Семь радуг детства. Повесть Часть 5

Ирена Панченко
       В один из вечеров к нам постучала бабушка Лизавета. О чем они говорят так тихо с папой в прихожей? Ядя подслушивала под дверью, но поняла только то, что наша мама в тюрьме. Значит, она тоже не уехала подальше от войны? Почему к нам не вернулась? И что она украла, ведь в тюрьме сидят воры? Из-за этого её полицай разыскивал?
Ой, сколько вопросов в голове! Я хотела задать их сестре, но та только отмахивалась от меня и показывала кулак: помолчи, дай послушать! А тут с улицы зашла вторая бабушка, и в прихожей пошла такая ругань, что просто дым коромыслом!

      - В тюрьму! Туда и дорога! Нечего воду мутить! Ума  больше - о детях бы думала! В какую-нибудь нору забилась бы, переждала, а она — листовки разбрасывать! Тьфу!
      Наконец-то стало понятно, о чем кричала папина мама, - ее голос был громче всех. А папа все просил её говорить тише — соседи услышат.
      — Пусть слышат, что невестка шалава! — продолжала уже тише ворчать бабушка. Я вздохнула с облегчением. Значит, мама ничего не украла, а только какие-то листки разбрасывала! Немцы заставят её подмести и отпустят.
Потом взрослые заговорили очень тихо, ничего не было слышно. Вдруг дверь к нам отворилась, вошли обе бабушки. Мы не рискнули кинуться к бабушке Елизавете, стояли, как бревна, вкопанные в землю

      — Собирайтесь! — сердито бросила папина мама. — Пойдете ночевать к ним.   
      И вышла. Тогда мы подбежали к бабушке Елизавете, обнялись, а она вдруг так горько заплакала, что нам стало страшно: наверное, она очень боится за маму.
      — На поезд, детки, пойдем. В Двинск поедем. С мамой попрощаться.
И, закрыв лицо руками, вся затряслась от отчаянных слез. Мы больше ничего не спрашивали. Не знали, радоваться или горевать.

       Едем к маме — это хорошо, ведь мы там ни разу не были. Но почему прощаться? Мы очень быстро переоделись, вышли из комнаты. В прихожей на табуретке возле окна сидел папа. Видно было, что он тоже плакал. Он молча проводил нас до калитки и закрыл её за нами. Уже темнело, а рано утром нам предстояло идти до самой железной дороги — через весь город и ещё с километр или больше за ним. До железнодорожной станции меня нёс дедушка. Он купил нам билеты и помахал рукой, когда поезд тронулся. А по щекам прямо в его седые, с рыжими от курева подпалинами, усы медленно стекали слёзы. С нами он ехать не мог, ему на работу надо было заступать.

      От вокзала до тюрьмы в Двинске было намного ближе, чем в нашем городе до железнодорожной станции. Но бабушка всё время останавливалась, чтобы подышать, — ей было плохо с сердцем. Нести меня пришлось Яде. Мы свернули с главной улицы, благо она от вокзала шла под уклон, пересекли большой тенистый сквер и вышли на дамбу к мосту. Здесь было шумно, многолюдно,  и с моста  далеко видно.

      Мост был проложен над железнодорожными путями, с него был виден почти весь Двинск, а он намного больше нашего городка и сильно разрушенный. Зато неподалеку стояли две церкви, одна из красного кирпича, суровая и мрачная, а другая, через дорогу, — светлая, с высокими блестящими куполами.

      А рядом, за высоким кирпичным забором, над которым в несколько рядов была натянута колючая проволока, стояла приземистая, тоже красного кирпича, тюрьма. Нет, она просто казалась низкой, в ней ведь было три этажа, но мы-то стояли на мосту как бы вровень с её крышей. Мы смотрели на маленькие оконца, что четкими рядами бежали по стене, но мамы нигде не было видно. Вообще в окнах не было никого, как будто тюрьма без единого человека.

