заглянуть в бездну. 1 редакция

Небеглая Луна
- Восемь  вечера. Вагон. Чешский офицер с тремя неизвестными: – Собирайтесь. Мы передаём Вас местным властям.
 
- Это предательство.
 
- Одеваешься. Бледный и молчаливый. Лишь на секунду близко – поправляя тебе ворот. Хоть так.
 
- 9 часов 55 минут.  Акт передачи составлен. Темно. Очень.
 
- Какая тёмная ночь! Ни луны, ни звёзд. Идти можно только друг за другом. Молоденький штабс-капитан нервно выставляет руки вперёд, верно боится, что ты свернёшь вправо или влево,  скроешься в этой темени, убежишь. Там – японцы. Они требовали твоей выдачи.
 
- А что,  давно Ангара встала?
 
- Только бы скорее. Если чуть замнёшься, расстреляют, как при попытке к бегству – этим и оправдаются.
 
- Ещё несколько метров. Быстрее, быстрее. Если начнут стрелять, то и её... как ненужного свидетеля.
 
- Не давай им даже шанса! Слышишь?..
 
- Машина на берегу.  Зачем  Вы со мной?
 
- Одиночный корпус. Нас поселили обоих на первом этаже. Писали, виделись…
 
- Кто бы мог подумать, что мы будем гулять в тюремном дворике?!
 
- И Балтика в крови. Твоя родная Балтика… Руки убитых в чёрном дыму. Говорят, Войцеховский ультиматум выдвинул.
 
- Должно быть, торопиться будут.
 
- С четвёртого февраля нам запретили прогулки. Писала записки, требовала, чтобы тебе привезли тёплые вещи, иконы – из поезда.
 
- А как хорошо мы жили в Японии! Есть, что вспомнить.
 
- Когда ты побеждал, побеждала Россия – рядом  была не я.
 
- Минус тридцать пять? Ничего, в самый раз.
 
- Теперь Россия проигрывает – и я рядом.
 
- Восемь шагов в длину, четыре – в ширину.  Невелика камера.
 
- Хорошо, что кашель твой проходит. Господи, только бы Войцеховский успел.
 
- Шинель. Папаха. Готов.
 
- Маленькие кусочки нас разбросаны по стенам  сознания. Я никогда  никому не рассказывала ничего.  Берегла.
 
- По поручению Иркутского революционного комитета… - Хватит, я понял.
 
- Вот так – без суда. Не удивился. Четыре утра.
 
- Снег. Идешь, спотыкаешься, указатель в сугробах. Хорошо. Пожалуй, что хорошо.
 
- Ночью легче.  Уже ничего не страшно. И бояться не за кого.
 
- Утро солнечное будет, и умереть не грех.
 
- У меня забрали то, что было твоим для меня. Но воспоминания они не украли, не смогли, не вычеркнули.
 
- Солдатов жаль, куда их в такой мороз? А командир боится.
 
- А там, на берегу сибирской реки Ушаковки – крест. Простой деревянный крест.
 
- Поэтому злой. Так-то. Людей расстреливать - не по мишеням стрелять.
 
- Всё чаще вижу то ли во сне, то ли наяву – глазок своей камеры, и в который раз в нём -  как тебя уводят.
 
- Надо же. И мысли как будто застряли на морозе.
 
- И записка несостоявшегося выпускника юридической академии:
«Не распространяйте никаких вестей, не печатайте ровно ничего, а после занятия нами Иркутска пришлите строго официальную телеграмму с разъяснением, что местные власти до нашего прихода поступили так под влиянием … опасности белогвардейских заговоров в Иркутске.  Ленин»{1} - против  твоей, содержание которой мне пересказали только пятьдесят лет спустя.
 
- Зябко. Смотри ты, Иордань. Свежая.
 
- Пять лет. И большая часть – в разлуке.
 
- ОН простит, потому как видит всё. А она? Она простит?
 
