, а другой вложил в неё шуршащую обёртку.

      — Ту ист зольдат! Шоколяд нихт! Зольдат пиф-паф! — прокаркал он, ткнув Сеню в грудь толстым пальцем, потом смахнул с плеча автомат, взял наперевес. Мы снова замерли, сердце у меня застучало, как после долгого бега. Нет, он оглянулся по сторонам, затем повернулся и через поляну пошел в сторону города, насвистывая какой-то марш. Перед тем как скрыться за соснами, он еще раз оглянулся и даже помахал нам рукой.

      А мы смотрели молча на Сеню, на его слёзы, что текли по впалым немытым щекам, оставляя за собой светлые следы, но ничем не могли ему помочь: о шоколадках нам напоминала только скопившаяся во рту обильная сладкая слюна, и мы не глотали её, чтобы продлить воспоминание об удовольствии.
      Вроде доброе дело сделал этот немец — не расстрелял нас и даже поделился с нами лакомством. Но даже спустя годы  мне помнился не тот  страх, что испытали мы при этой нежданной встрече, а издевательский смех фашиста и страдальческие сенины слёзы.
      К осени на меня снова нахлынула напасть — заболела воспалением легких. Папа боялся, что умру или болезнь перейдет в туберкулез. Тем более что в землянке некоторые уже страдали этой неизлечимой заразой.

      Был дождливый осенний день, когда папа откуда-то пригнал лошадь с телегой. Мы погрузили на телегу узлы, уселись на них, папа укрыл нас какой-то старой дерюжиной, и мы втроём поехали лесом на дальний хутор, где нас ждало козье молоко и бараний жир. Хотя фашисты боялись лишний раз заглядывать в лес, но всякое могло случиться. Порой их отряды заходили далеко в поисках партизан, поэтому папа всю дорогу был начеку; не дай Бог на фрицев сейчас нарваться — останешься без лошади, а что потом хозяину сказать? Мы ехали долго по узким, едва заметным, за годы войны почти заросшим лесным дорогам, зато нам никто до самого хутора не встретился.

      Бабушка и дядя Витя остались зимовать в землянке. Здесь довольно тихо, немцы давно знают про землянку, но никого не трогают — солдатам выгодно собирать с людей, которым нужно пройти в город, оброк. Да и всё же до города недалеко, а за домом пригляд нужен, иначе быстро найдутся такие, что на чужое позарятся. А может, и домой вернуться в скором времени удастся. Немцы, вроде, перестали так лютовать, как в начале войны. Вообще-то, и тогда больше старались свои же, полицаи, наверное, выслужиться перед новой властью хотели. Да и что с ней, старухой, сделают? А дядя Витя, которого контузило еще в сороковом году, так до конца от этой контузии не оправился. И у него вид был теперь слегка придурковатый. Значит, ни в армию не возьмут, ни еще куда. Другие остались в городе - и ничего. Теперь бабушка часто посылала дядю в город, его пропускали даже без выкупа.

      А для нас война как бы закончилась. Хутор стоял в лесу неподалёку от реки, место было глухое, немцы туда за всю войну ни разу не наведались. А почему - понятное дело. Густые сосновые леса тянулись до самой Белоруссии, а именно там был огромный партизанский край. В лес с танками не пойдешь — дороги узкие да песчаные, не развернёшься как следует, это не то что в чистом поле: колонну танков выслал вперед, они всё смели на своем пути, а там и пехота следом прёт. Тут же, в лесу, за каждой елью может смерть ждать.

      Партизан я так ни разу не видела. Жили мы в баньке, а не в самом доме, может, они, когда и приходили. А вот наш дядя Борис со своими друзьями однажды наведался, даже ночевал под нами на полке, где обычно спал папа,  - мы на верхней устроились. Правда, вечером нас отправили гулять на улицу. Это потому, что баню по-настоящему протопили, чтобы помыться. Мы тоже помылись, потом Ядя протерла полки тряпкой, и мы улеглись, а папа сидел внизу с «лесными братьями» и пил с ними самогонку.

      Мы с Ядей всё глядели исподтишка на дядю Бориса — он был очень красивый, как сказочный принц: волосы белокурые и пышные, в завитках, наверное, после бани, светлые голубые глаза — вообще, он был красивей всех взрослых, кого мы знали. Именно такими были мужчины на рождественских и других открытках, которые хранились до войны дома в больших альбомах вперемешку с разными фотографиями.

