Мы из Осо

Алексей Мельников Калуга
Тюленев  пруд часто прорывало и  тогда вся деревня ездила на станцию Рымарево в объезд. Большаком. Лишним полуторакилометровым кругом.  Дорога была утоптанней, но скучней. Без то и дело ныряющей в лощины и медленно выползающей наверх колеи-раскоряки. По ней ехать было  весело, но страшно - мотающиеся из стороны в сторону деревянные колеса отчаянно скрипели на тележных осях и отрывисто стучали металлическими  ободами  по пересохшим каменьям.

С горы телега неслась как сумасшедшая. Оглобли обгоняли лошадь. Хомут переезжал с шеи кобылы на уши,  и та погоняемая озорным дедовским "А ну-ка,  милая!.."  кидалась сверху вниз на едва перегораживающую грязный пруд тюленевскую плотину.

Она была узка - одно колесо обязательно сползало в прибрежную жижу. Другое прокатывалось по самому обрыву.  Над прудовой гладью вихрастыми поплавками вечно  маячила пара-тройка чумазых голов - то было жаркое лето и лучшего места  для укрытия от степного зноя, чем  наполовину заросшее  камышом коровий водопой было не найти. 

Все вместе это называлось стойлом. Сюда коров сгоняли  на самые жаркие часы, и  хозяйки с ведрами подтягивались к Тюленеву аккурат к обеденной дойке, проходившей всякий раз под голосистое кряканье жирных бучанов, стаями гнездящихся в заросшей осокой лощине, да под свирепое жужжанье оводов,  сводивших с ума всегда покладистую бабушкину Маньку.

Говаривали,  что в Тюленевом кто-то когда-то утонул. Не верилось. Даже Сашке Прошкину любимая нами жижа была  лишь по шейку. А он из деревенских считался самым маленьким.  "Да то надысь еще было, - объясняла бабушка, - до войны..." Пруд тогда был большой и глубокий. Заливал всю лощину как есть. И подходил даже  к огородам. Дед с дядей Петей  снимали с себя рубахи и оправлялись ловить ими  карасей. Те, по преданию, так и стучали носами о бабушкин огород десятками запутываясь в дедовском исподнем. 

Потом - уже не то. От разливанного пруда остался лишь топкий ручей, да яма-самокоп для полива жадной до воды  капусты. По его иссохшим краям  много лет гоняли жидкое деревенской стадо,  которое к времени окончательного вымирания села насчитывало только шесть коров. Потом их стало пять. Потом три. Одна. А после уже деревня вымерла окончательно. Последние  старики из нее съехали как раз  в тот год, когда напротив раскорчевали прекрасный яблочный сад. Тюленевскую плотину прорвало.  Бревенчатые избы раскатали на слом соседские мужики с Первомая. Саманные развалились сами. Дорога заросла. И только могучие ветлы,  к которым дедушка всякий год привязывал  для внуков рели, еще видны с токаревского большака. С него давно уже  сняли указатель: поворот на  Осовиахим.  Или - Осо, как простодушно называли все деревенские свою   теперь уже навеки затерявшуюся где-то меж тамбовских и воронежский степей,   отчизну.

А помнишь – бригадир?.. Однорукий, черт, а как лихо управлялся со своим "ижаком" с коляской. Летит, бывало, по полям: кепка - на глазах, пустой рукав - сзади полощется, куры - в россыпную, пацанва - в зависть. Мотоцикл-то в деревне редкостью был. Б-о-о-о-льшущей причем...

Изредка бригадир наведывался к нам. И тогда дедушка отворял дверь в избу и кричал внутрь: "Акулина Иванна, загляни-ка в шкафчик, гости у нас!" Бабушка покорно отворяла настенный закром и извлекала из него всегда притаенную по такому случаю поллитра.

До верху наполнялся стограммовый стакан. Бригадир бережно охватывал его своей заскорузлой пятерней. Медленно подносил к груди. Вытягивался во весь свой карликовый рост. Как-то даже приосанивался, отчего горб под правым плечом переставал угадываться. Быстро опрокидывал водку в вечно небритый рот. Вдохновенно крякал. Брал со стола оказавшийся тут-как-тут кусочек ржаного хлеба. И одобрительно глядя снизу вверх на деда говорил:

- Ух, и жара ноне, Михайло Иваныч! Наскрозь упарился! Как бы хлеба не погорели. Овес-то в огороде уж, небось, весь пересушил. Скирдоваться надумаешь - за лошадью-то заходь. Уважим. Все как есть... Все как есть...