      — Отсчитайте четвертое окошко справа. Нет, во втором ряду. Помашите ручками, мама там сидит, она вас видит. Стойте и машите. Родненькие мои сироточки...
И бабушка снова начинала плакать. У нас тоже сами собой тек¬ли слезы, было жалко маму и себя. Сколько мы стояли — не знаю. Маму в окне так и не увидели. А она нас? Время от времени бабушка напоминала: «Ручкой помашите! Ручкой!» А потом мы спустились с дамбы к тюремному забору, дошли до ворот, и бабушка в окошечко передала маленький узелок.

      Тем же путем затем вернулись на вокзал, где несколько часов пришлось ждать обратного поезда. На вокзале немного перекусили — бабушка дала нам по кусочку хлеба, намазанного топленым салом, от которого меня всегда почему-то поташнивало, но мы все съели и запили горячей водой из чана, что стоял для всех на перроне.
Поезд пришел обратно, когда стемнело. Нас встречал дедушка. По дороге они с бабушкой о чем-то тихо разговаривали, но я спала и не слушала, а Яде было не до разговоров — она едва переставляла ноги, ведь идти назад надо было километра три.

      Когда мы вернулись назавтра домой, бабушка даже не спросила, видели ли мы маму. А днем подслушали, как она выговаривала папе:
      — Живи теперь в страхе — и нас притянут. Туда ей и дорога!
Власть на то и власть, чтобы ее уважали, нечего поперек батьки в пекло. Из-за нее и ты в неблагонадежные попал!
А про то, что из-за брата, который где-то в лесу от всех армий прятался, из-за которого тоже можно было стать «неблагонадежным», — не сказала ни слова. Полицаи все знали, ведь они из местных. Потом, помолчав, бабушка тихо спросила:
      — У тещи не узнавал — расстреляли их или повесили?
Мы с сестрой молча уставились друг на друга. До нашего сознания медленно доходило: вот почему вчера прощались с мамой! Ее больше нет!

Мы бросились друг к дружке, обнялись и горько-горько заплакали. А перед моими глазами плясала виселица, которую стояла у нас в городе, а с перекладины спускалась петля. Наверное, бедной нашей мамочке было очень больно и страшно перед смертью. У меня даже где-то внутри заболело — так жалко стало нашу любимую маму.
 
      А через несколько дней папа сам отвел нас к бабушке Елизавете: он уезжал по каким-то делам в деревню, а его мама прихворнула. Мы не показали взрослым, что очень этому рады. Но в маленьком «сахарном», как мы его тайно называли, домике мы не остались, а отправились в еврейскую школу, где работали бабушка с дедушкой. В трехэтажном каменном здании теперь разместился то ли штаб, то ли комендатура. Немцы оставили бабушку уборщицей, а дедушку — истопником и сторожем. Хоть сторожить теперь отпала необходимость, зато топить печи и мыть полы нужно было каждый день.

       В городе в ночное время действовал комендантский час. Чтобы  успеть до появления начальства протопить все печи и кругом прибрать, вставать нужно было ни свет, ни заря, да ещё с окраины города топать с километр до школы. Их уже пару раз останавливал патруль, правда, солдаты тут же отпускали, узнав, что старики работают у немцев, но всякое могло случиться! Лучше уж ночевать прямо на месте. Тем более, что в подвале была маленькая комнатушка — коморка, как называл её дедушка, в ней стоял топчан, на котором вполне хватало места двоим.
Ещё в коморке было маленькое окошко — оно выходило на просторный школьный двор, за это лето заросший мягкой шелковистой травой.

      Нам очень повезло, что мы сейчас у этой бабушки! Здесь столько интересного! Мы весь день не отходили от окошка. Во двор заезжали машины и мотоциклетки, время от времени там выстраивались немецкие солдаты, а потом строем уходили в город. А ещё нам были слышны немецкие песни, их иногда проигрывали наверху. Особенно понравилась «Розе мунде» — под неё не раз во дворе машировали солдаты, а сестра под эту музыку учила меня танцевать фокстрот. Выходить из коморки нам строго-настрого запрещалось.

