Послесловие

Анатолий Петров 51
                ПОСЛЕСЛОВИЕ

У бабки Феклы по утрам постоянно присутствовало противное настроение. Особенно оно обострялось в зимние времена. Она в такие дни, поднявшись ни свет, ни заря, долго не могла найти себе занятие по душе. Она то гремела ухватом, переставляя чугунки с пустым кипятком в старой русской печи, то вслух, ругаясь и охая от боли в пояснице, подметала самодельным веником и без того чистый дощатый, крашеный коричневой краской пол. То начинала перебирать свой кованый сундук, набитый старомодными платьями, платками, шалями, узелками с документами и фотографиями и другой всякой всячиной.

Вот и сегодня она поднялась с постели в ужасном состоянии. Во сне к ней опять приходил ее первенец. В выцветшей разодранной гимнастерке, в засохших пятнах  крови и грязи, но перетянутой новыми хрустящими ремнями. Он прошел через всю горницу к окну и со стоном опустился на лавку. Он так долго сидел с искаженным от боли лицом, что образ его стал расплываться и затуманиваться, но вдруг она отчетливо  услышала: “Мама, мамочка! Ох, как же мне больно, больно мне”. Раздались глухие стоны и сердце, захолонуло у нее. Потом ее Митька – средненький сынок, почему-то детским голоском запричитал: “Больно мне мамочка, больно!” Начал жалобно звать и тянуть свои уже детские беспомощные ручонки. И это уже не Митенька, а ее меньший – Феденька. Она горько заплакала, застонала  и стала рваться к своим детям. Она всеми своими немощными силами потянулась к ним и….,  в это время проснулась.

Бабка Фекла долго не могла придти в себя. Она сидела на своей старой деревянной кровати, опустив узловатые натруженные, покрытые сухой шершавой кожей,  ноги и чувствовала, как они набухают от крови и мозжат. Надо было вставать, размяться, что-то делать, но только не останавливаться, не уходить в себя. Мучительно это, уж дюже болезненны мысли о прошлом…., словно острым ножом по обнаженной душе.
Она встала и, переламывая почти вековую усталость, начала растапливать свою кормилицу - печь, похожую на  паровоз узкоколейки. Вскоре в утробе печи завыла стая волков, заплясал розовощекими девчушками в оранжевых сарафанах, огонь. Бабка Фекла расставила чугунки подле огня по понятной только ей схеме и взялась за веник. В это время в сенцах звякнула щеколда и кто-то, потоптавшись у входной двери, тихо постучал.

- Входи. Кого там леший принес? Открыто, холера тебя возьми, заходь. - Но незваный гость постучал снова и настойчивее, чем еще более разозлил бабку Феклу.
- Во! Окаянный. Сколь можно голосить, что открыто. - Она подошла к двери и резко ее распахнула. Вместе с клубами холодного воздуха в горницу ввалился старик в рваном треухе и в грязном, замызганном полушубке.
Дед закашлялся и, вытирая блестящим от грязи рукавом полушубка сивую взлохмаченную в сосульках  бороду, попытался, что-то прошамкать беззубым ртом.
Но бабка пространства для его голоса не дала: - Напущал хрыч старый морозу мне тута. Ну, чо как сова выставился? - Продолжала ругаться бабка Фекла, но потом  примирительно добавила. - Ладно, уж проходь в горницу, коль вперся.
Дед, помявшись еще для приличия у двери, неуверенно прошел  и, усевшись на лавку подле печи, сдернул со своей облезшей головы  драный треух.
-Чаво уселся то? Шубу сымай.

У бабки еще не улетучился горький осадок  от болезненных ночных видений и от этого ей страсть, как хотелось ругаться, а на кого - не важно.
Дед резво вскочил со скамьи, скинул полушубок, подскочил к двери, веником обмел валенки и так же резво вернулся на место. Усевшись поудобнее у теплой печи, он достал видавший виды мятый портсигар, в котором находилась махорка и аккуратно сложенный квадратиками кусок газеты. Дед положил раскрытый портсигар возле себя на лавку и  стал сворачивать самокрутку.
Бабка опять хотела заругаться, но потом в сердцах плюнула и стала отчаянно греметь чугунками.

А дед делал вид, что не замечает ее нервозности. От тепла он раскраснелся  и, его даже стало клонить ко сну, и он бы храпнул тут же на лавке, да бабка злая, может и турнуть обратно на мороз.
Дед поелозил задницей по скамье и начал изрекать: - Бабка! Ты того, може подсобить тебе, али  чаво….
-Это кто бабка то? Я тебе дам бабку! Пенек трухлявый. Быстро ты у меня на улке окажеся. - Зло, стрельнув глазами, стала ругаться бабка. - Ишь старуху нашел, ядрена вошь, полкан пегий!

Дед опешил от такого напора, и последние свои слова проглотил не пережевывая. Да еще, поперхнувшись едким дымом своей самокрутки, он закашлялся. Между всплесками кашля слышалось его хриплое бормотание: “Ты чаво на меня так то? Я жжжж….. е, ядрена фене не по злому умыслу.  Я же по-доброму, по-хорошему. Чаво это ты, ась”.
Бабка быстро остыла и, ей стало, немного жаль бедного, скрюченного деда.
- Ну ладно, - примирительно буркнула она, - сиди уж, грей свои гнилые кости. Я тебе щчас чайку плесну.