Гостя выходили провожать на крыльцо. Уважительно наблюдали, как он хватко шурудит одной рукой в мотоциклетном моторе. Как сноровисто газует. Закладывает у колодца крутой вираж и с оглушительным треском исчезает в облаке жуткой пыли.

Бригадир был самым высокопоставленным из советских начальников, когда-либо посещавших наше село. Других не знали. Нет, был, говорят, где-то председатель колхоза. Километрах в двадцати от нас, в Цветовке. Но ни как звать, или каков на вид, никто из местных бабок и дедов рассказать не мог. Деревня слыла неперспективной, а потому государственного интереса явно не заслуживала.

Из работников в ней оставалось лишь трое мужиков. Вечно угрюмый и молчаливый банщик Гаврилов, ездивший в соседний Партизан изменять своей жене на ядовито-красном велосипеде марки "ХВЗ". С ним он никогда не расставался, в отличии от своей жены-орденоноски. Та мужнины рейды переносила стойко. На людях не тужила - и только запершись в избе давала ход непочатому бабьему горю.

На самом краю деревни, в едва удерживающей на себе соломенную крышу избе-саманке, с горбатой женой и двумя дочерьми на выданье весело коротал свою фантастическую бедность скотник Мерзликин. Помню сидит как-то ошалевший на траве перед домом. В руках - ведро, по земле - картошка рассыпана. Сидит и пьяно горюет: "Ну, ты подумай - тридцать шесть с куста! Почитай - ведро! Во урожай! Во!.."

То был жгучий тамбовский чернозем. На нем не только скотник Мерзликин, но и, как минимум, полдеревни жили в советское время бедно. Ютились в саманках. Крыши крыли перепревшей соломой. Дыры в них успевали латать невсегда. И жутко радовались 24-рублевой пенсии, из которой умудрялись купить внучатам гостинцы и отложить на "черный" день.

Жили еще по соседству два полоумных брата Орловы. Те навоз в соседнем Партизане возили. Колхоз доверил. Важничали братья от этого сильно. Встанет старший брат Петро на засранную телегу, натянет вожжи, хлестнет петлей по лошадиным бокам, радостно закричит и ну так скакать по стерне два километра сряду. Как раз до партизанской конюшни получается. Издалека глупая башка виднеется. Волосы - в россыпь. Рубаха - пузырем. На слюнявых губах дурачка - улыбка. Хорошо малому тут. Легко. Просторно.

В семинарию мечтал. "Вот, - говорил, - дядь Миш, уеду скоро. В Загорск зовут. Учиться. Бога почитать..." "Что же, Петенька, - соглашался с убогим дед, - хорошее дело задумал - учеба. Ступай. Бог милостив..."

Простой был в деревне народ. Самый неначальственный. Дед, как с фронта медали принес - в конюхи подался. Бабушка Акулина полжизни в поле провела. Деду Петьке - старшему брату бабушки - не повезло. Года три в плену промаялся. Все зубы там оставил. А в придачу к ним - и доверие властей. С войны - тут же в поле угодил, аккурат под брата Алексея плетку. Тот в конце сороковых председательствовал. Крут, говорят, был чрезмерно. Прискочит на лошади в поле. Глянет, кто сел передохнуть - и вдоль спины нагайкой: "Я те покажу, как лодырничать!" Всем доставалось: и своим, и чужим - поровну...

Досадовали на братца. Годы спустя улеглось. Да и сердце у деда Лешки стало пошаливать. Полдеревни в райбольницу ездили навещать. Хоронить приезжали родственники аж из самой Москвы.

Чуть было про сына его - Леньку - не забыл. Этот уж совсем высоко взлетел - районного начальника на "Волге" возил. До таких вершин никто из деревенских не дослуживался. Потому каждый приезд дяди Лениного авто деревня переживала особо. Машину обступали со всех сторон. Восхищенно гладили ее переливающиеся на солнце бока и с нетерпением ждали, когда хозяин выйдет из отцовской избы на крыльцо и крикнет: "А ну, ребятня, кто кататься?"

Дядя Леня был добрый и из окна его служебной "Волги" вечно торчало до десятка счастливых мальчишьих физиономий. Не то, что однорукой бригадир. Тот, наоборот, слыл человеком строгим и прижимистым. Катать на своем мотоцикле не любил. Но осуждать его за это не смели. Как можно? Ведь это ж был сам бригадир! Разве есть, кто выше его по рангу? Конечно же нет, - справедливо рассуждали деревенские, и исправно откупоривали бутылку лишь только заслышат под окнами знакомый мотоциклетный треск.


Алексей Мельников, Калуга.

Фото Николая Кириллова.