      — Чтоб тихо сидели, как подпольные мыши! — напоминал всякий раз дедушка, выходя из коморки. Сами они тоже старались днем не попадаться немцам на глаза.
      Мы долго не могли улечься спать и всё загадывали: «На новом месте приснись жених невесте» и хохотали, как сумасшедшие. Бабушка долго терпела наши хохотушки, а потом пригрозила, что завтра же отправит домой. Это подействовало, и мы, прижавшись, друг к другу «креслицем» — я спиной к Яде и попой на её, поджатых под себя коленях, — почти утихомирились.

       Может, и уснули бы сразу, но бабушка Елизавета всё ворочалась на узкой лавке, где днём стояли вёдра с водой, а теперь лежало сложенное вдвое старое ватное одеяло, тяжело вздыхала и про себя что-то шептала в тиши¬не — то ли молилась, то ли с кем разговаривала. Нам от этого становилось снова смешно, но теперь мы прятали головы под одеяло. Дедушки в комнате не было: ему места не осталось, и он пошел сторожить, хотя нужды в том никакой не было. Правда, он был заядлым курильщиком, и ночью ему никто не мешал скрутить из газеты цигарку и затянуться всласть. А где он спал, мы не знали.

       Утром нас разбудил какой-то шум за окошком. Ядя взглянула и растолкала меня:
       - Смотри,  сейчас что-то будет!  Евреев сгоняют.
       Я быстро приникла к окну. Точно, во дворе были только евреи — мы давно научились их узнавать. Даже были те, кто жил недалеко от нас, мимо их домов мы проходили по Московской, когда отправлялись в центр. А во дворе с каждой минутой становилось все многолюдней.

       Появились полицаи, рукава черных гимнастерок подвернуты, на боку портупеи, а в руках почему-то плетки. Главный из них — у него было больше нашивок на рукаве - что-то скомандовал народу. Все засуетились, стали выстраиваться в колонну по четверо. В руках у людей почти ничего не было, только маленькие сумочки у женщин и портфели у нескольких мужчин.

      Вдруг дверь нашей коморки резко распахнулась, на пороге сто¬ял один из полицаев. Он внимательно посмотрел на нас, особенно на Ядю — она хоть и не похожа на еврейку, но с темными волосами и глаза темные. Полицай ничего не спросил, молча сделал два шага к топчану и сдернул с него пестрое домотканое одеяло, которым мы укрывались ночью. Нам стало страшно, но куда-то бежать и подумать не могли: до дома далеко, да и как убежишь, если вокруг полицаи да солдаты. А где бабушка с дедушкой; мы тоже не знали.

       И всё же любопытство перебороло страх, мы снова прилипли к окну. А там происходило что-то странное: на зелёной траве посредине двора лежало наше черно-красное одеяло, а люди шеренгами по четверо шагали вокруг него. Внутри круга ходили два полицая и что-то покрикивали, ударяя плетками по ладони другой руки.
Мы заметили, что за кругом тоже стоят полицаи вперемежку с эсэсовцами, и автоматы у них нацелены прямо на идущих. Самое странное было то, что люди что-то бросали на наше одеяло, там уже горка выросла.

      - Смотри, Ира, это они золото бросают! Гляди - часы полетели! Ой, что будет!
И тут сверху полилась музыка - «Розе мунде». Такой бодренький фокстрот, под него люди сами собой зашагали быстрее. Но было что-то пугающее в этом круговом молчаливом движении под дулами автоматов. Видно, прозвучала новая команда, круг разорвался, и колонна стала быстро укорачиваться. Вот уже и хвост исчез за углом школы.

      Песня тоже закончилась. Наступила тишина. Мы тупо наблюдали за двумя полицаями, которые аккуратно, взяв за углы, подняли наше одеяло, сложили концы, и один из них понес узел в школу. Мы как будто чего-то ждали. Может, у них просто отобрали драгоценности и все? Пойдут по домам, ведь одной виселицы на всех не хватит. Хотя, это было известно, людей фашисты расстреливали в конце города, на Августовке, — это ближе к Двинску. Там  между Московской улицей и горой Карницкого был глубокий овраг, туда уже не раз, говорили ребята, приводили на расстрел целыми толпами.