- И даже сейчас, спустя полвека  - ты моя жизнь.
 
- Глаза... Помню, как споткнулся в первый раз о её взгляд. Улыбка...
 
- Церковь, где ты венчался, располагается на той самой улице, которую Пятая армия сделала советской.
 
- ... Всё бы отдал, чтобы увидеть ее ещё один раз.
 
- И камера – твоя – пятая. Сколько пятёрок.
 
- Ощущение тепла просто от того, что она рядом. – Становись!
 
- Руки. Мы могли только так. Держались. 
 
- Уже. Что ж, наверное, пора.
 
- «Господа – они с Господом Богом, а товарищи – они товар ищут» - твои слова перед пьяными матросами в Севастополе.
 
- Я сам!.. Колючий взгляд командира сменился недоумением и нерешительностью.
 
- Я сказала ему, что люблю его…
 
- Перекрестился.  Пли!
 
- …Он смутился до спазма в горле: – Я Вас больше чем люблю.
***
 
Я шёл по заснеженной Плющихе. Представлял, как она откроет дверь, взглядом предложит пройти на кухню. Или в свою комнату обычной московской коммуналки. К этому времени я знал о ней всё. Знал о тридцати семи годах, проведённых в лагерях,  знал, что в тридцать восьмом арестовали её сына от первого брака и, обвинив по 58ой статье – расстреляли. Ему ещё не исполнилось двадцати четырёх.  Какая невозможно тяжёлая судьба! Но я не знал, как буду смотреть ей в глаза, ощущая и на себе всю тяжесть вины – вины не России, но её народа.
Она открыла дверь сразу, как будто ждала возле. Молчаливая.

- Не раздевайтесь, молодой человек. Проходите в комнату.

Я нервничал, не знал, как начать разговор. Она, казалось, поняла это. И молчала. Я разглядывал комнату – здесь всё жило прошлым: от репродукций в старинных рамах до безупречно белой кружевной скатерти на круглом столе.  Она предложила чаю, но я отказался.

Я не мог выдавить из себя ни слова. Готовился, составил список вопросов, но достать листок так и не решился. Так мы и сидели в тишине.

– Молодой человек, не нужно меня жалеть. Я прожила счастливую жизнь. Да-да, я была очень счастлива!

Я поднял глаза и в первый раз посмотрел на её лицо. Красивое, с большими выразительными глазами. Прожив почти полсотни лет в невыносимых условиях лагерей и лишений, она не утратила ни энергичности, ни красоты, ни аристократизма. И в который раз я убедился, что последнее – врождённое. Порода, которую не сотрешь ни самым тяжёлым физическим трудом, ни пытками; она в крови.
Так же молча я достал из кармана листок  – переписанный текст его последней записки, адресованной ей, но так до неё и не дошедшей. Пятьдесят лет этот текст кочевал из архива в архив, но не уничтоженный, видимо, кем-то неравнодушным.
Она встала и достала из ящика комода очки. Простое шерстяное платье, но с белым ажурным воротничком, серьги, волосы убраны в прическу. Прямая спина. Руки – с тонкими запястьями и длинными, почти прозрачными пальцами.
Долго держала его в руках, не разворачивала.  Я не мог смотреть на неё в этот момент и уставился в угол комнаты. Решилась.

«Дорогая голубка моя. Я получил твою записку, спасибо за твою ласку и заботы обо мне. Как отнестись к ультиматуму Войцеховского, не знаю, скорее думаю, что из этого ничего не выйдет или же будет ускорение неизбежного конца. Не понимаю, что значит “в субботу наши прогулки окончательно невозможны”? Не беспокойся обо мне. Я чувствую себя лучше, мои простуды проходят. Думаю, что перевод в другую камеру невозможен. Я думаю только о тебе и твоей участи, единственно, что меня тревожит. О себе не беспокоюсь – ибо все известно заранее. За каждым моим шагом следят, и мне очень трудно писать. Пиши мне. Твои записки – единственная радость, какую я могу иметь. Я молюсь за тебя и преклоняюсь перед твоим самопожертвованием. Милая, обожаемая моя, не беспокойся за меня и сохрани себя. Гайду я простил. До свидания, целую твои руки».{2}

Казалось, прошло много времени, прежде чем я услышал её « Благодарю Вас». И только замотал головой. Она плакала. Негромко, тонко и как-то по-особенному. Отчего сердце отказывалось стучать и только ухало где-то в горле.