Дед от чая разопрел. На его бордовом носу появились крупные капли пота. После чая со смородиновым вареньем и шанежками деда потянуло  на лирику.
- Ну, вот то я и сказываю, чо  раньше  как бывалочи? Молодым был, силища имелась – аж брызжела. Приезжал почти каждо лето к своей тетке в деревню. -  Дед неопределенно махнул рукой в сторону входной двери горницы. - Счас туда иду проститься перед дальней дорогой то. Так вот, к ядреной фене, приезжаю туда, а там, как выйду на улицу в городском костюме и обувке и, девки аж падают от моего вида. Шибко красив был. В городе я по торговой части служил, деньга водилась и, кураж имел.

Но в плане баб я шибко строг бывал.  В той деревне, где  тетка жила у меня конечна, зазноба имелась.  Страсть как красива, молода, вдовушка и при сыне-карапузике. Смышленый был пацан, а главное  тихонький стервец.
Ох, и вдовушка   ядреная попалась. Только я к ней  на порог, а она сразу из погреба соленых груздочков, огурчиков, капусты квашеной, с пылу жару картошечки печеной, водочки в потном графинчике…., Да….! Пацана уложит в постель, ну мы и давай до утра на перине кувыркаться, етит твою мать.
Дед от собственных слов захмелел и от удовольствия аж стал закатывать глаза. - Худо одно только, пожалуй, уж  слишком плодовита  была. Приезжаешь всего раз в год, а она ужо или у повитухи побывала, либо дитятка в люльке.
И несет  то сына, то дочь и на меня все  ссылается: “Твои, говорит”. Но я такие разговоры в раз пресекал. А как тетушка померла, царства ей небесного,  сразу  прекратил  в ту деревню наведываться.

Скучал, конечно, ох и дюже скучал,  но переломил себя, успокоился, ядрена фене. А потом от скуки мотнул на заработки в северные края и вроде как забывать там стал. Правда, туда-то я попал не по своей воле, но после отсидки остался на Крайнем севере, уж дюже заработки там хорошие были.
Дед замолчал, задумался и, наверное, молчал бы долго, но самокрутка стала припекать пальцы. Дед стряхнул пепел с самокрутки себе в ладонь, еще раз сильно затянулся, потом прошел к двери, аккуратно заплевал окурок, выкинул в сенцы и вернулся на прежнее место.

-Длинная, нескладная   и корявая, однако, жизня у меня получилась. Срок свой отсидел. Потом еще пару раз по Колымским лагерям и тюрьмам свою суму  таскал.  И женушек между отсидками и опосля имел, детишек только не было. Да и так все прахом пошло. А тепереча, вообче все, вот…. 
Дед почему-то сразу сник, сгорбился. Стал маленьким скрюченным старичком и, вроде как, тут же  помереть собрался. - Вот так, без угла и родных  к единому концу прикряхтел.… Деревню ту хочу найти, да вижу все ново здеся. Вдовушка, наверное, померла ужо, а деток то моих видно  жизня пораскидала. Да и не узнать мне их, я этит ихню мать, фамилию вдовушки не помню или не знал, холера ее возьми, вообче.

Вот она судьбинушка то, жизней окаянной зовется.
Дед замолчал, пошарил по карманам, вновь достал портсигар с махрой и бумагой и стал трясущими руками скручивать самокрутку.
- Жизнь говоришь плоха? Жизня  у тебя молвишь, виновата, это она-то проклята, она окаянна? - Повышая голос, почти до хриплого визга разорвала гнетущую тишину  бабка Фекла. Она подошла почти вплотную к деду и громко угрожающе  продолжила, - а ты вот это видел! - Бабка вытянула перед дедом свои узловатые, словно два старых корня, руки. - Видел! Вот она “жизня”, в руках моих, в работе беспрестанной. В них  сила моя душевная и физическая, в них и счастье и радость. Что глаза то выпучил? - Заметив удивленный взгляд деда, продолжала горячо говорить бабка Фекла. - Али не признал. Раненько ты меня похоронил. Я работой, постоянным крестьянским трудом жила и жить буду. Я не только детей всех на ноги подняла, образование дала, но и внуков. И сейчас ни минуты в покое не живу. Вот так вот, кость тебе поперек горла! Сатана ты окаянный, пес блудливый. Свои-то страстишки на окаянную жизнь, быстрехонько да ладом, свалил и плачешься теперича первым встречным, поперечным….

Бабка устало присела на табуретку у стола и тихо, вроде для себя, продолжила: - Старшенький мой, как ты говоришь “тихонький”, до полковника  дошел, да на фронте под Прагой, вот за таких как ты поганцев, голову сложил. И младшенького Господь прибрал. Место он освободил, чтобы, такие как ты, по земле свободней ползали. Из твоих детишек только Петька непутевым оказался, в тебя козла драного пошел. Такой же дурень был, сидел в тюрьме несколько раз, баб менял, водку как квас лакал, да и сгинул где-то. А вот Настена и Василий хорошо живут, и дай бог, тебя глаза их не видят и про тебя не знают.

Бабка со стоном приподнялась с табуретки, приковыляла к деду, взяла с лавки потрепанный дедов полушубок и кинула ему на колени: «Уходи тепереча. Не видела я тебя почти шестьдесят лет, да Господь за что-то наказал. Уходи отселя…., дьявол воплоти». И охнув, уже почти шепотом промолвила бабка: «Бог тебе судья….»

Дед сошел с лица. По дряблым, в редкой сизой щетине,  его щекам  текли ручейки слез и исчезали в грязной мятой бороде. А из впалого черного беззубого рта слышались слова: «Фекла, Фекла, Феклушка….». И махорка сыпалась из нескрученной еще дедом самокрутки на замызганный полушубок, а с него на чистый дощатый пол.