Семь радуг детства. Повесть. Часть 6

Ирена Панченко
      В окне показался дедушка с лопатой в руке, рядом шёл полицай. Он указал плёткой на угол школьной площадки, и дедушка начал копать землю. Он копал и часто рукавом смахивал с лица то ли пот, то ли слёзы. Что он копает? Вот уже он снял зелёный дёрн, начал поднимать песок. Полицай стоял, молча наблюдая за работой.

      И тут в воздухе раздались далёкие, но хорошо слышные частые выстрелы, как будто сотни надувных шариков лопнули разом. Мы аж подпрыгнули от неожиданности, а моё сердце чуть не разорвалось от испуга. Всё, значит, этих людей, что полчаса назад были ещё живы, ходили по зелёной траве перед окном, уже нет на свете. Я боялась думать, но перед глазами стояла картина: солдаты стреляют, а люди падают, падают — один на другого, один на другого.

      Боже, зачем дедушка копает такую глубокую яму? Почему он плачет?
      Мы глянули, как по команде, в окно. Теперь из ямы торчала од¬на голова дедушки, и над нею веером взлетала жёлтая земля. Полицай наклонился, подал ему руку. Дедушка вылез, отошел от ямы, сложил руки на черенок лопаты и опрокинул на них голову. Его длинное тело неестественно согнулось подковой, а седые волосы свешивались из-под фуражки и закрывали руки. Он плакал.
      Неужели он выкопал могилу себе? А потом, наверное, наступит и наш черед — вон как полицай зыркнул на Ядю! Слёзы сами покатились из глаз. Мне стало холодно-холодно, я прижалась к сестре, но и она дрожала, как будто только что вылезла из холодной речки.

      По зелёной траве от школы шла наша бабушка, а за нею с наганом в опущенной руке полицай. Она прошла мимо деда, поднялась на жёлтый песчаный бугор и повернулась к полицаю. Дедушка поднял голову, его губы что-то говорили, он медленно стянул с головы фуражку.
      Бабушка взглянула на деда, перекрестила его, бросила быстрый взгляд на окошко, за которым торчали мы, что-то прошептала, затем перекрестила себя. Она была невысокой, дедушка на пол головы выше её, но сейчас, стоя на возвышении, она как будто сразу подросла.

      Седые, как и у деда, коротко остриженные волосы чуть-чуть шевелил ветерок. Когда мы бывали у неё в гостях, она просила меня или Ядю почесать ей волосы, и мы не всегда охотно — скучное это занятие! — гребешком с длинными деревянными зубчиками расчёсывали их, от этого они становились особенно пушистыми и даже начинали потрескивать. А сейчас они шевелились, как будто махали нам. Ядя зажала рукой рот, чтобы не закричать. А мне уже было как-то всё равно, даже не страшно, только вспомнились слова бабушки: перед смертью человек должен помолиться и попросить у Боженьки прощения. Она, наверное, в эту минуту разговаривала с ним.

      Подошли два солдата в выцветших френчах, сняли с плеча винтовки. Полицай что-то сказал бабушке. Голоса  до нас через окно не доносились, всё было, как в кино, когда исчезнет звук. Мы до войны ходили однажды всей семьей в клуб и видели, как это бывает. Бабушка что-то ответила полицаю. Вот сейчас солдаты поднимут ружья и выстрелят.
       Нет! Полицай что-то переспросил у бабушки, она снова ответила. Дед только поворачивал голову туда-сюда. О чём они говорят? Полицай усмехнулся, что-то коротко приказал солдатам, те подошли к бабушке и прикладом согнали её с бугра, потом повели назад в школу. Дедушка медленно напялил фуражку па голову, но продолжал стоять. Полицай и ему сделал знак рукой, чтобы шел следом.

      Нет, больше этого ужаса нам не вынести! Мы снова заплакали, зашмыгали носами. Было не понятно, что происходит и где взрослые. Что нам делать, как убежать отсюда? Ядя вскочила и стала дергать раму на окне, но она была забита намертво. Выходит, мы подумали об одном и том же. Всё, нам оставалось только плакать и ждать! Чего — сами не знали. А сердце разрывалось от досады: зачем мы с нашей Стрелковой ушли, там-то война не такая страшная!