- Анна Васильевна, Вы самоарестовались…
- Да. И я не жалею об этом.  Это главное. Я бы не хотела рассказывать подробности, это только моё. И его. Но главное – главное  я скажу: я – самый счастливый человек на этой земле.

Она улыбнулась и … закурила.

- Анна Васильевна, ему предлагали бежать? Как это было?
- Да, предлагали. Сначала финны, потом японцы и чехи. Но за всё пришлось бы платить. Первые просили суверенитет для Финляндии, вторые – земли, третьи – золото. Александр Васильевич не считал себя вправе распоряжаться Россией,  тем более – торговать ею. Он отказался. И ни разу не пожалел об этом. Он не был политиком, но любил Россию, болел за неё. Считал, что такие вопросы должны решаться исключительно Учредительным Собранием, которое, к тому времени, уже не существовало, но правительство Александра Васильевича готовило новое. Не успели.
Заворожённый её голосом,  я пытался ухватиться за повествование, но поймал себя на мысли, что,  проведя около сорока лет в лагерях, рядом с уголовниками, она не утратила красоты русского языка – ещё того, которым сейчас уже не разговаривают.
- Анна Васильевна, никто ничего не знает о последних днях Александра Васильевича. Ведь всё, что сейчас о нём говорят… – ну, Вы и сами всё знаете. Если можете, если Вам дорога память… простите…

Длинный-длинный старый мундштук, папироса… дым… Она начала рассказывать о последних днях, когда они были рядом, и я провалился будто в гипнотический сон…
…Передо мной вдруг всё закружилось: Сибирь, звуки паровозов, чехи, залпы пушек, голоса…, я чувствовал холод и страх, нежность и смелость, боль и любовь, чувствовал её дыхание на своих пальцах, и как  уходила земля из-под ног…

***

Пришёл в себя я только когда обнаружил, что стою в вестибюле метро «Фрунзенская».  В руках у меня был свёрток. Я убрал его во внутренний карман пальто и зашёл в вагон прибывшего поезда.

Куприн верно подметил – Колчака погубили не внешние завоеватели, а свои, «домашние» - большевики, эсеры, атаманы… Чехи лишь воспользовались своим положением, чтобы ограбить Россию, они просто выждали нужный момент.
Дома уже я развернул свёрток. Это были несколько тетрадей, а в них -   стихи. За исключением их переписки, эти стихи останутся в памяти людей, как подвиг во имя любви, как живое свидетельство того, как тогда умели любить.  И не только человека, но Родину. 


***
Полвека не могу принять,
Ничем нельзя помочь.
И все уходишь ты опять
В ту роковую ночь.

А я осуждена идти,
Пока не минет срок,
И перепутаны пути
Исхоженных дорог.

Но если я еще жива,
Наперекор судьбе,
То только как любовь твоя
И память о тебе.*
----------------------------------------
 
 
 
 
*За пять лет до смерти, в 1970м  году, Анна Васильевна Тимирёва написала это стихотворение.
Анна Васильевна Тимирёва –
добровольно пошла под арест вместе с адмиралом Колчаком в январе 1920 года.
Провела в лагерях более 37 лет. Пережила расстрел сына.
По окончании последнего срока и после реабилитации проживала в Москве.
Умерла 31 января 1975 года.
Похоронена на Ваганьковском кладбище.
{1,2}- Павел Зырянов. Колчак, Москва, Молодая Гвардия, 2009г.