      Когда мы проснулись утром, «лесных» гостей уже не было. И чего их бояться? Обыкновенные люди, правда, с винтовками и наганами. Когда однажды мне приснился сон про царевича, он был точь-в-точь, как дядя Борис.
Почему-то память не сохранила других особенных событий. Правда, здесь у меня впервые появился друг. Только у меня, а не у папы или сестры, потому что собаки почему-то чувствуют, когда их боятся. А я была совсем маленькая, а уже собак не боялась. Когда болела рахитом, от собак не могла убежать, а они меня не трогали, раз никуда не бегу, на них не замахиваюсь, а просто обнюхивали, а иногда даже лизали мне лицо. Вот я их и не стала бояться.

      А тут был огромный, похожий на волка, Трезор. Мне особенно нравилось отогревать замёрзшие руки у него на загривке - он был густой-густой, шерсть там стояла дыбом, и окоченевшие пальцы очень быстро отогревались в собачьей шерсти. А Трезор в такие минуты стоял смирно и терпеливо ждал, когда я согреюсь. А может, ему тоже нравилось, как я тереблю его мех. Он меня, наверное, полюбил за то, что я всегда оставляла ему молока, в которое вливала немного воды и бросала всякие крошки со стола. И хотя это угощенье ему было на один зуб, вернее, только на язык, чтобы за два-три хлебка смахнуть из ржавой консервной банки всё до капельки, но ведь другие и так его не угощали! А может, он полюбил меня ещё и потому, что в сугробах снега мы рыли проходы — он тоже рыл лапами, правда-правда, а потом там играли в прятки, и это здорово у нас получалось.

      Трезора днем держали на цепи, но я приходила к нему, чтобы пёс не скучал. Я брала небольшую палку и бросала её, но так, чтобы он мог достать. Он хватал палку и приносил её мне. И всегда ждал, что я его поглажу. А ближе к вечеру его спускали с цепи. Тогда мы с ним и начинали играть в прятки или просто валяться в сугробах. Ядя на меня за это очень обижалась: ей было скучно сидеть одной в бане, а на улице одной тоже скучно.

      Папа помогал хозяевам по хозяйству, за это они каждый день давали нам литр молока и хлеб, который пекли сами. Меня первые дни ещё лечили каким-то топленым жиром, который вливали в молоко. Вот это было пыткой, но папа стоял надо мной с ремнём, и я пила эту гадость. Правда, скоро пошла на поправку, и теперь нас хозяева только иногда угощали простым свиным салом, которое я любила. Оно хотя и было старым, с желтым, неприятно пахнущим налётом по бокам, но зато таяло на зубах. А Ядя всегда выпрашивала с него шкурки и потом долго их жевала.   

К Пасхе хозяева зарезали свинью, и мы наелись до отвала кровяных колбас. Я такую вкуснятину вообще ела впервые! Почему-то основные воспоминания о жизни на хуторе у меня связаны с Трезором или едой.
      Дни были похожи один на другой. Летом, во время сенокоса, мы помогали сгребать сено. Это было очень приятное занятие: мы с сестрой падали на какой-нибудь мягкий пахучий стожок и долго смотрели на небо, на белые облака, которые куда-то плыли и плыли. А нам казалось, что это мы сами плывём в далекие страны.

      Странно, но почему-то здесь не летали самолеты, как будто этот уголок был заворожённый против войны. А ведь она не закончилась, и в нашем городе всё еще были немцы. Папа в город не ходил — раз в неделю они встречались с бабушкой в условленном месте в лесу, передавали какие-нибудь продукты, и он узнавал всякие новости.
      Тем летом мы с Ядей тоже стали «зарабатывать на хлеб», как говорил папа. Кругом было полно ягод, мы собирали их и отдавали хозяйке. Сами-то наедались ими еще в лесу. А осенью ходили с папой за грибами. Меня всегда удивляло, почему мы не видели змей? Ведь наш лес славился их изобилием. Это было для нас важно, ведь всё лето бегали босиком. Папа, когда бывал в лесу один, их видел, а с нами - нет. Это было здорово, потому что я больше всего на свете боялась змей, пожалуй, даже больше, чем немецких солдат.
      Так и пролетел целый год. На следующую зиму мы здесь не остались, вернулись в город. А что было потом, по возвращении, — это уже другая история. Главное, — мы выжили.

           Продолжение следует