      Прошло больше получаса, прежде чем открылась дверь, и вошли старики. Мы-то уже не мечтали их увидеть, а они оба — живые! Но дедушка махнул нам рукой, чтобы не мешали, и согнал с топчана. Туда он уложил бабушку, она была совсем белая. У нее, наверное, снова прихватило сердце. А нам так хотелось узнать, почему их хотели расстрелять и почему отпустили.

      Когда бабушка немного пришла в себя, она рассказала, что полицай решил над ней поиздеваться перед смертью: спросил, какое у неё последнее желание. Он, наверное, думал, что его не будет. А бабушка ему: «Отведите к самому главному немцу, хочу ему что-то сказать!» Того, видно, любопытство разобрало, или стыдно перед солдатами не исполнить желание, раз пообещал, — вот и отвёл.

       А когда бабушка вошла к начальнику, то с порога заговорила с ним  по-немецки. Она-то за двадцать лет, что работала в еврейской школе, хорошо узнала еврейский язык, а он, сказала бабушка, похож на немецкий. Когда немцы пришли, она быстро научилась и немецкому. Она и сказала немцу, что никакая не еврейка, только работает здесь, а сама — «пшечка», полька, значит. А немец вдруг ей по-польски: значит «пани розмувляе по-польскему?» и они пошли шпарить на этом языке! Он-то, оказывается, сам тоже поляк, только немцы его призвали в свою армию. Поэтому он и отпустил бабушку. А дедушку вообще не хотели расстреливать: он ведь не говорил по-еврейски.

       Всё равно, больше мы здесь не хотели быть, да и взрослые понимали, что нас нужно поскорее увести отсюда. Они сделали свои дела, и мы тут же ушли от этого страшного места. У нас была только одна мечта: поскорее оказаться на нашей Стрелковой! Мы так обрадовались, когда за нами пришёл папа!

       Мне хотелось скорее забыть всё, чему вчера мы были свидетелями. Но Ядя взяла и рассказала взрослым. Папа ничего не сказал, так молча и ушёл на работу. А бабушка, пока у плиты готовила обед, всё что-то бубнила себе под нос. Я так и не поняла: сочувствовала она родне или радовалась беде.

      Потом сестра потащила меня на улицу — ей не терпелось обо всем рассказать подружкам. Днём все события уже не казались такими страшными. А когда с Московской улицы к дому быстрым шагом приблизился дядя Витя, Ядя сразу навострила уши. Ведь главным добытчиком всех городских новостей не только для нас, но и для соседей, был именно он, за это бабушка его постоянно ру¬гала: «Пострадаешь за свой любопытный нос!» А он уже давно пострадал, еще до войны, попав под какой-то взрыв — его контузило и перекосило рот: один уголок был опущен, и из него всегда текла слюна. И речь была какой-то ненормальной — он заговаривался, часто повторял одни и те же фразы.

      Сестра рванула за калитку следом за дядей, но не тут-то было! Я тоже хотела послушать новости и потому громко заревела, чтобы она взяла и меня. Злясь, сестра всё же вернулась, схватила меня, как щенка, под мышку и — бегом на крыльцо! Дверь в прихожую была открыта, а там дядя взахлеб выкладывал какую-то новость:
     -  Не веришь - сама подойти, только там фрицы, оцепление. Я-то через парк, потом на взгорок, потом огородами, чтобы поближе подойти. К земле ухо приложил, а она — стонет! Мне даже показалось, будто она дышит!
      - Бреши больше! Сдуру и не то покажется.
      - А если там живые остались? Которых только ранили и закопали? Ты вот не веришь, а оно так и есть. Иначе  зачем они, паразиты, охрану выставили?
      — Ну, ты, осторожней языком-то!

      Дальше разговор Ядя не стала слушать: новостью надо поделиться со всеми! Раз дядя через парк шёл, значит, это он про Авгутовский лог, про вчерашний расстрел!
      — Земля стонет! На Августовке! Евреев живыми закопали! -  Ядя, как из пулемета, выпалила новость на улице.
       Хотя для всех ребят существовал родительский запрет не совать нос дальше нашей улицы, но так захотелось самим убедиться, как это - стонет земля?! И потому наша ватага, а к ней уже присоединились мальчишки с соседней улицы, тут же решила пробраться на Августовку — это в самый противоположный конец города. По Московской — нельзя: там и немцы, и полицаи шастают, да и если  кто из родни ненароком увидит, потом трёпки не избежать.

       А  если по берегу Двины? Она тоже вдоль всего города, правда, там два ее рукава на пути. Но весенняя вода уже спала, вброд перейдем. А дальше останется только сделать бросок через Московскую, сигануть в огороды и — на месте! План мгновенно разработали братья Федоровы, Борька и Сашка. С мальчишками было как-то надёжней. Ребятня была готова хоть в ту же минуту отправиться в путь. Взрослые ничего не заметят, подумают, что к реке пошли.

      Испортила весь план я. В такую даль сестра наотрез отказалась меня тащить, а другим я тоже ни к чему. Ну а кто новость принес? Ядя! Значит, идти — так всем, без неё нельзя. Ага, выходит, мне одной остаться?! Нет уж!
      Вообще-то мне хватило вчерашнего ужаса! Тем более, что мертвецов боюсь. А если уйдут без меня — я бабушке скажу и всем, кто про ребят спросит! Ну и буду ябедой!
      Поход не состоялся, а игры весь день не клеились. Видно, каждый, как и я, прокручивал в голове это сообщение: земля стонет! Земля стонет?

  В одно пасмурное осеннее утро, когда у самой земли клубился не очень плотный туман, но от которого уже тянуло холодом, нас с Ядей, одетых по-зимнему, вывели из дома. Папа нес меня, а бабушка и сестра — большие узлы.

       Город ещё спал. Мы молча прошагали до конца улицы, а там свернули к еврейскому кладбищу по тропке, которую протоптала за лето ребятня, бегая к Смолянке, маленькому ручейку, впадавшему в нашу бурную реку. Говорили, что когда-то именно здесь стоял смоляной завод, но сейчас от него и бревнышка не осталось, а вот песок здесь был золотистый, сверкающий на солнце, и всё лето над берегом стоял смолистый запах сосны.

      Сейчас нам было не до запахов, но мы с Ядей жадно, как будто последний в жизни раз, оглядывали и порушенные кем-то ворота кладбища, за которыми виднелись разбитые памятники, и песчаную отмель у самой воды, где мы провели столько счастливых дней детства. Мы шли к ближайшему сосняку вдоль высокой кирпичной ограды кладбища. В конце ограды был спуск к Смолянке, а через неё кто-то проложил мосточек из тонких неровных брёвнышек — раньше его там не было. Видно, теперь этой тропкой многие уходили из города в леса.

      По лесу шли долго, я даже успела уснуть. А когда проснулась, увидела, что стоим мы рядом с большим сараем, неподалеку от него виднелся такой же большой, потемневший от времени бревенчатый дом. К нам приближался хмурый мужчина в замызганной фуфайке. Он суровым взглядом окинул нашу жалкую, усталую кучку, затем, взмахнув рукой, молча повёл к сосняку. Именно в его густой чаше скрывалась та землянка, в которой нам предстояло про¬жить вместе с десятком таких же сбежавших от фашистов в лес горожан целый год
.
      Эти долгие дни и ночи слились в моей памяти в одно целое — бесконечно долгое, однообразное сонное пребывание в полутёмном пространстве со спёртым воздухом. Правда, стены и потолок землянки были обиты толстыми не струганными досками, и запах смолы упорно пробивался сквозь тяжёлый дух множества человеческих тел, лежащих по ночам на разных подстилках вплотную друг к другу. Этот запах не выветривался из помещения даже летом, несмотря на то, что днём взрослые уходили из него сами и выгоняли на воздух нас.

 Это было время вшей и чесотки, время голода и болезней, особенно в  очень холодную зиму. Зимой при тусклом свете керосинового фонаря мы  с Ядей часами выискивали  друг у друга в волосах вшей и злорадно давили их между двумя ногтями: вы нас кусаете, так вот вам, вот вам! В такие минуты  казалось, что мы воюем с фашистами.

                Продолжение следует